Встает солнце, свежий снег искрится на могилах. Новый день. В комнате Фабьены по-прежнему открыто окно и горит свет. Без толку.
* * *
   «ГРЯДЕТ ИИСУС» – оранжевыми буквами написано на синем борту несущейся по лагуне лодки. Негр-рыбак на корме, проплывая мимо девушек, многозначительно помахал им рукой.
   – Ты думаешь, ему привиделся этот пляж? – спросила Наила.
   Прежде чем ответить, ее подруга потягивается, лежа на песке, застегивает лифчик и переворачивается на спину:
   – Да, а может быть даже, он и привел тебя сюда.
   Наила подвигается, чтобы голова была в тени соломенной хижины. Обе лежат на маленьком серпообразном пляже с наклонными пальмами, прижатом к крутому склону, на котором разбросаны увитые бугенвиллеями бунгало. В отеле Наила встретила старую подругу по школе туристического бизнеса – та работает в туристической фирме «Куони». Девушки быстро распаковали вещи и побежали на лагуну купаться, пока сотня других приглашенных на остров коллег сидели в гостиной с кондиционером и слушали доклад о введенных в отеле новых удобствах.
   Выходя из воды, Наила наступила на морского ежа. Она поскакала дальше на одной ножке, упала на песок и стала вытаскивать колючки – тут-то и произошло озарение, которое вызвало сюда меня. Воды лагуны, бирюзовые и темно-зеленые над грядами морской травы, три соломенные хижины на берегу, прислоненный к кокосовой пальме плот вдруг напомнили ей пейзаж, изображенный в «Забытом окне». Я-то помню, что вдохновлялся цветной картинкой, вложенной в пачку печенья, и особого сходства не углядел, но Доминик, подружка Наилы, была склонна к мистике.
   – Понимаешь, в тот момент он искал твой образ, настроился на твою волну и ему предстал этот пляж, где ты сейчас о нем думаешь. Потому что для мертвых время и пространство меняются качествами. Пространство течет, а по времени можно перемещаться.
   – Так, по-твоему, он знал, что скоро умрет?
   – Не совсем. Это было подсознательное знание. Оно его и подстегнуло. Ведь медиумические способности есть у всех людей, только их надо развивать с детства, как учатся играть в теннис или на пианино, если же нет, они могут проявляться только в исключительных обстоятельствах. Перед смертью все становятся ясновидящими, это давно известно. Намажь меня, пожалуйста.
   Доминик переворачивается на живот и спускает с плеч бретельки. Наила с отрешенным видом натирает кремом ее загоревшую в предыдущих командировках спину.
   – На картине я выхожу из воды, и все это в обрамлении открытого окна – взгляд из окна без стен. Это какой-то знак?
   Скорее подражание Магритту, но любопытно, что ответит Доминик. Это стройная брюнетка с пышной грудью, длинными бархатными ресницами и очень уверенным голосом.
   – Тебе надо почитать литературу, например Реймонда Муди, Хелен Вамбах. На сегодня накопились уже горы свидетельств, исходящих от тех, кто пережил клиническую смерть. Все рассказывают одно и то же: они видели свое тело сверху, слышали, как паниковали врачи – на энцефалограмме прямая линия! – а сами чувствовали себя как огурчик. И только посмеивались. Вот это и есть твое открытое окно без стен. Такой символ.
   – В нашей религии есть обычай: оставлять открытым окно в комнате умершего. Это помогает ему скорее оторваться от земли и освободить нас, живых. Но Жак… я все время чувствую, что он здесь…
   – Наверно, он прозевал свою очередь. Намажь, пожалуйста, повыше, там, между лопатками, где я не могу достать.
   – Не знаю… Может, это оттого, что он не успел закончить мой портрет… И это его удерживает.
   – Да нет, не бери в голову… Все задохлики, которые вернулись с того света, попадали в длинный, освещенный с дальнего конца туннель, а потом все они видели «существо из света», кто Иисуса, кто Аллаха, кто кого-нибудь из умерших родных, и оно говорило: «Твое время еще не пришло, возвращайся назад». В раю все было так прекрасно – цветы, облака и все такое, – что всем нашим хмырикам хотелось там зависнуть насовсем, но небесные вышибалы давали им пинка под зад. И они очухивались в своем теле, а у врачей челюсти отваливались. А потом все говорили, что у них поменялось отношение к жизни: перестали суетиться и стали жутко правильными, потому что знают, в какое прекрасное место попадут потом. Тебя намазать?
   – Значит, ему там хорошо, – шепчет Наила, подставляя спину.
   – Как сказать, – остерегает ее специалистка. – Ведь те, кто описывал рай во всех этих книжках, – они вернулись назад. Может, им потому его так и показали, что они должны были вернуться. Чтобы их разохотить.
   – Не понимаю.
   – Ну, например, когда тебе продают загородный дом, то показывают эскиз. На бумаге не домик, а мечта: деревья, цветы и всего один сосед где-то за просторной лужайкой. Ты полагаешься на эту картинку и покупаешь, а на деле оказывается совсем другое: кругом грязища, сам дом – типовая халупа, и еще сотня таких же впритык друг к другу, соседи – сплошь шпана, со всех сторон орут магнитофоны, и все это на шумной автотрассе. Перепродать это сокровище невозможно, а выплачивать кредит придется чуть не всю жизнь.
   Наила замирает под равномерно втирающей крем рукой приятельницы. Слова Доминик растревожили ее, так что она почти забыла про меня и про свой портрет. Она встает и снова бредет к воде. По навесному деревянному переходу над пляжем, соединяющему две группы бунгало, снуют турагенты с нагрудными табличками и с ворохом проспектов в руках. Невыспавшиеся после ночи в самолете, они чихают, выйдя на солнце из своих холодильников с кондиционерами, и мечтают поскорее запереться в номере. Наила плывет ровным кролем, не задевая морских ежей на дне. Доминик разбивающиеся о коралловый риф волны напоминают гул бульвара Клиши, где она живет. Чтобы отвлечься, она включает плейер, надевает наушники и погружается в «Дождь по крыше» Нугаро. Я остаюсь один в этой дикой жарище – судя по выступившим на теле Доминик капелькам пота. Может, мне повезет с чужим человеком? Вдруг эта девушка, с ее интуицией и сверхчувственными прозрениями, услышит меня? Ее познания в потусторонних сферах и притягивают, и отпугивают меня. Она, кажется, так же, как и я, догадывается о неприятной истине, но пытается от нее отвернуться. А уверенный тон, которым она рассказывает живым о мертвых, скорее всего служит для того, чтобы отгонять людей. Мы с ней похожи, она такая же одиночка по натуре и нашла отличное средство, чтобы ее оставили в покое. Или она просто хочет сначала взбудоражить, а потом успокоить Наилу. Это было бы неплохо. Мне так хорошо смотреть на этих двух мирно загорающих девушек – эротика тут ни при чем. Благодаря им жестокой ночи на кладбище как не бывало, она стала чем-то далеким, нелепым и нереальным. И дело не только в перемене климата или часового пояса, да я этих вещей и не ощущаю. Я думаю, теперь мне надо слиться с кем-нибудь в его настоящем, впрячься в его будущее, влезть в чужую судьбу, о которой я ничего не знаю, и поехать в ней зайцем – чтобы стряхнуть груз безысходных воспоминаний. Я собрал по крупицам и разжевал все свое прошлое, и это ни к чему не привело. А может, я потому никак не могу установить контакт ни с одним умершим, что все они облюбовали себе по живому человеку и вросли в своих избранников, как я собираюсь врасти в Доминик. И все мои мытарства с семи часов утра минувшего вторника – обычная, нормальная вещь, как у всех. Взлеты, падения, примирения, разлуки были лишь уроками, из которых я должен уяснить, что пора поставить крест на себе и своих близких и начать новое существование… В таком случае резко меняются представления о рае и аде: проклятые обречены сидеть в каком-нибудь злодее, мерзавце или дуре, а спасенные устраиваются в хороших людях.
   Наверное, прежде чем окончательно выбрать Доминик, следует немножко подождать. Учесть ее предостережение – историю с купленным по эскизу домом. Но сама по себе тяга к кому-то постороннему – несомненно, шаг вперед. Всплывают и некие полузабытые признаки, подтверждающие, что я на верной дороге. Как только отошла Наила, к Доминик бочком-бочком, делая вид, что клюет какие-то несуществующие крошки, стала подбираться желто-зеленая птица. При каждом скачке на голове ее смешно трепыхался лихой хохолок. Уморительно серьезная, она похожа на неудавшийся рисунок, на некую помесь дрозда с попугаем. Доминик, подложив руку под голову, следит за ней глазами, вполголоса зовет. Птица сложным маневром – вбок и назад – приблизилась еще. Очень медленно Доминик протянула к ней раскрытую ладонь, и этот жест и последующие слова сразили меня.
   – Привет, как дела? – тихонько сказала она. – Скучаешь?
   Я вспомнил зимнюю ночь 78-го года, которую провел в Кавайоне, родном городе деда и бабушки. Они вернулись туда, когда моя сестра вышла замуж, а я настолько подрос, что мог жить один у нас дома в Савойе, которую они никогда не любили. Они привыкли к солнцу и тосковали без него. Вскоре после переезда, зимой 78-го года они умерли. Сгорели вместе с домом, тесно прижавшись друг к дружке, так же, как прожили всю жизнь. Как ни странно, я не очень горевал, хотя был очень привязан к этим вечным влюбленным, неизменно приветливым, улыбающимся, спокойным. Я старался быть похожим на них и чуждался мрачной вспыльчивости и лихорадочной восторженности отца. Смерть мамы они приняли с кротким смирением, возможно, потому, что остальные шестеро детей давно покинули их ради большого мира. Но главное, они так любили друг друга, составляли такое самодостаточное целое, что их сердца были обоюдно заполнены и места для других просто не оставалось. Вот почему смерть в один день представлялась мне не трагическим, а скорее закономерным концом. Кроме того, мне было всего семнадцать лет. Только когда родился Люсьен, я стал понимать, насколько мне их не хватает.
   Ночью после похорон я пошел побродить по улицам, чтобы остаться одному и подумать о них спокойно, так, как они заслуживали. И вот тогда на углу пустынной улицы мне встретилась собака. Хромой пес без ошейника, помесь овчарки с кем-то еще, изможденный, старый и абсолютно мирный. Я не сказал ему ни слова, но он увязался за мной, впрочем, не заискивая и сохраняя достойную дистанцию. Из гордости, стыдливости или хитрости он делал вид, что не нарочно идет за мной по спящим улицам, а вынюхивает какой-то след, который случайно совпадает с моим маршрутом. Я включился в игру и стал резко менять направление, сворачивать назад, описывать круги. Каждый раз пес, перебегая от фонаря к фонарю, от урны к урне, довольно быстро снова нагонял меня. И вдруг с ничуть меня не удивившей ясностью я подумал о деде. Та же ненавязчивая внимательность, притворное равнодушие, настойчивость без нажима. Обернувшись на ближайшем углу, я попробовал негромко позвать: «Деда!» Пес никак не отреагировал. Но у меня бешено стучало в висках, чувство уверенности распирало грудь. Я явственно ощущал, что дед здесь, рядом, в этой псине. Чудесное, необъяснимое ощущение. В то время в свете только что пройденных школьных курсов естественных наук смерть представлялась мне рассеянием отдельных клеток и химических элементов, душе же в этом процессе отводилась роль своеобразной пыльцы. Эту «пыльцу» вдыхали оказавшиеся поблизости люди, собирали пчелы, клевали птицы, щипали коровы, и умерший, внедряясь таким образом в другие существа, обогащался их опытом. Каково было процентное содержание субстанции моего деда в теле бродячей собаки? Пусть всего лишь полпроцента – этого достаточно, чтобы я чувствовал его приветливую улыбку, значащую куда больше ненужных бурных излияний.
   Я находился на холме Сен-Жак, белые прожекторные лучи выхватывали из тьмы силуэты безжалостно подстриженных олив. Этот призрачный пейзаж будил во мне радость, вкус к жизни, а тут еще влюбленные парочки в кустах фыркали, слыша, как я благодарю драного хромого пса за все, чем ему обязан: за то, что умею ценить хорошее вино, полуденный отдых, тонкую иронию… Это он научил меня видеть разные фигуры из облаков, обращать внимание на хорошеньких девушек, строить шалаш, разжигать костер, следить за пчелами… Мелким вещам, в которых можно найти утешение едва ли не от всех бед.
   В гостиницу я вернулся на рассвете. Центральный вход был еще закрыт, но у меня был ключ от бокового. Пес по-прежнему бежал за мной. Я остановился перед дверью – он тоже. И выжидающе застыл, отвернув морду в сторону. И тут малодушие – или здравый смысл – взяло верх. Я сказал ему, что животных в гостиницу не пускают и что я все равно завтра уезжаю. И бросил платановую ветку, чтобы он за ней побежал. Пес не двинулся с места. Тогда я приоткрыл дверь, быстро вошел и захлопнул ее за собой. Стоя с другой стороны, прислонившись к створке лбом, я в первый раз услышал его голос – протяжный, тоскливый, на одной ноте вой, который три ночи не давал мне уснуть. И еще долго я корил себя за то, что тогда не впустил его.
   – Как его звали, этого твоего лавочника?
   – Жак Лормо.
   Наила искупалась и легла на песок обсыхать, спугнув желто-зеленую птицу. Разговор надолго прервался. Разомлевшая на солнце Доминик лежала с закрытыми глазами. Наконец она лениво спросила:
   – Ваше агентство имеет дело с гостиницами «Куони»?
   – Смотря где. На Маврикии, например, у вас не лучшие цены.
   – Просто мы не халтурим.
   Поднялся ветерок, зазвонил колокольчик, и турагенты в бермудах или парео озабоченно потянулись на лекции.
   – Может, и нам с ними поскучать? – томно потягиваясь, спросила Наила.
   – Зачем? Успеем наскучаться на том свете.
   Наила, припоминая свою картину, рисует на песке три хижины и плот, а Доминик погружается в сон. Я оставляю ее.
   Куда подамся теперь, не знаю, но, расставаясь с Доминик, я испытываю знакомое по прошлому сладостное чувство, которое всегда любил продлить, – предвкушение давно обещанного свидания.
* * *
   Разобрали не так уж много картин. Альфонс взял один натюрморт, папа – склеенную улитку в нашем саду в Пьеррэ, Одиль – бурю на озере, где я изобразил нас с Жаном-Ми на яхте. Люсьен перед уходом в школу попросил, чтобы оставшиеся картины поместили в его комнату, и сейчас Альфонс, страшно довольный, развешивает их по стенам, с пола до потолка, чтобы порадовать мальчика этим вернисажем. Фабьена объясняет все это Гийому Пейролю, тот пришел в трейлер с опозданием, запыхавшись, весь в снегу.
   – Я никак не мог раньше – у нас была учебная тревога в горах…
   – Не важно. Можете посмотреть вместе с моим сыном. Он вернется в двенадцать часов. Пройдете через магазин, – сказала Фабьена и захлопнула дверцу трейлера.
   Фабьена меня беспокоит. Она осунулась, пожелтела, под глазами круги, которые даже не умещаются под темные очки. Скорее всего она все утро просидела перед моим пустым мольбертом, уничтожая мой запас мятных конфет – на полу валяется куча фантиков. Картины унесли, и замоченные в скипидаре кисти выглядят душераздирающе.
   Кажется, я понимаю, что с моей женой. Узнаю симптомы. Когда родился Люсьен, врачи признали у нее послеродовую депрессию. Но у нее был стимул – вырастить ребенка. Теперь же, когда я похоронен, формальности завершены, с наследством все улажено, ей больше нечего делать, осталось только отдыхать и восстанавливать силы. Фабьена не умеет ничего не делать. И вдруг забросила свою скобяную торговлю… Значит, дело обстоит серьезнее, чем я сначала подумал. С четырнадцати лет она постоянно была напряжена, как пружина, и устремлена к ясной цели. Со мной цель была достигнута и превзойдена, но ответственность, которую она несла вместо меня, все время давила на нее и не позволяла расслабиться. И вдруг пружина лопнула. Жить как раньше не имело смысла. Теперь уже не было опасности, что я потребую развод, попытаюсь отнять у нее Люсьена, буду настраивать его против матери… Без меня им обоим обеспечено спокойное будущее. И она опустила руки. Ума не приложу, как ей помочь, хуже того: не вижу никого, кто мог бы понять ее так, как я. Тем более что жаловаться она никогда не станет, а скрывать свои чувства умеет в совершенстве – мне ли не знать.
   Меня одолевает искушение вернуться на Маврикий. Не сочти меня трусом, Фабьена, но бессилие, на которое ты меня обрекаешь, для меня невыносимо. Страдала бы по крайней мере где-нибудь в другом месте. Здесь, в трейлере, я не могу отделаться от чувства, что это я причиняю тебе боль.
   – Готово! Все развесил! – кричит со двора Альфонс.
   Фабьена тяжко вздыхает, снова надевает темные очки, обводит напоследок взглядом мою тесную обитель. Будь я жив, я бы много отдал за такой понимающий взгляд, но теперь он приводит меня в отчаяние. Нехотя выходит она из трейлера тянуть опостылевшую лямку.
   – Может быть, мне лучше взять «мерседес», я постараюсь быть очень осторожным, а, мадам Фабьена? А то машина Одили ему тоже не по нраву.
   Не споря, Фабьена протягивает Альфонсу ключи и поднимается к Люсьену посмотреть экспозицию. В эту самую минуту в школе прозвенел звонок на обеденный перерыв. Альфонс, насвистывая, гордо выводит из гаража «мерседес» – то-то обрадуется мальчуган! Надо будет обратиться к нему почтительно – «месье!», пусть приятели знают, с кем имеют дело. Наследник Лормо – это вам не шутка! Альфонс вошел в роль телохранителя: руки бережно сжимают руль в кожаном чехле, прямая спина, вздернутый подбородок, бдительный взор поверх фирменной звезды на капоте.
   Люсьен остался в классе один. Он закрывает тетрадь, надевает на ручку колпачок и медленно-медленно складывает все в портфель. Остальных после звонка как ветром сдуло. Только несколько человек ждут его в коридоре, пихая друг дружку в бок и поглядывая на дверь класса. Учительница с папкой под мышкой и сумкой через плечо обернулась почти с порога и подошла к Люсьену. Принужденно улыбаясь, погладила его по голове. Люсьен резко откинулся назад.
   – Тебе плохо, малыш?
   – Нет, мадемуазель, все нормально.
   – Ты мог бы подольше побыть дома. Я понимаю, каково тебе сейчас. Потерять отца в твоем возрасте – это самое страшное горе. Ты сразу стал взрослым.
   – Спасибо.
   – Я могу тебе чем-нибудь помочь?
   – Нет, мадемуазель.
   – Ты уверен? Иногда бывает нужно выговориться. А твоя мама сейчас в таком состоянии, что, наверно…
   – Но вы мне не мама! – взрывается Люсьен. – Оставьте меня в покое!
   Бедная учительница замолкает, бормочет извинения и, поникшая, отходит прочь, делая вид, будто ищет ключи. Люсьен застегивает портфель, встает, оттолкнув стул ногой, и вылетает в коридор, точь-в-точь шериф, выходящий из салуна с твердым намерением навести в городе порядок.
   – Ты даешь! – похвалил Люсьена стриженный под ежик коротышка.
   – Не твое дело, – буркнул Люсьен.
   – Ловко ты ее отбрил, – хохотнул Самба, сын тренера по водному спорту.
   – Фигня! – вмешался белобрысый подросток с прядью на лбу. – У него, видите ли, папочка умер, вот он и кочевряжится. Давай-давай, Лормо, пользуйся…
   Люсьен оборачивается к белобрысому и тычет ему пальцем в физиономию:
   – А ну отдавай мою куртку, Марко! Живо!
   – Ой, испугал! – кривляется Марко.
   – Отдавай, говорю, куртку, она моя, ясно?
   – Чего-чего?! Давно не получал? Ишь ты, сиротка, какой крутой стал! – Люсьен, яростно сжав зубы, толкает Марко к вешалке.
   – Брось, Лормо, не то он взбеленится! – вопит сынишка Жана-Гю в очках с толстыми стеклами.
   – Ставлю три наклейки за Лормо! – объявляет Самба.
   – Заткнись, черномазый! Придержи свои наклейки!
   Марко со зловещей улыбочкой поднимает воротник куртки и делает три шага вперед. Люсьен, сдерживая слезы и глядя ему в лицо, медленно отходит. Остальные расступаются в круг. Марко размахивается, но тут Люсьен наскакивает на него, валит на пол и принимается лупить своими маленькими кулачками с небывалой силой – возможно, мне все же удалось передать ему часть моей. Давай-давай, молодец, так его, так! Марко на полу извивается под его ударами.
   – Ой, не могу, Лормо, ты меня защекотал!
   Он вдруг взбрыкнул ногами, и мы полетели к стенке. Боль и ненависть, которые я разделяю с сыном, увы, не прибавили мне могущества. Эх, как бы стать для него настоящим добрым духом, ангелом-хранителем, джинном из лампы Аладдина… Люсьен остался лежать. У него из носа пошла кровь и запачкала рубашку. Марко холодно смотрит на него сверху вниз и равномерно причмокивает – наслаждается муками обреченной жертвы. Неожиданно он разжимает кулак и протягивает Люсьену руку:
   – А ты не слабак. Будешь теперь со мной.
   Люсьен, оглушенный, недоверчиво берется за протянутую руку. Марко поднимает его на ноги. Самба хлопает по плечу и поздравляет.
   – Он теперь правда с нами? – переспрашивает осторожный Самба, прежде чем принять меня в круг вассалов.
   – Дюмонсель, дай Самбе три наклейки, – распоряжается Марко в подтверждение своих слов. И стаскивает с себя куртку.
   Люсьен расплывается в улыбке, весь так и сияет, но, дабы не уронить мужскую честь, старается не выказывать свою радость. Он благородно отстраняет руку Марко с курткой:
   – Можешь оставить себе, она тебе больше идет.
   – Спасибо, – говорит главарь шайки. – А насчет твоего отца – паршиво, конечно. Мне легче – у меня его вообще никогда не было.
   – Повезло, – соглашается Люсьен.
   Не знаю, как отнестись к этой реплике. Звенит звонок в столовой.
   – Иду-иду! – кривляется Марко.
   Шайка льстиво смеется остроумию вождя. И Люсьен с ними. Они шагают по коридору сплоченной группкой, в ногу, барабаня в каждую дверь. Люсьен на седьмом небе. Отныне потеря отца свяжется у него в памяти с тем, что его как по волшебству приняли в компанию, с сентября отравлявшую ему в школе жизнь.
   – Огонь! – хором вопит вся ватага, пробегая мимо бюста несчастной Марии Кюри, чье имя носит школа. Бюст превращен в мишень и весь покрыт комочками жевательной резинки и плевками.
   – Почему бы тебе тоже не обедать в столовке? – приглашает сын Жана-Гю.
   Все гогочут.
   – В самом деле, – спокойно говорит Люсьен. – Надо будет записаться.
   На пороге школы он останавливается. За решеткой внутреннего двора стоит «мерседес» с торжественно распахнутой задней дверцей. Альфонс, держа в руке свой берет, не спускает глаз с дверей, откуда выбегают школьники. Минуту Люсьен колеблется, не зная, что предпочесть: роскошную машину, к которой его никогда не подпускали, или только что завоеванное положение среди сверстников. В конце концов он властно кладет руку на плечо Жана-Мари Дюмонселя, которому в шайке отведена роль «шестерки»:
   – Скажи моему шоферу, что я пойду пешком.
   Сын Жана-Гю поворачивает свою очкастую физиономию к главарю, молчаливо спрашивая его санкции, а затем подбегает к «мерседесу» и с важным видом выполняет поручение. Альфонс опечаленно захлопывает дверцу, надевает берет, и роскошная колымага за ненадобностью уезжает прочь.
   – Тортоцца хочет тебя спросить, – говорит Марко, указывая пальцем на толстяка со стрижкой-ежиком.
   – А ты можешь говорить со своим отцом вот сейчас, когда он на том свете? – спрашивает тот.
   Люсьен, не ожидавший такого, быстро находится и небрежно отвечает:
   – Ясно, могу.
   – Врешь небось, – поддевает его Тортоцца.
   – А вот и нет! – заводится Люсьен. Он победил самого Марко, а тут какой-то жирдяй будет к нему цепляться – еще чего! – И он, если хочешь знать, меня слышит.
   – Да-а? Может, еще и отвечает?
   Ребята остановились посреди двора, ветер треплет им волосы. Все выжидательно уставились на Люсьена, он же, засунув руки в карманы, с самым скромным видом отвечает:
   – Бывает и так…
   – Стакан, что ли, двигает? – Тортоцца насмешливо подмигивает приятелям. Но Люсьен ухватывается за эту подсказку:
   – Конечно, а ты как думал?! Тортоцца почтительно присвистывает:
   – Здорово! А давай попробуем сегодня в шесть часов у меня дома. Тащи все что надо. И вы все приходите, парни, ладно?
   Парни кивают.
   – Учти, у меня флюиды что надо! – продолжает Тортоцца. – Сестра говорит, еще лучше, чем у нее.
   – Твоя сестрица уродина, – замечает Марко.
   – Зато у нее флюиды что надо. У нас это семейное. Моя сицилийская тетка умеет гадать по куриной печенке. Пусть только Лормо не удивляется, если стол вдруг сорвется с места и взлетит.
   Люсьен пожимает плечами с бывалым видом.
   – Пошли жрать! – командует Марко и направляется в столовую. Компания идет за ним, приотстав на три шага.
   До скорого, парни! – кричит Люсьен. – Приятного аппетита!
   Он вышел из ворот и шагает, счастливый, держа ранец за ремни. Но радость омрачается тревогой: он вляпался сгоряча в дело, о котором не имеет понятия. Толстенные подошвы его ботинок месят ледяную грязь на тротуаре, и в ритме шагов ему представляются диковинные картинки – с говорящими блюдечками, летающими столами и куриными печенками, – которые могут иметь отношение к загадочным словам «флюиды» и «медиум». Он напевает для храбрости «Побоище» – песенку Брассанса, которой я научил его, когда ему исполнилось семь лет, там некая мегера истребляет полицейских – лупит их своим огромным выменем. Встречные прохожие глядят на него с неодобрением, они не знают, что эти куплеты объединяют нас с сыном больше, чем «Отче наш».