Страница:
— В школе нам часто говорили, что если подо льдом что-то есть, если ты чувствуешь это, хотя и не можешь видеть, то оно все равно там, что бы ты об этом ни думал, — живет, движется, мутит воду. — Она раздвинула ноги, и Брэндинг невольно перевел туда взгляд. Шизей выгнула спину. — Иди, сюда, Кок. Я еще не закончила начатое с тобой — да и ты тоже, я вижу, не закончил.
Придя к этому заключению, она почувствовала, что ей очень неуютно в доме. Спустилась с крыльца, прошла мимо могучего японского кедра, росшего на лужайке. Уже начинало темнеть, и она долго бродила вокруг, пока не оказалась возле огромного каменного сосуда, к которому ее как-то подводил Николас где-то около трех лет назад, когда они обживали этот дом.
«Я хочу пить», — сказала она тогда. Вот и сейчас она чувствовала жажду. Зачерпнув воды красивым бамбуковым ковшом, она напилась. Потом заглянула в сосуд, разглядев японский иероглиф на дне. «Мичи». Путь, странствие.
Зачем ее занесло сюда, в Японию? Неужели это последняя точка в ее жизненном пути, оказавшемся таким одноколейным? Неужели такое возможно? Ей всегда казалось, что странствия по жизни проходят по разным дорогам, и что конечных пунктов всегда великое множество: выбирай любой — и чеши туда. Ну и что? Она попыталась представить себе жизнь без Николаса и почувствовала невыносимую тоску одиночества. Жить без него она уже не могла. Это была бы не жизнь, а пытка: ее душа и сердце всегда будут там, где он. Она не хотела прожить остаток жизни духовной калекой.
Но, с другой стороны, она понимала, что и продолжать жить, будто ничего не случилось, тоже нельзя. Она слишком зависима от Николаса. Он ее якорь спасения, он ее надежная гавань, особенно здесь, в Японии, где она не знала никого и где — она чувствовала все более отчетливо — она никому не нужна. Поначалу все были такие дружелюбные — нет, пожалуй, более точным словом будет ВЕЖЛИВЫЕ. Все, кому Николас и Нанги представляли ее, были чертовски вежливы. Нельзя быть постоянно таким вежливым на полном серьезе, думала она. Но Николас всегда твердил ей, что искренность — черта необычайно ценимая у японцев.
И все-таки, что она упустила? Она никогда и не тешила себя иллюзиями, что ее когда-либо примут как равную даже в кругу близких друзей Николаса.
Но ее не покидала мысль, что она упустила что-то важное, не нашла своего Розеттского камня[7], надпись на котором, будучи раз разгаданной, дала бы ей ключ к необъяснимому японскому характеру.
Теперь Жюстина понимала, что нуждается в Николасе больше, чем когда-либо. Она не могла позволить ему оттолкнуть себя вот так. Ей надо проявить упорство. Она чувствовала сердцем, что какие бы трудности ни вставали на их пути, они смогут преодолеть их только вместе, только поборов эти странные размолвки, которые все чаще случаются в последнее время.
На какое-то мгновение она позволила себе проникнуться страхом, который заронила в ее душу отчужденность Николаса. Затем она стряхнула с себя этот страх, заставив себя прислушаться к радостным летним голосам, раздающимся вокруг.
С минуту она так стояла, потом опустила ковш в сосуд. Выгравированный знак «мичи» пропал. Жюстина повернулась и направилась сквозь уже сгустившиеся сумерки к дому.
Николас все еще был в своем зале. Она слышала его резкие выкрики, когда он своими крепкими, как сталь, костяшками пальцев ударял в грушу.
Жюстина сделала глубокий вдох, будто долгое время задерживала воздух в легких. Она чувствовала невероятную тяжесть в груди. Сказывалась ее постоянная тревога за Николаса, которая не оставляла ее последние месяцы. Она прошла мимо спортивного зала, думая, что все образуется со временем. Он уже начинал понемногу становиться самим собой.
Ничего не могло быть дальше от истины, чем эта мысль Жюстины. Уже после первых ударов по обитой войлоком тумбе, которые Николас сделал, пытаясь вспомнить технику айкидо, он понял, что все не так. Удары были неуклюжими, кривыми. Кроме ощущения, что все суставы будто заржавели, было еще одно — более страшное, почти зловещее.
Произошло невероятное. У Николаса давно были подозрения на этот счет. Теперь он был уверен.
В первые месяцы после операции он страдал от сильных болей. Первым импульсом было прибегнуть к приемам погашения боли, усвоенных еще в период ученичества. Были способы и против кратких болевых ощущений, которые часто приходится испытывать во время рукопашных схваток, и против более постоянных болей, как, например, таких, что он испытывал сейчас.
«Гецумей но мичи», лунная дорога. Один из сэнсэев Николаса, Акутагава-сан, говорил: СЛЕДУЯ ПО «ЛУННОЙ ДОРОГЕ», ИСПЫТЫВАЕШЬ ДВА ОЩУЩЕНИЯ. "ВО-ПЕРВЫХ, ВСЕ ЧУВСТВА ОБОСТРЯЮТСЯ, ПРИОБРЕТАЯ ВЕС И ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ. ТЫ ОДНОВРЕМЕННО ВИДИШЬ И КОЖУ, И ТО, ЧТО ОНА ПОКРЫВАЕТ. ВО-ВТОРЫХ, ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ СВЕТ, ДАЖЕ НАХОДЯСЬ ВО ТЬМЕ.
Как потом понял Николас, Акутагава-сан имел в виду, что «гецумей но мичи» позволяет соединить интуицию и психологические озарения. Слышишь, как ложь витает в воздухе, можешь выйти из лабиринта с завязанными глазами. «Гецумей но мичи» — это возвращение человека в то состояние, в котором он пребывал до того, как цивилизация ослабила его биологически, подавив первобытные инстинкты.
Но «гецумей но мичи» — не только это, но и источник внутренней силы и решимости в человеке, обладавшем этой способностью. С «гецумей но мичи» для Николаса весь мир был как на ладони. Он понимал, что, лишись он этого дара, — и он станет глух, нем и слеп. Он станет беззащитен.
В больнице, страдая от послеоперационных болей, Николас пытался обратиться к ресурсам «гецумей но мичи», но не смог. Не только его связи с этим мистическим состоянием оборвались, но он даже не знал теперь, какое оно. И дело здесь было не в памяти. Он помнил его, мог даже вызвать в себе ощущение, сопутствующее тем случаям, когда он прибегал к его помощи. И последнее было хуже всего. Человек, рожденный слепым, видит жизнь иначе, чем тот, который лишился зрения. Со всей отчетливостью Николас осознавал, что он потерял, и сознание этого отравляло его существование.
Но это было сразу после операции, когда он был очень слаб. Тогда Николас не мог знать, навсегда ли он лишился этого дара или только временно. Только вернувшись домой и возобновив ежедневные тренировки, он мог точно сказать, по-прежнему ли он бог или же стал обыкновенным смертным. Это объясняло его подавленное состояние, его бессонницу по ночам. Все было очень просто: он боялся узнать о себе правду. Пока еще сохранились крохи надежды, что со временем «гецумей но мичи» вернется к нему, еще не все было потеряно. Но теперь, после первых же ударов по тяжелой груше, он понял, что боги его покинули, что больше нет места для надежды. Осталась лишь горькая реальность.
Это все-таки случилось. То, что бывает только в страшном сне, стало явью. Он чувствовал себя голым человеком на голой земле, где некуда бежать, где невозможно спрятаться от слепящих лучей солнца.
Он раньше никогда не отдавал себе отчета, насколько зависим он был от своих полубожественных способностей, пока не лишился их. Какой скучной и пресной показалась ему жизнь, в которой ему теперь придется полагаться только на пять недоразвитых органов чувств.
Кто знает, сколько бы продлилось прежнее неопределенное, но не безнадежное состояние, когда он часами сидел на крыльце, словно завороженный игрой света и тени, отказываясь сделать решительный шаг и узнать о себе самое худшее, не приди это письмо Лью Кроукера, не попроси он Жюстину прочитать его вслух и не начни она выказывать свое любопытство по поводу новой руки Кроукера.
Это письмо его доконало. Перед лицом того, что пришлось пережить его другу и с чем ему приходится продолжать бороться, Николас почувствовал себя жалким и ничтожным человечишкой, пытающимся отодвинуть от себя неизбежное.
И тогда он вошел в свой спортивный зал, стал перед этой чертовой тумбой и, после необходимых предварительных дыхательных упражнений, принял боевую стойку и сделал первый выпад.
Он начал с самого основного удара, применяющегося в борьбе айкидо. И почувствовал себя желторотым новичком. Техника сохранилась: ее не так-то просто забыть после многих лет упорных занятий. Но за ней не стояло ничего: ни чистоты цели, ни необходимой в бою уверенности в своих возможностях, ни умственного настроя, без которого техника — ничто. Он потерял свою «лунную дорогу». Сознание его уже не было частью божественной Пустоты, освободившейся от всего ненужного, чтобы сосредоточиться на том, от чего зависело его выживание. Его сознание было хаосом мыслей и чувств, лопающихся, как пузыри, не успев вызреть.
Вот в таком состоянии и нашла его Жюстина: весь поникший и подавленный, Николас сидел на татами, уронив голову на грудь, по которой стекали ручейки пота.
Он услышал, как она вошла, услышал ее вскрик и, подняв голову, увидел ее взгляд, полный жалости. Этого Николас уже не смог выносить.
— Убирайся отсюда! — закричал он, сопроводив эти слова военным кличем «киа»! Жюстина отпрянула в страхе и недоумении, будто опасаясь, как бы он в самом деле не бросился на нее.
— Убирайся отсюда ко всем чертям!
Томи не могла сказать точно, но подозревала в глубине души, что проявленная ею слабость отчасти связана с тем, что капитан Омукэ очень красив. Она опять вздрогнула, вспомнив, как он внезапно встал, оказавшись в поле ее зрения, хотя Томи старалась всячески увернуться от его взгляда. Она поняла, что попалась, как заяц в силки охотника. Она уже ничего не могла поделать, а только стояла и смотрела ему прямо в глаза во время всего их разговора.
Ощущение, которое она при этом испытывала, было ужасно. Будто она была голой — откровенно, неприлично голой — под его пронизывающим взглядом. И хотя, чувствуя, что разговора не избежать, она твердо намеревалась давать уклончивые ответы, она с ужасом обнаружила, что чуть-чуть не высказала то, чего совсем не намеревалась говорить. Как будто капитан Омукэ влез в ее сознание невидимой рукой и вытягивает оттуда информацию, которая была ему нужна, против ее воли.
И все же... Томи мучилась от сознания вины. Капитан Омукэ был ее единственным защитником в отделе, где с большим недоверием относились к женщине-детективу. Будь она мужчиной, она уже давно была бы лейтенантом и руководителем собственной сыскной группы. Частично это имел в виду капитан Омукэ, говоря: «Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные».
Тем, что ей все же поручались время от времени ответственные задания, она была всецело обязана капитану Омукэ. Он один из всех офицеров полиции, с которыми ей приходилось сталкиваться, относился к ней как к разумному существу. Раз или два он даже хвалил ее работу. Последний раз это было не более месяца назад, когда благодаря ее бдительности им удалось перекрыть главный канал поставок автоматов МАК-10 для террористических группировок, связанных с советскими спецслужбами.
А до этого она лично обезвредила террористку, пытавшуюся пробраться на борт корейского авиалайнера в аэропорту Нарита с пластиковой бомбой в сумочке. Томи взяла ее в женском туалете в самую последнюю минуту. Ножевое ранение, которое она получила при этом, оказалось неопасным. Капитан Омукэ представил ее к награждению за умелые и решительные действия. Однако, как и следовало ожидать, ходатайство было отклонено высшим начальством. Обо всем этом думала Томи, направляясь к своему столу в офисе.
Капитан Омукэ был ее защитником в их отделе и единственным мужчиной, который, по ее мнению, ценил ее как работника. И тем не менее Томи панически боялась его. Почему? Прежде всего он был не такой, как все, что, с точки зрения японца, было весьма подозрительно. В Японии люди стремятся к анонимности, что сказывается, в частности, в цветах одежды, которым японцы отдают предпочтение: черный, разные оттенки серого, хромового, белого. Только в традиционном японском облачении, одеваемом по торжественным дням и по случаю религиозных праздников, допускались яркие цвета. Каждый работал не покладая рук на свою страну, свою фирму. Это не то, что на Западе называют словом «самопожертвование», это просто долг. Каждый японец понимает природу этого долга: без него жизнь превращается в хаос, становится бессмысленной.
Каждый японец, но не Сендзин Омукэ. И, конечно, не террористы. Механически перекладывая с места на место бумаги, лежащие на ее рабочем столе, она думала о теории капитана Омукэ о том, что оперативник должен уметь мыслить, как мыслят преступники. Очень интересно, даже интригующе интересно. Но Тони подозревала, что в образе жизни, который вел Омукэ, было не только умение поставить себя на место врага, которого выслеживаешь.
Вот это он и имел в виду, говоря: МЫ ОБА, КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ.
Она вспомнила свое детство, суровую муштру, именуемую матерью воспитанием. Насколько она могла себя помнить, Томи всегда мыла рис для семьи. Мать коршуном следила, чтобы ни одно зернышко не проскочило в сливное отверстие мойки, и, когда такое случалось, она грубо оттаскивала дочь от раковины и шлепала.
Когда Томи немного подросла, ее стали подпускать к столу последней. Отец, всегда молчаливый и рассеянный, и старший брат, высокомерный и отчужденный, получали львиную долю пищи. А потом они с матерью подъедали остатки. Их, как правило, было слишком мало для двоих.
Однажды, вставая из-за стола, как обычно полуголодная, Томи спросила мать, почему они должны питаться именно таким образом. Мать ответила: «Будь довольна тем, что получаешь. Отец и брат трудятся в поте лица с утра до ночи. Наш долг — кормить их так, чтобы у них были силы для работы. Мы, женщины, только и делаем, что сидим дома. Зачем нам много есть?»
Однажды вечером Томи высказала матери пожелание, чтобы брат помогал им на кухне хоть иногда. У Томи часто рук не хватало, чтобы успеть все сделать. Мать пришла в ужас. «Господи, — вскликнула она, — что ты такое говоришь? Что скажут соседи, прослышав про то, что мы с тобой пали так низко, что нуждаемся в помощи мужчин, выполняя нашу исконную работу!»
Дни детства Томи прошли на ферме, и все они были омрачены, даже если на дворе сияло солнце, постоянным начальственным надзором за ней со стороны мужчин.
Когда Томи была в том возрасте, когда в Японии девочек уже выдают замуж, она заканчивала среднюю школу в Токио. Однажды вечером ей позвонил брат. К тому времени отец уже умер, и главой их семьи считался именно он. Во многих отношениях его гнет был хуже отцовского. Тот хоть удовлетворялся тем, что следил за выполнением каждым членом семьи строго определенных обязанностей. А брат считал, что может контролировать и личную жизнь каждого. Когда раздался звонок, Томи готовилась к очередному выпускному экзамену, и сердце ее упало, когда она узнала голос брата. И предчувствие не обмануло ее: он сообщал, что она немедленно возвращается домой, где уже все готово к свадьбе.
Томи поняла, что настал критический момент в ее жизни. От того, что она сейчас скажет брату, будет зависеть, как сложится ее судьба. В ее душе поднялась настоящая буря: демоны послушания, взращенные годами домашней муштры, требовали, чтобы она склонила голову перед требованиями старшего, — и она чувствовала, что ее решимость отстоять свою независимость слабеет под натиском этой грубой силы.
И тут Томи своим внутренним взором увидела лицо матери, — изможденное и бледное, никогда не улыбающееся, вечно озабоченное. Эта женщина никогда, в сущности, и не жила. Она лишь тратила свою жизнь, выполняя бесконечные требования семьи, одержимая вечным страхом перед порицанием со стороны соседей и родственников. Томи почувствовала, что она скорее перережет себе вены, чем смирится с такой судьбой.
Она сказала в трубку: «Домой я не возвращусь!» — и бросила ее на рычаг, едва успев добежать до ванны, где ее вытошнило со страшной силой.
Потом, умывшись и приведя себя в порядок, Томи потихоньку забралась в кровать и просидела до самого утра, закутавшись в одеяло до подбородка, дрожа всем телом, как в лихорадке.
Вот этот окончательный разрыв с семьей — и традиционными ценностями, связанными с ней — не менее тяжелый для всякого японца, чем потеря ноги или руки, вспомнился ей с необычайной ясностью, когда она прибыла по вызову на место, где было совершено страшное преступление, — в кабаре «Шелковый путь». Увидев труп несчастной Марико и то, что с ней сделали, она была потрясена до глубины души. За месяцы тщательного расследования, в которое Томи погрузилась с головой, она все больше и больше чувствовала в маленькой танцовщице родственную душу, которой так ужасно не повезло в жизни, и она поклялась найти ее убийцу.
Наверное, в тысячный раз открыла она дело Марико и опять задумалась над тем, кто мог совершить это страшное надругательство над бедной девушкой? Какое извращенное сознание способно на такую дикость?
Томи попыталась, на манер капитана Омукэ, поставить себя на место убийцы и думать, как он, но почувствовала, что не может симулировать такое патологическое состояние.
Молча продолжала она листать страницы дела Марико, страницы отчаяния — своего отчаяния и ее. Кто убил Марико? За что? Что означает написанная кровью записка? ЭТО МОГЛА БЫ БЫТЬ ТВОЯ ЖЕНА. Чья? Для кого предназначалась записка? Для полиции? Кто еще мог обнаружить ее? Что означают крохотные хлопья ржавчины, замеченные медэкспертами в ранах на ее теле? Был ли у Марико друг, а если был, то кто он?
Однако Омукэ приказал ей поставить в этом деле точку. ЗАКОНЧЕНО, НЕРАСКРЫТО. Нет, не могла этого сделать Томи. Лицо Марико, единственная часть ее тела, не изувеченная убийцей, укоризненно смотрело на нее с посмертных фотографий, приложенных к делу. Прекратить следствие сейчас было бы и нечестно, и неправильно.
Долг, мрачно подумала Томи, смахивая непрошеную слезу. Закрыв папку, она повернулась к компьютеру и ввела в него имя Николаса Линнера. Когда через минуту на экране появились биографические сведения, она нажала кнопку принтера: не помешает иметь эти данные всегда под рукой. Она даже не взглянула на напечатанные странички, только свернула их и положила к себе в сумку.
Томи знала, что ей нелегко будет бороться с ее чувством к капитану Омукэ. Она видела перед собой его лицо, вспоминала разговор в его кабинете, думала о том, как глупо она вела себя во время этого разговора. Если бы она хоть что-то умное сказала. Хоть что-нибудь...
Тони закрыла лицо руками. Она боролась с собой с того момента, как впервые увидела Сендзина Омукэ, а теперь, после этого разговора, становится и вовсе худо. Кажется, и он в какой-то мере выдал себя во время беседы. МЫ ОБА. КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ. Единственное ли это свидетельство его интереса к ней? И что за этим стоит?
Она опять почувствовала его присутствие, вдохнула его мужской запах. Его глаза, заглядывающие прямо в душу.
В мгновение ока он сорвал ее защитную оболочку, проник туда, куда она никогда никого не пускала. Дрожь пробежала по всему ее телу.
Томи со всей отчетливостью поняла, что любит капитана Омукэ. И это очень скверно, потому что ни он, ни она не имеют права на это чувство. Они прежде всего сотрудники одного отдела. Один раз она уже была в западне, но ей удалось из нее вырваться. Теперь Томи чувствовала, что попалась опять.
Уже забрезжил рассвет, когда он поднялся на ноги. На душе было муторно после размолвки с Жюстиной. Он уставился на обитую войлоком тумбу, как на злейшего врага. В этот момент она действительно казалась ему врагом.
Лицо Акутагавы-сан. Сэнсэй говорит Николасу: «В ТОТ МОМЕНТ, КАК ТЫ ВПУСТИШЬ В СЕРДЦЕ НЕНАВИСТЬ, ТЫ ПОТЕРЯЕШЬ ГЕЦУМЕЙ НО МИЧИ».
Он стоит на склоне холма, окутанного таким густым туманом, что не видно ни зги. Тем не менее, молодой Николас ощущает, что прямо под ним крутой обрыв, а внизу простирается долина, откуда они пришли. Целых шесть часов они поднимались сюда. Один неверный шаг — и он упадет в пропасть и разобьется об острые камни.
Я ничего не вижу, думает молодой Николас, а Акутагава-сан говорит, что надо идти по гребню. ИДИ ПО «ЛУННОЙ ДОРОЖКЕ», говорит он, И ТЫ НЕ СПОТКНЕШЬСЯ И НЕ УПАДЕШЬ.
И, хотя его сердце было полно ужаса, молодой Николас пошел, осторожно переступая ногами, по гребню. Во рту был металлический привкус, сердце стучало так, что он слышал только его стук — и больше ничего.
Затем постепенно стали прорезаться и другие звуки: шорох ветра, вздохи раскачивающихся над головой веток деревьев. Клекот ястреба, описывающего круги в небе.
Потом вдруг он увидел и саму птицу сквозь совершенно непрозрачную пелену тумана, не столько ее силуэт, сколько тень... Хотя какая могла быть тень, если солнца не видно? Он поднял голову и «проследил» за полетом птицы, идя все дальше и дальше по «гецумей но мичи».
Теперь он мог чувствовать, как мимо него льется ветер, будто океанская волна, на которой он, кажется, мог бы кататься, как ястреб на восходящих потоках воздуха. Тучи надвигались со всех сторон, и он поднял лицо кверху, ожидая, что оттуда вот-вот упадут дождевые капли. Он шел по гребню скалы, утонувшей в густом тумане, такой уверенной поступью, словно день был кристально чист. И он говорил Акутагаве все, что видел, слышал и чувствовал. Он ощущал себя богом, но это ощущение он утаил от сэнсэя, потому что оно было сродни эгоцентризму, а уж это самомнение не к лицу адепту боевых искусств.
«Гецумей но мичи».
Я помню это ощущение, — думал теперь Николас. Почему же я не помню, как его молено вызвать? Не думай ничего, приказал он себе. Не задавай вопросов, на которые у тебя нет ответов. Очисть мысли свои от всего постороннего. Пусть твое сознание покинет ненависть, рожденная невозможностью восстановить утраченное ощущение. Пусть Интуиция («харагеи») покажет тебе путь («мичи») к этому ощущению, которое мастера боевых искусств прозвали «Лунной дорожкой».
Николас снова принял боевую стойку, до боли отчетливо осознавая, что он не понимает, что делает, что его сознание, в котором царил полный кавардак, только следует за велениями тела.
Он поднял руки, выровнял пальцы и сделал выпад. Снова и снова ударял он невидимого врага, и все его существо горело от все усиливающегося отчаяния, ибо он чувствовал, что не ведает, что творит. Он остановился и, задыхаясь, уставился в пустое пространство перед собой с такой злобой, словно и оно тоже ополчилось на него.
Он услышал голос Чеонг, его матери: ТЕБЕ НАДО НАУЧИТЬСЯ СПОКОЙНО НАБЛЮДАТЬ ЗА ХОДОМ ВЕЩЕЙ. ПУСТЬ ВСЕ ПРОИСХОДИТ В СВОЙ ЧЕРЕД. ТЕРПЕНИЕ, НИКОЛАС, НАВЕРНО, ДАЕТСЯ ТЕБЕ С ТРУДОМ. ЭТО В ТЕБЕ ОТ ОТЦА. ОН ТАКОЙ: ПОРОЙ ОЧЕНЬ ТЕРПЕЛИВ, А ПОРОЙ НЕТЕРПЕЛИВ, КАК РЕБЕНОК. ОН ОЧЕНЬ НЕРОВНЫЙ, ЭТО ВЕРНО. СТРАННО МНЕ ИНОГДА НАБЛЮДАТЬ ЗА НИМ.
Терпение. Старайся быть ровнее.
Он снова принял боевую стойку и, не давая себе ни секунды на сомнения, ударил темнеющую перед ним неподвижной тушей тумбу. Резкая боль вспыхнула в костяшках пальцев и растеклась по всей руке, но он ударил снова и бил все сильнее и сильнее, с упорством отчаяния, чувствуя, что силы его слабеют. Забыв мудрый совет матери, в слепой ярости он наносил бессильные удары в лицо своим демонам, которые терзали его душу.
Хватая воздух ртом, чувствуя, что пот потоками заливает его тело, он наконец рухнул на татами и, обхватив обеими руками бесчувственный войлок тумбы, заплакал.
Он вставил кассету в стереосистему, и скоро из динамиков полилась вкрадчивая речь Икузы, убеждающая Нанги, что его долг состоит в том, чтобы предать Николаса Линнера.
Нанги откинулся в своем вращающемся кресле, поборол желание закурить — и вспомнил своего друга Сейчи Сато. Тот был настоящим воином: преданным другом и беспощадным врагом. И Нанги не мог не подумать, до чего же похожи во многом Сейчи и Николас.
* * *
Когда Жюстина вылетела из гимнастического зала, оставив там Николаса, время уже близилось к ужину. Она направилась на кухню, но никак не могла вспомнить, что она собиралась приготовить. Кроме того, есть ей не хотелось, а Николас, если проголодается, найдет чего перехватить.Придя к этому заключению, она почувствовала, что ей очень неуютно в доме. Спустилась с крыльца, прошла мимо могучего японского кедра, росшего на лужайке. Уже начинало темнеть, и она долго бродила вокруг, пока не оказалась возле огромного каменного сосуда, к которому ее как-то подводил Николас где-то около трех лет назад, когда они обживали этот дом.
«Я хочу пить», — сказала она тогда. Вот и сейчас она чувствовала жажду. Зачерпнув воды красивым бамбуковым ковшом, она напилась. Потом заглянула в сосуд, разглядев японский иероглиф на дне. «Мичи». Путь, странствие.
Зачем ее занесло сюда, в Японию? Неужели это последняя точка в ее жизненном пути, оказавшемся таким одноколейным? Неужели такое возможно? Ей всегда казалось, что странствия по жизни проходят по разным дорогам, и что конечных пунктов всегда великое множество: выбирай любой — и чеши туда. Ну и что? Она попыталась представить себе жизнь без Николаса и почувствовала невыносимую тоску одиночества. Жить без него она уже не могла. Это была бы не жизнь, а пытка: ее душа и сердце всегда будут там, где он. Она не хотела прожить остаток жизни духовной калекой.
Но, с другой стороны, она понимала, что и продолжать жить, будто ничего не случилось, тоже нельзя. Она слишком зависима от Николаса. Он ее якорь спасения, он ее надежная гавань, особенно здесь, в Японии, где она не знала никого и где — она чувствовала все более отчетливо — она никому не нужна. Поначалу все были такие дружелюбные — нет, пожалуй, более точным словом будет ВЕЖЛИВЫЕ. Все, кому Николас и Нанги представляли ее, были чертовски вежливы. Нельзя быть постоянно таким вежливым на полном серьезе, думала она. Но Николас всегда твердил ей, что искренность — черта необычайно ценимая у японцев.
И все-таки, что она упустила? Она никогда и не тешила себя иллюзиями, что ее когда-либо примут как равную даже в кругу близких друзей Николаса.
Но ее не покидала мысль, что она упустила что-то важное, не нашла своего Розеттского камня[7], надпись на котором, будучи раз разгаданной, дала бы ей ключ к необъяснимому японскому характеру.
Теперь Жюстина понимала, что нуждается в Николасе больше, чем когда-либо. Она не могла позволить ему оттолкнуть себя вот так. Ей надо проявить упорство. Она чувствовала сердцем, что какие бы трудности ни вставали на их пути, они смогут преодолеть их только вместе, только поборов эти странные размолвки, которые все чаще случаются в последнее время.
На какое-то мгновение она позволила себе проникнуться страхом, который заронила в ее душу отчужденность Николаса. Затем она стряхнула с себя этот страх, заставив себя прислушаться к радостным летним голосам, раздающимся вокруг.
С минуту она так стояла, потом опустила ковш в сосуд. Выгравированный знак «мичи» пропал. Жюстина повернулась и направилась сквозь уже сгустившиеся сумерки к дому.
Николас все еще был в своем зале. Она слышала его резкие выкрики, когда он своими крепкими, как сталь, костяшками пальцев ударял в грушу.
Жюстина сделала глубокий вдох, будто долгое время задерживала воздух в легких. Она чувствовала невероятную тяжесть в груди. Сказывалась ее постоянная тревога за Николаса, которая не оставляла ее последние месяцы. Она прошла мимо спортивного зала, думая, что все образуется со временем. Он уже начинал понемногу становиться самим собой.
Ничего не могло быть дальше от истины, чем эта мысль Жюстины. Уже после первых ударов по обитой войлоком тумбе, которые Николас сделал, пытаясь вспомнить технику айкидо, он понял, что все не так. Удары были неуклюжими, кривыми. Кроме ощущения, что все суставы будто заржавели, было еще одно — более страшное, почти зловещее.
Произошло невероятное. У Николаса давно были подозрения на этот счет. Теперь он был уверен.
В первые месяцы после операции он страдал от сильных болей. Первым импульсом было прибегнуть к приемам погашения боли, усвоенных еще в период ученичества. Были способы и против кратких болевых ощущений, которые часто приходится испытывать во время рукопашных схваток, и против более постоянных болей, как, например, таких, что он испытывал сейчас.
«Гецумей но мичи», лунная дорога. Один из сэнсэев Николаса, Акутагава-сан, говорил: СЛЕДУЯ ПО «ЛУННОЙ ДОРОГЕ», ИСПЫТЫВАЕШЬ ДВА ОЩУЩЕНИЯ. "ВО-ПЕРВЫХ, ВСЕ ЧУВСТВА ОБОСТРЯЮТСЯ, ПРИОБРЕТАЯ ВЕС И ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ. ТЫ ОДНОВРЕМЕННО ВИДИШЬ И КОЖУ, И ТО, ЧТО ОНА ПОКРЫВАЕТ. ВО-ВТОРЫХ, ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ СВЕТ, ДАЖЕ НАХОДЯСЬ ВО ТЬМЕ.
Как потом понял Николас, Акутагава-сан имел в виду, что «гецумей но мичи» позволяет соединить интуицию и психологические озарения. Слышишь, как ложь витает в воздухе, можешь выйти из лабиринта с завязанными глазами. «Гецумей но мичи» — это возвращение человека в то состояние, в котором он пребывал до того, как цивилизация ослабила его биологически, подавив первобытные инстинкты.
Но «гецумей но мичи» — не только это, но и источник внутренней силы и решимости в человеке, обладавшем этой способностью. С «гецумей но мичи» для Николаса весь мир был как на ладони. Он понимал, что, лишись он этого дара, — и он станет глух, нем и слеп. Он станет беззащитен.
В больнице, страдая от послеоперационных болей, Николас пытался обратиться к ресурсам «гецумей но мичи», но не смог. Не только его связи с этим мистическим состоянием оборвались, но он даже не знал теперь, какое оно. И дело здесь было не в памяти. Он помнил его, мог даже вызвать в себе ощущение, сопутствующее тем случаям, когда он прибегал к его помощи. И последнее было хуже всего. Человек, рожденный слепым, видит жизнь иначе, чем тот, который лишился зрения. Со всей отчетливостью Николас осознавал, что он потерял, и сознание этого отравляло его существование.
Но это было сразу после операции, когда он был очень слаб. Тогда Николас не мог знать, навсегда ли он лишился этого дара или только временно. Только вернувшись домой и возобновив ежедневные тренировки, он мог точно сказать, по-прежнему ли он бог или же стал обыкновенным смертным. Это объясняло его подавленное состояние, его бессонницу по ночам. Все было очень просто: он боялся узнать о себе правду. Пока еще сохранились крохи надежды, что со временем «гецумей но мичи» вернется к нему, еще не все было потеряно. Но теперь, после первых же ударов по тяжелой груше, он понял, что боги его покинули, что больше нет места для надежды. Осталась лишь горькая реальность.
Это все-таки случилось. То, что бывает только в страшном сне, стало явью. Он чувствовал себя голым человеком на голой земле, где некуда бежать, где невозможно спрятаться от слепящих лучей солнца.
Он раньше никогда не отдавал себе отчета, насколько зависим он был от своих полубожественных способностей, пока не лишился их. Какой скучной и пресной показалась ему жизнь, в которой ему теперь придется полагаться только на пять недоразвитых органов чувств.
Кто знает, сколько бы продлилось прежнее неопределенное, но не безнадежное состояние, когда он часами сидел на крыльце, словно завороженный игрой света и тени, отказываясь сделать решительный шаг и узнать о себе самое худшее, не приди это письмо Лью Кроукера, не попроси он Жюстину прочитать его вслух и не начни она выказывать свое любопытство по поводу новой руки Кроукера.
Это письмо его доконало. Перед лицом того, что пришлось пережить его другу и с чем ему приходится продолжать бороться, Николас почувствовал себя жалким и ничтожным человечишкой, пытающимся отодвинуть от себя неизбежное.
И тогда он вошел в свой спортивный зал, стал перед этой чертовой тумбой и, после необходимых предварительных дыхательных упражнений, принял боевую стойку и сделал первый выпад.
Он начал с самого основного удара, применяющегося в борьбе айкидо. И почувствовал себя желторотым новичком. Техника сохранилась: ее не так-то просто забыть после многих лет упорных занятий. Но за ней не стояло ничего: ни чистоты цели, ни необходимой в бою уверенности в своих возможностях, ни умственного настроя, без которого техника — ничто. Он потерял свою «лунную дорогу». Сознание его уже не было частью божественной Пустоты, освободившейся от всего ненужного, чтобы сосредоточиться на том, от чего зависело его выживание. Его сознание было хаосом мыслей и чувств, лопающихся, как пузыри, не успев вызреть.
Вот в таком состоянии и нашла его Жюстина: весь поникший и подавленный, Николас сидел на татами, уронив голову на грудь, по которой стекали ручейки пота.
Он услышал, как она вошла, услышал ее вскрик и, подняв голову, увидел ее взгляд, полный жалости. Этого Николас уже не смог выносить.
— Убирайся отсюда! — закричал он, сопроводив эти слова военным кличем «киа»! Жюстина отпрянула в страхе и недоумении, будто опасаясь, как бы он в самом деле не бросился на нее.
— Убирайся отсюда ко всем чертям!
* * *
Закрывая дверь кабинета начальника отдела Сендзина Омукэ, Томи Йадзава чувствовала, что вся дрожит. Она постояла неподвижно несколько мгновений, стараясь успокоиться. Сознание того, что она открыто высказала свои мысли человеку, которого практически не знает, было мучительно. Более того, ей было стыдно. Хотя Сендзин Омукэ и дал ей разрешение говорить, ей все-таки следовало бы попридержать язык. Почему она разговорилась? И почему она говорила то, что думает, вместо искусно сплетенной, дипломатичной лжи?Томи не могла сказать точно, но подозревала в глубине души, что проявленная ею слабость отчасти связана с тем, что капитан Омукэ очень красив. Она опять вздрогнула, вспомнив, как он внезапно встал, оказавшись в поле ее зрения, хотя Томи старалась всячески увернуться от его взгляда. Она поняла, что попалась, как заяц в силки охотника. Она уже ничего не могла поделать, а только стояла и смотрела ему прямо в глаза во время всего их разговора.
Ощущение, которое она при этом испытывала, было ужасно. Будто она была голой — откровенно, неприлично голой — под его пронизывающим взглядом. И хотя, чувствуя, что разговора не избежать, она твердо намеревалась давать уклончивые ответы, она с ужасом обнаружила, что чуть-чуть не высказала то, чего совсем не намеревалась говорить. Как будто капитан Омукэ влез в ее сознание невидимой рукой и вытягивает оттуда информацию, которая была ему нужна, против ее воли.
И все же... Томи мучилась от сознания вины. Капитан Омукэ был ее единственным защитником в отделе, где с большим недоверием относились к женщине-детективу. Будь она мужчиной, она уже давно была бы лейтенантом и руководителем собственной сыскной группы. Частично это имел в виду капитан Омукэ, говоря: «Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные».
Тем, что ей все же поручались время от времени ответственные задания, она была всецело обязана капитану Омукэ. Он один из всех офицеров полиции, с которыми ей приходилось сталкиваться, относился к ней как к разумному существу. Раз или два он даже хвалил ее работу. Последний раз это было не более месяца назад, когда благодаря ее бдительности им удалось перекрыть главный канал поставок автоматов МАК-10 для террористических группировок, связанных с советскими спецслужбами.
А до этого она лично обезвредила террористку, пытавшуюся пробраться на борт корейского авиалайнера в аэропорту Нарита с пластиковой бомбой в сумочке. Томи взяла ее в женском туалете в самую последнюю минуту. Ножевое ранение, которое она получила при этом, оказалось неопасным. Капитан Омукэ представил ее к награждению за умелые и решительные действия. Однако, как и следовало ожидать, ходатайство было отклонено высшим начальством. Обо всем этом думала Томи, направляясь к своему столу в офисе.
Капитан Омукэ был ее защитником в их отделе и единственным мужчиной, который, по ее мнению, ценил ее как работника. И тем не менее Томи панически боялась его. Почему? Прежде всего он был не такой, как все, что, с точки зрения японца, было весьма подозрительно. В Японии люди стремятся к анонимности, что сказывается, в частности, в цветах одежды, которым японцы отдают предпочтение: черный, разные оттенки серого, хромового, белого. Только в традиционном японском облачении, одеваемом по торжественным дням и по случаю религиозных праздников, допускались яркие цвета. Каждый работал не покладая рук на свою страну, свою фирму. Это не то, что на Западе называют словом «самопожертвование», это просто долг. Каждый японец понимает природу этого долга: без него жизнь превращается в хаос, становится бессмысленной.
Каждый японец, но не Сендзин Омукэ. И, конечно, не террористы. Механически перекладывая с места на место бумаги, лежащие на ее рабочем столе, она думала о теории капитана Омукэ о том, что оперативник должен уметь мыслить, как мыслят преступники. Очень интересно, даже интригующе интересно. Но Тони подозревала, что в образе жизни, который вел Омукэ, было не только умение поставить себя на место врага, которого выслеживаешь.
Вот это он и имел в виду, говоря: МЫ ОБА, КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ.
Она вспомнила свое детство, суровую муштру, именуемую матерью воспитанием. Насколько она могла себя помнить, Томи всегда мыла рис для семьи. Мать коршуном следила, чтобы ни одно зернышко не проскочило в сливное отверстие мойки, и, когда такое случалось, она грубо оттаскивала дочь от раковины и шлепала.
Когда Томи немного подросла, ее стали подпускать к столу последней. Отец, всегда молчаливый и рассеянный, и старший брат, высокомерный и отчужденный, получали львиную долю пищи. А потом они с матерью подъедали остатки. Их, как правило, было слишком мало для двоих.
Однажды, вставая из-за стола, как обычно полуголодная, Томи спросила мать, почему они должны питаться именно таким образом. Мать ответила: «Будь довольна тем, что получаешь. Отец и брат трудятся в поте лица с утра до ночи. Наш долг — кормить их так, чтобы у них были силы для работы. Мы, женщины, только и делаем, что сидим дома. Зачем нам много есть?»
Однажды вечером Томи высказала матери пожелание, чтобы брат помогал им на кухне хоть иногда. У Томи часто рук не хватало, чтобы успеть все сделать. Мать пришла в ужас. «Господи, — вскликнула она, — что ты такое говоришь? Что скажут соседи, прослышав про то, что мы с тобой пали так низко, что нуждаемся в помощи мужчин, выполняя нашу исконную работу!»
Дни детства Томи прошли на ферме, и все они были омрачены, даже если на дворе сияло солнце, постоянным начальственным надзором за ней со стороны мужчин.
Когда Томи была в том возрасте, когда в Японии девочек уже выдают замуж, она заканчивала среднюю школу в Токио. Однажды вечером ей позвонил брат. К тому времени отец уже умер, и главой их семьи считался именно он. Во многих отношениях его гнет был хуже отцовского. Тот хоть удовлетворялся тем, что следил за выполнением каждым членом семьи строго определенных обязанностей. А брат считал, что может контролировать и личную жизнь каждого. Когда раздался звонок, Томи готовилась к очередному выпускному экзамену, и сердце ее упало, когда она узнала голос брата. И предчувствие не обмануло ее: он сообщал, что она немедленно возвращается домой, где уже все готово к свадьбе.
Томи поняла, что настал критический момент в ее жизни. От того, что она сейчас скажет брату, будет зависеть, как сложится ее судьба. В ее душе поднялась настоящая буря: демоны послушания, взращенные годами домашней муштры, требовали, чтобы она склонила голову перед требованиями старшего, — и она чувствовала, что ее решимость отстоять свою независимость слабеет под натиском этой грубой силы.
И тут Томи своим внутренним взором увидела лицо матери, — изможденное и бледное, никогда не улыбающееся, вечно озабоченное. Эта женщина никогда, в сущности, и не жила. Она лишь тратила свою жизнь, выполняя бесконечные требования семьи, одержимая вечным страхом перед порицанием со стороны соседей и родственников. Томи почувствовала, что она скорее перережет себе вены, чем смирится с такой судьбой.
Она сказала в трубку: «Домой я не возвращусь!» — и бросила ее на рычаг, едва успев добежать до ванны, где ее вытошнило со страшной силой.
Потом, умывшись и приведя себя в порядок, Томи потихоньку забралась в кровать и просидела до самого утра, закутавшись в одеяло до подбородка, дрожа всем телом, как в лихорадке.
Вот этот окончательный разрыв с семьей — и традиционными ценностями, связанными с ней — не менее тяжелый для всякого японца, чем потеря ноги или руки, вспомнился ей с необычайной ясностью, когда она прибыла по вызову на место, где было совершено страшное преступление, — в кабаре «Шелковый путь». Увидев труп несчастной Марико и то, что с ней сделали, она была потрясена до глубины души. За месяцы тщательного расследования, в которое Томи погрузилась с головой, она все больше и больше чувствовала в маленькой танцовщице родственную душу, которой так ужасно не повезло в жизни, и она поклялась найти ее убийцу.
Наверное, в тысячный раз открыла она дело Марико и опять задумалась над тем, кто мог совершить это страшное надругательство над бедной девушкой? Какое извращенное сознание способно на такую дикость?
Томи попыталась, на манер капитана Омукэ, поставить себя на место убийцы и думать, как он, но почувствовала, что не может симулировать такое патологическое состояние.
Молча продолжала она листать страницы дела Марико, страницы отчаяния — своего отчаяния и ее. Кто убил Марико? За что? Что означает написанная кровью записка? ЭТО МОГЛА БЫ БЫТЬ ТВОЯ ЖЕНА. Чья? Для кого предназначалась записка? Для полиции? Кто еще мог обнаружить ее? Что означают крохотные хлопья ржавчины, замеченные медэкспертами в ранах на ее теле? Был ли у Марико друг, а если был, то кто он?
Однако Омукэ приказал ей поставить в этом деле точку. ЗАКОНЧЕНО, НЕРАСКРЫТО. Нет, не могла этого сделать Томи. Лицо Марико, единственная часть ее тела, не изувеченная убийцей, укоризненно смотрело на нее с посмертных фотографий, приложенных к делу. Прекратить следствие сейчас было бы и нечестно, и неправильно.
Долг, мрачно подумала Томи, смахивая непрошеную слезу. Закрыв папку, она повернулась к компьютеру и ввела в него имя Николаса Линнера. Когда через минуту на экране появились биографические сведения, она нажала кнопку принтера: не помешает иметь эти данные всегда под рукой. Она даже не взглянула на напечатанные странички, только свернула их и положила к себе в сумку.
Томи знала, что ей нелегко будет бороться с ее чувством к капитану Омукэ. Она видела перед собой его лицо, вспоминала разговор в его кабинете, думала о том, как глупо она вела себя во время этого разговора. Если бы она хоть что-то умное сказала. Хоть что-нибудь...
Тони закрыла лицо руками. Она боролась с собой с того момента, как впервые увидела Сендзина Омукэ, а теперь, после этого разговора, становится и вовсе худо. Кажется, и он в какой-то мере выдал себя во время беседы. МЫ ОБА. КАЖДЫЙ В СВОЕМ РОДЕ, — ОТВЕРЖЕННЫЕ. Единственное ли это свидетельство его интереса к ней? И что за этим стоит?
Она опять почувствовала его присутствие, вдохнула его мужской запах. Его глаза, заглядывающие прямо в душу.
В мгновение ока он сорвал ее защитную оболочку, проник туда, куда она никогда никого не пускала. Дрожь пробежала по всему ее телу.
Томи со всей отчетливостью поняла, что любит капитана Омукэ. И это очень скверно, потому что ни он, ни она не имеют права на это чувство. Они прежде всего сотрудники одного отдела. Один раз она уже была в западне, но ей удалось из нее вырваться. Теперь Томи чувствовала, что попалась опять.
* * *
Долгое время после того, как Жюстина, спотыкаясь, выбежала из спортивного зала, Николас сидел неподвижно. Глаза его были закрыты. Он спал и видел сны. Страшные это были сны, тревожные. Беспомощный, прикованный к скале, видел он кружащихся над его головой бакланов с пронзительными глазами, которые криком предупреждали его о приближающейся опасности. И где-то на горизонте уже различались очертания его смерти, несущейся к нему, как корабль под всеми парусами.Уже забрезжил рассвет, когда он поднялся на ноги. На душе было муторно после размолвки с Жюстиной. Он уставился на обитую войлоком тумбу, как на злейшего врага. В этот момент она действительно казалась ему врагом.
Лицо Акутагавы-сан. Сэнсэй говорит Николасу: «В ТОТ МОМЕНТ, КАК ТЫ ВПУСТИШЬ В СЕРДЦЕ НЕНАВИСТЬ, ТЫ ПОТЕРЯЕШЬ ГЕЦУМЕЙ НО МИЧИ».
Он стоит на склоне холма, окутанного таким густым туманом, что не видно ни зги. Тем не менее, молодой Николас ощущает, что прямо под ним крутой обрыв, а внизу простирается долина, откуда они пришли. Целых шесть часов они поднимались сюда. Один неверный шаг — и он упадет в пропасть и разобьется об острые камни.
Я ничего не вижу, думает молодой Николас, а Акутагава-сан говорит, что надо идти по гребню. ИДИ ПО «ЛУННОЙ ДОРОЖКЕ», говорит он, И ТЫ НЕ СПОТКНЕШЬСЯ И НЕ УПАДЕШЬ.
И, хотя его сердце было полно ужаса, молодой Николас пошел, осторожно переступая ногами, по гребню. Во рту был металлический привкус, сердце стучало так, что он слышал только его стук — и больше ничего.
Затем постепенно стали прорезаться и другие звуки: шорох ветра, вздохи раскачивающихся над головой веток деревьев. Клекот ястреба, описывающего круги в небе.
Потом вдруг он увидел и саму птицу сквозь совершенно непрозрачную пелену тумана, не столько ее силуэт, сколько тень... Хотя какая могла быть тень, если солнца не видно? Он поднял голову и «проследил» за полетом птицы, идя все дальше и дальше по «гецумей но мичи».
Теперь он мог чувствовать, как мимо него льется ветер, будто океанская волна, на которой он, кажется, мог бы кататься, как ястреб на восходящих потоках воздуха. Тучи надвигались со всех сторон, и он поднял лицо кверху, ожидая, что оттуда вот-вот упадут дождевые капли. Он шел по гребню скалы, утонувшей в густом тумане, такой уверенной поступью, словно день был кристально чист. И он говорил Акутагаве все, что видел, слышал и чувствовал. Он ощущал себя богом, но это ощущение он утаил от сэнсэя, потому что оно было сродни эгоцентризму, а уж это самомнение не к лицу адепту боевых искусств.
«Гецумей но мичи».
Я помню это ощущение, — думал теперь Николас. Почему же я не помню, как его молено вызвать? Не думай ничего, приказал он себе. Не задавай вопросов, на которые у тебя нет ответов. Очисть мысли свои от всего постороннего. Пусть твое сознание покинет ненависть, рожденная невозможностью восстановить утраченное ощущение. Пусть Интуиция («харагеи») покажет тебе путь («мичи») к этому ощущению, которое мастера боевых искусств прозвали «Лунной дорожкой».
Николас снова принял боевую стойку, до боли отчетливо осознавая, что он не понимает, что делает, что его сознание, в котором царил полный кавардак, только следует за велениями тела.
Он поднял руки, выровнял пальцы и сделал выпад. Снова и снова ударял он невидимого врага, и все его существо горело от все усиливающегося отчаяния, ибо он чувствовал, что не ведает, что творит. Он остановился и, задыхаясь, уставился в пустое пространство перед собой с такой злобой, словно и оно тоже ополчилось на него.
Он услышал голос Чеонг, его матери: ТЕБЕ НАДО НАУЧИТЬСЯ СПОКОЙНО НАБЛЮДАТЬ ЗА ХОДОМ ВЕЩЕЙ. ПУСТЬ ВСЕ ПРОИСХОДИТ В СВОЙ ЧЕРЕД. ТЕРПЕНИЕ, НИКОЛАС, НАВЕРНО, ДАЕТСЯ ТЕБЕ С ТРУДОМ. ЭТО В ТЕБЕ ОТ ОТЦА. ОН ТАКОЙ: ПОРОЙ ОЧЕНЬ ТЕРПЕЛИВ, А ПОРОЙ НЕТЕРПЕЛИВ, КАК РЕБЕНОК. ОН ОЧЕНЬ НЕРОВНЫЙ, ЭТО ВЕРНО. СТРАННО МНЕ ИНОГДА НАБЛЮДАТЬ ЗА НИМ.
Терпение. Старайся быть ровнее.
Он снова принял боевую стойку и, не давая себе ни секунды на сомнения, ударил темнеющую перед ним неподвижной тушей тумбу. Резкая боль вспыхнула в костяшках пальцев и растеклась по всей руке, но он ударил снова и бил все сильнее и сильнее, с упорством отчаяния, чувствуя, что силы его слабеют. Забыв мудрый совет матери, в слепой ярости он наносил бессильные удары в лицо своим демонам, которые терзали его душу.
Хватая воздух ртом, чувствуя, что пот потоками заливает его тело, он наконец рухнул на татами и, обхватив обеими руками бесчувственный войлок тумбы, заплакал.
* * *
Когда Нанги пришел к себе в офис после встречи с Кузундой Икузой, он вновь прослушал состоявшийся разговор. Усевшись за свой стол и задумчиво глядя на виднеющиеся из окна небоскребы деловой части Токио, рдеющие в лучах закатного солнца, он отвинтил ручку своей трости. Голова дракона скрывала микромагнитофон.Он вставил кассету в стереосистему, и скоро из динамиков полилась вкрадчивая речь Икузы, убеждающая Нанги, что его долг состоит в том, чтобы предать Николаса Линнера.
Нанги откинулся в своем вращающемся кресле, поборол желание закурить — и вспомнил своего друга Сейчи Сато. Тот был настоящим воином: преданным другом и беспощадным врагом. И Нанги не мог не подумать, до чего же похожи во многом Сейчи и Николас.