— Какое бесстыдство! — Анна Вонвонлярская рванулась к усатому. — Какая беспардонная наглость! Вы можете убить нас, но как вы смеете заставлять молодых женщин раздеваться на глазах у мужчин? Как?
   Усатый, бормоча: «Тихо, тихо…», пятился от наступавшей Анны: видимо, подобного еще не случалось в его практике, опыта не было, но заодно не было и сопротивления.
   — Разве существует закон — заставлять женщину раздеваться? Ради Бога, стреляйте нас, но стреляйте одетыми, слышите? Одетыми!
   Усатый беспомощно оглянулся на начальника охраны, который доставил их к крепостной башне и кричал Варе «Прыгай, дура!» Они обменялись фразами, которых никто не слышал, потому что Анна продолжала яростно протестовать, и уже не усатый, а начальник конвоя подошел к ней.
   — Тихо, понял. Понял, говорю, ошибочка вышла!
   Анна замолчала.
   — Правильно гражданка указала, что исполнять надо отдельно. Измываться над вами никто нам права не давал. Стало быть, разобраться надо, кто напутал. Женщин обратно в камеру, а мужчин, значит…

5

   Их везли той же дорогой, только — назад и в пустом кузове под охраной одного сонного часового. Женщины лежали на холодном ребристом дне кузова, незагруженную машину трясло и подбрасывало пуще прежнего, а они, обняв друг друга, молчали, не в силах даже поверить в собственное спасение. И лишь когда остановились и их, обессиленных, вытащили из кузова, Анна шепнула:
   — Мы были на допросе. Просто — на допросе. Не пугай обреченных.
   А когда привели в камеру, лязгнул засов и затихли шаги охраны, сказала:
   — Допрос. Мы устали. Все — завтра. Завтра.
   Легли на свой диван, упорно никому не отвечая. Сил не было, Варя так и не сняла свадебного платья, но, когда Анна обняла ее, впервые беззвучно заплакала.
   — Через сутки они исправят ошибочку, — шепнула Анна. — Поплачь, но завтра будь красивой.
   Утром Анна, так и не сомкнувшая всю ночь глаз, как всегда, спокойно и вежливо подняла женщин, распределила работы и велела Варе лежать. Через час принесли завтрак, но Варя так и не смогла съесть его, несмотря на настойчивые просьбы Анны. И лежала до обеда, иногда вдруг проваливаясь в сон, в дремоту, в какое-то бесчувствие. Но силы восстанавливались, в обед она нехотя начала есть, но так и не дохлебала пшенного супа с воблой.
   — Старшова, к начальнику. С вещами.
   — Почему? — не выдержав, почти истерически выкрикнула Анна. — Почему ее одну? Почему — днем? Света перестали бояться?
   — Велено. Мое дело маленькое.
   Варя, увязав малые свои пожитки, обняла Анну:
   — Умирать надо красивой. Я запомнила твои слова.
   Низко всем поклонилась и вышла в коридор. Там никого не было, и, пока охранник запирал двери камеры, Варя поднялась по лестнице и остановилась, зажмурившись от солнечного света. Наружный часовой, с удивлением поглядев на ее грязное, кое-как застегнутое булавкой свадебное платье, равнодушно отвернулся, а догнавший охранник сказал:
   — В контору. Видишь дворницкий домик?
   Варя пересекла двор, направляясь к конторе. У ворот стояли двое с винтовками, но и они, мельком глянув, ни о чем не спросили. Варя отметила это равнодушно, потому что непрестанно думала об одном: почему ее вызвали днем, почему — одну и что ее ожидает в конторе. Ничего хорошего ее ожидать не могло, и поэтому она почти спокойно распахнула дверь и шагнула в комнату. Там сидели двое мужчин. Тот, который сидел лицом к ней, встал, а другой, странно рванувшись, бросился навстречу.
   — Варенька!
   — Федос Платонович… Федя!..
   Очнулась Варя на диване. Рядом на коленях стоял Минин, держа в руке кружку. Он положил мокрый платок на грудь, прыскал из кружки водой, и от всего этого она, наверно, и пришла в себя.
   — Леонид Старшов жив. Жив, ты слышишь? Он — в госпитале с легкой контузией…
   — Федя… — Варя заревела отчаянно, в голос, с надрывным бабьим воем. — Жив! Жив! И я — жива. И ты здесь.
   — Поплачь, — Минин полоснул взглядом по стоявшему в растерянности начальнику. — Все торопитесь?
   — Извиняюсь, товарищ, Минин. И вы, товарищ Старшова. Сигнал был: ответственный по дому дал уличающие показания…
   — Извозчика к воротам. Быстро!
   Начальник беспомощно развел руками и вышел.
   — Я в Москву ездил. О Леониде узнавать. Я же просил парнишку на словах передать, что окончательно узнаю в Москве и сообщу, — сбивчиво говорил Федос Платонович, отирая ее лицо влажным платком. — А там повезло. В Управлении по учету бывших офицеров — я же уверен был, что с нами он, что на Дон к Каледину не удрал! — нашли в конце концов: он почему-то за флотом числился. Так что ты теперь — жена красного командира, я и документ на тебя получил.
   — Федя, — Варя села. — А ведь меня этой ночью…
   — Спешили доложить, что заговор раскрыли, сволочи, — Минин вздохнул. — Извини, Варенька. Странное у тебя платье.
   — Свадебное, — горько улыбнулась Варвара.
   — А другое есть? Переоденься, я отвернусь. И поедем отсюда поскорее.
   Он отошел к окну. Варя переоделась, спросила вдруг:
   — А что будет с Анной Вонвонлярской?
   — Честно скажу, с тобой проще. Не любит чека отпускать, ох как не любит! Но я постараюсь.
   — Она мне жизнь спасла.
   — Мне тоже. Я не даю пустых обещаний, но сделаю все, что смогу. Пролетка подъехала. Ты готова?
   Сели в пролетку. Извозчик спросил, куда прикажут, а Минин сказал Варваре:
   — В доме отца тебе жить нельзя. Заедем, соберешь вещи, а жить будешь со мной на Покровке. Мне там домишко выделили. Отдохнешь…
   — Нет, — тихо сказала она.
   — Почему же? Там безопасно, а отдохнуть необходимо. Дня через три отвезу в Княжое.
   — Анну тебе не спасти, это я поняла. Значит, я теперь ее крест должна нести. Обязана нести, Федя. От Покровки до госпиталя — рукой подать, и ты устроишь меня милосердной сестрой к самым тяжелым больным. И еще. К Кучновым зайди сам. Отобрать мои вещи Фотишна поможет.
   — Правильно, — сказал Минин. — Трогай. Налево, на Кадетскую…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

   Больше месяца Старшов числился ходячим больным, гулял по госпитальному саду, играл в шахматы с выздоравливающими, ежедневно с регулярностью маятника посещал главного врача, но шум в ушах еще не прошел, в сумерках преследовала «куриная слепота», упорно не возвращалась координация движений. Он понимал, что пока еще не годен для строя, но надоедал врачу по иной причине: просил отпуск по ранению.
   — Леонид Алексеевич, голубчик, все отпуска запрещены. Категорически. Отпускаем только комиссованных. Вот ежели на комиссию…
   Но комиссии Старшов не хотел. Стремительный ночной бой у Горелово, бессмысленная и жестокая смерть Арбузова и тихое, ласковое «братишка», прозвучавшее из уст привыкшего к окрику, угрозам и мату Желвака, давали надежду, что не все еще потеряно, что армия возродится, что немцев выгонят с захваченных территорий. И он, поручик Старшов, поклявшийся своей честью служить, не щадя ни крови, ни самой жизни, обязан был вложить свой кирпичик в возрождаемую мощь России. Теперь у него появились основания верить в это возрождение.
   А еще он каждый день писал письма, понимая, что они не доходят до адресата, что почта еще только-только налаживает разорванные связи. Но адресатом была любовь к Вареньке, к детям, ко всем близким и родным, и он спасался от тоски этими письмами. А в последнее время, сообразив, писал в два адреса: в Княжое и в Смоленск. И наконец-то получил ответ:
 
   «Глубокоуважаемый Леонид Алексеевич!
   Варя была в Смоленске, наводила справки о Вас. Не знаю, что ей удалось узнать, но она неожиданно покинула наш дом, и мне неизвестно, где она сейчас. Ваши письма (я получила три) перешлю с первой же оказией: почта не работает.
   Искренне желаю Вам скорейшего выздоровления.
   Ваша Ольга Кучнова».
 
   Странное было послание. Сухое, обиженное и словно написанное под диктовку. Последнее Леонид допускал, хорошо зная перепуганную осторожность Василия Парамоновича. Но и в горячем бреду не мог представить, что все его письма Кучнов аккуратно передает «по инстанции», где они исчезают тихо и бесследно. И потому написал Ольге отдельно, умоляя сообщить, что ей известно о детях, о жизни в Княжом, куда и почему уехала Варвара. Однако ответа на это письмо он так и не получил. А вскоре, во время утреннего визита к главному врачу, узнал приятно удивившую его новость:
   — Вас вызывают в Москву, Леонид Алексеевич. Вот запрос.
   Запрос был подписан Михаилом Дмитриевичем Бонч-Бруевичем. Старшов много слышал о бывшем начальнике штаба, а затем и командующем Северным фронтом, но никогда с ним не встречался и был очень удивлен, что столь высокий военачальник вспомнил вдруг о каком-то командире роты.
   На следующий день он выехал без всяких проволочек. В вагоне нещадно курили, нещадно матерились, нещадно выясняли отношения. При выписке Старшову выдали солдатскую шинель, под которой он благоразумно спрятал маузер, в споры не вступал, избегал бесплодных разговоров и через сутки с небольшим добрался до Москвы. Военный комендант на основании запроса выдал ему талоны на питание и адрес общежития. Общежитие, оказавшееся бывшей гимназией, находилось в переулке неподалеку, Старшов без труда разыскал его.
   — Интересовались тут вами, Старшов, — сказал дежурный при входе. — Ждут в семнадцатой комнате.
   — Кто ждет?
   — Командир Сибирского полка. Фамилия какая-то чудная.
   Бегом по лестнице Леонид подниматься еще не мог, но спешил, не обращая внимания на одышку. И все ломал голову, что же это за командир полка с чудной фамилией. Нашел семнадцатый номер, распахнул дверь.
   — И всегда-то мы странно встречаемся, Старшов.
   — Викентий Ильич? Погодите тискать, я контужен.
   — Садитесь, садитесь, прорицатель, — улыбался Незваный. — Я ведь так до саратовского веника и не добрался, и слава Богу, что не добрался. Гляньте на стол: жду вас с пшеничным хлебушком, салом и флягой спирта. Мне мои сибиряки раздобыли.
   — Я еле-еле оклемался, Незваный. Какой там, к черту, спирт.
   — Сырец малость пованивает, но пить можно. А насчет контузии бросьте. Меня валяло побольше вашего, и дырок во мне тоже, пожалуй, побольше, так что слушайтесь старших. Пойдете ко мне начальником штаба?
   — Давайте разберемся, а? Как вы превратились в сибиряка?
   — После доброго глотка, Старшов. Рад, что ты жив, рад, что вижу тебя, но больше всего рад, что мы — вместе. Мы опять в одном окопе, Леонид.
   — В одном, Викентий. Хотя окопчик наш пока мелковат и тесен.
   Они чокнулись жестяными кружками, выпили по глотку, и голова Леонида закружилась, поплыла, но не настолько, чтобы не уловить истории бывшего капитана Незваного, пытавшегося скрыться от собственной совести в кругу собственной семьи.
   — Бежал я из Питера на следующее утро после нашего разговора. Естественно, без мандата, без пропуска, с одной офицерской книжкой, которую, честно признаюсь, до времени зашил в подкладку. Везло дьявольски, даже Москву удалось стороной обойти. Огородами, что называется. И почти добрался до Казани — хотел оттуда до Саратова сплавиться — как на какой-то станции попадаю в пробку. В пяти верстах за нею — речка, а по другому берегу — то ли белые, то ли самооборонцы, то ли просто бандиты: поезда пропускают только при повальном обыске и полной сдаче оружия, но без всяких иных гарантий. Станция забита эшелонами, полно беженцев, и я пока прячусь среди них. А как-то ночью будят трое солдат, по форме вроде сибирского полка: у них папахи другие, если помнишь. «Офицер! Шпион, твою мать! К стенке!» А я до этого еще приметил, что на станции стоят два эшелона сибиряков при оружии и даже при трех батареях. «Погодите, говорю, к стенке всегда прислонить успеете. Ведите к командиру». Уж и не помню, как уговорил: привели к командиру…
   Выборным командиром Сибирского полка, решившего самостоятельно прорываться до Иркутска, был молоденький подпоручик. Незваный показал ему свои документы, объявил, что тоже пытается добраться до дома.
   — Через мост не прорваться, — сказал подпоручик. — У них за бугром бронепоезд: как только наш эшелон войдет на мост, они его прямой наводкой в клочья разнесут.
   — Давайте завтра на местности осмотримся, — предложил Незваный, желая больше всего выиграть время. — Может, и подберем ключик.
   Утром осмотрелись. Мост действительно выглядел неприступным, и прорываться по нему было бессмысленно. Но противник укрепил только прилегающие к мосту берега: ниже и выше никого не было. А лед уже держал, правда, только ползущего человека: Незваный сам проверил, а когда вернулись в вагон, сказал:
   — Идея такая: демонстрация в лоб в сочетании с двойным охватом и последующими ударами во фланги.
   — А тем, кто будет в лоб демонстрировать, загодя в рай готовиться?
   — Надо разыскать на станции пять старых теплушек, загрузить их песком, камнями, железом — что под руку попадется. Паровоз — сзади, чтоб во что бы то ни стало протолкнул теплушки за мост. И пока бронепоезд будет их расстреливать, атаковать с двух сторон одновременно. Хорошо бы за бронепоездом рельсы взорвать.
   — Саперный взвод. У них и взрывчатка, и детонаторы.
   — День на подготовку, ночь — на переправу по льду и сосредоточение, на рассвете — атака. Время я рассчитаю… с одним условием: атакой справа буду командовать лично.
   — Зачем? Я вас и так домой отпущу.
   — Повоевать захотелось, — улыбнулся Незваный. — Не обижайтесь, поручик, я с четырнадцатого на фронте.
   Через мост прорвались, и бронепоезд взорвали, и обошлось это минимальными потерями. А на другой день подпоручик собрал полк. Рассказав о бое, в конце подошел к главному:
   — Если каждую станцию, каждый мост с бою брать, мы до родной Сибири не доберемся. Мы только вместе с Россией ее от беляков освободить можем. Поэтому первое предложение у меня такое: вступить всем полком в Красную Армию. Вам решать, солдаты. Через час позовете.
   Через час полк вынес решение: защищать Советскую власть. Командиров позвали, и тогда подпоручик, объяснив, кому полк обязан победой, предложил избрать командиром опытного окопного офицера…
   — Вот так я и стал сибиряком, — улыбнулся Незваный. — Еще раз — за встречу!
   — Ты — карьерист, Викентий, — голова у Леонида плыла, язык чуть заплетался, но соображения он не терял.
   — Безусловно, — согласился Незваный. — Вся офицерская служба — карьера, и если ты мне скажешь, что не мечтаешь стать генералом, значит, ты — не офицер.
   — Я — учитель.
   — А в офицерской дружине под Гатчиной я оказался рядовым. И всегда там, у них, буду рядовым, потому что протекций не имею. А у большевиков ценят не протекции, а мастерство и уменье. И ты абсолютно был прав, когда сказал, что за веником мне не спрятаться. Пойдешь ко мне начальником штаба?
   — Я с тобой куда хочешь пойду. Кроме той стороны.
   — Из идейных соображений?
   — Плюс — число анкет. Слушай, я посплю, а? Сутки не спал.
   — Только совещание не проспи. Оно завтра, в девять. Впрочем, я тебя разбужу… если проснусь…

2

   В зале совещания оказалось несколько сот бывших офицеров, довольно пестро одетых — от гражданских пиджачков до солдатских гимнастерок и мундиров, перетянутых портупеей. Не было ни погон, ни орденов, ни иных знаков различия, но уверенно звучавшие голоса, краткость формулировок и в особенности выправка, которой столь дорожили совсем недавно, не оставляли сомнений, что новой власти впервые удалось собрать кадровый состав русского офицерства. Все были если не друзьями, то знакомыми, а если и не знакомыми, то — окопниками, поровну хлебнувшими лиха, и это обеспечивало легкость общения.
   Впрочем, Леонид скоро выделил три неравных группы, которые при всеобщем оживлении незримо раскалывали это собрание. Наибольшая группа состояла из молодых офицеров, уже нашедших свое место в общероссийском сумасшествии: командиры батальонов, полков, отрядов, а то и дивизий, хотя официально таких соединений вроде бы еще не существовало. Их голоса звучали увереннее и звонче: с большинством из них Незваный тут же познакомил Старшова. Вторая по численности группа еще, вероятно, не определилась, еще мучительно решала, где же осталась Россия — здесь или там. И наконец, небольшое число, в основном, немолодых офицеров явно не принимали нового порядка, но и не рвались защищать старый. По всей видимости, они все еще надеялись отсидеться, отмолчаться и не ввязываться в борьбу ни на одной из сторон.
   Попросили занять места. Офицеры расселись, дисциплинированно примолкнув, с некоторым удивлением оглядывая пустую сцену с председательским столом и вынесенной вперед трибуной. Там вскоре появился молодой человек, прикрепивший к стене гимназическую карту земных полушарий. Без стука положив на стол ученическую указку, он молча удалился.
   — Кажется, нас будут учить воевать по глобусу, — шепнул Незваный.
   — Опять — текущий момент, — с досадой вздохнул сидящий впереди офицер. — Что у них за манера вечно читать проповеди?
   На сцене появились генерал Бонч-Бруевич и взъерошенный человек в мятом костюме с копной вьющихся волос («Троцкий», — прошелестело по залу).
   Михаил Дмитриевич молча сел за стол, а Троцкий, взяв указку, подошел к карте.
   — Товарищи! Данный момент нашей истории характерен как активизацией трудящихся масс во всем мире, так и активизацией империалистических сил, теряющих почву под ногами, а потому готовых на все.
   Троцкий говорил напористо и стремительно, легко строя сложные фразы, легко и к месту оперируя цифрами и упорно подводя слушателей к пониманию основной задачи: мобилизации всех сил для защиты завоеваний революции. Вероятно, он никогда не повторялся в своих речах, но этой аудитории были безразличны социалистические завоевания. Им была близка и понятна идея защиты Отечества, России, но во всей стремительной получасовой речи Лев Давидович ни разу не упомянул ни о России, ни о Родине. Не потому, что сознательно не хотел о них упоминать, а потому, что был искренне поглощен идеей мировой революции, в которой уже не оставалось места такому замшелому, с его точки зрения, понятию, как Отчизна, Отечество, Родина. А потому слушали его по-офицерски дисциплинированно, не воспринимая ни темы, ни блестящих ораторских пассажей, ни тем паче самой идеи всемирной социальной катастрофы. Однако Троцкий то ли не заметил отчуждения зала, то ли сам зал и его настроение были ниже его достоинства. Закончив, он положил на стол указку и сказал:
   — Через четверть часа меня ждут на совещании. Ваше собрание поведет Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич. Прошву извинить.
   Тряхнул косматой головой и вышел столь же стремительно, сколь и появился. Зал с явным облегчением вздохнул, но продолжал хранить гробовое молчание. Михаил Дмитриевич неторопливо прошел к трибуне, оперся о нее обеими руками, обвел сидевших внимательным взглядом и негромко сказал:
   — Господа офицеры…
   Все встали. Все как один, повинуясь не приказу сверху, а приказу изнутри, из себя самих, ибо были и остались офицерами. И молча глядели на генерала без погон и орденов, и было слышно, как судорожно всхлипнул кто-то из пожилых.
   — Прошу садиться, — тихо сказал Михаил Дмитриевич. — Я добился разрешения собрать вас совсем не для того, чтобы выслушать Льва Давыдовича и разойтись. Я собрал вас потому, что над нашей Отчизной, над Россией, нависла реальная угроза гибели и расчленения. До сей поры мы ощущали только германскую опасность, но несколько дней назад, а точнее двадцать шестого мая, бывшие чехословацкие военнопленные подняли вооруженный мятеж. Урал, Сибирь и Волга практически в их руках.
   По залу прокатился гул. Генерал поднял руку, все замолчали.
   — Двадцать девятого мая на всей территории, контролируемой Советской властью, введена воинская повинность, выборность командиров отменяется на всех уровнях. Речь идет о реальном строительстве новой, Красной, армии России. Мы уже имеем отряды, полки и даже дивизии, но необходима общая организация обороны. Здесь собрались кадровые офицеры, обладающие опытом боев и лично доказавшие свою решительность в защите Родины. Отрядно-заградительный период обороны кончился, мы переходим к организации регулярных вооруженных сил, со всей серьезностью, отвечающей серьезности момента. Для примера позвольте доложить, что за провал Нарвской операции бывший нарком по морским делам Дыбенко отстранен от должности, отдан под суд и исключен из партии большевиков. Привожу этот пример, чтобы еще раз подчеркнуть: без вашей помощи, господа офицеры, нам не спасти России. Естественно, вы подлежите мобилизации, но я бы хотел в два, минимум в три дня, получить ваше добровольное согласие на службу в Красной армии.
   — Простите, ваше превосходительство, — в средних рядах поднялся молодой офицер. — Откровенность за откровенность. Я не могу пойти на службу к большевикам, поскольку решительно не признаю их.
   — Интервенция уже началась, пока — германская. Не сегодня, так завтра в нее включатся и наши бывшие союзники по Антанте. Россию уже рвут на куски и разорвут окончательно, если мы, русские офицеры, не найдем в себе сил избавиться от личных симпатий и антипатий, амбиций и уязвленного самолюбия. Да, многим из вас пришлось нелегко, да, я не обещаю райской службы: вас ожидают и подозрительность, и открытая неприязнь, и хамское отношение, и недоверие, и даже слежка за каждым шагом и действием вашим. Но задумайтесь: на другой чаше весов вашего душевного комфорта — судьба России. Или мы спасем ее ценою собственного унижения, или ее разорвут на колониальные уделы. Третьего не дано, господа, а решать — вам. Три дня на размышление. Жду и надеюсь. Честь имею.
   Михаил Дмитриевич коротко поклонился и вышел. Зал зашумел, где-то начали возникать споры.
   — Да мне же никто руки не подаст в приличном обществе!
   — А это уж от вас самих зависит, голубчик.
   — Россия есть Россия, господа. Здесь не до самолюбия.
   — Смотря какая Россия!
   — Тут уж почти по Некрасову: либо могучая, либо бессильная.
   — Пошли, — Незваный тронул Леонида за рукав.
   — Куда?
   — К генералу, куда же еще. Мне нужен толковый начальник штаба, Старшов, и я от тебя не отлипну.
   — Он дал три дня.
   — Три дня терять? Нас полк ждет. Хороший, доложу тебе, полк.
   — Думаешь, ты уговорил? — вздохнул Старшов. — Обстоятельства. Обстоятельства и анкеты. Но то, что они сами Дыбенке балтийские мозги вправили, — обещает. Хороший, говоришь, полк?
   — Отменный.
   — И сколько в нем с нами вместе?
   — Триста двадцать семь активных штыков и наших два нагана.
   — У меня — маузер…

3

   Разгоравшаяся гражданская война не соответствовала тому фронтовому опыту, которым столь богато было русское офицерство. Оно привыкло к войне позиционной, к глубоко эшелонированной мощной обороне, к долгой и тщательной подготовке прорывов с заранее подтянутыми резервами, с обеспечением флангов и массированной артподготовкой. Так бывало во времена всех — удачных и неудачных — крупных операций, образцом которых был и оставался Брусиловский прорыв. А в этой изнурительной, бесконечной войне не приходилось рыть окопов полного профиля, строить укреплений и даже рассчитывать на сколько-нибудь ощутимые резервы. Война сразу же превратилась в войну маневренную, в серию быстротечных, гибких операций без отчетливой линии фронта, где смело пользовались обходами и охватами и не оглядывались на соседей. Как белые, так и красные судорожно цеплялись за железные дороги, узловые станции, защищались с особым упорством, а наиболее могучей поддержкой стали бронепоезда, и вскоре по всему южному участку загремело имя Анатолия Железнякова, тут же переиначенное в Железняка.
   — Молодец, Анатолий, — сказал Старшов. — А был анархиствующий братишка с бантиком.
   Молодым офицерам, еще не утратившим способность извлекать уроки из собственных ошибок, было легче приспособиться к этой новой войне. И среди зазвеневших славой новых начдивов, комбригов и командиров полков фамилии вчерашних поручиков звучали куда громче, нежели вчерашних генералов и полковников. Новая власть быстро разобралась в этом, и легко утверждала молодежь на высшие командные должности.
   Сибирский полк прошел через бои и стычки, оставшись Сибирским только по названию. Были убитые, еще больше — раненых, поступало пополнение из центральной России, и даже официально полк получил номер, но по номеру он значился только в глубоких тыловых сводках. Прибывавшие рязанцы и владимирцы, псковичи и петроградцы быстро становились отчаянными сибиряками. Незваный чтил полковые традиции и в непременном порядке вел о них беседы с пополнением. Говорить он умел, чем, как ему казалось, выгодно отличался от своего комиссара Тимохина, без поддержки которого не смел отдавать ни одного приказа. Но Тимохин, чем-то напоминавший Старшову Затырина, быстро научился не столько понимать боевую обстановку, сколько доверять командиру полка, а что касается разговоров с бойцами, то тут Незваный самолюбиво ошибался. Тимохин не любил хлестких фраз, был немногословен, но легко находил со вчерашним крестьянином не только общий язык, но и общие интересы. Короче говоря, и Незваному, и Старшову, и Сибирскому полку на комиссара повезло.
   Куда меньше повезло на особоуполномоченного ВЧК Петра Уткова. Он был угрюм и недоверчив, откровенно осуждал призыв в армию «офицерья», полагал их всех изменниками трудового народа. Офицеры сойтись с ним и не пытались, но вскоре обнаружили, что Утков беспрекословно подчиняется решению большинства и, если комиссар соглашался с командиром и начальником штаба, хмуро не возражал. Зато он обладал невероятным упорством в достижении понятной задачи, и Незваный с помощью комиссара нередко уговаривал Уткова раздобыть лишний вагон патронов, пулемет, продовольствие или перевязочный материал, которого всегда не хватало. Кроме открытой слежки за «офицерьем», Утков ретиво занимался контрразведкой среди местных жителей, пленных и перебежчиков, которых было достаточно с обеих сторон.