– В одиночку вертеть стакан не получается, – вслух жалуется он.
   – А о женитьбе ты не думал? – гнет свое Туссен. Альфонс пожимает плечами.
   – Где ты найдешь такую женщину, которая была бы изящна, как тюльпан, и с дырявыми легкими, но которой хватило бы на мой век, чтобы не сидеть тоскливо на скамейке, откуда мы когда-то любовались озером вдвоем? Любовь – дело такое! Но не буду тебе докучать, это не по твоей части, – добавил он, смягчаясь.
   – Знаешь, – говорит Туссен, потупясь на кончики своих «луноходов», – я ведь уже не девушка.
   – Прости, – смущенно отводит глаза Альфонс.
   – Да ты тут ни при чем, – с затаенным сожалением вздыхает Туссен. Он снова осторожно смотрит ей в лицо.
   – Ладно. – Она хлопает в ладоши у него перед носом, возвращая разговор в нужное русло. – Что сделано, то сделано, а что нет, то нет. Буду говорить прямо, не люблю ходить вокруг да около – ты ведь меня знаешь.
   – Ну да, – подняв бровь, хмыкает Альфонс.
   – Так вот, хочешь жениться на молодой Дюмонсель?
   – На ком? – ужасается он. – На Мари-Па?
   – Она мечтает иметь ребенка, в ее возрасте это нормально, но ее замкнуло на образе отца, поэтому ей нравятся только пожилые мужчины. Так вперед! Я знаю, что она от тебя без ума.
   – Да на что она мне? – отпирается Альфонс. – И потом, она ведь не страдает легкими.
   – Ну, за этим дело не станет – она столько курит! Ну же, Альфонс! Решайся! Ты отлично воспитал четверых чужих детей, и что это тебе дало? Только неблагодарность и унижения. И эти Лормо продолжают бессовестно тебя эксплуатировать.
   – Неправда! – возмутился Альфонс.
   – Для тебя, конечно, это благо, потому что ты один-одинешенек. Но надо же шевелиться! Ты красивый, еще полный сил мужчина. И я знаю, как тебе хочется стать отцом.
   – В моем-то возрасте? – обороняется он.
   – Такое бывало. Подумай: прелестный малыш, твой и ничей больше, такой же забавный, каким был маленький Жак, то-то была бы радость на старости лет, а?
   – Нет, – говорит Альфонс, протирая последний лист, – брось ты эти затеи, Тереза! От твоих забот чувствуешь себя как на больничной койке. И вообще, даже если допустить, что это возможно: Мари-Па, ребенок от нее и все прочее… как ты себе представляешь, я буду изо дня в день выносить такую свекровушку? Не для того я, благодаря поэзии, дожил до своих лет, чтобы под конец увязнуть в человеческой глупости. А Жанна-Мари раньше своих детей не умрет – можешь мне поверить. Норов не даст. Ну, мне пора, до свидания, перерыв кончается.
   Альфонс запирает свой домик и уходит, а Туссен еще долго обескураженно смотрит, как удаляется худощавая фигура, раскланивающаяся по пути с каждым встречным. Потом достает листок и вычеркивает две строчки. На мгновение ее ручка замирает, потом, разрывая бумагу, царапает какое-то имя. Чье именно, мне не видно, впрочем, я и так уже потерял с ней сегодня немало времени. Может, у нее новая идея: реинкарнировать меня, как пересаживают растение из горшка в горшок, – мне-то что, пусть себе тешится.
* * *
   Взлетаю над «Парк-отелем», башней из тонированного стекла, которая торчит на месте бывшего городского сада, где я учился ходить. С птичьего полета вид у города малопривлекательный. Это мой первый полет, и я еще плохо ориентируюсь, но диссонанс между черепичными, разных цветов, кровлями, вычурными куполами устаревших дворцов и примитивными бетонными коробками с безобразными, до жути плоскими крышами и щетиной труб прямо-таки режет глаз, сверху это куда хуже, чем снизу. Не мешало бы проектировщикам подумать и о мертвых!
   Опускаюсь на паперть церкви Пресвятой Богородицы, с непривычки это получилось довольно неловко: меня слегка мутит, как будто кружится голова. Проникаю в храм и, дожидаясь, не явится ли наш приятель полицейский погасить свой долг, перебираю молитвы. Народу много, сейчас самое время: верующие пациенты после утренних процедур и тихого часа приходят поставить свечку для усиления действия лечебных грязей. Пятифранковые монетки гулко падают в кружки соответствующего святого. Заступник пребывающих в чистилище душ, похоже, никого не интересует. Скуки ради подслушиваю грешки, вполголоса перечисляемые в исповедальне. Кюре отпускает их, зевая.
   Гийома что-то нет. Возможно, он задержался на учениях или на задании. Мне не очень-то нужны его двести франков, но было бы жаль, если бы он пожадничал. Слово есть слово, Люсьен ему поверил, и он не имеет права обманывать малыша. Не желая разочаровываться до конца, переношусь в гараж Тортоцца. Условленный час еще не наступил, но лучше я подожду на месте. Освоюсь с обстановкой, в которой мне предстоит, так сказать, дебютировать в роли духа.
   Люсьен точно так же изнывает от волнения в полукилометре от меня, сидя дома за супер-калорийным ужином, который мама приготовила ему, искупая свое отсутствие в обед. Горячий шоколад, вафли с черникой, блинчики с каштановым кремом. А перекармливать-то его ни к чему. Еще заснет над стаканом… Фабьена спросила, приходил ли полицейский. Люсьен рассказал про сделку. С заколотыми на затылке волосами Фабьена сразу помолодела и стала похожа не на мать, а на старшую сестру своего сына. Она позвала его в кино на шесть часов. В «Рексе» снова крутят «Бродягу и красотку», мой любимый фильм, мы смотрели его два раза все втроем, и при других обстоятельствах меня бы очень тронуло это предложение. Люсьен сказал спасибо, но он должен идти к Ксавье Тортоцца заниматься географией. Нет так нет.
   Без четверти шесть с бьющимся сердцем мой сын берет портфель, где лежит только стаканчик, лист крафта да еще на всякий случай «Знаешь ли ты Францию?». Но Фабьена уже ушла в кино.
   – Соболезную, мадам Лормо, – говорит кассирша.
   – Благодарю вас, один билет…
* * *
   В глубине гаража, где горит лампочка «Запасный выход», около сливной ямы, сделали две подставки из покрышек и положили сверху три доски. От глаз мадам Тортоцца, обслуживающей бензоколонку по ту сторону запертых решеток мастерской, спиритов закрывал ряд грузовиков с опрокинутыми кабинами. В торжественном молчании Люсьен развернул лист и поставил в центр горчичный стаканчик вверх дном. Все уселись вокруг импровизированного стола на табуретках. Марко щелкнул пальцами. Самба выдувает пузыри из жвачки. Ксавье Тортоцца зажег свечку и тоном знатока сказал:
   – Так им комфортнее.
   В заднюю дверь вбежал запыхавшийся Жан-Мари Дюмонсель.
   – Пацаны, опоздал! – выпалил он, протирая запотевшие толстые очки. – У меня дома напряг: дядя надрался в муниципальном совете и всыпал тетке, потому что на нее наорала бабка, из-за того что она сожрала наполеоны, заказ барона Трибу…
   – Не грузись, не в школе, – обрывает его Марко. – Выкинь всю эту муть из башки, вали сюда и сиди тихо.
   Жан-Мари послушно садится и глядит на стакан.
   – Кто никогда не занимался спиритизмом? – спрашивает Тортоцца.
   Жан-Мари украдкой озирается – все сидят с умным видом. Он робко поднимает палец.
   – Вот наказание! – вздыхает Марко. – Люсьен, расскажи этому олуху.
   Люсьен единым духом выдает технические сведения, которые почерпнул у Альфонса, небрежно перечисляя имена и книги.
   – А что это за Ламартина? – спрашивает Самба.
   – Дикарь есть дикарь! – фыркает Марко.
   – Я родился в Верхней Савойе! – обижается Самба.
   – Вот я и говорю. Не Ламартина, а Ламартин, это тебе не телка какая-нибудь, а поэт.
   – Подумаешь! Что у нас, поэтов, что ли, нет! Это в Нижней Савойе…
   – Что-что?! А ну повтори!
   – Не цапайтесь, – вмешивается Тортоцца. – А то духи обидятся и не отзовутся.
   Савояры враждующих штатов моментально успокаиваются и временно откладывают войну. Люсьен с замиранием сердца прикасается указательным пальцем к краю стакана. То же самое делают остальные, Повисает тишина, слышен только гул включающегося каждые пять минут вентилятора.
   – Есть тут кто-нибудь? – до жути важным голосом вопрошает Тортоцца.
   Напыжась, концентрирую всю волю на стакане.
   – Кто будет толкать, по шеям накостыляю! – предупреждает Марко.
   Стакан не двигается.
   – Пусть разогреется, – говорит Тортоцца.
   – Думайте все о моем отце, – шепчет Люсьен.
   – А я его не знал, – говорит Самба.
   – Высокий такой, спортивный, волосы как у Люсьена, большой приколист, – описывает Марко. – Клевый мужик.
   – Ясно, – кивает Самба и настраивается по этому портрету-роботу.
   Со стороны заваленного пустыми канистрами от масла стола в дальнем углу раздается скрип. Люсьен вздрагивает, стакан качается.
   – Папа, это ты?
   Всей силой мысли пихаю стакан. Это все-таки не кровать. Ребята, не дыша и вытянув руки, не сводят глаз со сдвинутых пальцев. Даже вентилятор затих.
   – Ты меня слышишь, папа?
   Стакан вдруг срывается с места и скользит к слову «да».
   – Класс! – вскрикивает сын Жана-Гю и замирает с открытым ртом.
   Я и сам поражен. Волна неудержимой радости захлестывает меня, сметает все внутренние преграды. Давай, малыш, еще вопрос!
   – Где ты сейчас? – сдавленным голосом спрашивает Люсьен.
   Как ему объяснить? Пока я подыскиваю слова и примериваюсь к буквам на бумаге, вмешивается Тортоцца:
   – Это слишком трудно. Не спеши, сначала спрашивай просто «да» или «нет», иначе он не поймет.
   – Мой папа был не такой уж тупой! – вскидывается Люсьен.
   – Не лезь! – говорит Марко. – Делай как чувствуешь, Люсьен.
   Тишину снова нарушает скрип. Люсьен настороженно косится в угол и снова обращается ко мне. С большим трудом он выговаривает то, что мучает его больше всего:
   – Ты в раю?
   Врать не хочется, но стакан помимо моей воли описывает круг на месте и снова показывает «да». Люсьен испытывает огромное облегчение, и я радуюсь за него. Выходит, я не так уж соврал: возможность говорить – это и есть рай.
   – Ты не сердишься, что я продал картину с кутежом в Кларафоне?
   Он еще не договорил, а я уже ответил «нет». Престиж моего сына растет с каждой минутой.
   – Тебе хорошо?
   Снова «да». Стакан перемешается все быстрее и увереннее. Главное – наловчиться.
   – Можно я тоже спрошу? – просит Самба. Марко смотрит на Люсьена, тот кивает.
   – Скажите, месье, там, в раю, много народу из Верхней Савойи?
   Жан-Мари прыскает в воротник свитера. Я делаю петлю и возвращаюсь – «да»! Долой расизм.
   – Вот видишь! – Самба торжествующе поворачивается к Марко.
   – Везде нужны рабы, – бесстрастно замечает Марко. – Давай дальше, Люсьен.
   Люсьен колеблется. Я пытаюсь угадать, что он хочет спросить, но у него в голове теснится слишком много вопросов, он не знает, какой лучше выбрать.
   – Ты бываешь рядом со мной, когда я играю в Донки Конга у себя в комнате?
   Конечно, «да».
   – Ксавье, пора делать уроки! – кричит Тортоцца-мама с бензоколонки, перекрывая шум отъезжающего автомобиля.
   – Сейчас иду! – отзывается Ксавье.
   – Еще один вопросик! – умоляет Жан-Мари. Люсьен закидывает голову и закрывает глаза, чтобы сильнее чувствовать мое присутствие.
   – Папа, ты не хочешь мне еще что-нибудь сказать?
   Вот задачка… Сказать, что я его люблю, – не хочется ставить малыша в неловкое положение перед товарищами. Придумать бы что-нибудь такое, чтобы у него не оставалось сомнений, что он разговаривал со мной, упомянуть какой-нибудь нам одним известный секрет… Я уж было собрался поблагодарить его за то, что он забрал в свою комнату мои машинки, и мысленно нацелился на букву «С», но вдруг стакан рванулся в другую сторону и остановился на букве «Ш». Промашка. Как теперь зачеркнуть? Ладно, поехали дальше, пусть будет «шпасибо», Люсьен поймет и так. Я прицелился на «П», но попал на «О». Неловкость или я разучился писать? Вместо «А» получилось «Л». А дальше стакан понесло. Он метался по бумаге кругами и зигзагами, сбрасывая на виражах детские пальцы и полностью выйдя из-под моего контроля. Тортоцца выкрикивает буквы, Самба быстро записывает. Передо мной все затуманилось и завертелось колесом. Очнулся я только тогда, когда стакан остановился. Застыл на букве «Л».
   – Ничего себе задал жару твой родитель! – восхищается, утирая пот со лба, Тортоцца. – Ну, что там получилось?
   Самба, прикусив губу, пустил листок по рукам. На нем написано: «Шол бы ты на хрен, дебил».
   Приятели Люсьена скрючились от хохота, он же побелел как полотно. Ничего не понимаю. Кто это сделал? Стакан летал слишком быстро, чтобы допустить, что это подстроил кто-нибудь из ребят. Остается предположить, что вместо меня стаканом завладел другой дух… Но чей?
   Люсьен вскочил, опрокинув табуретку, и под дружный смех бросился вон из гаража. Постой, малыш, это ошибка, это был не я…
   – Придурок! – сказал Марко стаканчику из-под горчицы и щелчком скинул его на пол. Стаканчик разбился.
   – Вдобавок с ошибкой, – заметил Самба, указывая пальцем на «шОл».
   Люсьен мчался через уставленную битыми автомобилями площадку. Стой, мой мальчик, остановись, прошу тебя, неужели ты думаешь, что я мог так унизить тебя перед друзьями, ты же меня знаешь…
   – Сволочь! – вопил он, задрав голову к небу. – Чтоб ты сдох!
   Ногой распахнул калитку автосервиса и припустил по улице. Он с такой силой отпихнул меня, что я как приклеенный остался висеть над развалюхами. Да и что толку бежать за ним, раз он меня не слышит и никогда больше не пожелает говорить со мной.
   За несколько секунд я познал ад.
* * *
   – Приглашаем всех желающих отправиться на морскую прогулку к водопадам! В одиннадцать часов на Оленьем острове подводная экскурсия под руководством Филиппа, а на острове Манжени пикник с шампанским! Вечером мавританский буфет в ресторане «Пайот» и конкурс креольских танцев вокруг бассейна!
   Не исключено, что я навсегда останусь в этом чужом мире, где меня никто не знает, где у меня нет вех, нет резонанса и ассоциаций, затеряюсь в толпе приехавших бездумно погреться на солнышке отдыхающих. Стать привидением в гостинице на берегу Индийского океана – не худший способ провести вечность. Тут у всех хорошее настроение, контингент часто меняется, а веселая суета на меня не распространяется. Пройдет время, и муки совести, страдания от малодушия и бессилия станут подобны набегающим издалека и разбивающимся о коралловый барьер волнам. Может быть, облюбую себе номер 2642, где живет Доминик Руа, служащая фирмы «Куони», и останусь здесь, когда она уже уедет. На этот раз я мертв окончательно. «Чтоб ты сдох!» – крикнул мне мой сын, и я повиновался.
   Днем Наила с Доминик слишком заняты, чтобы думать обо мне, поддерживая мое стабильное существование. И я распыляюсь. Они взлетают над лагуной на бипланах, огибают рифы на водных лыжах, лавируют между купальщиками на доске с парусом, ныряют, ходят то на теннисные корты, то в сауну, обходят в обед все пять гостиничных ресторанов и пробуют по блюду в каждом, определяют по степени загара курортный стаж постояльцев – словом, набираются опыта и знаний, чтобы по возвращении во Францию дать своим клиентам исчерпывающую информацию.
   На островочке Манжени они устроились за столиком под кокосовыми пальмами у самой воды, ветер сдувает с коленей желтую скатерть, на свободные места присоседились двое голландских туристов – судя по остывшей красноте кожи, стаж две недели – и навязываются в кавалеры. Спасибо, не надо. Но те с тяжеловесным юмором настаивают.
   Без всякого стыда я подглядываю за пляжными романами, в то время как мой сын взбешен до слез, жена в депрессии, а отец исполняет мои обязанности. Со временем все само уляжется. Я больше ни во что не вмешиваюсь, я перестал считать себя необходимым. Кажется, мой дух начинает распадаться, и это даже приятно. С самого вторника мне было отказано в сне, и вот сейчас, здесь, на пляже, он настигает меня, я даже чувствую тепло, жар…
   Пожалуй, даже слишком сильный. Сквозь жужжанье моторных лодок пробивается еще какой-то треск. Лагуна подернулась языками пламени, небо сморщилось, купальщиков, соломенные хижины заволокло дымом… Пожар! Меня втянуло во двор нашего дома. И, как только глаза немного привыкли к темноте, я понял почему. Люсьен в пижаме бегал вокруг пылающего посреди двора костра, поливал ректификатом из бутылки скатанные в комок тряпки и швырял их в огонь. Костер был сложен из моих картин – он выкинул их все сверху, из окна. Съеживаясь, истекая краской, горели холсты, трещали и взметали фонтаны искр сосновые рамы. На улице одни за другими распахиваются ставни, раздаются крики. Фабьена, встрепанная, в моем черно-белом тренировочном выскочила из прицепа и стоит, шатаясь от снотворного. Люсьен, эй, Люсьен! Не лей спирт в огонь, слышишь! У него кончились тряпки, и он уже размахнулся, чтобы ливануть прямо из бутылки, не соображая, что струя загорится и пламя перекинется на него самого. Остановись! Фабьена подумала то же, что я, и с криком бросилась к сыну. К счастью, в костер летит вся бутылка – мгновенный взрыв огненного шара, фейерверк, и все.
   – Люсьен, ты с ума сошел, прекрати!
   Крупная искра залетела в контейнер с картоном, который тут же вспыхнул. Со стороны водолечебницы послышался вой пожарной сирены. Люсьен увернулся от матери, перелез через задние ворота и спрыгнул на улицу.
   – Люсьен, малыш! Куда ты! Вернись!
   Но он бежит, дрожа от слез и возбуждения. Фабьена схватила ключи от ворот и открыла их как раз в ту минуту, когда из подъехавшей пожарной машины посыпались пожарники с огнетушителями. Растолкав их, она бросилась вдогонку за Люсьеном. Он уже перебежал через площадь Ревар и помчался по улице Шамбери к полицейскому управлению.
   Во дворе лежала груда углей, припорошенных белым пеплом, – все, что осталось от пятнадцати лет моих художественных упражнений.
   Фабьена догнала Люсьена на углу улицы Трессерв, затащила в первый попавшийся бар и, растолкав проституток и их клиентов, пробилась к стойке.
   – Эй-эй, дамочка, несовершеннолетним вход воспрещен…
   – Дайте быстро грогу и что-нибудь укрыться!
   Она сажает Люсьена под красным балдахином около батареи, хлопает по щекам и растирает спину и руки. Мальчишка сидит бледный, неподвижный, уставившись в одну точку. Девицы в высоких сапогах и мини-юбках укутывают его в меха, приносят тазик с горячей водой и уксусом, чтобы согреть ноги, наперебой вспоминают домашние средства: фиалковая настойка, имбирный корень, зубчик чеснока, мелиссовая вода… Фабьена пробует на безучастном Люсьене все подряд, а недовольные клиенты уходят в другой бар.
   – Ну вот, наш чижик порозовел, – радуется Флорида из Марселя, она здорово раздалась с тех пор, как мне было двадцать лет.
   – Немудрено, ты засунула его ноги в кипяток! – возмущается пышная мулатка, которой в мои времена не было.
   – Дайте же ему, бедняжке, вздохнуть! – вмешивается хозяйка. – Что стряслось, почему он в такую холодину бегает по улице в одной пижаме? Боже мой, да это же мадам Лормо! Мы с вами виделись в магазине. Я так сочувствую вам, дорогая! Тогда понятно – такое потрясение для малыша.
   – Мне нужен Гийом, – бормочет Люсьен, еле шевеля синими губами.
   Девицы, расступившиеся, чтобы дать ему воздуху, снова сбились в кружок, предлагая свою помощь: каждая хоть одного Гийома да знала.
   – Это полицейский, из казармы напротив, – вздыхает Фабьена.
   – Господи, да зачем он ему понадобился? – с тревогой спрашивает Флорида.
   – Не знаю я, – стонет моя жена. Она никак не отдышится после бега, но ее уже снова одолевает снотворное. – Он ему продал картину отца, а потом, ума не приложу, что на него нашло, спалил все остальные. Теперь, может, собирается поджечь полицию. Не могу, не могу я больше…
   Она уронила голову на руки. Хозяйка щелкает пальцами – подают бутылку коньяка и сахарницу.
   – Ну-ка, милочка, выпейте залпом, а малышу сахарку с коньяком!
   – Нельзя ли лучше кофе? Я приняла три таблетки лексомила…
   – Простите, – вступает в разговор дородная блондинка, – это не вы были когда-то второй после меня на конкурсе красоты? Я Мирей Пернель, «Мисс Рюмийи-86»…
   – Я.
   И тут начались чудеса. Фабьена плюнула на приличия и стала такой, какой была до меня, снова окунулась в атмосферу конкурсов и фотосъемок, вспоминая об их лихорадочном веселье и забыв об ожесточенном соперничестве, обидах, уязвленном самолюбии – теперь все это казалось такими пустяками. Мирей Пернель почти сделала карьеру. Это ее рука в рекламе минеральной воды Перье сладострастно оглаживала бутылку, пока пенящаяся струя не вышибала крышку – а потом этот клип запретили как оскорбляющий нравственность.
   – Ну и пришлось мне из Парижа опять возвращаться сюда… Так что же вдруг парнишке вздумалось куролесить?
   Люсьен, завернутый в три лисьих боа, пончо и мохеровый плед, в чепчике с черными перьями, стиснутый шестью парами налитых женских грудей и напичканный сахаром с коньяком, начинает соотносить масштабы реальных проблем, так что обида на горчичный стаканчик и сожжение картин становятся на одну доску с подвигами гориллы и битвой летучих мышей с банановыми гроздьями. Он внятно рассказывает слушательницам о спиритическом сеансе в гараже Тортоцца.
   – Сумасшедший! – ужасается мулатка с Антильских островов и трижды осеняет себя крестом. – Мертвые – это же табу, если ты не «вуду»!
   – И потом, тебя же просто надули! Кто-то из твоих приятелей подталкивал стакан пальцем, вот и все. А твой папа, святая душа, ни при чем! Одно слово – надувательство.
   – Я тоже, – говорит Флорида, – когда-то пыталась крутить стол и вызывать месье Жермена, если кто помнит такого… Ну и… то же самое, попался какой-то шкодливый дух и давай ругаться… я его, конечно, тоже послала куда подальше. Сам-то месье Жермен был учтивее некуда. Если хочешь знать мое мнение, чижик, никакие это не духи говорят через стакан, а так, мелкие оболтусы, вроде тех чокнутых, что базарят на улице. Что на том свете, что на этом – недоумков везде хватает. Небось один такой и валяет дурака. В чем дело, что я такого сказала?
   Девицы подозрительно уставились на Фабьену, которая прямо-таки корчилась со смеху.
   – Ничего-ничего, простите, я не над вами, – еле выговорила она, – просто в кои-то веки Жаку досталось… Всю жизнь морочил людей своими дурацкими розыгрышами, а тут сам напоролся. Прости, малыш, – она притянула к себе мордашку Люсьена и поцеловала, – но ты же видишь – это такие пустяки. Я очень люблю твоего папу и уверена: если он нас сейчас видит, то тоже смеется.
   – Но я сжег его картины! – ужасается Люсьен.
   – Он напишет другие, – утешает его мулатка. – Увидишь его во сне – скажи «я тебя люблю», и он будет посылать тебе по ночам картинки, тебе одному. Вот как надо общаться с мертвыми. Только так.
   Парики и кудряшки затряслись в знак согласия. Люсьен улыбнулся. Феям никогда не поздно прилететь и склониться над кроваткой.
   Что ж, кажется, тут все в порядке и мое присутствие больше не требуется. По мере того как удаляется сцена, стихают смех и сердечные слова, я словно бы медленно поднимаюсь. На другой небесный уровень…
   И вдруг приземляюсь в спальне Одили, полной рывков и стонов. Жан-Ми выполняет супружеский долг. Глаза у мужа и жены закрыты, и Одиль с такой силой взывает ко мне, что меня буквально прибивает к изножью кровати и я вынужден наблюдать их любовь. Только было снизошедший в душу мир испаряется под напором грубой плоти от одной мысли о том, что я, по милости нашей кассирши, обречен целую вечность, ad vitam aeternam, быть виртуальным участником ее любовных утех.
   – Жак!
   Я цепенею. Полупрозрачная белая фигура по ту сторону кровати произнесла мое имя. Взмахом туманного рукава она указывает на вспотевшего от усердия Жана-Ми.
   – Он думает обо мне все десять лет, чуть ли не каждый раз. А она часто звала тебя. Пока ты был жив, проступали только детали: глаза, зажатая в руке кисть…
   – Сара, ты?!
   – Ты не забыл меня? Но почему-то никогда не звал…
   Любовный дуэт набирает силу. Одиль вскрикивает, Жан-Ми шумно дышит. Мы с Сарой при них. От волнения я не могу говорить. Ее же слова воспринимаю как разноцветные импульсы, окрашивающие ее светящийся контур. Сара. Неприступная задавака. Круглая отличница, особенно любила биологию и целыми днями сидела дома над микроскопом. Хорошенькая или нет – мне и в голову не приходило оценивать с этой точки зрения столь недосягаемое светило. А Жан-Ми, судя по всему, оценил. После окончания школы Сара уехала в Париж и там нахватала каких-то умопомрачительных дипломов – так рассказывала нам ее мать, с конца весны до начала осени торговавшая в парке мороженым. Потом защитила докторскую по молекулярной биологии и стала директором исследовательского центра при молочной фирме «Жерве – Данон». И хоть мать хвасталась жалованьем дочки – пятьдесят тысяч франков в месяц, – в городе потешались: стоило кончать университет, чтобы заниматься йогуртами… В Эксе Сара больше не появлялась. У Дюмонселей, если вдруг заговаривали о ней, называли ее не иначе как «жерведанонкой». Зимой того года, когда я женился, она разбилась на машине. Яркой кометой промелькнула на нашем небосклоне в школьные годы и давно забылась, как множество других в жизни. Может быть, Жан-Ми был единственным, в чьей памяти она еще существовала, единственным, кто мог ее удержать.
   – Наконец-то ты тут, наконец есть хоть кто-нибудь! А то я говорю-говорю с ним, а он ничего не слышит, затаскивает в постель, делает свое дело и отсылает назад – вот и все. Послушай меня, Жак, умоляю тебя, послушай! Эволюция началась не с кембрийского взрыва, как все думают, а на три миллиарда лет раньше, в эпоху бактерий. Состав протоплазмы в наших клетках в точности повторяет состав протоокеанов. Я доказала это, все формулы в архивах «Данон» в Сюси-ан-Бри, ячейка номер сто сорок четыре, синяя папка. Ее сдали на хранение не открывая. Скажи им, я никак не могу!