— Выбрось все предчувствия из головы. Ты не в чем не виноват, ты не сделал ничего дурного, есть же в конце концов справедливость. Я глупая, эгоистичная женщина, ты — человек чести и долга. Ты, ты… Мне трудно сказать, такое чувство, будто я отправляю на эшафот свою единственную любовь. Но я скажу. Сейчас скажу, — она изо всех сил обняла его и отстранилась. — Я буду верить и надеяться. Я буду молиться за тебя и ждать. — По лицу ее текли слезы, но она попыталась бесшабашно улыбнуться на прощанье. — А вдруг нам повезет, генерал?
   И быстро вышла из комнаты.

5

   Когда все уже разместились в дрожках, генерал объяснил Мироновне, как добраться до Высокого. С этой целью он набросал схему согласно карте Смоленской губернии, с объездом крупных населенных пунктов и указанием расстояний в верстах. Но от схемы солдатка отказалась.
   — Заплутаюсь я. Лучше скажите, чего у людей спрашивать.
   — Я подскажу, Мироновна, — сказала Руфина Эрастовна. — Прощай, Николай Иванович, прощай, Коленька.
   Сонные дети вяло помахали руками, Руфина Эрастовна последний раз поцеловала мужа, и смирная поповская лошадка неторопливо потащила набитые до отказа дрожки. Руфина Эрастовна шла сзади, оглядываясь, пока не растаяла в густых августовских сумерках. Николай Иванович долго еще стоял, зная, что она и сейчас, не видя его, все еще оглядывается, а пошел, когда стих вдали мягкий перестук копыт. Спустился в низину, пересек ее и вошел в Княжое. Людей почти не встречалось, но генерал чувствовал, что село не спит. В домике священника матушка Серафима сказала, что мужики в сельсовете, хотя никакого сельсовета не было, а после ареста старосты всем заправлял Зубцов, и официально этот сельсовет именовался ячейкой или Комитетом бедноты — генерал особо не разбирался.
   Возле большой, в пять окон, избы толпился народ: курили, разговаривали, но озабоченно и негромко. Генерал прошел внутрь, протиснулся в плохо освещенную комнату, увидел за столом у дальней стены отца Лонгина — в рясе, с крестом на груди — и стал пробираться к нему. Здесь галдели громче и оживленнее, чем на улице, но трудно быть понять, о чем именно, пока говор не перекрыла одна фраза:
   — Да поубивать их всех, неужто, мужики, выгоды своей не понимаете?
   Кричал Герасим. Генерал сразу определил его: в селе Герасим был фигурой заметной. Не столько потому, что пил не по правилам, давно принятым миром, сколько потому, что не любил мужицкой работы. Надел свой обрабатывал кое-как, предпочитал бродить по уезду: чинил прохудившиеся избенки многочисленным солдаткам, чистил колодцы, забивал скотину, подшивал валенки. Но все делал несолидно, твердых расценок не придерживался, дома ночевал редко, в совсем уже крутую стужу, и семья перебивалась с хлеба на квас. Однако покойный Зубцов приметил его недаром: неграмотный Гераська был хитрее любого мужика, наловчившись видеть собственную выгоду в самых невыгодных обстоятельствах. При схватке с продотрядовцами он исчез, а сейчас появился и изо всех сил подбивал мужиков на новое преступление, чтобы в тени его раствориться самому, чтобы каратели забыли спросить, где же был он, сочувствующий, когда убивали секретаря ячейки.
   — Опомнитесь, православные! — кричал отец Лонгин. — Не губите души свои, не множьте кровопролития!
   — До конца стоять нужно, до конца! Чтоб весь трудовой народ видел! Чтоб власть конец положила разору деревни!
   — Молчать! — Николай Иванович рявкнул так, что в горле защемило, и все примолкли. — Повиниться надо, что сгоряча! Повиниться!
   Перед ним расступились, и генерал наконец-то прорвался к столу. Встал, задыхаясь, рядом с отцом Лонгиным, потыкал вздрагивающим пальцем в Герасима.
   — Этого… Этого в холодную, провокатор это. Да каратели не просто всех арестуют, а и село спалят в отместку. Признать вину надо, прошения просить, смутьяна этого связать и властям выдать как главного зачинщика. Я лично на переговоры пойду. И отец Лонгин. Мы — нейтральные, мы объясним, что недоразумение, что нет тут злого умысла.
   — На колени встанем, — подхватил отец Лонгин. — Встанем, и крест поцелуем, и прощения испросим в содеянном.
   Он еще что-то говорил, но мужики уже волокли Герасима к выходу. Герасим орал, отбивался, но примолк, когда ткнули под ребра. Барин-генерал, которого горячо поддерживал уважаемый миром отец Лонгин, предлагал простой и понятный выход из тяжелого положения: повиниться. Такой выход укладывался в привычки и традиции, иного никто не предлагал, и мужики, погомонив, выпустили продотрядовцев, но избу, где разместили их, все же решили охранять.
   Отец Лонгин пригласил Олексина к себе: некуда теперь было идти Олексину. Пили чай, радушно хлопотала матушка, но тревога уже поселилась в их душах.
   — Бога забыли, — вздохнул отец Лонгин. — Как же о Боге-то позабыли?
   — Склероз, — сказал генерал, — Они же за хлебом приезжали. Надо собрать добровольно, самим. Это облегчит участь.
   Он сказал так, потому что мысли его были далеко. В дрожках, что пробирались сейчас окольными дорогами в неблизкое Высокое к брату Ивану Ивановичу Олексину.
   В это время Руфина Эрастовна вела под уздцы лошаденку, еще не очень доверяя вожжам. Дети спали, Мироновна дремала рядом с ними, впереди ожидал опасный по теперешним временам путь, но Руфина Эрастовна думала сейчас не о том, что ожидало впереди, а о том, что осталось сзади. Она очень надеялась, что о Николае Ивановиче позаботится добрая матушка Серафима, но опасалась, что из деликатности Олексин может удрать в усадьбу, где вряд ли сможет что-нибудь себе приготовить. Разрабатывала план, как уговорит Мироновну вернуться и привезти генерала. И даже робко мечтала, как они встретятся.
   На другой день никто из посторонних в селе не объявился. Генерал предпринял легкую рекогносцировку, но вернулся ни с чем. Отец Лонгин уговаривал мужиков по доброй воле отдать припрятанное зерно, методично обходя избы, матушка кормила продотрядовцев и лечила их синяки. А Герасим сидел в погребе под замком.
   Не побеспокоили их и в следующие сутки. Все было тихо и мирно, все постепенно вернулись к трудам, а кое-кто уже поговаривал, что надо, мол, отпустить продотрядовцев на все четыре стороны.
   — Только с обозом! — сказал генерал, прослышав про эти настроения.
   Бабы начали было шуметь, но мужики угрюмо согласились, что так оно, пожалуй, будет получше.
   — Заварили вы кашу, мужики, — сказал начальник продотряда с фиолетовым синяком под глазом. — Отвечать-то все равно придется, хоть и вовремя вы опомнились.
   А утром в Княжое прибыл отряд с пулеметом и десять конных милиционеров. Запоздало село с покаянием.

6

   Дрожки тащились медленно не столько из-за слабосильности смирной савраски, сколько из-за детей. Все шло хорошо, только в каком-то лесу выскочили пятеро по брови заросших мужиков, но Мироновна, а затем и Руфина Эрастовна начали так громко кричать и стыдить их, что мужики отступились, матерясь в пять глоток. Немного поплутали, не без помощи генеральской схемы, и приехали в Высокое лишь на четвертое утро. На въезде их увидела девочка-подросток, всплеснула руками, но почему-то побежала не к ним, а в дом. И только остановились, как на крыльце появился Иван Иванович. Вгляделся, бросился к дрожкам.
   — Руфина Эрастовна? А где Николай? Что с Николаем?
   — Не знаю, Иван Иванович. Распорядился, чтобы немедля ехали к вам. Спасения ради.
   — Это хорошо, хорошо. Я рад, очень рад. Марфуша, веди деток в дом! Давайте разгружаться.
   Он был взволнован, говорил суетливо, но сам вроде бы не суетился, все делал разумно и быстро. Выбежала девочка, что была в саду, но уже в другом платье. Помогла детям, провела в дом вместе с Руфиной Эрастовной, усадила, помчалась разгружать, таская узлы и баулы. Иван Иванович пришел позднее вместе с Мироновной, отвезя дрожки и определив лошадь на место.
   — Самовар поставь, — сказал он девочке. — И мать позови, что уж тут.
   Казалось, он не сделал какого-то очень важного для него шага, и это мешает ему. Как ни устала Руфина Эрастовна, а заметила его нервозность и внутреннюю скованность и догадалась раньше, чем он что-либо сказал. И совсем не удивилась, когда в гостиную вошла молодая еще женщина с милым, по-крестьянски округлым лицом, одеревеневшим от внутреннего напряжения.
   — Вот, — Иван Иванович улыбнулся в смущении, но не без гордости. — Супруга моя. Наталья.
   Он замолчал то ли в раздумье, то ли в смущении, но Руфина Эрастовна так глянула, что Олексин торопливо продолжил:
   — Степановна. А нашу дочь, Марфушу, вы уже видели.
   — Очень, очень рада, Наталья Степановна, — Руфина Эрастовна подошла к хозяйке, поцеловала. — Меня зовут Руфина Эрастовна, это — спасительница наша Федосья Мироновна. Я — жена Николая Ивановича, и, значит, мы с вами — родственницы.
   — Вот как хорошо! — Иван Иванович метался по гостиной со слезами на глазах. — Вот как славно, как славно, что вы приехали! А Коля пожалует, так и вообще у нас рай земной будет, обитель дружбы и трудов.
   — Я за барином поеду, — сказала Мироновна. — Лошадь отдохнет, и поеду.
   В первый день никакого разговора не случилось. Слишком неожиданной была эта встреча, слишком много утекло воды, слишком выбитыми из привычной колеи оказались все — как жившие в Высоком, так и внезапно нагрянувшие. Рассказали о событиях в Княжом, толкнувших Николая Ивановича на это решение. Решение Иван Иванович горячо одобрил, но сельские новости в изложении Мироновны весьма его озадачили. Он старался не показать этого, но Руфина Эрастовна все поняла: эта ветвь Олексиных не умела скрывать своих чувств.
   Поняла она и то, насколько изменился хозяин Высокого. Место полуопустившегося, растерянного человека как бы занял другой: смущавшийся, порою излишне суетливый, он, как ей показалось, успокоился внутренне, выпрямился, обрел опору. И она часто поглядывала на застенчивую Наталью Степановну, на унаследовавшую материнскую миловидность Марфушу, пытаясь сообразить, куда же подевалась роковая Елена Захаровна.
   Разговор случился следующим вечером, когда проводили в обратную дорогу Мироновну. Дети были отправлены спать, Марфуша вызывалась уложить их, и взрослые остались одни. Еще был накрыт стол, еще допивали чай, и это помогало молчать, потому что никто не решался начинать беседу по душам, хотя все понимали, что она необходима.
   — Я погибал, Руфина… Вы позволите так, попросту, ведь мы теперь — близкие родственники. Да что там погибал — я был погибшим, я о самоубийстве подумывал, потому что унижения снести не мог этакого сладостного, жирного унижения от сестры Варвары. Я ведь… Да что говорить, не понимал я тогда, как Наталью люблю, как дочь боготворю. Спесь не позволяла, индюк я, индюк, даже Коле признаться не решался. А тут — Лена, как снег на голову. Но она-то все сразу поняла и уехала вскоре. Уж полгода, как в Екатеринбург уехала к сестре мужа-покойника. А я и не удерживал, подлец. Да и как удерживать, когда Марфиньку…
   — Не убивайся, Ваня, — тихо сказала Наталья Степановна. — Все уж позади.
   — Марфиньку прислугой объявил, — еле слышно продолжал Иван Иванович, вздохнув. — О коэффициенте собственного достоинства рассуждал…
   И замолчал, закрыв лицо руками.
   — Елена Захаровна Марфушу расспросила, чья, мол, — не поднимая глаз, сказала Наталья Степановна. — Меня нашла, поговорили мы. Сильно тогда плакала я, а она — хоть бы слезиночку уронила. Счастлива, говорит, за спасителя моего, за Ванечку. И тут же уехала. А мы вскорости обвенчались, у нас по закону все. А в душе точит что-то меня.
   Она пригорюнилась, горсточкой, по-деревенски, прикрыв рот. Руфина Эрастовна молчала, понимая, как сложно им чувствовать собственное счастье.
   — А я школу на дому открыл, — вымученно улыбнулся Иван Иванович. — Детишек учу. Школу под сельсовет заняли.
   — Под Комитет бедноты, — тихо поправила жена.
   — Да. Не то, не то болтаю!
   — Правильно вы поступили, Ваня, — сказала Руфина Эрастовна, — а что детей учите, это прекрасно. Если позволите, помогать буду. Французский язык, танцы, музыку. Фортепьяно…
   — Пропил я фортепьяно.
   — А гитару? — улыбнулась Руфина Эрастовна.
   — Гитару не успел.
   — С рюмочкой у нас покончено, — с неожиданной твердостью сказала Наталья Степановна. — Ты, Ваня, Марфушей поклялся.
   — А ведь где-то стоит заветная бутылочка! — весело оживился Иван Иванович. — И пусть стоит. Вот приедет наш генерал…
   Через неделю вернулась Мироновна. Одна. Бросила вожжи, вбежала.
   — Барыня, Гараська усадьбу пожег! На головешки приехала!..
   — А Николай Иванович? Где Николай Иванович?
   Мироновна рыдала в голос. Наталья Степановна принесла воды, отпоила.
   — Арестовали их. Николай Иваныча, значит, и попа нашего. Гараська на них как на зачинщиков указал. И попадью Серафиму. И еще троих. В Смоленск, говорят, погнали.
   Иван Иванович чудом поймал падавшую Руфину Эрастовну.
 
   Генерала Олексина Николая Ивановича расстреляли по дороге. Кому-то очень не хотелось, чтобы он доковылял до Смоленска.

7

   О судьбе генерала долго ничего не было известно. Арестованных вместе с ним отправили не в Смоленск, а почему-то в Дорогобуж, и родные напрасно искали следы Николая Ивановича в губернском городе. Дважды приезжала Руфина Эрастовна, один раз — Иван Иванович, но только после войны в село Княжое вернулся чудом уцелевший сельчанин, схваченный карателями по показаниям Герасима. Руфина Эрастовна никогда более в Княжое не ездила, но Мироновна изредка навещала родственников. Она-то и привезла в Высокое известие о том, как Николая Ивановича вызвали на одном из привалов, как вернулись те, кто вызывал, а он — не вернулся. Но Руфина Эрастовна упрямо продолжала верить, что он жив.
   Но все это случилось уже в самом начале двадцатых. А тогда, поздней осенью, когда отчаяние бесплодных поисков уже сменилось отчаянием утраты, к сестрам на Покровку неожиданно пожаловала Ольга. С вечера нудно моросил дождь, Ольга промокла и озябла, и Таня помогала ей раздеваться у входа. А Варя застряла в общей комнате, где они — все трое — завтракали, обедали, беседовали за самоваром. Детей Руфина Эрастовна не отдавала, утверждая, что в Высоком и сытнее, и безопаснее, и солнца больше. В общем-то, она была права, матери-сестры тосковали, но не настаивали, надеясь на лучшие времена или хотя бы на несколько свободных дней, чтобы навестить ребятишек. Но никаких отпусков не давали. В тот день Варя оказалась дома, потому что дежурила ночь, а у Тани — она работала в военно-пошивочной артели — мастерскую закрыли на дезинфекцию. И Оля то ли узнала, что сестры свободны, то ли почувствовала, но явилась, толклась у входной двери и даже оживленно рассказывала Тане о своем Сереженьке. А Варвара не желала встречи, злилась, но уйти в свою комнату не могла: как раз возле нее Таня переодевала сестру.
   — Варенька, милая…
   — Здравствуй.
   Прозвучало так, что Ольга остановилась на полпути, а Варя отошла к окну и стала смотреть в замутненное мелкими каплями стекло.
   — Варя, — укоризненно сказала Татьяна.
   Варя промолчала.
   — Я, собственно, затем, что Владимир перевелся в Москву. Разве вам неизвестно, что он отобрал папин дом, а нас выбросил на улицу? А теперь, как говорят, его взял на службу сам товарищ Крыленко, председатель Верховного трибунала. Как земляк земляка…
   Варя почти не слышала ее. Сквозь дождь и запотевшее окно было видно, как кто-то вошел в нижнюю калитку. Калитка напрямик вела к рынку, к вокзалам, от нее надо было подняться по тропинке под вековым дубом и, миновав его, повернуть либо к ним, направо, либо — налево, к соседям. Кто-то в длиннополой шинели и фуражке, с вещмешком за спиной…
   — …не знаю, когда он увезет семью, но мы должны начать хлопотать, если хотим вернуть свой дом…
   Варвара вдруг рванулась от окна, оттолкнула Ольгу, распахнула дверь…
   Они встретились у самого крыльца. Она и Леонид Старшов.

ЭПИЛОГ

   Никто ничего не знает о следующем часе своей жизни. Так сказано в одной из самых мудрых книг. Из этого зерна вечно прорастает не только вера во Всевышнего, но и в мечты как личного, так и общественного свойства. А Россия веками мечтала о справедливости и яростно искала ее в пламени гражданской войны под знаменами разного цвета. И не было ни правых, ни виноватых: были только враги.
   Леонид Старшов думал о противнике, не ища врагов. Так и не проникнувшись всеобщей мечтой, он лелеял свою: сохранить семью, уцелеть самому и достроить свой Дом. И через десять дней снова уехал на фронт, ничего не зная о следующем часе своей жизни.
   С хрипом и стоном шли отныне часы. Кончилась война, кое-как и кое-что в них подновили, щедро смазывая обещаниями и всячески упрощая механизм. Отбивали такт московские куранты, мерно раскачивался маятник, будто нож гильотины, отсеченные жизни скатывались во рвы и лагеря, расчищая путь в светлое царство социализма.
   Старшова миновало сокращение армии, а полученный в 19-м орден спас при массовом увольнении бывших офицеров. Весной Зб-го он был включен в инспекционную Комиссию Наркомата Обороны, на два года затерялся в сибирских гарнизонах, почему и взяли его лишь в конце 39-го, когда разгром командного состава армии уже пошел на убыль. Промытарившись полтора года в тюрьмах и лагерях, вернулся в сороковом, но генерала ему не дали, и войну он встречал с прежним ромбом в петлице. Федоса Платоновича арестовали в 37-м, Татьяне с двумя детьми предписали постоянно проживать в Ельне, но она уцелела, а он сгинул где-то под грифом «без права переписки». А Владимир Алексеев, сделав стремительную карьеру, в начале 34-го был переведен в Ленинград, где и исчез без всплеска и кругов. Будто и не жил никогда, зачерствев и раскрошившись отрезанным ломтем.
   Иван Иванович умер в конце двадцатых и лег в ногах матери и отца. Руфина Эрастовна переехала к Варваре, работала билетершей в кинотеатре, постоянно получая нагоняи за то, что пропускает детей без билетов. Курила махорку, учила внуков добру и доброте и закончила свою жизнь в эвакуации, в далеком городке Камень-на-Оби, так и не узнав, что старший ее внук лейтенант Михаил Старшов погиб под Москвой за полгода до ее смерти.
   А Руфина вышла замуж за бравого чекиста и сначала сама отдалилась от семьи, а потом семья отдалилась от нее, потому что Варвара разучилась прощать. Может быть, оттого, что спала при распахнутой форточке в самые лютые морозы. Во всяком случае именно так она объясняла свое неуменье улыбаться.
   Леонида Старшова в последний раз ранило в 42-м, и его списали со строевой. До конца войны он служил в Москве в одном из многочисленных управлений, демобилизовался в 4б-м, получил участок и наконец-то начал в буквальном смысле строить дом.
   Было для кого: оставался младший сын, родившийся в 1924 году. Он умел слушать и запоминать и гулял с отцом по госпитальному саду за несколько часов до мучительного конца. Впрочем, тогда он называл отца Дедом…
   — Люди делятся на три категории, не по племени и не по вере, а только по внутренней цели. Четверть из них мечтает о новом доме и строит его. Другая четверть жаждет сохранить старый и его защищает. А большая половина ничего не хочет и ни о чем не мечтает, но при первой же возможности готова спалить старое жилище и влезть в новое, выбросив строителей в вечную мерзлоту. Гражданскую войну выиграли первые, а победили третьи. Может быть, они всегда побеждают? Поразмысли над этим.
   Он пожал мне руку, улыбнулся, и глаза у него были синие-синие. И ушел навсегда, зная, что утром ему предстоит умереть.