Страница:
— Собирайтесь.
— А если я не пойду? Оружие применишь?
— Как вам угодно, — безразлично сказал Леонид, выходя в коридор.
— Ступайте, капитан, — резко сказал полковник. — Нас и вправду разорвут без этого солдатского любимчика.
Даниленко, не прощаясь, вышел следом за Старшовым. Уступая дорогу поручику, толпившиеся в коридоре солдаты почти смыкались перед капитаном, и тому приходилось боком продираться сквозь угрюмо молчаливую враждебную массу.
— Погодите, поручик! — не сумев спрятать страха, закричал он.
Леонид не остановился, не оглянулся, но пошел чуть медленнее, и Даниленко нагнал его почти у выхода. Пристроился сзади, едва не наступая на пятки. Так они и вышли в тамбур, где стояли маленький смуглый солдат, узнавший в капитане «расстрельщика», хмурый унтер с медалями и двое солдат, уже немолодых и бывалых. Четверка явно ждала их, и капитан Даниленко со всхлипом вздохнул:
— Господи…
— Мы сами его доставим, господин поручик, — угрюмо сказал унтер. — А то сбежит еще в темени.
— А если офицеры на станции таким конвоем заинтересуются, тогда что? Стрелять начнете?
— Стрелять, оно последнее дело, — вздохнул один из солдат. — Три года все стреляем, стреляем…
— Он солдат расстреливал! — закричал смуглый. — Сам расстреливал! Сам!
— Вы, унтер, человек бывалый, соображать умеете, — сказал Старшов, не обратив внимания на крик. — Четверо солдат ведут офицера под конвоем. Куда ведут? Сдать в комендатуру? А где документы?
— А у вас где документы?
— У меня — мандат представителя армии, — нашелся поручик. — Я имею право потребовать расследования.
В тамбур вышел пожилой усталый проводник. Протиснулся к дверям.
— Подъезжаем, — пояснил он. — Сколько стоять будем, никто теперь не знает. Выбилась Россия из расписания.
Лязгая сцепами, состав начал притормаживать. В густеющих сумерках показались первые дома.
— Ладно, ваша взяла, — сказал унтер. — Пошли, ребята.
Солдаты вошли из тамбура в вагон. Поезд, дернувшись, остановился. Проводник, а за ним и офицеры спрыгнули на насыпь.
— Не приняли, — пояснил проводник. — Теперь редко когда станция сразу принимает.
— Далеко до нее? — спросил Старшов.
— С версту будет. У входного семафора стоим.
— Идите вперед, капитан.
— Ты что это, поручик, серьезно решил в комендатуру меня конвоировать?
— Идите вперед!
— А вы большевичок! — вдруг зло засмеялся капитан. — Большевичок!.. Да вас на станции господа офицеры по одному моему слову к стенке прислонят. Без суда и следствия. Влопались вы, поручик, как муха в дерьмо.
Все это капитан Даниленко шипел через плечо, идя на шаг впереди Леонида. Старшов слышал каждое слово, но молчал, прекрасно понимая, что он действительно влопался, что один факт разоружения старшего в чине достаточен для ареста и предания суду его, поручика Старшова. За спиной оставались озлобленные солдаты, впереди — станция, на которой наверняка распоряжается военный комендант с командой охраны и где полно офицеров-фронтовиков, ожидающих поездов на юг или север, на фронт или в тыл. Объяснить капитану, что он, поручик Старшов, действовал лишь во спасение капитанской жизни, извиниться, вернуть оружие и разойтись? Но, во-первых, какова гарантия, что сзади не идут солдаты, наблюдающие, как председатель полкового комитета держит свое слово, и, во-вторых, какова гарантия, что получивший оружие капитан не арестует его, солдатского депутата, на станции, не обвинит в незаконном аресте, издевательствах и нарушении офицерской чести? «Между молотом и наковальней, — вдруг подумалось Леониду. — Между молотом и наковальней…» И он ни на что не мог решиться, тупо шагая за капитанской спиной.
До станции было уже близко, уже отчетливо виднелись ее желтые огни, как вдруг шедший впереди капитан пригнулся и с непостижимой быстротой нырнул под вагон.
— Стой! — с огромным облегчением закричал Старшов.
— Стой, стреляю!..
И два раза пальнул поверх состава, стараясь ни во что не попасть.
— Каждый выстрел имеет свою отдачу, — Дед усмехнулся в усы, припоминая тот вечер. — И то, что в канун Октябрьской революции стрелял вдогонку убегающему корниловцу, оказалось предисловием всей дальнейшей моей военной карьеры…
5
6
7
— А если я не пойду? Оружие применишь?
— Как вам угодно, — безразлично сказал Леонид, выходя в коридор.
— Ступайте, капитан, — резко сказал полковник. — Нас и вправду разорвут без этого солдатского любимчика.
Даниленко, не прощаясь, вышел следом за Старшовым. Уступая дорогу поручику, толпившиеся в коридоре солдаты почти смыкались перед капитаном, и тому приходилось боком продираться сквозь угрюмо молчаливую враждебную массу.
— Погодите, поручик! — не сумев спрятать страха, закричал он.
Леонид не остановился, не оглянулся, но пошел чуть медленнее, и Даниленко нагнал его почти у выхода. Пристроился сзади, едва не наступая на пятки. Так они и вышли в тамбур, где стояли маленький смуглый солдат, узнавший в капитане «расстрельщика», хмурый унтер с медалями и двое солдат, уже немолодых и бывалых. Четверка явно ждала их, и капитан Даниленко со всхлипом вздохнул:
— Господи…
— Мы сами его доставим, господин поручик, — угрюмо сказал унтер. — А то сбежит еще в темени.
— А если офицеры на станции таким конвоем заинтересуются, тогда что? Стрелять начнете?
— Стрелять, оно последнее дело, — вздохнул один из солдат. — Три года все стреляем, стреляем…
— Он солдат расстреливал! — закричал смуглый. — Сам расстреливал! Сам!
— Вы, унтер, человек бывалый, соображать умеете, — сказал Старшов, не обратив внимания на крик. — Четверо солдат ведут офицера под конвоем. Куда ведут? Сдать в комендатуру? А где документы?
— А у вас где документы?
— У меня — мандат представителя армии, — нашелся поручик. — Я имею право потребовать расследования.
В тамбур вышел пожилой усталый проводник. Протиснулся к дверям.
— Подъезжаем, — пояснил он. — Сколько стоять будем, никто теперь не знает. Выбилась Россия из расписания.
Лязгая сцепами, состав начал притормаживать. В густеющих сумерках показались первые дома.
— Ладно, ваша взяла, — сказал унтер. — Пошли, ребята.
Солдаты вошли из тамбура в вагон. Поезд, дернувшись, остановился. Проводник, а за ним и офицеры спрыгнули на насыпь.
— Не приняли, — пояснил проводник. — Теперь редко когда станция сразу принимает.
— Далеко до нее? — спросил Старшов.
— С версту будет. У входного семафора стоим.
— Идите вперед, капитан.
— Ты что это, поручик, серьезно решил в комендатуру меня конвоировать?
— Идите вперед!
— А вы большевичок! — вдруг зло засмеялся капитан. — Большевичок!.. Да вас на станции господа офицеры по одному моему слову к стенке прислонят. Без суда и следствия. Влопались вы, поручик, как муха в дерьмо.
Все это капитан Даниленко шипел через плечо, идя на шаг впереди Леонида. Старшов слышал каждое слово, но молчал, прекрасно понимая, что он действительно влопался, что один факт разоружения старшего в чине достаточен для ареста и предания суду его, поручика Старшова. За спиной оставались озлобленные солдаты, впереди — станция, на которой наверняка распоряжается военный комендант с командой охраны и где полно офицеров-фронтовиков, ожидающих поездов на юг или север, на фронт или в тыл. Объяснить капитану, что он, поручик Старшов, действовал лишь во спасение капитанской жизни, извиниться, вернуть оружие и разойтись? Но, во-первых, какова гарантия, что сзади не идут солдаты, наблюдающие, как председатель полкового комитета держит свое слово, и, во-вторых, какова гарантия, что получивший оружие капитан не арестует его, солдатского депутата, на станции, не обвинит в незаконном аресте, издевательствах и нарушении офицерской чести? «Между молотом и наковальней, — вдруг подумалось Леониду. — Между молотом и наковальней…» И он ни на что не мог решиться, тупо шагая за капитанской спиной.
До станции было уже близко, уже отчетливо виднелись ее желтые огни, как вдруг шедший впереди капитан пригнулся и с непостижимой быстротой нырнул под вагон.
— Стой! — с огромным облегчением закричал Старшов.
— Стой, стреляю!..
И два раза пальнул поверх состава, стараясь ни во что не попасть.
— Каждый выстрел имеет свою отдачу, — Дед усмехнулся в усы, припоминая тот вечер. — И то, что в канун Октябрьской революции стрелял вдогонку убегающему корниловцу, оказалось предисловием всей дальнейшей моей военной карьеры…
5
В Княжом мужики еще снимали шапки. По всей Смоленской губернии то там, то тут уже самочинно захватывали помещичьи земли, рубили леса, растаскивали зерно и сено, а порою полыхали не только конюшни, хлева да амбары, но и сами усадьбы, и женщины в длинных ночных рубашках бегали вокруг горящих домов, будто в саванах завтрашнего дня.
А в Княжом мужики снимали шапки. Они уже забыли беззлобного барина, могли забыть и добрую вдову его, но посреди села стояла новая школа, а ее лучшие ученики имели шанс учиться в гимназии коштом барыни Руфины Эрастовны. Мораль начинала измеряться материальными вкладами, что с горечью признал даже отец Лонгин. Правда, это пока касалось только мужиков: бабы и дети руководствовались иными мотивами, но хозяйка все же запретила ставить в саду новый забор взамен рухнувшего. Это генералу не понравилось.
— Неуважение к чужой собственности начинается с малого.
Руфина Эрастовна посмотрела странным затяжным взглядом. На руках у нее была младшенькая, названная в ее честь. И бабушка приподняла ее, точно предъявляла неотразимый аргумент:
— Будущее тоже.
Они разговаривали с глазу на глаз. Варя где-то занималась с сыном и племянницей (голос ее слышался из дальних комнат), а Татьяна еще не вернулась из школы. После памятного ухода Федоса Платоновича и еще более памятного прощания она, как могла, заменяла его, обучая грамоте, музыке и рисованию.
— Не старый умирает, а поспелый, — подумав, объявил Николай Иванович.
— Что с вами, друг мой? Почему же о смерти?
— Это не о смерти, это — мудрость, — нахмурился генерал. — Мне эту мысль подсказала старуха Демидовна, и эти слова сутки не вылезают из моей башки.
— Стало быть, вам смерть грозит нескоро, — улыбнулась Руфина Эрастовна.
В ее улыбке было столько материнской ласки, что Николай Иванович не мог бы ее не заметить и не оценить сей же секунд. Но он размышлял и глядел не на прекрасную хозяйку, а в самого себя.
— Про счастливца говорят, что он родился в рубашке, а я бы хотел умереть в рубашке. Вы понимаете мою мысль? Умереть в рубашке — это и есть наивысшее счастье, дарованное человеку.
— Вы имеете в виду ночную рубашку? — уточнила хозяйка.
Следовало полагать, что она намекает. Но Николай Иванович соображал с генеральской прямолинейностью:
— К смерти во сне надобно готовиться с вечера.
— Вы сегодня упорно толкуете только о смерти, — вздохнула она. — Отчего же так упорно?
— Да? — Он прислушался к самому себе с такой старательностью, что у Руфины Эрастовны опять странно заволокло глаза. — Я становлюсь эгоистом. Впрочем, я был им всю жизнь, но несколько инстинктивно. Но я не о себе. В воздухе завитала гибель.
— Там, где дети, нет гибели. — Она улыбнулась, искоса, с невероятным лукавством глянув на собственного управляющего. — Где дети и любовь.
— Витает, витает, — вздохнул генерал; он был поглощен собственными идеями и упорно не замечал взглядов. — Я стал думать об этом после визита брата Ивана, а потом услышал мудрую мысль старухи. И подумал, что Россия поспела. Она в самом соку и долее держаться на ветке не может.
— Вы рискуете заблудиться в мире мрачных мыслей, — сказала Руфина Эрастовна и встала. — Необходимо перепеленать эту прелесть.
Она вышла, а у генерала почему-то вдруг испортилось настроение. Он сердито протрубил весь Егерский марш и решил пройти в кабинет, дабы поправиться испытанным способом. Но вошла Татьяна.
— Знаешь, чем интересуются мои ученики? Они расспрашивали меня о партии большевиков. Долго и настойчиво.
— Я полагал, что крестьянским вопросом занимаются эти… эсеры.
— А что ты знаешь о большевиках?
— Кажется, заговорщики, — очень неуверенно сказал Николай Иванович. — Русская армия всегда сторонилась политики.
Лицо у дочери было отрешенным, и он замолчал. Походил вокруг, поглядывая на нее, совсем уж собрался что-то сказать, но Татьяна опередила:
— Мальчики говорят, что Федос Платонович был большевиком.
— Да? Вот уж никогда бы не подумал. Но ты не расстраивайся, везде есть приличные люди.
— Мне кажется, что дети именно это и имели в виду. Для русского человека порядочность…
— Вот! — вдруг воскликнул генерал. — Мы — прилагательное, в этом вся суть. Все остальные — англичанин, француз, итальянец, даже германец — существительные, существующие сами по себе. А мы — прилагательные. Русский — то есть принадлежащий России. Принадлежащий империи. Мы — прилагательные к Российской державе. Это — судьба.
— Я совершенно не о том, совершенно! — Дочь сердилась, становясь все более похожей на отца. — Он мне не признался, что состоит в большевистской партии. Он почему-то не счел это возможным. Он утаил и тем отстранил меня от…
— И правильно сделал, — фыркнул отец. — Политика не для юбок, маде… простите, мадам. Растите детей по возможности порядочными людьми, занимайтесь благотворительностью, музицируйте или пишите стихи. Твою родную тетку бес честолюбия занес в репортеры, а кончилось — Ходынкой. И все вообще может, кстати сказать, окончиться Ходынкой. Черт с ним, с царем, но нельзя же бесконечно митинговать.
— У тебя, конечно же, есть программа?
— Есть! Надо победоносно закончить войну, а уж потом…
— Некому кончать войну, некому. Ты забыл, о чем рассказывал Леонид?
Николай Иванович помолчал несколько обескураженно. Потом вздохнул:
— К сожалению. У меня меняются взгляды. Да. Помнится, в самом начале я вообще был против. И знаешь, почему именно я, генерал, был против, а теперь — за? Потому что поражения учат, а победы отбивают охоту к учению. Но десять миллионов озлобленных вооруженных мужиков надо отвлечь от добычи. Просто отвлечь — вот и вся моя программа.
— Это не программа, ваше превосходительство, это — страх. Он скверный советчик, папа.
— Война подобна выстрелу. — Генерал важно поднял палец. — Народ уподобляется пороху и, взрывая себя, выбрасывает неприятеля за пределы отечества. Но если он повернется к войне спиной, то врагами окажемся мы. Ты, Варенька, ваши дети и… и наша хозяйка. И если это произойдет, мы вылетим за пределы, а не германец.
— Я люблю его, — вдруг отчаянным шепотом объявила дочь.
Николай Иванович опешил. Он излагал теорию, которую продумал, которой гордился и которой боялся. Он был весьма увлечен, а тут, изволите слышать… Кого она имеет в виду?
— Народ?
— Я люблю, — упрямо повторила Татьяна. — Я была бесстыжей не от натуры, а от некрасивости. И из-за этого натворила глупостей… Нет-нет, пусть лучше — безрассудства. Если ни в чем не повинное дитя рождается на свет Божий в результате глупости, это скверно. Но если в результате безрассудства…
— Татьяна, я утерял нить! — строго прикрикнул отец. — Слишком много дам — это слишком много причуд. А мы вступаем в эпоху сокращения излишеств.
— Анечка будет счастливой, и я буду счастливой, потому что мы — любим.
Эти слова Татьяна произнесла как клятву. И они стали клятвой, которую она повторяла всю свою жизнь. Такую же нескладную, какой была сама Татьяна Николаевна Олексина.
А в Княжом мужики снимали шапки. Они уже забыли беззлобного барина, могли забыть и добрую вдову его, но посреди села стояла новая школа, а ее лучшие ученики имели шанс учиться в гимназии коштом барыни Руфины Эрастовны. Мораль начинала измеряться материальными вкладами, что с горечью признал даже отец Лонгин. Правда, это пока касалось только мужиков: бабы и дети руководствовались иными мотивами, но хозяйка все же запретила ставить в саду новый забор взамен рухнувшего. Это генералу не понравилось.
— Неуважение к чужой собственности начинается с малого.
Руфина Эрастовна посмотрела странным затяжным взглядом. На руках у нее была младшенькая, названная в ее честь. И бабушка приподняла ее, точно предъявляла неотразимый аргумент:
— Будущее тоже.
Они разговаривали с глазу на глаз. Варя где-то занималась с сыном и племянницей (голос ее слышался из дальних комнат), а Татьяна еще не вернулась из школы. После памятного ухода Федоса Платоновича и еще более памятного прощания она, как могла, заменяла его, обучая грамоте, музыке и рисованию.
— Не старый умирает, а поспелый, — подумав, объявил Николай Иванович.
— Что с вами, друг мой? Почему же о смерти?
— Это не о смерти, это — мудрость, — нахмурился генерал. — Мне эту мысль подсказала старуха Демидовна, и эти слова сутки не вылезают из моей башки.
— Стало быть, вам смерть грозит нескоро, — улыбнулась Руфина Эрастовна.
В ее улыбке было столько материнской ласки, что Николай Иванович не мог бы ее не заметить и не оценить сей же секунд. Но он размышлял и глядел не на прекрасную хозяйку, а в самого себя.
— Про счастливца говорят, что он родился в рубашке, а я бы хотел умереть в рубашке. Вы понимаете мою мысль? Умереть в рубашке — это и есть наивысшее счастье, дарованное человеку.
— Вы имеете в виду ночную рубашку? — уточнила хозяйка.
Следовало полагать, что она намекает. Но Николай Иванович соображал с генеральской прямолинейностью:
— К смерти во сне надобно готовиться с вечера.
— Вы сегодня упорно толкуете только о смерти, — вздохнула она. — Отчего же так упорно?
— Да? — Он прислушался к самому себе с такой старательностью, что у Руфины Эрастовны опять странно заволокло глаза. — Я становлюсь эгоистом. Впрочем, я был им всю жизнь, но несколько инстинктивно. Но я не о себе. В воздухе завитала гибель.
— Там, где дети, нет гибели. — Она улыбнулась, искоса, с невероятным лукавством глянув на собственного управляющего. — Где дети и любовь.
— Витает, витает, — вздохнул генерал; он был поглощен собственными идеями и упорно не замечал взглядов. — Я стал думать об этом после визита брата Ивана, а потом услышал мудрую мысль старухи. И подумал, что Россия поспела. Она в самом соку и долее держаться на ветке не может.
— Вы рискуете заблудиться в мире мрачных мыслей, — сказала Руфина Эрастовна и встала. — Необходимо перепеленать эту прелесть.
Она вышла, а у генерала почему-то вдруг испортилось настроение. Он сердито протрубил весь Егерский марш и решил пройти в кабинет, дабы поправиться испытанным способом. Но вошла Татьяна.
— Знаешь, чем интересуются мои ученики? Они расспрашивали меня о партии большевиков. Долго и настойчиво.
— Я полагал, что крестьянским вопросом занимаются эти… эсеры.
— А что ты знаешь о большевиках?
— Кажется, заговорщики, — очень неуверенно сказал Николай Иванович. — Русская армия всегда сторонилась политики.
Лицо у дочери было отрешенным, и он замолчал. Походил вокруг, поглядывая на нее, совсем уж собрался что-то сказать, но Татьяна опередила:
— Мальчики говорят, что Федос Платонович был большевиком.
— Да? Вот уж никогда бы не подумал. Но ты не расстраивайся, везде есть приличные люди.
— Мне кажется, что дети именно это и имели в виду. Для русского человека порядочность…
— Вот! — вдруг воскликнул генерал. — Мы — прилагательное, в этом вся суть. Все остальные — англичанин, француз, итальянец, даже германец — существительные, существующие сами по себе. А мы — прилагательные. Русский — то есть принадлежащий России. Принадлежащий империи. Мы — прилагательные к Российской державе. Это — судьба.
— Я совершенно не о том, совершенно! — Дочь сердилась, становясь все более похожей на отца. — Он мне не признался, что состоит в большевистской партии. Он почему-то не счел это возможным. Он утаил и тем отстранил меня от…
— И правильно сделал, — фыркнул отец. — Политика не для юбок, маде… простите, мадам. Растите детей по возможности порядочными людьми, занимайтесь благотворительностью, музицируйте или пишите стихи. Твою родную тетку бес честолюбия занес в репортеры, а кончилось — Ходынкой. И все вообще может, кстати сказать, окончиться Ходынкой. Черт с ним, с царем, но нельзя же бесконечно митинговать.
— У тебя, конечно же, есть программа?
— Есть! Надо победоносно закончить войну, а уж потом…
— Некому кончать войну, некому. Ты забыл, о чем рассказывал Леонид?
Николай Иванович помолчал несколько обескураженно. Потом вздохнул:
— К сожалению. У меня меняются взгляды. Да. Помнится, в самом начале я вообще был против. И знаешь, почему именно я, генерал, был против, а теперь — за? Потому что поражения учат, а победы отбивают охоту к учению. Но десять миллионов озлобленных вооруженных мужиков надо отвлечь от добычи. Просто отвлечь — вот и вся моя программа.
— Это не программа, ваше превосходительство, это — страх. Он скверный советчик, папа.
— Война подобна выстрелу. — Генерал важно поднял палец. — Народ уподобляется пороху и, взрывая себя, выбрасывает неприятеля за пределы отечества. Но если он повернется к войне спиной, то врагами окажемся мы. Ты, Варенька, ваши дети и… и наша хозяйка. И если это произойдет, мы вылетим за пределы, а не германец.
— Я люблю его, — вдруг отчаянным шепотом объявила дочь.
Николай Иванович опешил. Он излагал теорию, которую продумал, которой гордился и которой боялся. Он был весьма увлечен, а тут, изволите слышать… Кого она имеет в виду?
— Народ?
— Я люблю, — упрямо повторила Татьяна. — Я была бесстыжей не от натуры, а от некрасивости. И из-за этого натворила глупостей… Нет-нет, пусть лучше — безрассудства. Если ни в чем не повинное дитя рождается на свет Божий в результате глупости, это скверно. Но если в результате безрассудства…
— Татьяна, я утерял нить! — строго прикрикнул отец. — Слишком много дам — это слишком много причуд. А мы вступаем в эпоху сокращения излишеств.
— Анечка будет счастливой, и я буду счастливой, потому что мы — любим.
Эти слова Татьяна произнесла как клятву. И они стали клятвой, которую она повторяла всю свою жизнь. Такую же нескладную, какой была сама Татьяна Николаевна Олексина.
6
Старшов застрял на пересадке. И вовсе не потому, что не было поезда, а потому, что вовремя приметил капитана Даниленко в группе офицеров. Он сразу же постарался убраться подальше, но в первый класс его не пустили два угрюмых уральских казака, а в общем зале оказались одни солдаты, смотревшие на него столь настороженно, что поручик почел за благо поскорее убраться из помещения на тускло освещенный перрон.
Моросил нудный осенний дождь, перрон был пустынен. Леонид встал подле окна, в тени, изредка поглядывая через стекло на опасного капитана. «Вот влип, — с досадой думал он. — Хоть бы убрался этот корниловец, что ли…» Но поезд, на котором они оба приехали, уже ушел, а другого не было, и поручик пребывал в полной растерянности.
За вокзальным зданием послышался грохот автомобильных моторов, и на перроне появилась группа офицеров. Они приблизились, поручик, заметив среди них генерала, отдал честь, но генерал и сопровождающие не обратили на него внимания, занятые разговором.
— …максимум проверенных, максимум! Поручаю это вам, полковник Олексин.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
«Олексин? — отметил про себя Старшов. — Нечастая фамилия…» И окликнул, не сообразив еще, что будет говорить, но поняв, что судьба вроде бы начала улыбаться:
— Полковник Олексин?
От группы отделился подтянутый щеголеватый молодой генштабист. Вгляделся в мокрые сумерки:
— Простите?
— Вы имеете отношение к генералу Олексину Николаю Ивановичу?
— Это мой дядя.
— Я женат на его дочери.
— Позвольте… — Александр Олексин шагнул навстречу, улыбнулся вдруг. — На моей кузине Вареньке? Наслышан. Поручик… э… э…
— Леонид Старшов.
— Очень рад, Александр. — Полковник протянул руку. — Куда и откуда?
— Из отпуска на фронт. Жду поезда.
— Зачем же на перроне? Прошу с нами. Прошу, прошу.
Леонид не отказывался. Они вскоре нагнали генерала со свитой, и полковник Олексин представил поручика по-родственному:
— Неожиданная радость, ваше превосходительство, встретил кузена. Позвольте, господа, отрекомендовать поручика Старшова.
— Значит, нашего полку прибыло. — Генерал вяло пожал руку Леониду. — Следуйте за нами, поручик.
Вслед за генералом они прошли в переполненный офицерами зал ожидания, по которому метался злой капитан Даниленко. Пересекли его в торжественном молчании и скрылись в первом классе, миновав вытянувшихся часовых с оранжевыми лампасами.
В помещении для избранных народу не оказалось, а стол был накрыт, кипел самовар, всем распоряжался казачий есаул, и у каждого окна стояли по три казака. Здесь явно ждали; есаул отрапортовал, генерал пригласил к столу, и Старшов постарался сесть на дальнем конце. Он продрог на октябрьском ветру, с наслаждением пил горячий чай и не вслушивался в негромкий разговор, урывками долетавший и до него.
— …представление, что эсеры — основная опасность, следует признать ошибочным или, по крайности, не совсем верным. Мы полагаем, что сейчас в авангард выходят большевики.
— Жалкая кучка, ваше превосходительство.
— Сила не в массовости, господа. Это правило касается не только политических партий. Сплоченная единой идеей, организация, вооруженная понятными толпе лозунгами, страшнее армии Ганнибала.
— Но пока заседают, митингуют…
— Вот именно — пока. Следовательно, еще есть время. Мало, но есть.
— Их зараза расползается по армии со скоростью сыпняка.
— Следовательно, необходимо упредить…
К поручику никто не обращался, и он, разомлев от миновавшего напряжения и горячего чая, уже не слушал, о чем говорят за столом. Большевики и странная опасность, которую армейское офицерство до сей поры воспринимало скорее на слух, беспокоили его куда меньше, чем необходимость как можно скорее убраться с этой станции. Фронт казался наиболее безопасным местом для окопного офицера, и Леонид только ловил момент, когда будет прилично попросить полковника Олексина о литере на первый же поезд.
— …а этот окопник в крестах? Ваш кузен?
— Не могу поручиться, ваше превосходительство.
— Но рискнуть обязаны, полковник.
Даже на прямое обращение в свой адрес Старшов тогда никак не отреагировал. Отвык, разомлел в госпиталях да объятьях заждавшейся Вареньки, утратил чувство ежечасной опасности.
— Покурим, поручик? — Полковник Олексин щелкнул портсигаром. — Генерал у нас некурящий, так что прошу за столик.
Они уселись за столиком в углу под тускло и неровно светящей электрической лампочкой, закурили. Степенный вахмистр подал пепельницу и ушел; поручик собрался было попросить о литере на ближайший поезд, но Олексин заговорил первым:
— Каково настроение роты?
— Не знаю. Долго отсутствовал: ранение, госпиталь, отпуск. А ныне настроение меняется по семи раз на дню.
— Вы правы, кузен, вы правы. — Полковник озабоченно вздохнул. — С отречением государя Россия утратила устойчивость, и теперь ее мотает по волнам, как мужицкий челнок. Согласитесь, что монархия — при всех известных вам недостатках! — есть самая основательная, самая весомая форма государственной власти.
— До сей поры мне чаще приходилось слышать, что Россию спасет только военная диктатура, — улыбнулся поручик.
— Корнилов? — Александр тоже улыбнулся, но в его улыбке было куда больше скепсиса. — Лавр Георгиевич — бесспорно, вождь, но, увы, не политик, чему свидетельство — августовская авантюра. Кроме того, диктатура для России несравненно опаснее монархии. Почему, спросите? Да хотя бы потому, что монархия есть национальное политическое устройство, а диктатура — заемное.
— Народ ненавидит царя. Во всяком случае, народ, одетый в солдатские шинели.
— Русский человек глубоко нравственен в основе своей, — убежденно сказал Олексин. — И в неразберихе на грани новой пугачевщины он собственным нутром ощутит, что спасение нравственности в сохранении привычного, освященного Богом и веками порядка, каковым является система престолонаследия. А диктатура как альтернатива безнравственна, ибо предполагает захват, узурпацию и неминуемое кровопролитие.
— Кровопролитие, которое учинил Николай Александрович, вряд ли с чем-либо можно сравнить, полковник.
— И за это спросится с него, непременно спросится, — в голосе Олексина зазвучала твердая нота. — Его ожидает суд, и он ответит за все, в чем лично виноват пред своим народом. Но поймите же, дорогой кузен, у нас нет выбора, просто нет, не существует. Россия чудовищно темна, невежественна, бедна и озлоблена, она не готова к демократическим формам правления, ни умом ни сердцем не способна пользоваться ими, понимать их и контролировать, а потому с неизбежностью придет к диктатуре, коли не расчистим ей привычной дороги. Такова реальность, поручик. У России только два выхода: либо диктатор, либо государь. И государь неизмеримо лучше любого диктатора, ибо рассматривает Россию как наследство, которое обязан передать детям в максимально упорядоченном виде. А диктатор всегда временщик, старающийся урвать побольше, ибо дети его не наследуют престола. Представляете, какой грабеж национальных сокровищ начнется на Руси, если власть узурпирует временщик, к какой бы партии он себя ни относил? Вы же образованный человек, Старшов, вы же способны предвидеть последствия.
В рассуждениях полковника Олексина была логика, спорить с которой Старшов не мог. Кроме того, он хорошо понимал, что такое вооруженный, доведенный до окопного идиотизма и окончательно утративший цель в этой войне простой солдат, помноженный на десять миллионов себе подобных. А усадьбы уже пылали, а погромы уже начались, и безнаказанность разъедала озлобленные людские массы как проказа.
— Они не примут царя, — тоже почти шепотом, но с горячностью и верой подхватил полковник. — Царевич Алексей ни в чем не повинен перед своим народом, и народ поймет это, прочувствует и примет. И сегодня задача каждого истинного сына России в провозглашении Алексея государем пусть даже с англо-шведскими ограничениями. Да, России необходимы демократическая конституция, земельная реформа, реальное равенство прав, может быть, даже известное ограничение состояний путем государственного их обложения — все так, все! Но более всего ей необходима передышка, чтобы неторопливо обдумать, спокойно взвесить и всенародно обсудить дальнейший путь общественного прогресса. И только ограниченная монархия способна сыграть роль буфера для гашения разгоревшихся народных страстей и партийных амбиций. Вы согласны с такой программой?
— Пожалуй, — не очень уверенно сказал Старшов.
— И прекрасно. В Петрограде неофициально собираются наши соратники, думаю, что ваше место — там. Идем к генералу.
Странно, до чего же скверно соображал тогда разомлевший поручик. Логика жизни, в которой на первый план упорно вылезали пожары и насилия, беззащитные женщины и дети в Княжом и переполненные остервеневшими, утратившими жалость и сострадание солдатами вагоны, вплеталась в логическую вязь продуманных аргументов полковника Олексина, затемняя и проясняя ее одновременно. Состояние его было смутным, он искал не свою позицию в начинавшейся буре, а свое укрытие, которое могло бы хоть как-то гарантировать покой его семье, родным и близким. Однако и при этом состоянии Старшов ни разу не сказал, что он не просто командир роты, но и исполняющий обязанности председателя полкового комитета, выборный член Армейского совета.
— В Петрограде разыщите полковника Русанова: Садовая, шесть, — говорил тем временем генерал. — Вас перебросят в Царское Село и постараются устроить при особе государя. О фронте не думайте, дезертиром вас не сочтут…
«И что ты думаешь, я поехал, — говорил Дед. — Поехал монархистским заговорщиком, хотя таковым не являлся, и до сей поры понять не могу, почему поехал. Может, и впрямь существует Книга Судеб, предопределяющая пути наши?..»
Моросил нудный осенний дождь, перрон был пустынен. Леонид встал подле окна, в тени, изредка поглядывая через стекло на опасного капитана. «Вот влип, — с досадой думал он. — Хоть бы убрался этот корниловец, что ли…» Но поезд, на котором они оба приехали, уже ушел, а другого не было, и поручик пребывал в полной растерянности.
За вокзальным зданием послышался грохот автомобильных моторов, и на перроне появилась группа офицеров. Они приблизились, поручик, заметив среди них генерала, отдал честь, но генерал и сопровождающие не обратили на него внимания, занятые разговором.
— …максимум проверенных, максимум! Поручаю это вам, полковник Олексин.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
«Олексин? — отметил про себя Старшов. — Нечастая фамилия…» И окликнул, не сообразив еще, что будет говорить, но поняв, что судьба вроде бы начала улыбаться:
— Полковник Олексин?
От группы отделился подтянутый щеголеватый молодой генштабист. Вгляделся в мокрые сумерки:
— Простите?
— Вы имеете отношение к генералу Олексину Николаю Ивановичу?
— Это мой дядя.
— Я женат на его дочери.
— Позвольте… — Александр Олексин шагнул навстречу, улыбнулся вдруг. — На моей кузине Вареньке? Наслышан. Поручик… э… э…
— Леонид Старшов.
— Очень рад, Александр. — Полковник протянул руку. — Куда и откуда?
— Из отпуска на фронт. Жду поезда.
— Зачем же на перроне? Прошу с нами. Прошу, прошу.
Леонид не отказывался. Они вскоре нагнали генерала со свитой, и полковник Олексин представил поручика по-родственному:
— Неожиданная радость, ваше превосходительство, встретил кузена. Позвольте, господа, отрекомендовать поручика Старшова.
— Значит, нашего полку прибыло. — Генерал вяло пожал руку Леониду. — Следуйте за нами, поручик.
Вслед за генералом они прошли в переполненный офицерами зал ожидания, по которому метался злой капитан Даниленко. Пересекли его в торжественном молчании и скрылись в первом классе, миновав вытянувшихся часовых с оранжевыми лампасами.
В помещении для избранных народу не оказалось, а стол был накрыт, кипел самовар, всем распоряжался казачий есаул, и у каждого окна стояли по три казака. Здесь явно ждали; есаул отрапортовал, генерал пригласил к столу, и Старшов постарался сесть на дальнем конце. Он продрог на октябрьском ветру, с наслаждением пил горячий чай и не вслушивался в негромкий разговор, урывками долетавший и до него.
— …представление, что эсеры — основная опасность, следует признать ошибочным или, по крайности, не совсем верным. Мы полагаем, что сейчас в авангард выходят большевики.
— Жалкая кучка, ваше превосходительство.
— Сила не в массовости, господа. Это правило касается не только политических партий. Сплоченная единой идеей, организация, вооруженная понятными толпе лозунгами, страшнее армии Ганнибала.
— Но пока заседают, митингуют…
— Вот именно — пока. Следовательно, еще есть время. Мало, но есть.
— Их зараза расползается по армии со скоростью сыпняка.
— Следовательно, необходимо упредить…
К поручику никто не обращался, и он, разомлев от миновавшего напряжения и горячего чая, уже не слушал, о чем говорят за столом. Большевики и странная опасность, которую армейское офицерство до сей поры воспринимало скорее на слух, беспокоили его куда меньше, чем необходимость как можно скорее убраться с этой станции. Фронт казался наиболее безопасным местом для окопного офицера, и Леонид только ловил момент, когда будет прилично попросить полковника Олексина о литере на первый же поезд.
— …а этот окопник в крестах? Ваш кузен?
— Не могу поручиться, ваше превосходительство.
— Но рискнуть обязаны, полковник.
Даже на прямое обращение в свой адрес Старшов тогда никак не отреагировал. Отвык, разомлел в госпиталях да объятьях заждавшейся Вареньки, утратил чувство ежечасной опасности.
— Покурим, поручик? — Полковник Олексин щелкнул портсигаром. — Генерал у нас некурящий, так что прошу за столик.
Они уселись за столиком в углу под тускло и неровно светящей электрической лампочкой, закурили. Степенный вахмистр подал пепельницу и ушел; поручик собрался было попросить о литере на ближайший поезд, но Олексин заговорил первым:
— Каково настроение роты?
— Не знаю. Долго отсутствовал: ранение, госпиталь, отпуск. А ныне настроение меняется по семи раз на дню.
— Вы правы, кузен, вы правы. — Полковник озабоченно вздохнул. — С отречением государя Россия утратила устойчивость, и теперь ее мотает по волнам, как мужицкий челнок. Согласитесь, что монархия — при всех известных вам недостатках! — есть самая основательная, самая весомая форма государственной власти.
— До сей поры мне чаще приходилось слышать, что Россию спасет только военная диктатура, — улыбнулся поручик.
— Корнилов? — Александр тоже улыбнулся, но в его улыбке было куда больше скепсиса. — Лавр Георгиевич — бесспорно, вождь, но, увы, не политик, чему свидетельство — августовская авантюра. Кроме того, диктатура для России несравненно опаснее монархии. Почему, спросите? Да хотя бы потому, что монархия есть национальное политическое устройство, а диктатура — заемное.
— Народ ненавидит царя. Во всяком случае, народ, одетый в солдатские шинели.
— Русский человек глубоко нравственен в основе своей, — убежденно сказал Олексин. — И в неразберихе на грани новой пугачевщины он собственным нутром ощутит, что спасение нравственности в сохранении привычного, освященного Богом и веками порядка, каковым является система престолонаследия. А диктатура как альтернатива безнравственна, ибо предполагает захват, узурпацию и неминуемое кровопролитие.
— Кровопролитие, которое учинил Николай Александрович, вряд ли с чем-либо можно сравнить, полковник.
— И за это спросится с него, непременно спросится, — в голосе Олексина зазвучала твердая нота. — Его ожидает суд, и он ответит за все, в чем лично виноват пред своим народом. Но поймите же, дорогой кузен, у нас нет выбора, просто нет, не существует. Россия чудовищно темна, невежественна, бедна и озлоблена, она не готова к демократическим формам правления, ни умом ни сердцем не способна пользоваться ими, понимать их и контролировать, а потому с неизбежностью придет к диктатуре, коли не расчистим ей привычной дороги. Такова реальность, поручик. У России только два выхода: либо диктатор, либо государь. И государь неизмеримо лучше любого диктатора, ибо рассматривает Россию как наследство, которое обязан передать детям в максимально упорядоченном виде. А диктатор всегда временщик, старающийся урвать побольше, ибо дети его не наследуют престола. Представляете, какой грабеж национальных сокровищ начнется на Руси, если власть узурпирует временщик, к какой бы партии он себя ни относил? Вы же образованный человек, Старшов, вы же способны предвидеть последствия.
В рассуждениях полковника Олексина была логика, спорить с которой Старшов не мог. Кроме того, он хорошо понимал, что такое вооруженный, доведенный до окопного идиотизма и окончательно утративший цель в этой войне простой солдат, помноженный на десять миллионов себе подобных. А усадьбы уже пылали, а погромы уже начались, и безнаказанность разъедала озлобленные людские массы как проказа.
— Они не примут царя, — тоже почти шепотом, но с горячностью и верой подхватил полковник. — Царевич Алексей ни в чем не повинен перед своим народом, и народ поймет это, прочувствует и примет. И сегодня задача каждого истинного сына России в провозглашении Алексея государем пусть даже с англо-шведскими ограничениями. Да, России необходимы демократическая конституция, земельная реформа, реальное равенство прав, может быть, даже известное ограничение состояний путем государственного их обложения — все так, все! Но более всего ей необходима передышка, чтобы неторопливо обдумать, спокойно взвесить и всенародно обсудить дальнейший путь общественного прогресса. И только ограниченная монархия способна сыграть роль буфера для гашения разгоревшихся народных страстей и партийных амбиций. Вы согласны с такой программой?
— Пожалуй, — не очень уверенно сказал Старшов.
— И прекрасно. В Петрограде неофициально собираются наши соратники, думаю, что ваше место — там. Идем к генералу.
Странно, до чего же скверно соображал тогда разомлевший поручик. Логика жизни, в которой на первый план упорно вылезали пожары и насилия, беззащитные женщины и дети в Княжом и переполненные остервеневшими, утратившими жалость и сострадание солдатами вагоны, вплеталась в логическую вязь продуманных аргументов полковника Олексина, затемняя и проясняя ее одновременно. Состояние его было смутным, он искал не свою позицию в начинавшейся буре, а свое укрытие, которое могло бы хоть как-то гарантировать покой его семье, родным и близким. Однако и при этом состоянии Старшов ни разу не сказал, что он не просто командир роты, но и исполняющий обязанности председателя полкового комитета, выборный член Армейского совета.
— В Петрограде разыщите полковника Русанова: Садовая, шесть, — говорил тем временем генерал. — Вас перебросят в Царское Село и постараются устроить при особе государя. О фронте не думайте, дезертиром вас не сочтут…
«И что ты думаешь, я поехал, — говорил Дед. — Поехал монархистским заговорщиком, хотя таковым не являлся, и до сей поры понять не могу, почему поехал. Может, и впрямь существует Книга Судеб, предопределяющая пути наши?..»
7
Последний четверг октября выдался в Петрограде на редкость ветреным, холодным и неуютным. По улицам и площадям ветер носил листовки, обрывки газет и объявлений; вооруженные красногвардейцы и солдаты собирали бумагу для многочисленных костров. Кое-где порою слышалась ружейная, а то и пулеметная стрельба, но в городе было людно. Ходили, беспрестанно звеня, трамваи, мелькали извозчичьи пролетки, а вот автомобилей встречалось мало, да и те, что встречались, уже не принадлежали прежним владельцам; их реквизировали большевики и анархисты, эсеры и представители великого множества различных комитетов, и только иностранные миссии и посольства еще пользовались неприкосновенностью.
А жизнь текла как обычно. Светились окна ресторанов на Невском, практически не закрывались двери трактиров Лиговки и Литейного, шумели переполненные вокзалы и гостиницы, а молчаливые группы вооруженных людей передвигались по самым различным направлениям и вроде бы без всякой системы. Столица ждала, но ждала не затаенно, не испуганно, не забившись в собственные норы. Ждала нетерпеливо, жадно, открыто, никого уже не боясь. Да и кого было бояться, если Корнилов сидел в Быховской тюрьме, никто ничего не демонстрировал, вооруженные люди вели себя мирно, а Краснов был еще далеко по тем смутным — в особенности для железных дорог — временам…
Эшелоны генерала Краснова, медленно подползавшие к столице, переполнили все станции, забили все пути и перекрыли все направления. Пассажирские поезда безжалостно загоняли в тупики, и поезд, на котором ехал поручик Старшов в качестве тайного посланца монархистов-заговорщиков, давно стоял на каком-то разъезде с отцепленным паровозом; Леонид часто выбирался из душного вагона, вслушивался в сырую, промозглую тишину поздней осени и не мог представить, что же творится сейчас в России. На фронте для него было и проще, и привычнее, и легче, но тот германский, окопный фронт навеки оставался позади, а впереди, в черной осенней бездне, ждали другие фронты, совсем непохожие на пройденные и отмученные, и он не то чтобы догадывался — он предчувствовал это.
А в Петрограде были переполнены все театры. Даже огромный Народный дом имени государя императора Николая Второго (название ему еще не сменили) на Петроградской стороне. Там в этот последний четверг давали «Дон Карлоса» Верди с самим Шаляпиным в роли короля Филиппа. И Шаляпин пел, и переполненный зал взрывался аплодисментами, устраивая своему кумиру бурю восторга по окончании каждого акта.
Перед последним актом, когда публика уже сидела в креслах, в зале погас свет. Не постепенно, вместе с вступлением оркестра, а вдруг, еще в то время, когда оркестр настраивал инструменты. Сразу же возникли шум, нервный смех, повышенные женские голоса, но вскоре все перекрыл уверенный и спокойный мужской баритон:
— Граждане, не волнуйтесь, небольшая поломка. Убедительно прошу всех спокойненько сидеть на своих местах, свет скоро дадим.
Не господами назвал публику, что было еще непривычно. Но свет вскоре действительно дали, спектакль продолжался, и поклонники великого певца отвели душу в неистовых овациях. И никто не подозревал, не знал да так и не узнал никогда, что как раз в то мгновение, когда упал занавес, дверь спальни генерала в отставке Николая Ивановича Олексина тихо отворилась и на пороге возникло нечто воздушное со свечою в руке.
— Если противника не атакуют, он вынужден сдаться.
Руфина Эрастовна готовила эту фразу заранее, свеча вздрагивала в ее руке в такт словам, которые она отбарабанила в таком темпе, каковой никак не могло воспринять генеральское ухо. Поэтому Николай Иванович, глупо спросив: «Что?..», — сел на постели, а нежный призрак, оказавшись рядом, задул свечу и сказал уже нормальным, даже умоляющим голосом:
— Если быть совсем искренней, то я очень хотела бы стать законной бабушкой своим внукам.
В эту ночь отряды красногвардейцев и солдат яростно и весело атаковали безмолвствующий Зимний дворец, в одной из комнат которого министры Временного правительства давно и устало ждали, когда же наконец их освободят от тяжкой обязанности быть бесправными душеприказчиками умирающей России.
А жизнь текла как обычно. Светились окна ресторанов на Невском, практически не закрывались двери трактиров Лиговки и Литейного, шумели переполненные вокзалы и гостиницы, а молчаливые группы вооруженных людей передвигались по самым различным направлениям и вроде бы без всякой системы. Столица ждала, но ждала не затаенно, не испуганно, не забившись в собственные норы. Ждала нетерпеливо, жадно, открыто, никого уже не боясь. Да и кого было бояться, если Корнилов сидел в Быховской тюрьме, никто ничего не демонстрировал, вооруженные люди вели себя мирно, а Краснов был еще далеко по тем смутным — в особенности для железных дорог — временам…
Эшелоны генерала Краснова, медленно подползавшие к столице, переполнили все станции, забили все пути и перекрыли все направления. Пассажирские поезда безжалостно загоняли в тупики, и поезд, на котором ехал поручик Старшов в качестве тайного посланца монархистов-заговорщиков, давно стоял на каком-то разъезде с отцепленным паровозом; Леонид часто выбирался из душного вагона, вслушивался в сырую, промозглую тишину поздней осени и не мог представить, что же творится сейчас в России. На фронте для него было и проще, и привычнее, и легче, но тот германский, окопный фронт навеки оставался позади, а впереди, в черной осенней бездне, ждали другие фронты, совсем непохожие на пройденные и отмученные, и он не то чтобы догадывался — он предчувствовал это.
А в Петрограде были переполнены все театры. Даже огромный Народный дом имени государя императора Николая Второго (название ему еще не сменили) на Петроградской стороне. Там в этот последний четверг давали «Дон Карлоса» Верди с самим Шаляпиным в роли короля Филиппа. И Шаляпин пел, и переполненный зал взрывался аплодисментами, устраивая своему кумиру бурю восторга по окончании каждого акта.
Перед последним актом, когда публика уже сидела в креслах, в зале погас свет. Не постепенно, вместе с вступлением оркестра, а вдруг, еще в то время, когда оркестр настраивал инструменты. Сразу же возникли шум, нервный смех, повышенные женские голоса, но вскоре все перекрыл уверенный и спокойный мужской баритон:
— Граждане, не волнуйтесь, небольшая поломка. Убедительно прошу всех спокойненько сидеть на своих местах, свет скоро дадим.
Не господами назвал публику, что было еще непривычно. Но свет вскоре действительно дали, спектакль продолжался, и поклонники великого певца отвели душу в неистовых овациях. И никто не подозревал, не знал да так и не узнал никогда, что как раз в то мгновение, когда упал занавес, дверь спальни генерала в отставке Николая Ивановича Олексина тихо отворилась и на пороге возникло нечто воздушное со свечою в руке.
— Если противника не атакуют, он вынужден сдаться.
Руфина Эрастовна готовила эту фразу заранее, свеча вздрагивала в ее руке в такт словам, которые она отбарабанила в таком темпе, каковой никак не могло воспринять генеральское ухо. Поэтому Николай Иванович, глупо спросив: «Что?..», — сел на постели, а нежный призрак, оказавшись рядом, задул свечу и сказал уже нормальным, даже умоляющим голосом:
— Если быть совсем искренней, то я очень хотела бы стать законной бабушкой своим внукам.
В эту ночь отряды красногвардейцев и солдат яростно и весело атаковали безмолвствующий Зимний дворец, в одной из комнат которого министры Временного правительства давно и устало ждали, когда же наконец их освободят от тяжкой обязанности быть бесправными душеприказчиками умирающей России.