Страница:
— Слыхал о таком.
— А бывать там не приходилось? — На мгновение в голосе Икузы промелькнула напряженность, будто появилась трещина в боевых доспехах.
— Нет.
— Представьте себе, я тоже, — сказал Кузунда Икуза. — Но в пять часов я могу встретиться с Вами, поскольку меня это время тоже устраивает. — В короткой паузе, которая за этим последовала, Нанги почудилось стремление его собеседника быть хозяином положения. На такой ранней стадии их знакомства это, конечно, неспроста. Икуза нарушил молчание словами: — Я думаю, нет нужды напоминать Вам о том, что наша беседа не должна получить огласку.
Нанги почувствовал себя оскорбленным, но не допустил того, чтобы это отразилось в тоне его голоса. Есть другие способы показать вашу обиду, причем вы одновременно прощупываете характер собеседника. — Ценю Вашу озабоченность, — заверил он его, зная, что Икузу покоробит намек, что он выдал свои чувства. — Могу Вас заверить: я предприму все меры, чтобы этого не случилось.
— Ну, тогда на этом и закончим. Значит, в пять, — Икуза положил трубку, а Нанги все сидел и думал, каково символическое значение выбора места их рандеву. Во-первых, слово «Шакуши» означает «черпак» или «ковш» — типичное название для бани, где мыло смывают с помощью ковша воды. Но это слово имеет также другое значение: «действовать строго по правилам».
В лицо дул соленый морской ветер. Брэндинг провел по волосам скрюченными пальцами, отбросив с глаз прядь светло-русых волос. Где-то за спиной раздавался знакомый звук вращающегося пропеллера вертолета — обычный предвестник наступающих летних отпусков в Ист-Энде на Лонг-Айленде.[1]
Брэндингу уже давно перевалило за пятьдесят. Он был высок, с покатыми плечами. Что-то в лице его, наиболее примечательной деталью которого были светло-голубые глаза, напоминало черты представителей клана Кеннеди. Глаза эти смотрели на вас прямо, с каким-то невинным выражением, характерным для американских политиков. И для актеров на афишах у больших кинотеатров где-нибудь в глубинке. Он не скрывал своей принадлежности к высшим эшелонам власти, а, наоборот, всячески выставлял ее напоказ, как солдат — единственную медаль. Чтобы каждый, глядя на него, думал: вот идет воротила из мира большой политики.
Пожалуй, он был не столько красив, сколько привлекателен. Его легко можно было представить себе в роли капитана парусного шлюпа в Ньюпорте, бросающего многоопытный взгляд сощуренных глаз на поднимающиеся у горизонта тучи. От него исходил особый, уникальный аромат власти. Льюди меньшего калибра старались держаться поближе к нему из разных соображений: одни удовлетворялись ролью его тени, другие — как, например, Дуглас Хау — желали опустить его до своего уровня. Женщины льнули к нему еще больше, прижимаясь к его теплому телу, вдыхая пьянящий запах его силы.
Но, как это часто бывает в современном мире, своим могуществом Брэндинг во многом был обязан друзьям. У него были весьма обширные знакомства среди политической братии и — что еще важнее — среди представителей средств массовой информации. Брэндинг умел с ними ладить и обрабатывал с такой же неутомимостью, с какой они преследовали его, ловя каждое слово. Пожалуй, он осознавал, что их взаимодействие зиждется на симбиозе, но, будучи прирожденным политиком, не смущался этим, идя навстречу морской волне в жаркий полдень, — особенно в период предвыборных кампаний.
Как это ни странно, Брэндинг в какой-то степени и сам не осознавал, насколько сильна его власть. То есть он никогда не пользовался ею в полной мере. Его жена Мэри, недавно трагически ушедшая из жизни, в свое время неустанно твердила о его потрясающем успехе у женщин на различных светских раутах в Вашингтоне. Брэндинг никогда не верил ей в этом, а может быть, просто не хотел верить.
Это был человек, свято верящий в мудрость американской политической системы: разделение исполнительной, законодательной и судебной властей, сочетающееся с соблюдением строгого баланса между ними как оплота истинной демократии. Он понимал, что практика всегда отстает от теории и что, став сенатором, он оказался одной ногой в профессиональном Содоме, где, увы, его коллеги часто злоупотребляют положением и даже не брезгуют пускаться в различные аферы. Ему были отвратительны такие люди, и их поведение он воспринимал как личное оскорбление и удар по его непоколебимой вере в систему. В таких случаях он немедленно собирал пресс-конференции, на которых с жаром обличал этих проходимцев. И здесь его связи со средствами массовой информации давали ему колоссальное преимущество.
Власть как товар — вот вопрос, который ему регулярно задавался на таких конференциях, и на который отвечать было весьма непросто. В саму ткань американской системы управления страной вплетены узоры бартерных сделок: ты голосуешь за мой законопроект, а я — за твой. Без этого просто невозможно вести дела на Капитолийском холме. Конечно, будь его воля, Брэндинг положил бы этому конец, но, чувствуя свое бессилие в этом вопросе, адаптировался к ситуации. Он верил в конечные благие цели того, что он делал — и не только для своих нью-йоркских избирателей, но и для всей Америки. И хотя он ни за что бы открыто не признался, что верит в то, что цели оправдывают средства, но фактически именно этой идеей была проникнута его профессиональная жизнь политика.
Строгая, почти пуританская мораль, которую исповедовал Брэндинг, лежала в основе его антипатии к собрату-сенатору Дугласу Хау, председателю сенатской комиссии по делам обороны. По мнению Брэндинга, с того самого времени, как Хау занял свой высокий пост, он стремится подчинить своей воле не только конгресс, но и Пентагон в придачу. Но и этого ему было, по-видимому, мало. По слухам, сенатор собрал компрометирующий материал на кое-каких генералов и, время от времени подергивая этими вожжами, управлял ими как хотел. Брэндинг считал, что нет греха для политика более гнусного, чем злоупотребление властью, и не раз открыто выражал свое возмущение поведением сенатора Хау.
Мэри, конечно, советовала ему быть более дипломатичным. Таков был ее подход. Но Брэндинг смотрел на вещи иначе. Когда они ссорились, Брэндинг говорил, что они не сходятся взглядами на жизнь.
До сих пор Коттону Брэндингу удавалось отделять личное от общественного, то бишь, профессионального. Теперь из-за Хау ему было все труднее придерживаться этого разделения, и это было чревато тем, что он мог соскользнуть на узкую и потенциально опасную дорожку.
Используя и сенатскую, и всякие прочие трибуны, Дуглас Хау стремился очернить работу, которую Брэндинг проводил, помогая созданному правительством агентству, занимающемуся исследованиями в области стратегического использования компьютерных систем. За последнее время их словесные баталии приобрели все более и более личный оттенок. Обвинения в пустословии, транжирстве народных денег, превышении полномочий и т. д. становились нормой. Это публичное четвертование друг друга заходило так далеко, что Брэндинг уже начал подумывать, не закончится ли все это политической смертью для них обоих.
За последние две недели он имел полную возможность прийти к заключению, что Мэри все-таки была права, советуя ему быть более дипломатичным. В связи с этим он свел до минимума свои публичные выступления, сконцентрировав свои ударные силы на другом фронте. Вместе со своими дружками из Масс-Медиа он собирал обширный материал, долженствующий доказать, что Дуглас Хау обманул доверие своих избирателей.
Хау и Мэри — вот двое людей, о которых Коттон Брэндинг постоянно думал последние месяцы.
До того дня, когда в его жизни появилась Шизей.
Он встретил ее — неужели это было только вчера? — на одной из многочисленных вечеринок, из которых складывается летняя жизнь Ист-Энда. В душе Брэндинг считал эти увеселения тоской смертной, но в его работе они были de riguer[2], и он не мог не посещать их. Однако именно в такие минуты он наиболее остро чувствовал отсутствие Мэри. Только теперь он понял, как скрашивала она для него этот театр масок.
«Театр масок» — так Брэндинг окрестил про себя эти летние вечеринки в Ист-Энде. Вечера, когда видимость представляла из себя все, а сущность — ничто. Если ты выглядишь сногсшибательно, если разговариваешь с нужными людьми в этот момент, когда на тебя направлены объективы фотокамер, — этого вполне достаточно для того, чтобы быть здесь принятым. Если ты, конечно, не подвергаешь испытанию общественные приличия, приведя с собой, скажем, какого-нибудь вульгарного коммерсанта от литературы или. Боже упаси, еврея.
От необходимости подчиняться драконовским законам мещанского бытия у Брэндинга скулы сводило, как от зевоты. И часто, когда было особенно тяжко или когда он перебирал лишку, он признавался Мэри, с каким бы удовольствием он собрал пресс-конференцию и выложил на ней все, что он думает об этой, как он выражался, «средневековой инфраструктуре».
Тут Мэри обычно смеялась своим обезоруживающим смехом, заставляя и его смеяться вместе с ней, и растапливала таким образом его праведный гнев. Но во время нечастых приступов черной меланхолии, когда он уединялся и боролся с искушением пойти и напиться до бесчувствия, что, бывало, делал его отец, он страстно желал вернуть себе тот праведный гнев, который у него так бессовестно отняла жена.
То представление театра масок, на котором он встретился с Шизей — вернее сказать, впервые обратил внимание на нее — было посвящено памяти Трумэна Капоте[3], во время которого разные люди делились своими воспоминаниями об этом безвременно ушедшем писателе. Слушая эти литературные анекдоты — в большинстве из них ощущались потуги на юмор, однако они были скорее грустными — Брэндинг радовался, что не был знаком с ним.
Тем не менее, нельзя было сказать, что он зря потерял время. Он пригласил на эту вечеринку двух своих лучших друзей — журналистов: Тима Брукинга, самого дотошного репортера в Нью-Йорке, и одного из ведущих популярной телепрограммы новостей, — и вот они втроем обсуждали проблемы журналистики в век электроники.
Наступали плохие времена для телевизионных программ новостей, что было вызвано прежде всего финансовыми трудностями телестудий, распродаваемых промышленным магнатам, которые требовали самоокупаемости любой ценой. В этом, конечно, следовало винить само телевидение, считал ведущий комментатор. Телевизионные опросы показывали, что телевидению все труднее противостоять конкуренции в лице кабельных сетей и домашнего видео. Поэтому студии все чаще обращались к независимым продюсерам за материалом для программ. В результате они все более и более подпадали под влияние местных станций. Информационно-развлекательные программы и различные телевикторины были куда более выгодны, чем часовые обзоры новостей, а выдвижением сети Си-Эн-Эн Теда Тернера, посвященной исключительно новостям, существование трехчасовых программ новостей было поставлено под сомнение. И теперь, как они все отлично знали, ни она из сетей не могла позволить себе роскошь держать группу новостей, и зарубежные агентства, которые когда-то составляли гордость американского телевидения, теперь одно за другим закрывается.
Конечно, Брэндинг был польщен. Он понимал, что основой его взаимоотношений с джентльменами прессы была их обоюдная выгода. Но, с другой стороны, он не был так наивен, чтобы не видеть разницы между этими серьезными профессионалами своего дела и большинством из их собратьев, которые были слишком ленивы, пресыщены, а то и попросту глупы, чтобы знать, что такое настоящая журналистика.
Мать Брэндинга как-то сказала ему: «Выбирая друзей, будь осторожен. Ведь именно они будут судачить о тебе больше всех». Брэндинг никогда не забывал эти ее слова.
Наконец разговор переключился на вопрос, ради обсуждения которого они, собственно, и собрались: как обстоят дела с их неофициальным «служебным расследованием» профессиональной деятельности Хау. Брэндинг понимал, что, пользуясь с таким трудом завоеванным расположением этих людей, он идет по тонкому льду. Пока еще никаких очевидных улик не обнаружено, и телекомментатор — наиболее терпеливый среди них — выразил опасение, что их вообще не удастся найти.
Брэндинг, который только что прилетел из Вашингтона, где произнес речь в Национальном пресс-клубе, заверил его, что улики отыщутся непременно. Он также поделился с друзьями соображениями на свою излюбленную тему — кстати, именно об этом он говорил и в пресс-клубе — а именно на тему проекта «Пчелка».
В Джонсоновском институте в Вашингтоне группа исследователей уже делает последние штрихи, и в ближайшее время Брэндинг добьется в конгрессе разрешения на субсидирование этого проекта, разрабатываемого Агентством по стратегическому использованию компьютерных систем (АСИКС). «Пчелка» произведет истинную революцию в компьютерном деле. Эта машина будет мыслить, разрабатывать стратегические планы. Брэндинг надеялся, что скоро ею будут пользоваться во всех правительственных учреждениях: в Совете национальной безопасности, в ЦРУ, в ФБР, в Пентагоне и др. Преимущества этой системы, не имеющей аналогов в мировой практике, очевидны и дадут мгновенный результат не только в вопросах укрепления государственной безопасности, но и в борьбе с террористами, в тактической разведке в горячих точках, как, например, на Ближнем и Среднем Востоке и т. д.
И вот на днях Брэндинг получил от своих людей весьма интересную информацию. Кто-то что-то вынюхивает в Джонсоновском институте, пытаясь добыть сведения относительно частной жизни членов исследовательской группы, работающей над этим проектом: банковские дела, займы и всякое другое. Брэндинг не без основания видел за этим лапу Дугласа Хау. Он сказал своим друзьям-журналистам, что если ему удастся доказать причастность Хау к этому акту шпионажа, то у них будет с чего начать. Оба приятеля согласились. Брэндинг увидел, как у них сразу заблестели глаза: они уже предвкушали сенсацию, которую произведет их журналистское расследование.
Действо, разыгрываемое в «театре масок», подходило к концу, как и беседа сенатора Брэндинга с друзьями-журналистами. Немного времени спустя после того, как они разошлись, Брэндинг увидел Шизей.
Она стояла напротив камина в гостиной, и Брэндинг впоследствии вспоминал, что он подумал тогда, что мрамор камина — прекрасный фон для ее словно выточенного из мрамора лица. На ней была черная облегающая блузка без рукавов и шелковые брюки того же цвета. Ее потрясающе узкая талия была перехвачена широким ремнем из крокодиловой кожи с пряжкой, украшенной замысловатым орнаментом из червонного золота. На маленьких ножках туфельки на высоком каблуке — тоже из крокодиловой кожи. «Весьма нетипичное одеяние для вечеринки в Ист-Энде», — подумал Брэндинг, — и оно понравилось ему, как и она сама. «Это девушка с характером», — подумал он. Об этом говорило не только ее облачение. Иссиня-черные длинные волосы были уложены на голове ультрасовременным образом, но челка над глазами была шокирующе блондинистого цвета.
Подойдя поближе, Брэндинг заметил, что на ней почти нет украшений: не было даже серег. Только на среднем пальце правой руки было кольцо с большим изумрудом. И на лице ее то ли вовсе не было косметики, то ли она наложена столь искусно, что ее совсем не заметно.
Долго Брэндинг изучал это лицо. Он считал себя знатоком человеческой природы. В Шизей он заметил одну поразительную черту. Хотя ее тело было, бесспорно, телом зрелой женщины, лицо — это удивительное лицо совершенной формы — хранило детскую чистоту и невинность. Брэндинг никак не мог понять, в чем тут дело, пока его сознание не резанула несколько неприятная мысль, что в ее красоте было какое-то бесполое совершенство, которым может обладать лишь ребенок.
Глядя на нее, он вспомнил, как они с матерью ходили в театр на Бродвее смотреть «Питера Пэна». Как околдован он был восхитительной игрой юной Мэри Мартин, полной очарования росистого утра! Но в то же время на душе остался неприятный осадок, потому что она играла мальчика, хотя и волшебного.
И вот теперь, стоя в гостиной этого реставрированного дома богатого фермера времен Американской революции в поселке Ист-Бэй Бридж, он вновь пережил это странное, волнующее ощущение восторга, к которому примешивалось что-то запретное.
И дело здесь было не в самой ее юности — Брэндингу молодые и нахальные девицы были так же сексуально антипатичны, как и гомики — а в том, что эта юная свежесть символизировала. Хотя он и не отдавал себе в этом отчета, но лицо Шизей заключало в себе квинтэссенцию того, что женщина означает для мужчины: шлюху, девственницу, мать, богиню.
Кто мог устоять перед такой женщиной? Конечно, не Коттон Брэндинг.
— Как могло случиться, что нас с вами не познакомили? — обратился он к ней с самым дружелюбным видом.
Она взглянула на него и наморщила лобик, будто пытаясь припомнить.
— В этом мире всякое случается. Но вы мне кажетесь человеком, с которым я сто лет знакома. — Она назвала свое имя.
Он засмеялся.
— Да нет, если бы нас представили, я бы уж точно не забыл вас.
Она улыбнулась виноватой улыбкой, будто смущенная иронией, прозвучавшей в его словах.
— Наверное, я ошиблась, — сказала она. — По-видимому, я столько раз видела вас на телеэкране, сенатор Брэндинг, что мне стало казаться, что нас давно представили.
Ее голос был тихий, мелодичный, и его было приятно слушать, несмотря на такой сильный акцент, что Брэндингу даже послышалось, что она сказала, закончив свою фразу:
«...что нас давно подставили».
— Если хотите, то для вас я просто Кок, — сказал он. — Все мои друзья зовут меня так.
Она взглянула на него озадаченно, и он рассмеялся.
— Это прозвище, — пояснил он. — Я вырос в большой семье, где мы все помогали матери по дому. Случилось так, что я был единственным, кому нравилось стряпать и у кого это получалось. Эти обязанности закрепились за мной, и я получил это прозвище.
Со двора доносились звуки музыки. На кирпичной маленькой эстраде среди керамических горшков с американской геранью, названной в честь Марты Вашингтон, супруги первого президента, и английским тисом, подстриженным в виде шара, сидел оркестр. На эти звуки и пошли Брэндинг и Шизей и скоро оказались под усыпанным звездами небом. Ночь была довольно влажная, но не очень душная, благодаря небольшому бризу с океана.
— Не кажется ли вам, — говорила ему Шизей, когда они танцевали, — что мы переживаем довольно отчаянные времена?
Оркестр играл какую-то незнакомую мелодию с весьма сложными ритмами.
— Отчаянные в каком смысле? В смысле полные отчаяния?
Она улыбнулась очаровательной улыбкой, показав ослепительно белые зубки.
— Да, именно так. Вы только посмотрите, что творится на Ближнем Востоке, в Никарагуа, да и здесь у нас, на Среднем Западе, где опять, говорят, свирепствуют пыльные бури, превратив многие акры некогда плодородной земли в пустыню. Взгляните на то, что происходит с океаном здесь и в Европе: в нем опасно купаться человеку, в нем невозможно жить рыбе. Я читала десятки заключений экспертов о том, что необходимо запретить отлов и продажу огромного количества видов морских животных.
— У вас все перемешалось: и идеологическая конфронтация, и экологические катастрофы, — заметил Брэндинг. — Единственное, что есть общего между этими явлениями, что они сопутствуют человечеству с незапамятных времен.
— Вот это я и хочу сказать, — не сдавалась она. — Отчаяние страшно, когда на него смотрят как на нечто само собой разумеющееся.
— Я думаю, что вы здесь не совсем правы, — возразил Брэндинг. — Это не отчаяние, а ЗЛО страшно, когда на него смотрят как на нечто банальное.
— Так с какой стороны мы хотим подойти к проблеме: с политической или с моральной? — спросила она.
Ее тело льнуло к его телу, и Брэндинг ощущал ее горячую плоть сквозь тонкую одежду, особенно мышцы ног и промежность, когда она терлась о него, как кошка.
Он заглянул ей в лицо и снова поразился его невинному выражению — лучезарному, беззаботному, совершенно не соответствующему действиям тела. Впечатление было такое, что девушка раздваивается прямо на глазах и что руки его обнимают сразу обе ипостаси.
— Я полагаю, мы рассуждаем теоретически, — Брэндинг пытался говорить спокойно, но голос все-таки выдал его волнение. — Реальная жизнь доказала, что зло действительно банально.
Шизей уткнулась лбом в выемку его плеча, как ребенок, когда он устал или хочет, чтобы его приласкали. Но она не была ребенком. Брэндинг вздрогнул, почувствовав, как упруги ее груди. Их эротический заряд передался и ему, и будто искра пробежала по всем его членам. Брэндинг пропустил такт и чуть не споткнулся о ее ногу.
Она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась. Уж не издевается ли она над ним?
— Еще ребенком, — заговорила она в такт с музыкой, словно речитативом, — меня учили, что сама банальность есть зло, или, во всяком случае, нечто неприемлемое. — Косой свет падал на кожу ее руки, и она блестела, как покрытые росой лепестки герани. — Есть в японском языке слово «ката». Оно означает жизненные правила, которых следует придерживаться. Так вот, банальность лежит за пределами «ката», она за пределами нашего мира, понимаете?
— Вашего мира?
— В Японии, уважаемый сенатор, правила — это все. Исчезнет «ката» — и воцарится хаос, и человек будет не лучше обезьяны.
Брэндингу часто приходилось слышать о догматичности японцев, но он никогда не придавал этим россказням особого значения. Теперь, услышав такое безапелляционное заявление, он невольно поморщился. Он был человеком, не переваривающим безапелляционности и догматизма во всех их проявлениях. Именно поэтому он презирал здешнюю толпу, именно поэтому он всегда не ладил с отцом, брамином голубых кровей, и именно поэтому, закончив колледж, он так и не вернулся домой. Всю свою сознательную жизнь он боролся с догматизмом, считая его одним из самых опасных проявлений невежества.
— Наверное, вы имеете в виду законы, — сказал он как можно более миролюбивым тоном. — Законы, которые регулируют жизнь человеческого общества, делая его цивилизованным.
— Льюди, — сказала она, — приспосабливают законы общества к своим индивидуальным потребностям, делая из них правила. «Ката» едина для всех японцев.
Он улыбнулся.
— Для японцев. Но не для всех людей на земле. — Уже сказав это, он подумал, что и тон его голоса, и улыбка, сопутствующая словам, в этот момент, пожалуй, были очень похожи на тон и улыбку, которые появлялись много лет назад в разговорах с дочерью, когда она говорила что-то забавное, но весьма глупое.
Глаза Шизей сверкнули, и она отстранилась от него.
— Я полагала, что, будучи сенатором, вы окажетесь достаточно умны, чтобы понять, что я имею в виду.
Стоя среди танцующих пар во внутреннем дворике, Брэндинг чувствовал со всех сторон любопытные взгляды. Он протянул к ней руки:
— Давайте лучше танцевать.
Шизей молча изучала его какое-то мгновение, потом улыбнулась, будто, увидев его замешательство, она сочла себя отомщенной за обиду, которую он невольно нанес. Она снова скользнула в его объятия. Снова Брэндинг почувствовал ее горячее тело, эротически прильнувшее к его телу.
Оркестр переключился на чувствительные баллады, которые любил петь Фрэнк Синатра.
— Какая музыка вам больше всего нравится? — спросила Шизей, когда они медленно двигались по периметру дворика.
Он пожал плечами: — Пожалуй, Кола Портера, Джорджа Гершвина. В детстве любил слушать Хоаги Кармайкла. Знаете такого?
— Я люблю Брайана Ферри, Дэвида Боуи, Игги Попа, — сообщила она, как будто он не ответил на ее вопрос. — Не в ту степь, да?
— А бывать там не приходилось? — На мгновение в голосе Икузы промелькнула напряженность, будто появилась трещина в боевых доспехах.
— Нет.
— Представьте себе, я тоже, — сказал Кузунда Икуза. — Но в пять часов я могу встретиться с Вами, поскольку меня это время тоже устраивает. — В короткой паузе, которая за этим последовала, Нанги почудилось стремление его собеседника быть хозяином положения. На такой ранней стадии их знакомства это, конечно, неспроста. Икуза нарушил молчание словами: — Я думаю, нет нужды напоминать Вам о том, что наша беседа не должна получить огласку.
Нанги почувствовал себя оскорбленным, но не допустил того, чтобы это отразилось в тоне его голоса. Есть другие способы показать вашу обиду, причем вы одновременно прощупываете характер собеседника. — Ценю Вашу озабоченность, — заверил он его, зная, что Икузу покоробит намек, что он выдал свои чувства. — Могу Вас заверить: я предприму все меры, чтобы этого не случилось.
— Ну, тогда на этом и закончим. Значит, в пять, — Икуза положил трубку, а Нанги все сидел и думал, каково символическое значение выбора места их рандеву. Во-первых, слово «Шакуши» означает «черпак» или «ковш» — типичное название для бани, где мыло смывают с помощью ковша воды. Но это слово имеет также другое значение: «действовать строго по правилам».
* * *
Коттон Брэндинг шел по изогнутой, как турецкая сабля, прибрежной полосе и каждый раз, когда его босые ноги обдавало холодным прибоем, старался поглубже вдавливать ступни в мокрый песок.В лицо дул соленый морской ветер. Брэндинг провел по волосам скрюченными пальцами, отбросив с глаз прядь светло-русых волос. Где-то за спиной раздавался знакомый звук вращающегося пропеллера вертолета — обычный предвестник наступающих летних отпусков в Ист-Энде на Лонг-Айленде.[1]
Брэндингу уже давно перевалило за пятьдесят. Он был высок, с покатыми плечами. Что-то в лице его, наиболее примечательной деталью которого были светло-голубые глаза, напоминало черты представителей клана Кеннеди. Глаза эти смотрели на вас прямо, с каким-то невинным выражением, характерным для американских политиков. И для актеров на афишах у больших кинотеатров где-нибудь в глубинке. Он не скрывал своей принадлежности к высшим эшелонам власти, а, наоборот, всячески выставлял ее напоказ, как солдат — единственную медаль. Чтобы каждый, глядя на него, думал: вот идет воротила из мира большой политики.
Пожалуй, он был не столько красив, сколько привлекателен. Его легко можно было представить себе в роли капитана парусного шлюпа в Ньюпорте, бросающего многоопытный взгляд сощуренных глаз на поднимающиеся у горизонта тучи. От него исходил особый, уникальный аромат власти. Льюди меньшего калибра старались держаться поближе к нему из разных соображений: одни удовлетворялись ролью его тени, другие — как, например, Дуглас Хау — желали опустить его до своего уровня. Женщины льнули к нему еще больше, прижимаясь к его теплому телу, вдыхая пьянящий запах его силы.
Но, как это часто бывает в современном мире, своим могуществом Брэндинг во многом был обязан друзьям. У него были весьма обширные знакомства среди политической братии и — что еще важнее — среди представителей средств массовой информации. Брэндинг умел с ними ладить и обрабатывал с такой же неутомимостью, с какой они преследовали его, ловя каждое слово. Пожалуй, он осознавал, что их взаимодействие зиждется на симбиозе, но, будучи прирожденным политиком, не смущался этим, идя навстречу морской волне в жаркий полдень, — особенно в период предвыборных кампаний.
* * *
Средства массовой информации обожали Брэндинга. Во-первых, он хорошо смотрелся на экранах телевизоров; во-вторых, его выступления всегда давали прекрасный материал для цитирования. Но, главное, он снабжал журналистов «живой кровью» их ремесла — закулисными историями мира большой политики, как говорится, с пылу с жару. Брэндинг был в высшей степени сообразительным малым в этом вопросе и знал, что должно понравиться редакторам и, соответственно, владельцам печатных органов, которым те служили. Взамен средства массовой информации давали ему то, в чем нуждался он: благодаря им он был всегда на виду. Вся страна знала Коттона Брэндинга, почитая его за нечто большее, чем просто члена сената США от Республиканской партии и председателя сенатской бюджетной комиссии.Как это ни странно, Брэндинг в какой-то степени и сам не осознавал, насколько сильна его власть. То есть он никогда не пользовался ею в полной мере. Его жена Мэри, недавно трагически ушедшая из жизни, в свое время неустанно твердила о его потрясающем успехе у женщин на различных светских раутах в Вашингтоне. Брэндинг никогда не верил ей в этом, а может быть, просто не хотел верить.
Это был человек, свято верящий в мудрость американской политической системы: разделение исполнительной, законодательной и судебной властей, сочетающееся с соблюдением строгого баланса между ними как оплота истинной демократии. Он понимал, что практика всегда отстает от теории и что, став сенатором, он оказался одной ногой в профессиональном Содоме, где, увы, его коллеги часто злоупотребляют положением и даже не брезгуют пускаться в различные аферы. Ему были отвратительны такие люди, и их поведение он воспринимал как личное оскорбление и удар по его непоколебимой вере в систему. В таких случаях он немедленно собирал пресс-конференции, на которых с жаром обличал этих проходимцев. И здесь его связи со средствами массовой информации давали ему колоссальное преимущество.
Власть как товар — вот вопрос, который ему регулярно задавался на таких конференциях, и на который отвечать было весьма непросто. В саму ткань американской системы управления страной вплетены узоры бартерных сделок: ты голосуешь за мой законопроект, а я — за твой. Без этого просто невозможно вести дела на Капитолийском холме. Конечно, будь его воля, Брэндинг положил бы этому конец, но, чувствуя свое бессилие в этом вопросе, адаптировался к ситуации. Он верил в конечные благие цели того, что он делал — и не только для своих нью-йоркских избирателей, но и для всей Америки. И хотя он ни за что бы открыто не признался, что верит в то, что цели оправдывают средства, но фактически именно этой идеей была проникнута его профессиональная жизнь политика.
Строгая, почти пуританская мораль, которую исповедовал Брэндинг, лежала в основе его антипатии к собрату-сенатору Дугласу Хау, председателю сенатской комиссии по делам обороны. По мнению Брэндинга, с того самого времени, как Хау занял свой высокий пост, он стремится подчинить своей воле не только конгресс, но и Пентагон в придачу. Но и этого ему было, по-видимому, мало. По слухам, сенатор собрал компрометирующий материал на кое-каких генералов и, время от времени подергивая этими вожжами, управлял ими как хотел. Брэндинг считал, что нет греха для политика более гнусного, чем злоупотребление властью, и не раз открыто выражал свое возмущение поведением сенатора Хау.
Мэри, конечно, советовала ему быть более дипломатичным. Таков был ее подход. Но Брэндинг смотрел на вещи иначе. Когда они ссорились, Брэндинг говорил, что они не сходятся взглядами на жизнь.
До сих пор Коттону Брэндингу удавалось отделять личное от общественного, то бишь, профессионального. Теперь из-за Хау ему было все труднее придерживаться этого разделения, и это было чревато тем, что он мог соскользнуть на узкую и потенциально опасную дорожку.
Используя и сенатскую, и всякие прочие трибуны, Дуглас Хау стремился очернить работу, которую Брэндинг проводил, помогая созданному правительством агентству, занимающемуся исследованиями в области стратегического использования компьютерных систем. За последнее время их словесные баталии приобрели все более и более личный оттенок. Обвинения в пустословии, транжирстве народных денег, превышении полномочий и т. д. становились нормой. Это публичное четвертование друг друга заходило так далеко, что Брэндинг уже начал подумывать, не закончится ли все это политической смертью для них обоих.
За последние две недели он имел полную возможность прийти к заключению, что Мэри все-таки была права, советуя ему быть более дипломатичным. В связи с этим он свел до минимума свои публичные выступления, сконцентрировав свои ударные силы на другом фронте. Вместе со своими дружками из Масс-Медиа он собирал обширный материал, долженствующий доказать, что Дуглас Хау обманул доверие своих избирателей.
Хау и Мэри — вот двое людей, о которых Коттон Брэндинг постоянно думал последние месяцы.
До того дня, когда в его жизни появилась Шизей.
Он встретил ее — неужели это было только вчера? — на одной из многочисленных вечеринок, из которых складывается летняя жизнь Ист-Энда. В душе Брэндинг считал эти увеселения тоской смертной, но в его работе они были de riguer[2], и он не мог не посещать их. Однако именно в такие минуты он наиболее остро чувствовал отсутствие Мэри. Только теперь он понял, как скрашивала она для него этот театр масок.
«Театр масок» — так Брэндинг окрестил про себя эти летние вечеринки в Ист-Энде. Вечера, когда видимость представляла из себя все, а сущность — ничто. Если ты выглядишь сногсшибательно, если разговариваешь с нужными людьми в этот момент, когда на тебя направлены объективы фотокамер, — этого вполне достаточно для того, чтобы быть здесь принятым. Если ты, конечно, не подвергаешь испытанию общественные приличия, приведя с собой, скажем, какого-нибудь вульгарного коммерсанта от литературы или. Боже упаси, еврея.
От необходимости подчиняться драконовским законам мещанского бытия у Брэндинга скулы сводило, как от зевоты. И часто, когда было особенно тяжко или когда он перебирал лишку, он признавался Мэри, с каким бы удовольствием он собрал пресс-конференцию и выложил на ней все, что он думает об этой, как он выражался, «средневековой инфраструктуре».
Тут Мэри обычно смеялась своим обезоруживающим смехом, заставляя и его смеяться вместе с ней, и растапливала таким образом его праведный гнев. Но во время нечастых приступов черной меланхолии, когда он уединялся и боролся с искушением пойти и напиться до бесчувствия, что, бывало, делал его отец, он страстно желал вернуть себе тот праведный гнев, который у него так бессовестно отняла жена.
То представление театра масок, на котором он встретился с Шизей — вернее сказать, впервые обратил внимание на нее — было посвящено памяти Трумэна Капоте[3], во время которого разные люди делились своими воспоминаниями об этом безвременно ушедшем писателе. Слушая эти литературные анекдоты — в большинстве из них ощущались потуги на юмор, однако они были скорее грустными — Брэндинг радовался, что не был знаком с ним.
Тем не менее, нельзя было сказать, что он зря потерял время. Он пригласил на эту вечеринку двух своих лучших друзей — журналистов: Тима Брукинга, самого дотошного репортера в Нью-Йорке, и одного из ведущих популярной телепрограммы новостей, — и вот они втроем обсуждали проблемы журналистики в век электроники.
Наступали плохие времена для телевизионных программ новостей, что было вызвано прежде всего финансовыми трудностями телестудий, распродаваемых промышленным магнатам, которые требовали самоокупаемости любой ценой. В этом, конечно, следовало винить само телевидение, считал ведущий комментатор. Телевизионные опросы показывали, что телевидению все труднее противостоять конкуренции в лице кабельных сетей и домашнего видео. Поэтому студии все чаще обращались к независимым продюсерам за материалом для программ. В результате они все более и более подпадали под влияние местных станций. Информационно-развлекательные программы и различные телевикторины были куда более выгодны, чем часовые обзоры новостей, а выдвижением сети Си-Эн-Эн Теда Тернера, посвященной исключительно новостям, существование трехчасовых программ новостей было поставлено под сомнение. И теперь, как они все отлично знали, ни она из сетей не могла позволить себе роскошь держать группу новостей, и зарубежные агентства, которые когда-то составляли гордость американского телевидения, теперь одно за другим закрывается.
* * *
Они беседовали об этих проблемах, и тут Брэндинг вдруг обратил внимание, что его друзья-журналисты обращаются к нему как-то уж слишком почтительно. Фактически такие интонации и взгляды у них обычно зарезервированы разве что для президента Соединенных Штатов.Конечно, Брэндинг был польщен. Он понимал, что основой его взаимоотношений с джентльменами прессы была их обоюдная выгода. Но, с другой стороны, он не был так наивен, чтобы не видеть разницы между этими серьезными профессионалами своего дела и большинством из их собратьев, которые были слишком ленивы, пресыщены, а то и попросту глупы, чтобы знать, что такое настоящая журналистика.
Мать Брэндинга как-то сказала ему: «Выбирая друзей, будь осторожен. Ведь именно они будут судачить о тебе больше всех». Брэндинг никогда не забывал эти ее слова.
Наконец разговор переключился на вопрос, ради обсуждения которого они, собственно, и собрались: как обстоят дела с их неофициальным «служебным расследованием» профессиональной деятельности Хау. Брэндинг понимал, что, пользуясь с таким трудом завоеванным расположением этих людей, он идет по тонкому льду. Пока еще никаких очевидных улик не обнаружено, и телекомментатор — наиболее терпеливый среди них — выразил опасение, что их вообще не удастся найти.
Брэндинг, который только что прилетел из Вашингтона, где произнес речь в Национальном пресс-клубе, заверил его, что улики отыщутся непременно. Он также поделился с друзьями соображениями на свою излюбленную тему — кстати, именно об этом он говорил и в пресс-клубе — а именно на тему проекта «Пчелка».
В Джонсоновском институте в Вашингтоне группа исследователей уже делает последние штрихи, и в ближайшее время Брэндинг добьется в конгрессе разрешения на субсидирование этого проекта, разрабатываемого Агентством по стратегическому использованию компьютерных систем (АСИКС). «Пчелка» произведет истинную революцию в компьютерном деле. Эта машина будет мыслить, разрабатывать стратегические планы. Брэндинг надеялся, что скоро ею будут пользоваться во всех правительственных учреждениях: в Совете национальной безопасности, в ЦРУ, в ФБР, в Пентагоне и др. Преимущества этой системы, не имеющей аналогов в мировой практике, очевидны и дадут мгновенный результат не только в вопросах укрепления государственной безопасности, но и в борьбе с террористами, в тактической разведке в горячих точках, как, например, на Ближнем и Среднем Востоке и т. д.
И вот на днях Брэндинг получил от своих людей весьма интересную информацию. Кто-то что-то вынюхивает в Джонсоновском институте, пытаясь добыть сведения относительно частной жизни членов исследовательской группы, работающей над этим проектом: банковские дела, займы и всякое другое. Брэндинг не без основания видел за этим лапу Дугласа Хау. Он сказал своим друзьям-журналистам, что если ему удастся доказать причастность Хау к этому акту шпионажа, то у них будет с чего начать. Оба приятеля согласились. Брэндинг увидел, как у них сразу заблестели глаза: они уже предвкушали сенсацию, которую произведет их журналистское расследование.
Действо, разыгрываемое в «театре масок», подходило к концу, как и беседа сенатора Брэндинга с друзьями-журналистами. Немного времени спустя после того, как они разошлись, Брэндинг увидел Шизей.
Она стояла напротив камина в гостиной, и Брэндинг впоследствии вспоминал, что он подумал тогда, что мрамор камина — прекрасный фон для ее словно выточенного из мрамора лица. На ней была черная облегающая блузка без рукавов и шелковые брюки того же цвета. Ее потрясающе узкая талия была перехвачена широким ремнем из крокодиловой кожи с пряжкой, украшенной замысловатым орнаментом из червонного золота. На маленьких ножках туфельки на высоком каблуке — тоже из крокодиловой кожи. «Весьма нетипичное одеяние для вечеринки в Ист-Энде», — подумал Брэндинг, — и оно понравилось ему, как и она сама. «Это девушка с характером», — подумал он. Об этом говорило не только ее облачение. Иссиня-черные длинные волосы были уложены на голове ультрасовременным образом, но челка над глазами была шокирующе блондинистого цвета.
Подойдя поближе, Брэндинг заметил, что на ней почти нет украшений: не было даже серег. Только на среднем пальце правой руки было кольцо с большим изумрудом. И на лице ее то ли вовсе не было косметики, то ли она наложена столь искусно, что ее совсем не заметно.
Долго Брэндинг изучал это лицо. Он считал себя знатоком человеческой природы. В Шизей он заметил одну поразительную черту. Хотя ее тело было, бесспорно, телом зрелой женщины, лицо — это удивительное лицо совершенной формы — хранило детскую чистоту и невинность. Брэндинг никак не мог понять, в чем тут дело, пока его сознание не резанула несколько неприятная мысль, что в ее красоте было какое-то бесполое совершенство, которым может обладать лишь ребенок.
Глядя на нее, он вспомнил, как они с матерью ходили в театр на Бродвее смотреть «Питера Пэна». Как околдован он был восхитительной игрой юной Мэри Мартин, полной очарования росистого утра! Но в то же время на душе остался неприятный осадок, потому что она играла мальчика, хотя и волшебного.
И вот теперь, стоя в гостиной этого реставрированного дома богатого фермера времен Американской революции в поселке Ист-Бэй Бридж, он вновь пережил это странное, волнующее ощущение восторга, к которому примешивалось что-то запретное.
И дело здесь было не в самой ее юности — Брэндингу молодые и нахальные девицы были так же сексуально антипатичны, как и гомики — а в том, что эта юная свежесть символизировала. Хотя он и не отдавал себе в этом отчета, но лицо Шизей заключало в себе квинтэссенцию того, что женщина означает для мужчины: шлюху, девственницу, мать, богиню.
Кто мог устоять перед такой женщиной? Конечно, не Коттон Брэндинг.
— Как могло случиться, что нас с вами не познакомили? — обратился он к ней с самым дружелюбным видом.
Она взглянула на него и наморщила лобик, будто пытаясь припомнить.
— В этом мире всякое случается. Но вы мне кажетесь человеком, с которым я сто лет знакома. — Она назвала свое имя.
Он засмеялся.
— Да нет, если бы нас представили, я бы уж точно не забыл вас.
Она улыбнулась виноватой улыбкой, будто смущенная иронией, прозвучавшей в его словах.
— Наверное, я ошиблась, — сказала она. — По-видимому, я столько раз видела вас на телеэкране, сенатор Брэндинг, что мне стало казаться, что нас давно представили.
Ее голос был тихий, мелодичный, и его было приятно слушать, несмотря на такой сильный акцент, что Брэндингу даже послышалось, что она сказала, закончив свою фразу:
«...что нас давно подставили».
— Если хотите, то для вас я просто Кок, — сказал он. — Все мои друзья зовут меня так.
Она взглянула на него озадаченно, и он рассмеялся.
— Это прозвище, — пояснил он. — Я вырос в большой семье, где мы все помогали матери по дому. Случилось так, что я был единственным, кому нравилось стряпать и у кого это получалось. Эти обязанности закрепились за мной, и я получил это прозвище.
Со двора доносились звуки музыки. На кирпичной маленькой эстраде среди керамических горшков с американской геранью, названной в честь Марты Вашингтон, супруги первого президента, и английским тисом, подстриженным в виде шара, сидел оркестр. На эти звуки и пошли Брэндинг и Шизей и скоро оказались под усыпанным звездами небом. Ночь была довольно влажная, но не очень душная, благодаря небольшому бризу с океана.
— Не кажется ли вам, — говорила ему Шизей, когда они танцевали, — что мы переживаем довольно отчаянные времена?
Оркестр играл какую-то незнакомую мелодию с весьма сложными ритмами.
— Отчаянные в каком смысле? В смысле полные отчаяния?
Она улыбнулась очаровательной улыбкой, показав ослепительно белые зубки.
— Да, именно так. Вы только посмотрите, что творится на Ближнем Востоке, в Никарагуа, да и здесь у нас, на Среднем Западе, где опять, говорят, свирепствуют пыльные бури, превратив многие акры некогда плодородной земли в пустыню. Взгляните на то, что происходит с океаном здесь и в Европе: в нем опасно купаться человеку, в нем невозможно жить рыбе. Я читала десятки заключений экспертов о том, что необходимо запретить отлов и продажу огромного количества видов морских животных.
— У вас все перемешалось: и идеологическая конфронтация, и экологические катастрофы, — заметил Брэндинг. — Единственное, что есть общего между этими явлениями, что они сопутствуют человечеству с незапамятных времен.
— Вот это я и хочу сказать, — не сдавалась она. — Отчаяние страшно, когда на него смотрят как на нечто само собой разумеющееся.
— Я думаю, что вы здесь не совсем правы, — возразил Брэндинг. — Это не отчаяние, а ЗЛО страшно, когда на него смотрят как на нечто банальное.
— Так с какой стороны мы хотим подойти к проблеме: с политической или с моральной? — спросила она.
Ее тело льнуло к его телу, и Брэндинг ощущал ее горячую плоть сквозь тонкую одежду, особенно мышцы ног и промежность, когда она терлась о него, как кошка.
Он заглянул ей в лицо и снова поразился его невинному выражению — лучезарному, беззаботному, совершенно не соответствующему действиям тела. Впечатление было такое, что девушка раздваивается прямо на глазах и что руки его обнимают сразу обе ипостаси.
— Я полагаю, мы рассуждаем теоретически, — Брэндинг пытался говорить спокойно, но голос все-таки выдал его волнение. — Реальная жизнь доказала, что зло действительно банально.
Шизей уткнулась лбом в выемку его плеча, как ребенок, когда он устал или хочет, чтобы его приласкали. Но она не была ребенком. Брэндинг вздрогнул, почувствовав, как упруги ее груди. Их эротический заряд передался и ему, и будто искра пробежала по всем его членам. Брэндинг пропустил такт и чуть не споткнулся о ее ногу.
Она посмотрела на него снизу вверх и улыбнулась. Уж не издевается ли она над ним?
— Еще ребенком, — заговорила она в такт с музыкой, словно речитативом, — меня учили, что сама банальность есть зло, или, во всяком случае, нечто неприемлемое. — Косой свет падал на кожу ее руки, и она блестела, как покрытые росой лепестки герани. — Есть в японском языке слово «ката». Оно означает жизненные правила, которых следует придерживаться. Так вот, банальность лежит за пределами «ката», она за пределами нашего мира, понимаете?
— Вашего мира?
— В Японии, уважаемый сенатор, правила — это все. Исчезнет «ката» — и воцарится хаос, и человек будет не лучше обезьяны.
Брэндингу часто приходилось слышать о догматичности японцев, но он никогда не придавал этим россказням особого значения. Теперь, услышав такое безапелляционное заявление, он невольно поморщился. Он был человеком, не переваривающим безапелляционности и догматизма во всех их проявлениях. Именно поэтому он презирал здешнюю толпу, именно поэтому он всегда не ладил с отцом, брамином голубых кровей, и именно поэтому, закончив колледж, он так и не вернулся домой. Всю свою сознательную жизнь он боролся с догматизмом, считая его одним из самых опасных проявлений невежества.
— Наверное, вы имеете в виду законы, — сказал он как можно более миролюбивым тоном. — Законы, которые регулируют жизнь человеческого общества, делая его цивилизованным.
— Льюди, — сказала она, — приспосабливают законы общества к своим индивидуальным потребностям, делая из них правила. «Ката» едина для всех японцев.
Он улыбнулся.
— Для японцев. Но не для всех людей на земле. — Уже сказав это, он подумал, что и тон его голоса, и улыбка, сопутствующая словам, в этот момент, пожалуй, были очень похожи на тон и улыбку, которые появлялись много лет назад в разговорах с дочерью, когда она говорила что-то забавное, но весьма глупое.
Глаза Шизей сверкнули, и она отстранилась от него.
— Я полагала, что, будучи сенатором, вы окажетесь достаточно умны, чтобы понять, что я имею в виду.
Стоя среди танцующих пар во внутреннем дворике, Брэндинг чувствовал со всех сторон любопытные взгляды. Он протянул к ней руки:
— Давайте лучше танцевать.
Шизей молча изучала его какое-то мгновение, потом улыбнулась, будто, увидев его замешательство, она сочла себя отомщенной за обиду, которую он невольно нанес. Она снова скользнула в его объятия. Снова Брэндинг почувствовал ее горячее тело, эротически прильнувшее к его телу.
Оркестр переключился на чувствительные баллады, которые любил петь Фрэнк Синатра.
— Какая музыка вам больше всего нравится? — спросила Шизей, когда они медленно двигались по периметру дворика.
Он пожал плечами: — Пожалуй, Кола Портера, Джорджа Гершвина. В детстве любил слушать Хоаги Кармайкла. Знаете такого?
— Я люблю Брайана Ферри, Дэвида Боуи, Игги Попа, — сообщила она, как будто он не ответил на ее вопрос. — Не в ту степь, да?