Страница:
Арбузова он почти не видел. Командир отряда редко появлялся на занятиях, которые кое-как, но все же ежедневно проводил Старшов, и с Леонидом никогда не заговаривал. Если ему что-то было неясно, он обращался к Желваку, хотя Старшов при этом порою стоял рядом. Так продолжалось довольно долго, Леонид и к этому притерпелся, а потому внезапный вызов был для него неожиданным.
— Отряд перебрасывают на Северный участок Завесы.
В этот раз Арбузов смотрел только на Старшова, будто Желвака вообще не было в комнате. Леонид понял, что германцы начали движение, и что наших войск перед ними практически нет.
— Чего недостает отряду, Старшов?
— Пулеметов. Есть два, необходимо пять. И гранат. Ящика три.
— Достать к утру — Арбузов глянул на Желвака.
— Почему я? — вскинулся Желвак. — Я тебе не снабженец.
— Достать к утру — жестко повторил Арбузов. — Где и как — твое дело. Иди. Я все сказал.
Он ни разу не повысил тона, но Желвак уже не пытался спорить. Молча надел бушлат, молча вышел. Арбузов мучительно закашлялся, выдавив:
— Садись.
Старшов сел, с удивлением обнаружив, что сила, исходящая от худого, чахоточного анархиста, действует не только на Желвака. Арбузов достал платок, сплюнул кровь, с трудом отдышался.
— Братва тебе не доверяет, Старшов. Не обижайся, они хлебнули на флотской службе аж до бескозырки. И первый бой — твое испытание.
— За всю германскую мне ни разу не выстрелили в спину.
— Желвак может. Не потому, что злой, а потому что памятливый. У него брата офицер убил.
— За что?
— Это перед тобой — вопрос, а перед ним — факт. Теперь знаешь — оглядывайся вовремя.
Старшов вернулся в отряд уже ночью. Желвака еще не было, и Леонид, перечитав так и не отправленное Вареньке письмо, сжег его, растапливая печурку. Но твердо решил, что непременно напишет другое. Если выйдет из боя.
4
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
2
— Отряд перебрасывают на Северный участок Завесы.
В этот раз Арбузов смотрел только на Старшова, будто Желвака вообще не было в комнате. Леонид понял, что германцы начали движение, и что наших войск перед ними практически нет.
— Чего недостает отряду, Старшов?
— Пулеметов. Есть два, необходимо пять. И гранат. Ящика три.
— Достать к утру — Арбузов глянул на Желвака.
— Почему я? — вскинулся Желвак. — Я тебе не снабженец.
— Достать к утру — жестко повторил Арбузов. — Где и как — твое дело. Иди. Я все сказал.
Он ни разу не повысил тона, но Желвак уже не пытался спорить. Молча надел бушлат, молча вышел. Арбузов мучительно закашлялся, выдавив:
— Садись.
Старшов сел, с удивлением обнаружив, что сила, исходящая от худого, чахоточного анархиста, действует не только на Желвака. Арбузов достал платок, сплюнул кровь, с трудом отдышался.
— Братва тебе не доверяет, Старшов. Не обижайся, они хлебнули на флотской службе аж до бескозырки. И первый бой — твое испытание.
— За всю германскую мне ни разу не выстрелили в спину.
— Желвак может. Не потому, что злой, а потому что памятливый. У него брата офицер убил.
— За что?
— Это перед тобой — вопрос, а перед ним — факт. Теперь знаешь — оглядывайся вовремя.
Старшов вернулся в отряд уже ночью. Желвака еще не было, и Леонид, перечитав так и не отправленное Вареньке письмо, сжег его, растапливая печурку. Но твердо решил, что непременно напишет другое. Если выйдет из боя.
4
Желвак привез всего два пулемета, но Старшов был и этим доволен. Зная о полном развале военного снабжения, он нарочно удвоил нужное отряду количество оружия, верно оценив необъяснимый страх здоровенного, как бык, начальника штаба перед хилым, чахоточным командиром анархистов.
Состав, как ни странно, подали вовремя и гнали его без задержек. Выгружались ночью на каком-то полустанке, было морозно и на редкость ветрено. Братва материлась, но в бушлаты не куталась: выгружали из вагонов снаряжение, пулеметы, ящики с патронами.
— Арбузов, к Дыбенко! Сани прислали!
— Поедешь со мной, — сказал Арбузов Старшову. — Нам вместе кашлять веселее. Желвак, отведешь отряд в Горелово. Возьми проводников да гляди, чтоб братва по бабам не разбежалась.
Ехали молча. Ветер бил в лицо.
— Дыбенко требовал моего расстрела, — сказал Леонид.
— Без тебя он мне такого туману напустит… — Арбузов мучительно закашлялся. — Помолчи. Мне говорить трудно.
Дыбенко уже завтракал. Появлению Старшова не удивился, а если и удивился, то виду не подал. Пригласил к столу, некоторое время молча пили чай.
— Меня какому-то недостреленному генералу Парскому подчинили, — Дыбенко обращался к Арбузову, но говорил явно для Старшова. — Позиции, диспозиции. Я самого Краснова в плен взял, а мне — генеральскую диспозицию под нос. По той диспозиции ты, Арбузов, должен держать Горелово.
— Ты звал, чтоб приказ подтвердить?
— Начхал я на их приказы. Чтобы разгромить, надо атаковать, а не в снегах отлеживаться.
— Германию атаковать собираетесь? — спросил Старшов. — В отряде сто семнадцать душ. Стреляют плохо, наступать по снежной целине в клешах — абсурд.
— Отвлекающий маневр, Старшов! — рявкнул Дыбенко. — Нарву я брать буду, пока вы там пошумите. Выкладывай соображения, а не критикуй.
— Для соображений мне нужна карта.
Дыбенко хотел выругаться, но сдержался. Приказал вестовому убрать стол, принести карту. Пока убирали, сказал вдруг:
— Почему тебя Грошев от стенки отвел?
— Не знаю никакого Грошева.
— Ну, не знай, твое дело, — Дыбенко расстелил карту, потыкал пальцем: — Вот мои силы. А ты, Арбузов, крайний справа. Его превосходительство Парский хочет, чтоб ты фланг держал, а я приказываю вот через эту речонку переправиться и ударить немцам в скулу. И пока они опомнятся…
— Речка замерзает? — перебил Старшов, которого уже трясло от всего этого безудержного хвастовства.
— Зимой все замерзает.
— Кроме родниковых речек. А здесь много родников.
— Давай без теорий, Старшов! Тебе ясен приказ, Арбузов?
— А Старшову он ясен? Старшов три года с немцем воевал, может, теорию все-таки послушаем?
— Революционные войны создают свои теории.
— Чтобы наступать, надо иметь хотя бы трехкратное превосходство, — не слушая Дыбенко, сказал Леонид. — У нас нет ни одной пушки, подавить их пулеметы нечем, а это значит, что отряд погибнет еще до сближения с противником.
— Пулеметы братва гранатами забросает. Подползут и забросают — революционный дух сильнее вашей паршивой теории.
— Подползут по снегу в черных бушлатах?
— Ночью!
— Ночью немцы спят, а не воюют. Ну, допустим, снимут матросы охранение, а пулеметы? Кстати, где противник? Есть у него артиллерия?
— Нет у них тут пушек, перебежчики точно обрисовали. А немцы где-то за речкой. — Дыбенко помолчал. — Ладно, я вам подкрепление пришлю. Направь пару саней, Арбузов.
— Что за подкрепление?
— С таким подкреплением твоя братва раньше меня в Нарве будет, — засмеялся Дыбенко. — Все, ребята, приказ отдан. Возьмем завтра Нарву, и Парского — коленкой под зад!
Возвращались прямой дорогой на Горелово, минуя полустанок. Отряд уже был на месте, заняв брошенные избы. А таких хватало, потому что жители бежали не только от подходивших немцев, но и от бросавших фронт окончательно разложившихся русских частей. И матросов, видимо, тоже побаивались: уцелевшие сельчане прятались по домам.
— Посылать за подкреплением? — спросил Арбузов.
— Не помешает. А насчет атаки во фланг… — Старшов вздохнул. — Приказ есть приказ, но я должен оглядеться. Что за речка, что за высотка перед ней.
— Что тебе надо для оглядки?
— Пулемет с тремя бойцами. На высотке он всегда пригодится.
— Ладно. — Арбузов откашлялся. — Мокрота проклятая давит в груди. С тобой Желвак пойдет.
— Опять Желвак?
— Отряд постановил тебе не доверять. До первого боя. Так что ты, Старшов, оглядывайся, это — не твоя война.
Желвак принял приказ о поиске полка, лично отобрал лучших пулеметчиков. Лыж не было, матросы волокли пулемет и коробки с лентами на руках, по пояс проваливаясь в снег. Одеты они были скверно, в башмаках, бушлатах да широченных клешах, украшенных, согласно моде, рядами перламутровых пуговиц, что весьма раздражало Леонида. Правда, при всем раздражении, он не забыл выменять у перепуганных жителей три пары валенок и нес их под мышкой, прокладывая путь. Следом, дыша в затылок, шагал Желвак, заранее предупредив сквозь зубы:
— Дернешься не в ту сторону, и я разметаю твои дворянские мозги по всей вселенной.
Старшов смолчал. Кобура его по-прежнему была пуста, на правом плече он держал лопату, и эта лопата оказалась бы единственным оружием, если немцы успели выставить на высотке охранение. Конечно, поведение Желвака невозможно было предугадать, но Леонид старался об этом не думать. А вскоре и вообще забыл о маузере за спиной, потому что увидел поле завтрашнего боя.
Высотка, на которой никого не оказалось, господствовала над местностью. С нее хорошо просматривалась низинка, что вела от речки к деревне, сама речка, и замаскированный пулемет мог вести прицельный огонь в широком секторе, а на чистом глубоком снегу противнику деваться было некуда. Бежать из-под огня немцы не могли, и их, конечно, следовало ожидать, не меняя позиции и наплевав на авантюрный приказ Дыбенко.
— Пулемет поставить здесь. Сектор обстрела — от речки справа до рощи слева. Ройте гнездо, снег — на бруствер.
Матросы работали быстро, скинув бушлаты. Старшов оглядывал в бинокль заречные кусты, но там пока было спокойно.
— Может, к речке опустимся? — предложил Желвак
— Наследим, — не отрываясь от окуляров, сказал Старшов.
Желвак не спорил. Он тоже оценил выгоду той позиции, затолкал маузер в коробку и поторапливал матросов.
— Разъезд, — сказал Леонид, протянув ему бинокль. — Семеро. Прямо против нас.
— Вижу. Кони у них рыжие. Как считаешь, через речку полезут?
— Им снег топтать тоже преждевременно. Всем сесть. Не торчи, Желвак, ложись рядом. Пусть постоят, посмотрят и доложат, что русские в деревне.
— Насчет русских ты брось, — недовольно сказал Желвак. — Отрыжка прошлого. Красные мы, Старшов, красные, как наша горячая кровь.
Разъезд, понаблюдав за снежной тишиной противоположного берега, удалился. Моряки закончили гнездо, Старшов установил пулемет, выверил прицел. Сказал пулеметчику:
— Огонь откроешь, когда они с тобой поравняются. Не раньше. А сейчас всем обуть валенки, отдыхать по очереди.
— Жратву принесут к ночи, — добавил Желвак. — Если немца проспите, застрелю, согласно революционной совести. Пошли, Старшов.
Уже подойдя к деревне, они услышали шум и крики, но скорее восторженные. На улице бежали матросы с котелками и флягами — кто в накинутом на плечи бушлате, кто вообще в одной тельняшке.
— Что-то не так, — растерянно сказал Старшов.
— Бежим!
Желвак бежал впереди, крича во все горло: «Стой! Стой!». Но никто и не думал останавливаться, а из шума и криков Старшов уловил:
— Спи-и-рт!..
Он не помнил потом, откуда взялись силы, как он обогнал Желвака, как уперся в возбужденную, радостную толпу, окружившую сани с двумя бочками. На одной из них стоял пьяный матрос, размахивая раздобытым где-то черпаком.
— Порядок, братва! Дыбенко прислал! Становись и очередь, всем хватит!
Не помнил Старшов и того, как пробился к бочкам. Кажется, прорваться ему удалось потому, что моряки и впрямь начали выстраиваться друг за другом, а его то ли пропустили вперед, то ли он сам как-то сумел протиснуться, но оказался как раз под матросом с половником.
— Отставить. Не сметь. Всем назад. Назад.
Не было голоса, он хрипел, мучительно задыхаясь и все время по привычке лапая пустую кобуру.
— Нельзя. Немцы рядом. Завтра бой.
Что-то он бормотал еще, пытаясь кричать. А может быть, и хорошо, что не мог кричать: все примолкли, вслушиваясь. Он выиграл время, матросы перестали нажимать, даже котелками перестали брякать. Еще бы несколько минут, чтобы восстановилось дыхание, чтобы вернулся голос, и можно было бы объяснить, уговорить, упросить.
— Опять нами сволота офицерская командует! — заорал пьяный. — Хватит! Неужто снова терпеть, братва? Да я его лично…
Грохнул выстрел. Стоявший на бочке, перегнувшись, головой вниз рухнул к ногам Старшова. А Леонид не понял, откуда стреляли, думал — в него, оглянулся…
На крыльце стоял Арбузов с маузером в опущенной руке. В одной тельняшке, босиком: видно, только с постели, где пригрелся, задремал, где наконец-то перестал бить кашель.
— Всем отойти! Считаю до трех! — Он вскинул маузер. — Раз!
— По хатам! По — хатам! — кричал где-то Желвак, расталкивая матросов.
— Два…
Толпа дрогнула. Давя друг друга, отхлынула от бочек.
— Три!
Арбузов снова вскинул маузер. Пули свистели вокруг Старшова, а он стоял, не шевелясь, и что-то лилось сверху. Он понял, что из продырявленных бочек струями течет спирт, что Арбузов стреляет не в него, и обессилено опустился на залитый спиртом снег.
— Вставай, вставай. — Желвак тащил его к крыльцу. — Окосеешь.
У крыльца Старшов опомнился. Спирт из пробитых бочек заливал убитого, и его разбавленная кровь текла по утоптанному снегу.
— Желвак, останешься. За глоток — расстрел на месте. Старшов, зайди.
Вернувшись в натопленную избу, Арбузов сразу лег, с головой укрывшись шубой. Старшов сел к столу: его трясло не меньше Арбузова, да и ноги подрагивали.
— Подкрепление от Дыбенко, — сказал он.
— Для меня он — дырка в нужнике, — глухо отозвался из-под шубы Арбузов. — Завтра уведу отряд.
— И откроешь фронт немцам.
Арбузов промолчал.
— Я нашел хорошую фланговую точку, — продолжал Старшов. — Еще два пулемета поставлю на кинжальный огонь.
— Пойдешь с Желваком.
— Не доверяешь?
— Не доверял бы — не взял. Есть решение отряда, его надо выполнять. Анархия — мать порядка, я тебе объяснял.
Немного отдохнув, Старшов опять ушел на позиции вместе с Желваком и пулеметчиками. Из деревни еще не выветрился запах спирта, но простреленных бочек не было: их отвезли в поле и сожгли.
— Сильно ребята обижены, — вздохнул Желвак.
Установку пулеметов окончили уже в темноте.
Оставив пулеметчиков на дежурстве, вернулись к Арбузову, нарисовали схему обороны. В избе было жарко и душно, Старшова развезло от тепла и усталости настолько, что он не помнил, как добрел до дома. Ужинать не хотелось, он выпил чаю, рухнул на лавку и тут же провалился в глубокий сон.
Проснулся он внезапно, вдруг, в серой мгле февральского рассвета. Раздался взрыв, затряслась, заходила ходуном изба, но Старшов уже успел каким-то чудом натянуть сапоги. Успел, он это помнил точно: фронтовой инстинкт сорвал его с постели, когда германские снаряды еще летели к деревне.
— Артподготовка! — прокричал он Желваку. — К пулеметам!
— Стой! — Желвак выхватил из-под подушки маузер. — Убью!
— Стреляй! — Они оба кричали, потому что взрывы слились в единый грохот. — Немцы уже в атаке! Отряд прикрыть надо!
Оттолкнув полуодетого Желвака, Старшов выбежал, надевая полушубок. На миг вспыхнуло в сознании, что в спину ударит выстрел, но ему было не до страха. Он знал, что сейчас начнется, знал, что надо делать, и никакое «классовое чутье» маузеров не могло его остановить. Поручик Старшов исполнял свой долг.
Снаряды били по деревне нечасто («Одна батарея», — подумал он), пылало несколько изб, и повсюду метались полураздетые матросы. Не обращая внимания на взрывы и осколки, Старшов выбежал на окраину, откуда проглядывалась низина, и скорее понял, чем разглядел, что немцы неспешно и организованно переходят речку.
— Стой, сволота! — Сзади мчался Желвак. — Стрелять буду!
— Пулемет! Сейчас они поравняются с ним!
Бежать в центр и пытаться остановить метавшихся по деревне моряков было уже некогда. Оставалось одно: задержать немцев, пока Арбузов не приведет в чувство запаниковавший отряд, пока не организует оборону, пока не возьмет под контроль кинжальные пулеметы и своевременно, в нужный момент, не отдаст приказ открыть огонь. Но он, лично он, Старшов, в этой обстановке обязан был взять на себя тот, фланговый, пулемет на высотке. Объяснять это было уже невозможно, и он, крикнув «К пулемету!», побежал по протоптанной утром тропинке, уже не заботясь, выстрелит в него Желвак или нет.
Он добежал до гнезда. И пулемет оказался на месте, и лента вставлена, и коробки рядом — только пулеметчиков нигде не было видно.
— Смылись, мать их!.. — прохрипел, задыхаясь. Желвак: он бежал следом, размахивая маузером. — Найду. Найду гадов. Кровью харкать будут…
— Ложись, — Старшов упал за пулемет, проверил прицел: немцы неспешно продвигались по низинке, поравнявшись с ним. — Ленту подавай. И перезаряжай. Готов?
И плавно нажал гашетки. Первая очередь взбила снег ближе, не поразив противника, но Старшов чуть приподнял ствол и второй раз ударил точно. Немцы сразу попадали, зарываясь и разворачиваясь к нему лицом: они не растерялись от неожиданных очередей, они были умелыми солдатами, но продвижение их сразу прекратилось.
— Даешь! — заорал Желвак.
Старшов резал короткими очередями. Только бы продержаться, пока немецкие корректировщики не нащупают пулемет, только бы хватило патронов. Он верил в жестокую ярость Арбузова, верил, что тому удастся остановить растерявшийся отряд и уложить в цепь перед деревней. Странно, но в тот момент он верил не в командирский опыт Арбузова — он верил в его преданность идее. Той самой, о которой на разные лады толковали все, кому не лень, и которой он никак не мог постичь.
Первый снаряд разорвался с перелетом, с устрашающим воем проносясь над ними: немцы засекли пулемет. Осколки просвистели над головами, их обдало пропитанным гарью снегом, но пулемет не сбило, и Желвак переменил ленту. Второй недолетел — их по всем правилам брали в «вилку», и они понимали это, но и третий тоже разорвался где-то за спинами. А Старшов все бил и бил, не давая пехоте подняться, выигрывая столь необходимые отряду минуты.
— Сейчас влепят!..
Слышал он этот крик Желвака или нет? Увидел вдруг оранжевую вспышку перед глазами, ощутил удар, отбросивший его в сторону, и пришла тишина…
Очнулся, потому что странно потряхивало. Открыл глаза, увидел полки, раненых кругом, с трудом сообразил, что он — в вагоне, что его куда-то везут и что он ничего не слышит. Ни голосов, ни стука колес, ни дребезга стекол. Только шум в ушах. И опять провалился во тьму.
— Старшов, — кто-то тряс его. — Мне сходить велено, очнись.
Открыв глаза, с трудом узнал Желвака с перебинтованной головой и разбитым лицом, но обрадовался не тому, что видит, а — что слышит. Неясно, сквозь шум, но слышит, разбирает слова, улавливает смысл.
— Живой, — Желвак странно всхлипнул распухшим, огромным носом. — Ходячих здесь сгружают, а тебя дальше повезут.
— Ты… спас…
— Сочтемся, — Желвак снова всхлипнул. — Кольку-то Арбузова, Гарбуза моего…
— Что?
— Затоптали. Много ли ему надо было, он и так последние дни доживал.
— Как это… Затоптали?
— Отряд остановить пытался, уговорить, потому и не стрелял. Ну, сбили с ног… — Желвак вздохнул. — Ладно, идти пора.
Он встал, потоптался в узком проходе. Потом снял коробку с маузером и положил Леониду на грудь.
— Пригодится. Спрячь. Прощай, братишка.
И вышел.
Состав, как ни странно, подали вовремя и гнали его без задержек. Выгружались ночью на каком-то полустанке, было морозно и на редкость ветрено. Братва материлась, но в бушлаты не куталась: выгружали из вагонов снаряжение, пулеметы, ящики с патронами.
— Арбузов, к Дыбенко! Сани прислали!
— Поедешь со мной, — сказал Арбузов Старшову. — Нам вместе кашлять веселее. Желвак, отведешь отряд в Горелово. Возьми проводников да гляди, чтоб братва по бабам не разбежалась.
Ехали молча. Ветер бил в лицо.
— Дыбенко требовал моего расстрела, — сказал Леонид.
— Без тебя он мне такого туману напустит… — Арбузов мучительно закашлялся. — Помолчи. Мне говорить трудно.
Дыбенко уже завтракал. Появлению Старшова не удивился, а если и удивился, то виду не подал. Пригласил к столу, некоторое время молча пили чай.
— Меня какому-то недостреленному генералу Парскому подчинили, — Дыбенко обращался к Арбузову, но говорил явно для Старшова. — Позиции, диспозиции. Я самого Краснова в плен взял, а мне — генеральскую диспозицию под нос. По той диспозиции ты, Арбузов, должен держать Горелово.
— Ты звал, чтоб приказ подтвердить?
— Начхал я на их приказы. Чтобы разгромить, надо атаковать, а не в снегах отлеживаться.
— Германию атаковать собираетесь? — спросил Старшов. — В отряде сто семнадцать душ. Стреляют плохо, наступать по снежной целине в клешах — абсурд.
— Отвлекающий маневр, Старшов! — рявкнул Дыбенко. — Нарву я брать буду, пока вы там пошумите. Выкладывай соображения, а не критикуй.
— Для соображений мне нужна карта.
Дыбенко хотел выругаться, но сдержался. Приказал вестовому убрать стол, принести карту. Пока убирали, сказал вдруг:
— Почему тебя Грошев от стенки отвел?
— Не знаю никакого Грошева.
— Ну, не знай, твое дело, — Дыбенко расстелил карту, потыкал пальцем: — Вот мои силы. А ты, Арбузов, крайний справа. Его превосходительство Парский хочет, чтоб ты фланг держал, а я приказываю вот через эту речонку переправиться и ударить немцам в скулу. И пока они опомнятся…
— Речка замерзает? — перебил Старшов, которого уже трясло от всего этого безудержного хвастовства.
— Зимой все замерзает.
— Кроме родниковых речек. А здесь много родников.
— Давай без теорий, Старшов! Тебе ясен приказ, Арбузов?
— А Старшову он ясен? Старшов три года с немцем воевал, может, теорию все-таки послушаем?
— Революционные войны создают свои теории.
— Чтобы наступать, надо иметь хотя бы трехкратное превосходство, — не слушая Дыбенко, сказал Леонид. — У нас нет ни одной пушки, подавить их пулеметы нечем, а это значит, что отряд погибнет еще до сближения с противником.
— Пулеметы братва гранатами забросает. Подползут и забросают — революционный дух сильнее вашей паршивой теории.
— Подползут по снегу в черных бушлатах?
— Ночью!
— Ночью немцы спят, а не воюют. Ну, допустим, снимут матросы охранение, а пулеметы? Кстати, где противник? Есть у него артиллерия?
— Нет у них тут пушек, перебежчики точно обрисовали. А немцы где-то за речкой. — Дыбенко помолчал. — Ладно, я вам подкрепление пришлю. Направь пару саней, Арбузов.
— Что за подкрепление?
— С таким подкреплением твоя братва раньше меня в Нарве будет, — засмеялся Дыбенко. — Все, ребята, приказ отдан. Возьмем завтра Нарву, и Парского — коленкой под зад!
Возвращались прямой дорогой на Горелово, минуя полустанок. Отряд уже был на месте, заняв брошенные избы. А таких хватало, потому что жители бежали не только от подходивших немцев, но и от бросавших фронт окончательно разложившихся русских частей. И матросов, видимо, тоже побаивались: уцелевшие сельчане прятались по домам.
— Посылать за подкреплением? — спросил Арбузов.
— Не помешает. А насчет атаки во фланг… — Старшов вздохнул. — Приказ есть приказ, но я должен оглядеться. Что за речка, что за высотка перед ней.
— Что тебе надо для оглядки?
— Пулемет с тремя бойцами. На высотке он всегда пригодится.
— Ладно. — Арбузов откашлялся. — Мокрота проклятая давит в груди. С тобой Желвак пойдет.
— Опять Желвак?
— Отряд постановил тебе не доверять. До первого боя. Так что ты, Старшов, оглядывайся, это — не твоя война.
Желвак принял приказ о поиске полка, лично отобрал лучших пулеметчиков. Лыж не было, матросы волокли пулемет и коробки с лентами на руках, по пояс проваливаясь в снег. Одеты они были скверно, в башмаках, бушлатах да широченных клешах, украшенных, согласно моде, рядами перламутровых пуговиц, что весьма раздражало Леонида. Правда, при всем раздражении, он не забыл выменять у перепуганных жителей три пары валенок и нес их под мышкой, прокладывая путь. Следом, дыша в затылок, шагал Желвак, заранее предупредив сквозь зубы:
— Дернешься не в ту сторону, и я разметаю твои дворянские мозги по всей вселенной.
Старшов смолчал. Кобура его по-прежнему была пуста, на правом плече он держал лопату, и эта лопата оказалась бы единственным оружием, если немцы успели выставить на высотке охранение. Конечно, поведение Желвака невозможно было предугадать, но Леонид старался об этом не думать. А вскоре и вообще забыл о маузере за спиной, потому что увидел поле завтрашнего боя.
Высотка, на которой никого не оказалось, господствовала над местностью. С нее хорошо просматривалась низинка, что вела от речки к деревне, сама речка, и замаскированный пулемет мог вести прицельный огонь в широком секторе, а на чистом глубоком снегу противнику деваться было некуда. Бежать из-под огня немцы не могли, и их, конечно, следовало ожидать, не меняя позиции и наплевав на авантюрный приказ Дыбенко.
— Пулемет поставить здесь. Сектор обстрела — от речки справа до рощи слева. Ройте гнездо, снег — на бруствер.
Матросы работали быстро, скинув бушлаты. Старшов оглядывал в бинокль заречные кусты, но там пока было спокойно.
— Может, к речке опустимся? — предложил Желвак
— Наследим, — не отрываясь от окуляров, сказал Старшов.
Желвак не спорил. Он тоже оценил выгоду той позиции, затолкал маузер в коробку и поторапливал матросов.
— Разъезд, — сказал Леонид, протянув ему бинокль. — Семеро. Прямо против нас.
— Вижу. Кони у них рыжие. Как считаешь, через речку полезут?
— Им снег топтать тоже преждевременно. Всем сесть. Не торчи, Желвак, ложись рядом. Пусть постоят, посмотрят и доложат, что русские в деревне.
— Насчет русских ты брось, — недовольно сказал Желвак. — Отрыжка прошлого. Красные мы, Старшов, красные, как наша горячая кровь.
Разъезд, понаблюдав за снежной тишиной противоположного берега, удалился. Моряки закончили гнездо, Старшов установил пулемет, выверил прицел. Сказал пулеметчику:
— Огонь откроешь, когда они с тобой поравняются. Не раньше. А сейчас всем обуть валенки, отдыхать по очереди.
— Жратву принесут к ночи, — добавил Желвак. — Если немца проспите, застрелю, согласно революционной совести. Пошли, Старшов.
Уже подойдя к деревне, они услышали шум и крики, но скорее восторженные. На улице бежали матросы с котелками и флягами — кто в накинутом на плечи бушлате, кто вообще в одной тельняшке.
— Что-то не так, — растерянно сказал Старшов.
— Бежим!
Желвак бежал впереди, крича во все горло: «Стой! Стой!». Но никто и не думал останавливаться, а из шума и криков Старшов уловил:
— Спи-и-рт!..
Он не помнил потом, откуда взялись силы, как он обогнал Желвака, как уперся в возбужденную, радостную толпу, окружившую сани с двумя бочками. На одной из них стоял пьяный матрос, размахивая раздобытым где-то черпаком.
— Порядок, братва! Дыбенко прислал! Становись и очередь, всем хватит!
Не помнил Старшов и того, как пробился к бочкам. Кажется, прорваться ему удалось потому, что моряки и впрямь начали выстраиваться друг за другом, а его то ли пропустили вперед, то ли он сам как-то сумел протиснуться, но оказался как раз под матросом с половником.
— Отставить. Не сметь. Всем назад. Назад.
Не было голоса, он хрипел, мучительно задыхаясь и все время по привычке лапая пустую кобуру.
— Нельзя. Немцы рядом. Завтра бой.
Что-то он бормотал еще, пытаясь кричать. А может быть, и хорошо, что не мог кричать: все примолкли, вслушиваясь. Он выиграл время, матросы перестали нажимать, даже котелками перестали брякать. Еще бы несколько минут, чтобы восстановилось дыхание, чтобы вернулся голос, и можно было бы объяснить, уговорить, упросить.
— Опять нами сволота офицерская командует! — заорал пьяный. — Хватит! Неужто снова терпеть, братва? Да я его лично…
Грохнул выстрел. Стоявший на бочке, перегнувшись, головой вниз рухнул к ногам Старшова. А Леонид не понял, откуда стреляли, думал — в него, оглянулся…
На крыльце стоял Арбузов с маузером в опущенной руке. В одной тельняшке, босиком: видно, только с постели, где пригрелся, задремал, где наконец-то перестал бить кашель.
— Всем отойти! Считаю до трех! — Он вскинул маузер. — Раз!
— По хатам! По — хатам! — кричал где-то Желвак, расталкивая матросов.
— Два…
Толпа дрогнула. Давя друг друга, отхлынула от бочек.
— Три!
Арбузов снова вскинул маузер. Пули свистели вокруг Старшова, а он стоял, не шевелясь, и что-то лилось сверху. Он понял, что из продырявленных бочек струями течет спирт, что Арбузов стреляет не в него, и обессилено опустился на залитый спиртом снег.
— Вставай, вставай. — Желвак тащил его к крыльцу. — Окосеешь.
У крыльца Старшов опомнился. Спирт из пробитых бочек заливал убитого, и его разбавленная кровь текла по утоптанному снегу.
— Желвак, останешься. За глоток — расстрел на месте. Старшов, зайди.
Вернувшись в натопленную избу, Арбузов сразу лег, с головой укрывшись шубой. Старшов сел к столу: его трясло не меньше Арбузова, да и ноги подрагивали.
— Подкрепление от Дыбенко, — сказал он.
— Для меня он — дырка в нужнике, — глухо отозвался из-под шубы Арбузов. — Завтра уведу отряд.
— И откроешь фронт немцам.
Арбузов промолчал.
— Я нашел хорошую фланговую точку, — продолжал Старшов. — Еще два пулемета поставлю на кинжальный огонь.
— Пойдешь с Желваком.
— Не доверяешь?
— Не доверял бы — не взял. Есть решение отряда, его надо выполнять. Анархия — мать порядка, я тебе объяснял.
Немного отдохнув, Старшов опять ушел на позиции вместе с Желваком и пулеметчиками. Из деревни еще не выветрился запах спирта, но простреленных бочек не было: их отвезли в поле и сожгли.
— Сильно ребята обижены, — вздохнул Желвак.
Установку пулеметов окончили уже в темноте.
Оставив пулеметчиков на дежурстве, вернулись к Арбузову, нарисовали схему обороны. В избе было жарко и душно, Старшова развезло от тепла и усталости настолько, что он не помнил, как добрел до дома. Ужинать не хотелось, он выпил чаю, рухнул на лавку и тут же провалился в глубокий сон.
Проснулся он внезапно, вдруг, в серой мгле февральского рассвета. Раздался взрыв, затряслась, заходила ходуном изба, но Старшов уже успел каким-то чудом натянуть сапоги. Успел, он это помнил точно: фронтовой инстинкт сорвал его с постели, когда германские снаряды еще летели к деревне.
— Артподготовка! — прокричал он Желваку. — К пулеметам!
— Стой! — Желвак выхватил из-под подушки маузер. — Убью!
— Стреляй! — Они оба кричали, потому что взрывы слились в единый грохот. — Немцы уже в атаке! Отряд прикрыть надо!
Оттолкнув полуодетого Желвака, Старшов выбежал, надевая полушубок. На миг вспыхнуло в сознании, что в спину ударит выстрел, но ему было не до страха. Он знал, что сейчас начнется, знал, что надо делать, и никакое «классовое чутье» маузеров не могло его остановить. Поручик Старшов исполнял свой долг.
Снаряды били по деревне нечасто («Одна батарея», — подумал он), пылало несколько изб, и повсюду метались полураздетые матросы. Не обращая внимания на взрывы и осколки, Старшов выбежал на окраину, откуда проглядывалась низина, и скорее понял, чем разглядел, что немцы неспешно и организованно переходят речку.
— Стой, сволота! — Сзади мчался Желвак. — Стрелять буду!
— Пулемет! Сейчас они поравняются с ним!
Бежать в центр и пытаться остановить метавшихся по деревне моряков было уже некогда. Оставалось одно: задержать немцев, пока Арбузов не приведет в чувство запаниковавший отряд, пока не организует оборону, пока не возьмет под контроль кинжальные пулеметы и своевременно, в нужный момент, не отдаст приказ открыть огонь. Но он, лично он, Старшов, в этой обстановке обязан был взять на себя тот, фланговый, пулемет на высотке. Объяснять это было уже невозможно, и он, крикнув «К пулемету!», побежал по протоптанной утром тропинке, уже не заботясь, выстрелит в него Желвак или нет.
Он добежал до гнезда. И пулемет оказался на месте, и лента вставлена, и коробки рядом — только пулеметчиков нигде не было видно.
— Смылись, мать их!.. — прохрипел, задыхаясь. Желвак: он бежал следом, размахивая маузером. — Найду. Найду гадов. Кровью харкать будут…
— Ложись, — Старшов упал за пулемет, проверил прицел: немцы неспешно продвигались по низинке, поравнявшись с ним. — Ленту подавай. И перезаряжай. Готов?
И плавно нажал гашетки. Первая очередь взбила снег ближе, не поразив противника, но Старшов чуть приподнял ствол и второй раз ударил точно. Немцы сразу попадали, зарываясь и разворачиваясь к нему лицом: они не растерялись от неожиданных очередей, они были умелыми солдатами, но продвижение их сразу прекратилось.
— Даешь! — заорал Желвак.
Старшов резал короткими очередями. Только бы продержаться, пока немецкие корректировщики не нащупают пулемет, только бы хватило патронов. Он верил в жестокую ярость Арбузова, верил, что тому удастся остановить растерявшийся отряд и уложить в цепь перед деревней. Странно, но в тот момент он верил не в командирский опыт Арбузова — он верил в его преданность идее. Той самой, о которой на разные лады толковали все, кому не лень, и которой он никак не мог постичь.
Первый снаряд разорвался с перелетом, с устрашающим воем проносясь над ними: немцы засекли пулемет. Осколки просвистели над головами, их обдало пропитанным гарью снегом, но пулемет не сбило, и Желвак переменил ленту. Второй недолетел — их по всем правилам брали в «вилку», и они понимали это, но и третий тоже разорвался где-то за спинами. А Старшов все бил и бил, не давая пехоте подняться, выигрывая столь необходимые отряду минуты.
— Сейчас влепят!..
Слышал он этот крик Желвака или нет? Увидел вдруг оранжевую вспышку перед глазами, ощутил удар, отбросивший его в сторону, и пришла тишина…
Очнулся, потому что странно потряхивало. Открыл глаза, увидел полки, раненых кругом, с трудом сообразил, что он — в вагоне, что его куда-то везут и что он ничего не слышит. Ни голосов, ни стука колес, ни дребезга стекол. Только шум в ушах. И опять провалился во тьму.
— Старшов, — кто-то тряс его. — Мне сходить велено, очнись.
Открыв глаза, с трудом узнал Желвака с перебинтованной головой и разбитым лицом, но обрадовался не тому, что видит, а — что слышит. Неясно, сквозь шум, но слышит, разбирает слова, улавливает смысл.
— Живой, — Желвак странно всхлипнул распухшим, огромным носом. — Ходячих здесь сгружают, а тебя дальше повезут.
— Ты… спас…
— Сочтемся, — Желвак снова всхлипнул. — Кольку-то Арбузова, Гарбуза моего…
— Что?
— Затоптали. Много ли ему надо было, он и так последние дни доживал.
— Как это… Затоптали?
— Отряд остановить пытался, уговорить, потому и не стрелял. Ну, сбили с ног… — Желвак вздохнул. — Ладно, идти пора.
Он встал, потоптался в узком проходе. Потом снял коробку с маузером и положил Леониду на грудь.
— Пригодится. Спрячь. Прощай, братишка.
И вышел.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
— А у меня — шестерка. У меня шестерка! — восторженно закричал Мишка, прихлопнув туза шестеркой.
— Проиграла, — Руфина Эрастовна развела руками. — Экая досада!
Она играла с детьми в «пьяницу» — игру, в которой шестерка имела право побить туза, но никого иного. И всегда умело проигрывала, и столь же умело изображала разочарование, почему дети с огромным удовольствием с нею играли.
— Я опять бабушку побил! — победно кричал Мишка.
Варя шила у окна. Ранний зимний вечер уже вползал в комнату, и уже берегли свечи. Руфина Эрастовна и в этих обстоятельствах находила нечто необыкновенно поэтическое.
— Мы начали сумерничать, как в старину. Знаешь, Варенька, сумерничать — чисто русское явление. Можно побеседовать по душам.
— Пора ужинать, дети, — сказала Варя.
Собирали карты с шумом и смехом, потому что Мишка очень гордился очередной победой. С шумом и выкатились, и смех их долго таял в доме.
— И откуда у него такая жадность? — вздохнула Варя, хотя играли дети всегда «на интерес».
— Он просто любит побеждать. Вылитый дедушка Николай Иванович. Ты натрудишь глаза, Варенька.
— Пока видно. И потом, ведь мы сумерничаем.
— Сумерничаем, — вздохнув, согласилась Руфина Эрастовна. — Знаешь, что такое революция? Это когда пьяная шестерка бьет туза.
Варя отложила шитье, прошлась по комнате, обхватив плечи руками, поправила стулья. За зиму она стала спокойнее, ровно обращалась с детьми и перестала просить Татьяну ежедневно справляться о письмах. Не заговаривала о Леониде и всегда уходила, если кто-нибудь вспоминал о нем. Руфина Эрастовна давно приглядывалась к ней, но с расспросами не торопилась. А в тот вечер почувствовала, что настала пора.
— Мне кажется, Варенька, что ты вбила в голову большой гвоздь.
— О чем вы, тетя?
— Да, да. Ты чувствуешь его постоянно и страдаешь от этого.
— Сумерничать — значит, не видеть лица, с которым говоришь. И вправду прекрасное русское свойство. Да, относительно гвоздя… Просто я поняла, что Леонид никогда не вернется, никогда не напишет. Что ждать чуда бессмысленно. — Она помолчала. — Мой муж погиб, тетя.
— Поняла — мужской глагол, Варенька. Особенно, когда вопрос касается роковых обстоятельств. Ты ведь не чувствуешь того, что говоришь. Ты так решила, так объяснила себе его молчание, но это — умом. А сердцем? А в сердце — вера и надежда. Всегда вера и всегда надежда, и пока они есть… Сходи в церковь, Варенька, поплачь, пожалуйся.
— А Минин не верит в Бога.
— Мужчины в подавляющем большинстве не веруют в Бога, но иногда весьма ретиво исполняют обряды. Но — с целью. Порою осознанной, порою — нет. Политической, как теперь говорят. Политически веруют, политически перестают веровать, потому что Бог — для женщин, Варенька. Бог — это любовь, вера и надежда, всегда — надежда. Поэтому, пожалуйста, непременно сходи в церковь и непременно — одна. Как на свидание, которого ждешь.
— Я уже ничего не жду.
— Ждешь. И надеешься. И Бог укрепит тебя в твоей надежде.
— Тетя… — Варя неожиданно упала на колени, спрятав лицо в складках мягкого капота. — Мамочка моя, я верю, что он жив. Я верю, я хочу, хочу верить!..
— Проиграла, — Руфина Эрастовна развела руками. — Экая досада!
Она играла с детьми в «пьяницу» — игру, в которой шестерка имела право побить туза, но никого иного. И всегда умело проигрывала, и столь же умело изображала разочарование, почему дети с огромным удовольствием с нею играли.
— Я опять бабушку побил! — победно кричал Мишка.
Варя шила у окна. Ранний зимний вечер уже вползал в комнату, и уже берегли свечи. Руфина Эрастовна и в этих обстоятельствах находила нечто необыкновенно поэтическое.
— Мы начали сумерничать, как в старину. Знаешь, Варенька, сумерничать — чисто русское явление. Можно побеседовать по душам.
— Пора ужинать, дети, — сказала Варя.
Собирали карты с шумом и смехом, потому что Мишка очень гордился очередной победой. С шумом и выкатились, и смех их долго таял в доме.
— И откуда у него такая жадность? — вздохнула Варя, хотя играли дети всегда «на интерес».
— Он просто любит побеждать. Вылитый дедушка Николай Иванович. Ты натрудишь глаза, Варенька.
— Пока видно. И потом, ведь мы сумерничаем.
— Сумерничаем, — вздохнув, согласилась Руфина Эрастовна. — Знаешь, что такое революция? Это когда пьяная шестерка бьет туза.
Варя отложила шитье, прошлась по комнате, обхватив плечи руками, поправила стулья. За зиму она стала спокойнее, ровно обращалась с детьми и перестала просить Татьяну ежедневно справляться о письмах. Не заговаривала о Леониде и всегда уходила, если кто-нибудь вспоминал о нем. Руфина Эрастовна давно приглядывалась к ней, но с расспросами не торопилась. А в тот вечер почувствовала, что настала пора.
— Мне кажется, Варенька, что ты вбила в голову большой гвоздь.
— О чем вы, тетя?
— Да, да. Ты чувствуешь его постоянно и страдаешь от этого.
— Сумерничать — значит, не видеть лица, с которым говоришь. И вправду прекрасное русское свойство. Да, относительно гвоздя… Просто я поняла, что Леонид никогда не вернется, никогда не напишет. Что ждать чуда бессмысленно. — Она помолчала. — Мой муж погиб, тетя.
— Поняла — мужской глагол, Варенька. Особенно, когда вопрос касается роковых обстоятельств. Ты ведь не чувствуешь того, что говоришь. Ты так решила, так объяснила себе его молчание, но это — умом. А сердцем? А в сердце — вера и надежда. Всегда вера и всегда надежда, и пока они есть… Сходи в церковь, Варенька, поплачь, пожалуйся.
— А Минин не верит в Бога.
— Мужчины в подавляющем большинстве не веруют в Бога, но иногда весьма ретиво исполняют обряды. Но — с целью. Порою осознанной, порою — нет. Политической, как теперь говорят. Политически веруют, политически перестают веровать, потому что Бог — для женщин, Варенька. Бог — это любовь, вера и надежда, всегда — надежда. Поэтому, пожалуйста, непременно сходи в церковь и непременно — одна. Как на свидание, которого ждешь.
— Я уже ничего не жду.
— Ждешь. И надеешься. И Бог укрепит тебя в твоей надежде.
— Тетя… — Варя неожиданно упала на колени, спрятав лицо в складках мягкого капота. — Мамочка моя, я верю, что он жив. Я верю, я хочу, хочу верить!..
2
Минин поправлялся медленно, с возвратами температур и осложнениями, но к весне пошел на поправку. Во время периодических заболеваний его непременно посещал Николай Иванович — сначала с визитом, справиться о здоровье, потом — чаще, и как-то само собой получилось, что оба пристрастились к шахматам. Генерал не любил проигрывать и не скрывал этого, а коли побеждал — не так уж часто, — то радовался на весь дом. «В Мишку пошел», — сказала Руфина Эрастовна, но в отличие от нее Федос Платонович никогда не поддавался тестю.
За шахматами начались разговоры, таял ледок, оковавший олексинскую душу, и все получалось как-то само собой, естественно и плавно. Задние мысли исчезли, хотя у Минина их и не было, но генерал всегда почему-то боялся, что они есть. Что Минин знает, кто в него стрелял, но из любви к Татьяне помалкивает, будучи в высшей степени порядочным человеком. Так полагал Николай Иванович, хотя его зять и не догадывался, что терзает генерала. А теперь тестя, кажется, ничего не терзало, он как бы вернулся к себе самому, каким всегда нравился Минину.
— Я наконец-то сообразил, чем атеизм отличается от христианства.
Генерал с трудом свел к ничьей в четвертой партии, и его потянуло пофилософствовать.
— Вы ударились в религию, Николай Иванович?
— Я ударился о крест, — невразумительно пояснил Олексин. — И споткнулся на атеизме. Так вот, что я вам доложу в результате полученных контузий. Христианство гениально возложило крест грехов человеческих на плечи Иисуса Христа и тем избавилось от бездны неприятностей. А вы, атеисты, намерены возложить крест этих грехов на собственные плечи. Разве не так? Ведь большевики отрицают Бога.
— Просто они не нуждаются в этой гипотезе. Есть наука…
— Нет науки, способной уберечь от греха! — почти торжественно провозгласил генерал. — Церковь у нас есть система глубокоэшелонированной обороны русского человека от всех мирских соблазнов. Она выполняет роль предполья между народом и властью. Разрушьте ее, и вы либо оставите народ наедине со всеми его житейскими грехами, либо вам придется поручить полиции…
— Милиции.
— Милиции бороться не столько с преступлениями, сколько с грехами. А грехов — несть числа.
— Для этого существует наука. Всеобщая грамотность. Общественное воздействие, наконец.
— И отсутствует Бог! А Бог квартирует в сердце, а не в голове. А наука, грамотность, общество не имеют ключика к человеческому сердцу. Они будут апеллировать к сознанию, то есть к рассудку, к той же голове. А человек грешит не головой, а страстью. А страсть — ниже. Пальба не по тем мишеням.
— Давайте отделим философию, — улыбнулся Федос Платонович. — Давайте ближе к фактам. Церковь в селе действует?
— Имел честь венчаться.
— Это — факт. Мы и не собираемся сокрушать религию. Мы просто отделяем ее от государства, и только. И пусть себе занимается с теми, кто жить без нее не может. Будет полная свобода совести: хочешь — ходи в церковь, венчайся, крести детей. Не хочешь — не делай, тебя никто не упрекнет. Свобода совести — принципиально новая ступень в познании человеком самого себя.
— Грехи не подвластны сознанию, Федос Платонович. Они подчиняются страстям, как вы понять этого не можете? Затмение на всех вас, большевиков, нашло, что ли? Вот вы в Татьяну влюбились, надеюсь, не по разуму? Следовательно, существуют деяния человеческие, которые никакой ученый с аршинным лбом никогда не разрешит.
— А религия, по-вашему, все загадки уже разрешила?
— А для нее нет научных проблем, она к сердцу адресована. К чувствам человеческим. Или вы без всяких чувств новое общество строить надумали, одной наукой? Тогда — страшно. Страшно, Федос Платонович, мне, старику, страшно за внуков моих.
Генерал в такие минуты забывал о своей недавней суетливости в присутствии Минина. Нет, чувство глубокой вины, возложенной им на себя по требованию совести и чести, никогда не покидало его, но он перестал гнуться под ее тяжестью. Он начал спорить с Федосом Платоновичем не только на отвлеченные, но и на политические темы, в горячке повышая и без того генеральский голос, а потом казнился:
За шахматами начались разговоры, таял ледок, оковавший олексинскую душу, и все получалось как-то само собой, естественно и плавно. Задние мысли исчезли, хотя у Минина их и не было, но генерал всегда почему-то боялся, что они есть. Что Минин знает, кто в него стрелял, но из любви к Татьяне помалкивает, будучи в высшей степени порядочным человеком. Так полагал Николай Иванович, хотя его зять и не догадывался, что терзает генерала. А теперь тестя, кажется, ничего не терзало, он как бы вернулся к себе самому, каким всегда нравился Минину.
— Я наконец-то сообразил, чем атеизм отличается от христианства.
Генерал с трудом свел к ничьей в четвертой партии, и его потянуло пофилософствовать.
— Вы ударились в религию, Николай Иванович?
— Я ударился о крест, — невразумительно пояснил Олексин. — И споткнулся на атеизме. Так вот, что я вам доложу в результате полученных контузий. Христианство гениально возложило крест грехов человеческих на плечи Иисуса Христа и тем избавилось от бездны неприятностей. А вы, атеисты, намерены возложить крест этих грехов на собственные плечи. Разве не так? Ведь большевики отрицают Бога.
— Просто они не нуждаются в этой гипотезе. Есть наука…
— Нет науки, способной уберечь от греха! — почти торжественно провозгласил генерал. — Церковь у нас есть система глубокоэшелонированной обороны русского человека от всех мирских соблазнов. Она выполняет роль предполья между народом и властью. Разрушьте ее, и вы либо оставите народ наедине со всеми его житейскими грехами, либо вам придется поручить полиции…
— Милиции.
— Милиции бороться не столько с преступлениями, сколько с грехами. А грехов — несть числа.
— Для этого существует наука. Всеобщая грамотность. Общественное воздействие, наконец.
— И отсутствует Бог! А Бог квартирует в сердце, а не в голове. А наука, грамотность, общество не имеют ключика к человеческому сердцу. Они будут апеллировать к сознанию, то есть к рассудку, к той же голове. А человек грешит не головой, а страстью. А страсть — ниже. Пальба не по тем мишеням.
— Давайте отделим философию, — улыбнулся Федос Платонович. — Давайте ближе к фактам. Церковь в селе действует?
— Имел честь венчаться.
— Это — факт. Мы и не собираемся сокрушать религию. Мы просто отделяем ее от государства, и только. И пусть себе занимается с теми, кто жить без нее не может. Будет полная свобода совести: хочешь — ходи в церковь, венчайся, крести детей. Не хочешь — не делай, тебя никто не упрекнет. Свобода совести — принципиально новая ступень в познании человеком самого себя.
— Грехи не подвластны сознанию, Федос Платонович. Они подчиняются страстям, как вы понять этого не можете? Затмение на всех вас, большевиков, нашло, что ли? Вот вы в Татьяну влюбились, надеюсь, не по разуму? Следовательно, существуют деяния человеческие, которые никакой ученый с аршинным лбом никогда не разрешит.
— А религия, по-вашему, все загадки уже разрешила?
— А для нее нет научных проблем, она к сердцу адресована. К чувствам человеческим. Или вы без всяких чувств новое общество строить надумали, одной наукой? Тогда — страшно. Страшно, Федос Платонович, мне, старику, страшно за внуков моих.
Генерал в такие минуты забывал о своей недавней суетливости в присутствии Минина. Нет, чувство глубокой вины, возложенной им на себя по требованию совести и чести, никогда не покидало его, но он перестал гнуться под ее тяжестью. Он начал спорить с Федосом Платоновичем не только на отвлеченные, но и на политические темы, в горячке повышая и без того генеральский голос, а потом казнился: