Так я и сделал – и тут же об этом пожалел. Вот она, мадемуазель Туссен, сидит за столиком из тонированного стекла перед зажженной черной свечой и, воздев палец, читает. В конце каждой фразы она подымает глаза куда-го влево от меня – проверяет, тут я или нет.
 
   – «О вы, гуру и дэвы, и вы, преданные дакини, преисполненные великой любви и сострадания, даруйте мне освобождение от Промежуточного Состояния, направьте ветер моей кармы к тому воплощению, которое позволит мне продвинуть его на пути постижения Истины»; это молитва о даровании ясного зрения. Повтори!
   Не знаю, что и делать. Звучит довольно внушительно, но что будет, если я войду в игру и впрямь во все это поверю? Ее попытки обратить меня (во всех смыслах слова), вернуть меня обратно на землю в другом теле не вызывают во мне ни малейшего сочувствия – мне это ни к чему. Не соблазняет и перспектива достичь сущности высшего порядка, мне и так неплохо, а запасов утраченного счастья хватит на целую вечность. Я хочу остаться дома. Так и кружить на месте, теша себя иллюзией, будто навожу порядок. С другой стороны, я бы не возражал, если бы она пристегнула к другой жизни мой домик-трейлер. Если моя память и мои вещички останутся при мне, почему бы не отправиться в новую экскурсию по этому миру?
   – Ясное зрение откроет тебе доступ в область белого света. На нынешнем этапе ты должен полностью расслабиться, о высокородный сын. Пребывать в бездействии, ни на чем не задерживаться мыслью. Иначе снова окажешься в клетке, из которой я с таким трудом тебя вызволила. Теперь, когда ты освободился от оков твоей бывшей семьи, ты должен принять решение. Кем ты желаешь стать: духом преисподней, голодным претом или дэвом?
   Я пытаюсь мысленно ощупать себя. Она же, бормоча себе под нос, листает «Книгу мертвых» назад, что-то подчеркивает, загибает страницу.
   – Судя по тому, что я вычитала в соответствующей главе о твоем ментальном теле, при любом из вариантов, которые я тебе предложила, ты родишься не из яйца и не из лона. Просто представь себя тем, что ты выбрал, и тут же им станешь. Но помни: обман не дозволен. Твой дух, изведав страшные видения, точно знает, каким путем ему должно идти… Иду-иду, Поппей!
   Мадемуазель Туссен со вздохом встает, вкладывает в книгу моей судьбы закладку и, шаркая шлепанцами, подходит к корзинке, где лежит и скулит дряхлый пудель. Он с осени парализован.
   Псу без малого девятнадцать лет, он еле видит, но никак не умрет – боится, что заругает хозяйка.
   Мадемуазель Туссен, ворча, меняет ему подгузник и снова переключается на меня.
   – Итак, высокородный сын, теперь, когда ты оставил прошлую жизнь, оставил попытки установить связь с окружавшими твое бывшее тело людьми, пред тобой появятся знаки места твоего следующего рождения. Рассмотри их и выбери, что предписывает тебе твоя карма, но будь внимателен, не то останешься вечно томиться в Промежуточном Состоянии, и тогда уж я ничем не смогу тебе помочь. Если рождение должно произойти на Восточном материке Виратдеха, будет видно озеро с плавающей на нем парой лебедей. Туда не иди. Помни о своем нежелании идти туда. Если рождение должно произойти на Западном материке Годхана, будет видно озеро, на берегу которого пасутся конь и кобыла. И туда не иди, возвращайся назад! Там много богатства, но нет Дхармы, а богатство не продвинет тебя вперед. Если рождение должно произойти на Северном материке Уттаракуру, будет видно озеро, на берегу которого пасутся коровы и быки…
 
   Это монотонное чтение как-то странно действует на меня: успокаивает и одновременно придает сил. Слова завораживают все больше и больше. Не знаю, что лучше: поддаваться или противиться этим чарам, и потому стараюсь вообще не вникать и ни о чем не думать. В моем положении это не просто, а может, и нежелательно: умственная активность – единственная доступная мне форма деятельности, и я боюсь, что, перестав мыслить, перестану и существовать. Или, наоборот, – как знать! – провалы в пустоту – единственное средство зашиты, которым я располагаю, единственный способ отдохнуть в пути и не заблудиться. Вижу озеро, пару лебедей, успеваю подумать: «Как красиво!» – и поворачиваю назад.
   – Так. – Мадемуазель Туссен закрывает книгу и смотрит вправо, где я, по ее расчетам, должен находиться. – Мы просмотрели все материки, куда могло бы проникнуть твое ментальное тело. Ты все еще здесь, значит, мне остается либо перенести твое сознание в Чистые Сферы Будды, но для лавочника это, прямо скажем… либо помочь тебе выбрать лоно для нового рождения среди нас и нового цикла существования в сансаре. Расслабься же и смотри. Опиши мне, как видятся тебе будущие родители, и я помогу тебе отыскать их.
   Если я правильно понял, она рассчитывает, выполнив роль посредницы, улучшить собственную карму, перескочить через ступеньку и получить за мой счет погоны ламы.
   – Я буду твоей восприемницей в новом рождении, – предвкушает старая дева, сияя детской радостью, – и ты не пожалеешь! – Затем она взволнованным шепотом прибавляет: – Ты у меня будешь первенцем.
   Она закрывает глаза и вся напрягается.
 
   – Да ну же! Передавай мне, что видят твои глаза! Покажи своих будущих родителей.
   Мадемуазель Туссен закрывает глаза, набирает полную грудь воздуха и старается не дышать. Воздух просачивается у нее изо рта маленькими порциями и гасит свечку. Не открывая глаз, она нетерпеливо жалуется:
   – Ничего не вижу!
   Еще несколько минут она сидит напыжившись, нахмурив лоб, втянув голову в муслиновый ворот, потом открывает глаза и видит дымящийся фитиль. Тогда, кипя обидой, пожимает плечами, отпихивает стул и встает из-за стола.
   – Ну конечно, – вздыхает она, выходя и закрывая за собой дверь, – я, как всегда, никому не нужна.
   Я остаюсь в комнате один с поскуливающей собакой. И вдруг меня обдает приятным теплом. По-моему, это зовет Поппей. Он задрал нос до самого края корзинки – чует меня в темной пустоте и подает мне знак. Как это не похоже на общение с людьми: те затягивают меня в свои воспоминания, заставляют волноваться. Пес же просто дает знать, что он здесь, что он меня узнал и мы сейчас чем-то похожи друг на друга: оба растеряны, одиноки, зависимы от чужой воли, оба тоскуем по теплу. Он смотрит прямо на меня, а я отвечаю ему взглядом – да-да, я не оговорился. И до чего же приятно, когда ты видишь и тебя видят, когда можешь погрузиться в сознание существа, которому ты нужен, оправдать его ожидания, предстать перед ним благодетелем.
   Старый пудель вытянул морду и попытался повилять задом, но тело его уже не слушалось. По мере того как мое сознание проникало в его собственное, он скулил все выразительнее. А проникновение было необычайно глубоким, никакого сравнения со всем, что мне пришлось испытывать прежде. Мне открылась вся его жизнь, его скудные воспоминания – я увидел, где он бывал, чего желал, от чего страдал. И понял: ему страшно умирать, он просит подержать его за лапу, подбодрить и помочь одолеть этот последний путь. И я остаюсь с дрожащим пуделем, теперь моя очередь быть провожатым, вместилищем памяти, которую его мозг уже не может удержать. Хозяйка меж тем спит в соседней комнате.
* * *
   Как короток собачий век… И как насыщен болью и страхом. Страх, что хозяин тебя бросит, что ты ему не угодишь, уронишь палку, страх не ответить на пахучий призыв, запечатленный на дереве, не найти утром косточку, которую грыз во сне. Ко всему этому примешивается неодолимая потребность быть всегда рядом с хозяином, предупреждать его об опасностях, которых он не видит. Успокойся, Поппей, успокойся, я здесь, я все понимаю, догадываюсь даже о том, чего не вижу. Это общее усилие спаяло и утомило нас. Я уже не знал: то ли я увлекаю его, то ли он удерживает меня. Всю нескладную любовь, которую я так и унес из мира людей, я теперь излил на него, чтобы помочь ему перейти рубеж. Я говорил ему, что там будет хорошо, что он сможет переноситься, как я, куда угодно: захочет – будет сидеть около своей ненаглядной Терезы Туссен; захочет – будет бегать задрав хвост и вынюхивать все новые и новые запахи, которые наполнят его долгий сон хорошенькими сучками, любовными играми и вкусными, не исчезающими с наступлением утра косточками… Не будет больше унижений, страха перед побоями, бесполезных страданий, запертых дверей, антиблошиных ошейников, запретных кресел, тряски в корзинке. Ты будешь свободным, Поппей, тебя будут любить, ласкать и понимать… Иди же, иди сюда…
   Наконец крепко вцепившаяся в меня собачья память стала ослаблять хватку, и я ощутил невыразимое блаженство. Я выполнил назначенную мне миссию. И даже если мое посмертное существование только для того и было нужно, чтобы помочь старому пуделю безболезненно перекочевать в мир иной, оно уже вполне оправдано.
   Пудель уже не дышит – маленькое тельце застыло на дне корзинки. «Какой у него мирный вид», – сказала бы Одиль. То как безоглядно доверился мне Поппей и поручил мне свою память – от которой сейчас остались только какие-то обрывки, – странным образом многое изменило во мне самом. Может быть, если бы меня кто-нибудь провел по этому пути, как я провел пса, мне было бы легче, я был бы более чутким и понятливым. Я явственно ощутил способность что-то давать другим, чего при жизни от меня никто не ждал. Не знаю, почему так, в чем именно заключается эта способность и к чему я ее применю, бесспорно одно: покидая свое тело, Поппей оставил мне то, в чем я больше всего нуждался, – веру в себя.
   Надеюсь, с моей помощью он отправился прямо в собачий рай, который, наверное, легче заслужить, чем наш, человеческий, – наглядное доказательство тому – моя неприкаянная душа. Или я опять ошибаюсь. Ведь если не считать хозяйки, которая тиранила Поппея, он был один на свете. А я – нет.
   Может быть, рай – нечто вроде хосписа, куда принимают тех, кого на земле уже некому приютить?
* * *
   Это новое чувство увлекает меня к Фабьене. Она неподвижно лежит в постели с открытыми глазами и ждет, когда наступит утро. Люсьен спит, прижавшись к ней, на месте, которое когда-то было моим. Два стойких солдатика, плечом к плечу против целого враждебного мира.
   Я слышу, как нарастает шум пробуждающегося города, шелестят страницы утренних газет и люди отпускают комментарии относительно красотки скобянщицы, которая наконец получила что хотела: фирму и деньжата. «И знаете, что самое пикантное? Он умер очень кстати для нее – ведь он собирался разводиться». – «Да что вы?!» – «Я вам говорю! Они уже давно не живут, он гулял на стороне, а уж она – известное дело, бывшая Мисс! Строит из себя важную барыню, но всем известно, откуда ее вытащили. И сынок туда же – яблочко от яблоньки недалеко падает, вечно задирает нос, а было бы чем гордиться! Говорят, ребенок не от него». – «Правда?» – «Точно». – «Тогда понятно… Мальчишка-то вроде ненормальный». – «Она прижила его с одним заезжим актером из труппы, что гастролировала у нас в казино. Играли бульварную пьеску. Вы же понимаете, что за птица! Хотя… муж-то у нее пил по-черному, от этого и умер. И хорошо еще, если она ему не помогла… а что? Подлить в рюмку яду – и дело с концом, таким, как она, это раз плюнуть, особенно когда пахнет наследством. Впрочем, тут еще придется повоевать, и глядите, драчка уже началась – они даже объявления дали каждая свое, не могут поделить состояние, и, помяните мое слово, дело кончится плохо». – «Но он, кажется, ничем, кроме художества, не занимался, откуда же состояние?» – «Э-э, это только видимость, чтобы не платить налогов. Все думают: на скобяной торговле не сильно разбогатеешь, а на самом деле – там огромные деньжищи!» – «Да-а?…» – «Все вроде бы скромненько: мини-фургончик и все такое, но это пустяки, главное-то – счет в швейцарском банке. Несколько поколений обделывали темные делишки с производителями и поставщиками – и куда только смотрит полиция! А папаша-то, папаша каков – совсем опустился, просто срам, вот они его и прячут! Вот увидите теперь, когда она стала хозяйкой, как подскочат цены. Такие особы ни перед чем не остановятся: сначала она торговала собой, лишь бы выбиться в люди, потом разбогатела на гайках да шурупах, а порядочные люди вечно в убытке. Нет в мире справедливости… Моя очередь? Добрый день, мадам Лормо, примите мои соболезнования, мы прочли в газете, Боже мой, какое горе, и как внезапно это случилось, кто бы мог подумать, еще вчера был бодрый и веселый, что делать – уходят всегда лучшие, жаль тех, кто остался, мне, пожалуйста, шесть штук серных фитилей и две дюжины пластмассовых крышек, о, я вижу, сухой спирт опять подорожал!…»
   Предчувствуя, сколько ей придется выслушать за день, Фабьена осторожно встает, поправляет на Люсьене одеяло и долго смотрит на него спящего – он лежит точь-в-точь как я, обняв подушку. Сама она за всю ночь не сомкнула глаз. Перебирала в уме, что еще нужно сделать, уладить, чего еще ждать… вспоминала всю свою жизнь. Десять лет замужества. Люсьен. Магазин. Ей двадцать восемь. У глаз наметились морщинки. Любила ли она меня когда-нибудь? Стоя в ванной перед зеркалом, Фабьена смотрит в него, словно ища в нем следы былых чувств. Свадебное путешествие. Рим. Колокола. Дождь. Мы четверо суток не выходим из номера «Альберто Сальватори». В окно видны три сосны и полкупола. Лежим, прильнув друг к другу. И после всего этого – другой мужчина?… Я жил в ней. В ней зачал новую жизнь. А умер в объятиях другой. Фабьена знает, чувствует и казнит себя за это. Она прикасается к себе, как прикасался к ней я: гладит по голове, приподнимая волосы со лба, потом по затылку, по ноге от колена и выше. Я так тоскую о тебе, Фабьена, о тебе прежней. Если бы ты не навязала мне ребенка… Если бы не этот брак, которым вы меня связали, как бы я любил тебя! Ты навсегда осталась бы моей тайной возлюбленной…
   Фабьена открыла краны, плеснула в ванну розовой пены. Пока наливается вода, она сидит на краю, обхватив колени руками. И думает, как сложилась бы ее жизнь без меня. Сызмальства она торговала овощами вразнос в любую погоду, терпела ругань продрогших на ветру родителей. Корзинки с пореем, пирамиды из яблок и помидоров, которые все время нужно выкладывать заново, окоченевшие руки, извилистые улочки и опостылевшая тележка – знай ее нагружай, разгружай да перегружай… Но вдруг – чудо! В один прекрасный день под арками рынка Монмельян к ней подходит фотограф. Вы позволите, мадемуазель? Улыбнитесь! Локон вот так… Нет-нет, передник не снимайте. Если ваши родители не возражают, я хотел бы сделать с вами целую серию снимков. Вам пятнадцать лет, отлично. Вот моя визитка, пресс-карточка, это для журнала «Фото», знаете?
   В студии на нее со всех сторон нацелили жаркие лучи софитов, чтобы выгоднее оттенить и высветить. Делать ничего не надо, только пройтись, подвигаться. Показаться. Повернуться, улыбнуться – чтобы получилось красиво. Соблазнительно изогнуться, выставить грудь – возбудить желание в невидимых зрителях, которые никогда к ней не прикоснутся. Не надо даже говорить, и, главное, в тепле! Она провела в студии пять часов, и за это время ей открылась новая жизнь. Другой она больше не хотела. Позировать, быть желанной, но недоступной – вне досягаемости. И всегда в тепле.
   Первые фотографии имели успех, зародили в ней надежду. Ее стали продвигать. Она выиграла конкурс «Мисс Бюст-83» в ночном клубе в Эгбелете, на следующий год стала «Мисс Вен-д`Арбуа-84», затем – «Мисс Альбервиль-85», впереди был областной конкурс в Эксе, последняя ступенька на пути к титулу «Мисс Франция». Она не сомневалась, что будет первой. Но стала второй и встретила меня.
   Фабьена закручивает краны, влезает в пенную ванну. Шесть часов утра. До открытия магазина полтора часа.
   Я с самого начала понимал, чем прельстил Фабьену, почему она, неотразимая красавица, выбрала меня – даже не по расчету, а спасаясь от худшего. От скольжения вниз: от вице-мисс к девушке в национальном костюме на захолустной сельхозвыставке и дальше – к модели для порножурналов, из года в год обнажаясь все больше и получая за это все меньше, чтобы в конце концов вернуться к родителям, к тому же лотку на колесах, под дождь и ветер. Она предпочла магазин, то есть меня. Такой выбор сулил жизнь под кровом, возможность спокойно состариться, не рискуя сорваться и все проиграть. И раз она так решила, то готова была полюбить меня. Стать для меня всем на свете. Довериться мне, как еще никому и никогда, отдать мне свое тело, на которое другие лишь глазели с вожделением; родить мне сына, расширить дело, которое он когда-нибудь унаследует. Жизнь представлялась ей полной до краев, вроде горячей ванны, что восстанавливает силы после рабочего дня, как две капли воды похожего на предыдущий и ничем не отличающегося от следующего.
   Остаток воды шумно засосало в сливное отверстие. Душ смыл пену со стенок. Фабьена вытерла полотенцем свое безупречное тело, от которого я был отлучен – теперь этот запрет потерял всякий смысл. Я принял ее решение, не разобравшись, чем оно вызвано. Понял только сейчас и корю себя за то, что тогда не стал возражать. Она боялась, что однажды ночью я перестану ее хотеть, начну себя принуждать, отчего моя неприязнь еще усилится; вот и задумала избавить нас обоих от такого эпилога и упредить мое охлаждение. Теперь мне совсем в ином свете представилась ее реакция на мою кончину и прощальное «кретин!» в трейлере перед приходом врача. Я легко обходился без нее, и у меня и мысли не возникало, что Фабьена может страдать от нашей физической разлуки, коль скоро сама этого пожелала. Сколько же ночей она ждала, чтобы я нарушил запрет, открыл дверь и ее решение рухнуло, отмененное единством наших тел.
   Фабьена застегнула молнию на платье, которого я на ней раньше не видел. Впрочем, я давно уже не разглядывал ее… Предусмотрительно подкрасила ресницы водостойкой тушью, чтобы не потекла от слез. Я люблю тебя, Фабьена. Если бы мог, я написал бы это на запотевшем зеркале ванной, словно вернулись времена нашего свадебного путешествия. Возможно, тогда это было не совсем правдой, зато правда теперь, когда мы окончательно потеряли друг друга.
   Фабьена смотрит на часы. До утреннего ритуала поднятия железных штор осталось пять минут. Однажды я спросил ее, почему она неукоснительно открывает лавку в такую рань. Она ответила, что как-то утром открыла в половине седьмого и заставила электрика ждать на холоде. Тогда я услышал в этих словах только алчность – как бы не упустить хоть одного клиента, теперь же до меня дошел их простой и пронзительный смысл, и они хлестнули меня, как пощечина. Никакие кашемировые пальто и замшевые перчатки не могли усыпить в Фабьене замерзшую на ледяном ветру девчонку. Сострадание к каждому, у кого нет теплого крова, было единственной слабостью, которую она себе позволяла (потому что видела на месте этих людей себя). Она постоянно жертвовала пять процентов от прибыли на бездомных, а я, чурбан, видел в этом только способ снизить налоги. Фабьена первой в городе зажигала свои витрины, и это было не просто свидетельство ее возросшего общественного престижа, но и символом счастья, которым она не могла не поделиться с теми, кому не так повезло.
   Почему мы стараемся понять близких, только когда они перестают обременять нас? В Фабьене было все, чтобы наполнить любовью мою жизнь и дать пишу вдохновению. Но я искал на стороне, чтобы считать себя свободным. Ее же вынужденно терпел и соблюдал видимость хороших отношений ради сына и из уважения к соседям. И ставил ей в вину собственные угрызения, малодушие, иллюзорное бегство… Начать бы все сначала… Да нет, что я мог бы предложить Фабьене, кроме своих эгоистических мечтаний! Загнать магазин и пуститься куда глаза глядят, вести жизнь бродячего художника, рисовать и продавать на улицах, на рынках мгновенные портреты прохожих… Словом, я мечтал о том, от чего она бежала. Нет уж, все к лучшему. Но все равно грустно.
   Фабьена возвращается в спальню, на цыпочках подходит к кровати и накрывает Люсьена, потом, довольствуясь светом бра из ванной, открывает ящичек своего комода, где держит украшения. Приподнимает один футляр, вынимает из-под фетровой обивки ящика какую-то фотографию и, наконец, задвигает ящик и выходит из спальни.
   Эта карточка мне знакома. Я думал, что потерял ее еще пять-шесть лет тому назад, а ее, значит, утащила Фабьена. Не хотела, чтобы у меня осталась частица ее прошлого, воспоминание о жизни до меня – ликующая красавица в купальнике с блестками, – боялась, что когда-нибудь я буду сравнивать ее с этим эталоном. Фабьена на фото улыбается, одной рукой упершись в бедро, другой поправляя волосы, на стройном теле лента с надписью «Мисс Альбервиль». Она подарила мне этот снимок в тот вечер, когда от нее уплыл следующий титул, и написала на нем: «Жаку Лормо, в день нашего знакомства, на добрую память. Фабьена Понше».
   Фабьена меж тем идет в гостевую комнату, вкладывает фотографию во внутренний карман моего пиджака и, не взглянув на меня, выходит.
* * *
   Снег на крышах заискрился под нежданным солнышком, а на земле превратился в стылую коричневую кашу; прохожие месят ее ногами, машины разбрызгивают колесами. Самое обычное утро. У меня никогда не хватало времени оценить красоту этого повседневного пейзажа, и вот впервые нашлось. Ничего не скажешь, хорошо было в нашем мире!
   Я нахожусь на высоте пятого этажа, метрах в пятнадцати от земли, и витаю вдоль фасада, выкрашенного густо-зеленой краской, размытой возле окон в фисташковые пятна, – по мнению местных урбанистов-новаторов, это самые что ни на есть савойские цвета. Банк напротив размалеван под двухцветную мармеладку «клубника с бананом» – тоже неслабо. За ночь мой угол зрения заметно расширился, хочу думать, что это благоприятный признак. По-прежнему никаких указующих дорогу потусторонних ориентиров: не реет архангел, не клубится адский дым. Зато все ощутимее мир земной, которому я больше не принадлежу. Хотя, похоже, прирос к нему намертво.
   В открытое окошко мансарды прямо над спальней Люсьена высунулся сосед – стоя на стуле и изогнувшись, он соскабливает снег со ската крыши. В прошлом веке его предки владели всем строением и сдавали первый этаж под скобяную лавку, скобянщики расширялись, снимали и покупали все большую часть помещения, пока не вытеснили хозяев в одну-единственную комнатушку под крышей. Люсьен уже выпрашивал у нас и ее к своему совершеннолетию. Доживающий последние годы в родовом гнезде отпрыск домовладельцев громко поздоровался в мою сторону, и я едва не ответил, поддаваясь не успевшей отсохнуть с позавчерашнего дня привычке, однако приветствие относилось к соседке из дома напротив – она ответила, и у них завязался разговор из окна в окно, я же был для них прозрачен.
   Возвращаюсь в спальню Фабьены. Не могу сказать, что я прохожу сквозь стены в полном смысле слова. Все несколько иначе: я представляю себе место, мысленно проецирую себя туда и там оказываюсь.
   С той минуты как открылся магазин, Фабьена вся в заботах, от которых ее не стоит отвлекать. Я же остаюсь со спящим Люсьеном и подкарауливаю зазор между его снами, чтобы проникнуть в них, беспрестанно говорю с ним, продолжаю ковбойские истории, которые рассказывал давным-давно, когда его мама лежала в гипсе, а я кормил его из соски. Стоит Люсьену заворочаться или вздохнуть – я спешу ускользнуть на улицу, боюсь невольно все испортить и прервать связующую нас нить, которой так дорожу. Может, это и смешно, но я слишком хорошо помню, как дедушка регулярно посещал меня после своей смерти. Мне снились сны совершенно в его духе, в них настолько точно отражался его юмор, его веселое бесстыдство, что я не мог усомниться – это он посылал мне привет. Например, я бежал на звонок открывать дверь у нас в Пьеррэ и видел на пороге его, деда. Разъятого на части. Отдельно ноги, отдельно руки, правая держит на кончике пальца голову, левая сжинает английский ключ. «Здорово, Жако. Я, видишь, развинтился, а как собрать все снова – забыл. Помоги, а?»
   Сегодня о помощи прошу я сам. Привет, Люсьен. Эй, послушай! Посмотри! Пасхальное утро. Ты с корзинкой в руках выходишь во двор, где стоит мой прицепчик, искать яйца. Вот нашел одно. Стоймя на автопогрузчике. Ты его хватаешь, разглядываешь мою физиономию, нарисованную на скорлупке, и тут же разбиваешь. Я падаю в тарелку, смешиваюсь с белком и желтком, а ты меня слизываешь и бежишь дальше, к каруселям, искать еще. И подбираешь следующее, и это опять я – мальчик с пальчик; без тебя я бы так и потерялся, но пока ты находишь дорогу от яичка к яичку…
   – …в субботу и воскресенье Весы окажутся между Марсом и Венерой, это сулит успех в сердечных делах!
   Ага, никто и не подумал выключить радиобудильник у меня в трейлере, ровно в девять он запустил «Радио Савойя». И, хотя в спальню звук доносится едва-едва, Люсьен проснулся и резко сел в постели.
   – Папа?!
   В голосе тревога, он позвал меня. Ура, значит, он наконец почувствовал мое присутствие! Он принял сон, который я ему навеял, пошел по следам, разбил яйцо… Как хорошо, что я остался рядом с ним…
   – Папа… – повторяет он шепотом.
   Он уже не зовет. Он вспомнил, что меня нет, и мысль о моей смерти забила брешь, через которую я посылал ему известия о своей иной жизни. А обрывки сна, если он вообще был, растаяли в жестокой яви. Что ж, я понял: быть услышанным – дело не безнадежное, но долгое.
   Взглянув на часы, Люсьен в панике соскочил с кровати, в два прыжка оказался у двери, распахнул ее и чуть не сбил с ног Фабьену – оторвавшись на минуту от соболезнующих покупателей, она принесла ему на подносе завтрак.