Страница:
— Затырин Илья Антонович. Учи нас, товарищ; военный руководитель, а то мы только орать и умеем.
— А кто Зимний брал? — недовольно крикнули из толпы. — Он, что ли? Мы брали!
— Тихо, — сказал командир. — Только тихо, ребятки.
— Помочь, что ли? — предложил Железняков. — Организуем митинг, я расскажу о текущем моменте.
— Если хочешь помочь, уезжай немедленно.
— Ну, Старшов… — Железняков сверкнул улыбкой, с некоторым удивлением покачав головой. — Уважаю.
Крепко пожал руку и вышел. А Старшов тут же повернулся к Затырину:
— Прошу построить людей.
— Дождик во дворе. Питерский, со снегом.
— Дождь службе не помеха.
Командир недовольно пожал плечами, но пошел строить своих подчиненных. Строились они долго, с криками и спорами, но, когда Леонид появился на крыльце, гомон смолк. Все смотрели на него, но смотрели недобро, а он разглядывал строй — и настроение его падало с каждой секундой. Шеренги стояли не только не по ранжиру, но изломанно, криво, кое-как. Винтовки держали кому как удобнее: кто на плече, кто за спиной, по-казачьи, а кто вообще опирался на них, будто в ногах уже не было сил. «Хлебну я с ними…» — невесело подумал он, но тут же отогнал эту мысль и коротко доложил, кто он и где воевал.
— Разрешаю задавать вопросы.
— Ух ты, какой! Разрешает он нам. Происхождение?
— Из дворян, — он опять вспомнил о бритве, очень огорчился и отвечал почти машинально.
— Белая кость, значит? А жена?
— И жена. Дочь генерала, инвалида Японской войны.
— Как относишься к новой власти?
— Если новая власть поможет нам с вами остановить разруху и вернуть России ее былую мощь, готов служить с честью.
Впервые зашумели одобрительно, кое-где Старшов подметил улыбки. Видимо, отряду нравилась его откровенность.
— Тихо! — Он поднял руку. — Я понимаю главную цель новой власти как создание боеспособных вооруженных сил, а в конечном счете — обновленной армии. Основой всякой армии является строжайшая дисциплина…
— Чего?..
— Ишь куда загинает!
— Повторяю: без дисциплины не будет никакой армии. А я хочу сделать из нашего отряда сильную боевую часть, умеющую активно наступать и стойко обороняться. Вы — волонтеры…
— Чего такое?
— Добровольцы. Вы по собственной охоте взяли оружие в руки. Может быть, я ошибаюсь?
— Да вроде нет.
— А коли так, то с сегодняшнего дня, с этого вот самого часа, вы вступаете в службу, основа которой есть исполнение воинского долга. Такого же, как у меня: долга перед отечеством. — Он повернулся к Затырину. — Вас прошу составить список отряда с указанием возрастов и прохождения службы, если таковая у кого-нибудь была. Начнем с разбивки отряда на отделения, строевой подготовки и учебных стрельб. У меня все.
— Можно распускать? — спросил Затырин.
— Распускать никого не будем, а разойтись можно.
Отряд дружелюбно рассмеялся, и чей-то молодой голос выкрикнул:
— Подседлал нас офицерик!
— Что еще за офицерик? — сердито крикнул командир. — Ты, Петька? Я тебе покажу офицерика! Товарищ военный руководитель или проще — товарищ, военрук. Всем ясно? Петька, смотайся ко мне: пусть комнату для товарища военрука приготовят.
Старшов с трудом сдержал невеселую усмешку, расценив это как желание не спускать с него глаз и по ночам. Но поторопился, поскольку Илья Антонович, как только они вернулись в комнату, тут же написал какую-то бумажку, оттиснул на ней самодельный штамп, протянул:
— Пойдешь в отдел снабжения — тут адрес указан. Станешь на учет, получишь паек и все что положено. Я пока списками займусь, а тебя жду часам к шести.
— Утром, — сказал Старшов. — Я бритву забыл в резерве. Завтра к восьми прибуду.
Старшов никогда не был в Петербурге, но давно уже выработал в себе умение ориентироваться. Утром они ехали на трамвае с двумя пересадками, он запомнил номера и главный ориентир — Варшавский вокзал. Трамваи ходили нерегулярно и медленно, и народу в них набивалось много. Леонид не стал пробираться в вагон — на офицерскую шинель и фуражку поглядывали подозрительно. На площадке продувало насквозь, и уже на второй пересадке, окончательно продрогнув, он прошел к костру, возле которого грелась группа вооруженных солдат с рыхлыми тыловыми лицами. Уж их-то, тыловиков, Старшов мгновенно отличал от окопников и давно сделал вывод, что большевиков с особым рвением поддерживали именно они. По-человечески он понимал это, но иронического презрения — не за то, разумеется, что солдаты эти были тыловиками, а за то, что творили именем фронтовиков, — скрыть не мог. Поэтому не поздоровался, а молча протянул к костру озябшие руки. И солдаты пока молчали, угрюмо и недоверчиво разглядывая худого незнакомца в офицерской шинели, привычно стянутой офицерской же портупеей. А заговорили вдруг:
— Замерз его благородие.
— Поди на холоду прятался.
— Эй! Эй, офицер, тебя кличут!
Старшов невозмутимо грел руки, хотя невозмутимость давалась ему все с большим напряжением.
— Кто таков? Отвечай!
Спросили с угрозой, в лоб, и Леонид поднял голову.
— Прохожий.
— Документ есть? Покажь документ!
— А кто вы такие, чтобы документы спрашивать?
Конечно, проще простого было предъявить им мандат. Но Старшов не мог заставить себя подчиниться наглому солдатскому напору. Понимал, что рискует, что пустяшное столкновение у костра может обернуться нешуточными последствиями, тем не менее продолжал упорствовать, чувствуя, что не простит себе послушания, что честь его будет задета, а с уязвленной честью он уже никогда не станет командиром по духу, а не мандату.
— Ах кто мы такие, мать твою!.. — Один из солдат вскочил, перехватив лежавшую на коленях винтовку. — Счас я тебе…
— Потише, — Леонид медленно поднялся, привычным движением расстегнув клапан кобуры. — Пока ты за курок схватишься, я тебе пулю между глаз пущу. Встать всем! Винтовки не трогать!
Его вдруг бросило в жар: он понял, что сам себя загнал в тупик. Он практически арестовал солдат без всякого повода, обезоружил их без права на это и теперь не знал, что делать дальше. Отконвоировать? Но куда? Отобрать оружие? Но что с ним делать? Вернуть винтовки и попытаться мирно разойтись, но где гарантия, что они в свою очередь не арестуют его, не изобьют со зла или, что вполне вероятно, не пристрелят? Правда, на остановке был народ, но Стартов не рассчитывал, что ему, офицеру, кто-то станет помогать.
— Патруль! — закричала женщина на остановке. — Матросики! Братишки! Офицера поймали!
Матросский патруль — трое в бескозырках с георгиевскими ленточками — приближался степенно, и Леонид успел незаметно застегнуть кобуру. По мере величественного приближения матросов солдаты оживлялись все более: похватали винтовки, защелкали затворами.
— Почему шум? — гаркнул рослый боцман. — Почему офицер при оружии?
Старшов молча протянул мандат. Солдаты было зашумели, и опять боцман гаркнул корабельным басом:
— Мандат правильный! Подписан товарищем Дыбенко. Бывший офицер Старшов является сочувствующим, а кто вы такие — сейчас определим. Малашенко, прими у них документы и подавай по одному.
— Я могу идти? — спросил Леонид, как только боцман вернул ему мандат.
— Обожди.
— Трамвай мой подходит!
И, не ожидая разрешения старшего патруля, сорвался с места, догнал трамвай и вскочил в него на ходу.
Он был очень недоволен собой. Он опять не сдержался, его опять понесло и развернуло поперек им же выбранного пути, да и повод не стоил выеденного яйца. Нет, не дворянская спесь вдруг взбунтовалась в нем: честь офицера не могла примириться с наглостью, расхлябанностью, хамством тех, кто, донашивая военную форму, с бахвальством и демонстрацией отбросил присущее ей содержание. Армии, прекрасной русской армии, больше не было: его окружали шинели и бушлаты. Шинели да бушлаты, и ничего более.
До офицерского резерва он добрался вполне благополучно. К обеду не успел, но кое-что ему все же перепало; перекусив и обогревшись, нашел прапорщика.
— Слух был, того вас, поручик. Матросики хлопнули.
— Бритве обрадовались, что ли?
— Вот ваша бритва, благодарю. Между прочим, интересовались тут вами.
— Опять матрос?
— Какой-то капитан прибыл сегодня. В обед я сказал, что вы, возможно, вернетесь, так чтоб оставили. А он: «Какой такой Старшов? Леонид Алексеевич?»
Исходили оба огромных здания, двор, заглянули даже в опустевшие конюшни, где еще стойко держался пьянящий запах конского пота, сбруи, навоза: здесь стояла кавалерийская часть, ушедшая под Гатчину. Однако таинственного капитана нигде не было, а в ужин, когда Леонид уже уселся за свою миску с неизменной пшенной размазней, простуженный, привычно знакомый голос сказал с усмешкой:
— Мы странно встретились.
Старшов оглянулся: перед ним стоял Викентий Ильич Незваный, его первый ротный командир. Леонид очень обрадовался, но поговорить с глазу на глаз удалось только тогда, когда все офицеры разошлись по своим местам.
— Не чаял встретить вас целым, — сказал Незваный. — В роте болтали, что вас то ли прошило пулеметом, то ли кто-то добил ножом. А вы живы, здоровы и, кажется, в фаворе у новой власти.
— Предложили службу, — Старшов показал мандат. — Она не противоречит моим представлениям о долге.
— Помнится, в окопах вы неистово жаждали разгрома противника.
— Для разгрома нужна сильная армия.
— Уж не тайный ли вы большевик, Старшов?
— Странный у нас разговор, — вздохнул Леонид. — Мы сидели в одном окопе, который имел все основания стать братской могилой. Мы никогда об этом не говорили не из суеверия, а исходя из общности судьбы. Вы искали меня и, кажется, обрадовались встрече, и вдруг — недоверие, недомолвки. Что с вами произошло, капитан?
Викентий Ильич невесело улыбнулся — то ли над собой, то ли над Старшовым. Достал портсигар, предложил папиросу. Некоторое время курили молча.
— Своевременно вспомнили об окопе, Старшов, только разбежались мы из того окопа. Между нами теперь окоп.
— Воевали под знаменами Краснова?
— Не совсем так, но воевал. В добровольческой офицерской дружине. Однако свидетелей нет, списки не велись, документы у меня в порядке, и об этом могут узнать только от вас.
— Зачем вы вляпались в эту историю? — вздохнул Леонид. — Спасали господина Керенского? Генералов?
— Россию!
— Громко. Но легковесно. Россию может спасти только армия.
— Из которой вы дезертировали.
— Дезертировал из того, чего нет? Абсурд. Я застрял на каком-то разъезде, так и не добравшись до Петрограда, когда там все решалось. А если бы добрался? Честно скажу, не знаю, на какой стороне нашего с вами окопа я бы тогда оказался. Не знаю. Незваный. Но у меня было время подумать.
— И подумав, пошли на службу к большевикам?
Незваный отметил это с горечью, но прежнего неприятия в его голосе уже не слышалось. Он задумался, задумался отрешенно, словно был один, словно рядом уже не стоял бывший однополчанин: погрузился в собственные то ли размышления, то ли воспоминания, даже выражение лица стало иным. «Непросто ему, — вдруг подумалось Старшову — Что-то он еще не решил, что-то…»
— Я убил человека, — неожиданно сказал капитан. — Не врага, хотя он тогда считался моим врагом и бежал на меня с винтовкой наперевес. Я убил, защищаясь, но все равно: я убил. Молодого парня в черном полупальто. Он и винтовку-то держал неумело, но бежал с перекошенным от ярости лицом, и если бы я не выстрелил… Это — инстинкт самосохранения! — вдруг почти выкрикнул он. — Я — боевой офицер, я не могу, когда на меня бегут…
Он замолчал. Леонид не торопил его, не расспрашивал, и молчал Незваный долго. Оба ждали, кто и как именно продолжит разговор, и Старшов не выдержал первым:
— Что вы решили?
Викентий Ильич упорно молчал.
— Вас не поймали после разгрома Краснова, не взяли сонного в копне сена, как взяли меня. Вы пришли добровольно, иначе не оказались бы в офицерском резерве. Так что же вы намереваетесь делать?
— Очень русский вопрос, Старшов. И очень русский ответ: а черт его знает. Знаю только, что не могу убивать, хватит с меня одного убийства. Но и готовить к бою тех, кто побежит с винтовкой наперевес, я тоже не могу. Я не желаю быть убийцей, но и готовить убийц, как это делаете вы, я тоже не желаю. Не желаю, Старшов! Мне стыдно, что я пожал вашу руку, потому что в известном смысле вы… вы бесчестнее меня.
— Не будем спорить о чести, — тихо сказал Леонид.
— Прошу извинить. Больше всего на свете я бы хотел оказаться сейчас в Саратове. Жена, дочь, мать. Лучше подметать улицы, чем участвовать в такой войне, которая вот-вот полыхнет по всей России.
— Лучше, — согласился Старшов. — Только не дадут вам за метлой отсидеться. Незваный.
— Кто не даст? Ваши новые хозяева?
— События. Что-то соскочило в нашей истории, и Россию понесла взбесившаяся гоголевская тройка с Селифаном на козлах. — Он помолчал. — Полагаю, мы более не увидимся, но совет все же позволю. Семья — не спасение, метла — не спасение, и генералы — тоже не спасение. Спасение — сама Россия, но мы попали в такой водоворот, когда каждый ищет ее сам. Найдите и уцепитесь.
Он коротко кивнул и пошел по гулкому пустому коридору, не оглядываясь. Он держал спину неестественно прямо, потому что на душе было пусто: позади оставался один из самых проверенных друзей, и оставался навсегда. Как все вчерашнее, прочное, основательное. Когда он подумал об этом, горечь в душе его стала почти торжественной: в один и тот же день ему случилось повстречаться со своим будущим и попрощаться с прошлым. И в этом ему опять чудился некий особый символ. Выбор был сделан, но не мандатом военного руководителя, не перед строем красногвардейцев, а здесь, на подоконнике гулкого пустого коридора хозяйственного этажа.
И тревожная тяжесть этого добровольного выбора долго не давала уснуть.
Забылся он уже к утру, да и то ненадолго. Встал до общего подъема и, ни с кем не попрощавшись, выехал к месту новой службы. На трамвае с двумя пересадками.
3
4
— А кто Зимний брал? — недовольно крикнули из толпы. — Он, что ли? Мы брали!
— Тихо, — сказал командир. — Только тихо, ребятки.
— Помочь, что ли? — предложил Железняков. — Организуем митинг, я расскажу о текущем моменте.
— Если хочешь помочь, уезжай немедленно.
— Ну, Старшов… — Железняков сверкнул улыбкой, с некоторым удивлением покачав головой. — Уважаю.
Крепко пожал руку и вышел. А Старшов тут же повернулся к Затырину:
— Прошу построить людей.
— Дождик во дворе. Питерский, со снегом.
— Дождь службе не помеха.
Командир недовольно пожал плечами, но пошел строить своих подчиненных. Строились они долго, с криками и спорами, но, когда Леонид появился на крыльце, гомон смолк. Все смотрели на него, но смотрели недобро, а он разглядывал строй — и настроение его падало с каждой секундой. Шеренги стояли не только не по ранжиру, но изломанно, криво, кое-как. Винтовки держали кому как удобнее: кто на плече, кто за спиной, по-казачьи, а кто вообще опирался на них, будто в ногах уже не было сил. «Хлебну я с ними…» — невесело подумал он, но тут же отогнал эту мысль и коротко доложил, кто он и где воевал.
— Разрешаю задавать вопросы.
— Ух ты, какой! Разрешает он нам. Происхождение?
— Из дворян, — он опять вспомнил о бритве, очень огорчился и отвечал почти машинально.
— Белая кость, значит? А жена?
— И жена. Дочь генерала, инвалида Японской войны.
— Как относишься к новой власти?
— Если новая власть поможет нам с вами остановить разруху и вернуть России ее былую мощь, готов служить с честью.
Впервые зашумели одобрительно, кое-где Старшов подметил улыбки. Видимо, отряду нравилась его откровенность.
— Тихо! — Он поднял руку. — Я понимаю главную цель новой власти как создание боеспособных вооруженных сил, а в конечном счете — обновленной армии. Основой всякой армии является строжайшая дисциплина…
— Чего?..
— Ишь куда загинает!
— Повторяю: без дисциплины не будет никакой армии. А я хочу сделать из нашего отряда сильную боевую часть, умеющую активно наступать и стойко обороняться. Вы — волонтеры…
— Чего такое?
— Добровольцы. Вы по собственной охоте взяли оружие в руки. Может быть, я ошибаюсь?
— Да вроде нет.
— А коли так, то с сегодняшнего дня, с этого вот самого часа, вы вступаете в службу, основа которой есть исполнение воинского долга. Такого же, как у меня: долга перед отечеством. — Он повернулся к Затырину. — Вас прошу составить список отряда с указанием возрастов и прохождения службы, если таковая у кого-нибудь была. Начнем с разбивки отряда на отделения, строевой подготовки и учебных стрельб. У меня все.
— Можно распускать? — спросил Затырин.
— Распускать никого не будем, а разойтись можно.
Отряд дружелюбно рассмеялся, и чей-то молодой голос выкрикнул:
— Подседлал нас офицерик!
— Что еще за офицерик? — сердито крикнул командир. — Ты, Петька? Я тебе покажу офицерика! Товарищ военный руководитель или проще — товарищ, военрук. Всем ясно? Петька, смотайся ко мне: пусть комнату для товарища военрука приготовят.
Старшов с трудом сдержал невеселую усмешку, расценив это как желание не спускать с него глаз и по ночам. Но поторопился, поскольку Илья Антонович, как только они вернулись в комнату, тут же написал какую-то бумажку, оттиснул на ней самодельный штамп, протянул:
— Пойдешь в отдел снабжения — тут адрес указан. Станешь на учет, получишь паек и все что положено. Я пока списками займусь, а тебя жду часам к шести.
— Утром, — сказал Старшов. — Я бритву забыл в резерве. Завтра к восьми прибуду.
Старшов никогда не был в Петербурге, но давно уже выработал в себе умение ориентироваться. Утром они ехали на трамвае с двумя пересадками, он запомнил номера и главный ориентир — Варшавский вокзал. Трамваи ходили нерегулярно и медленно, и народу в них набивалось много. Леонид не стал пробираться в вагон — на офицерскую шинель и фуражку поглядывали подозрительно. На площадке продувало насквозь, и уже на второй пересадке, окончательно продрогнув, он прошел к костру, возле которого грелась группа вооруженных солдат с рыхлыми тыловыми лицами. Уж их-то, тыловиков, Старшов мгновенно отличал от окопников и давно сделал вывод, что большевиков с особым рвением поддерживали именно они. По-человечески он понимал это, но иронического презрения — не за то, разумеется, что солдаты эти были тыловиками, а за то, что творили именем фронтовиков, — скрыть не мог. Поэтому не поздоровался, а молча протянул к костру озябшие руки. И солдаты пока молчали, угрюмо и недоверчиво разглядывая худого незнакомца в офицерской шинели, привычно стянутой офицерской же портупеей. А заговорили вдруг:
— Замерз его благородие.
— Поди на холоду прятался.
— Эй! Эй, офицер, тебя кличут!
Старшов невозмутимо грел руки, хотя невозмутимость давалась ему все с большим напряжением.
— Кто таков? Отвечай!
Спросили с угрозой, в лоб, и Леонид поднял голову.
— Прохожий.
— Документ есть? Покажь документ!
— А кто вы такие, чтобы документы спрашивать?
Конечно, проще простого было предъявить им мандат. Но Старшов не мог заставить себя подчиниться наглому солдатскому напору. Понимал, что рискует, что пустяшное столкновение у костра может обернуться нешуточными последствиями, тем не менее продолжал упорствовать, чувствуя, что не простит себе послушания, что честь его будет задета, а с уязвленной честью он уже никогда не станет командиром по духу, а не мандату.
— Ах кто мы такие, мать твою!.. — Один из солдат вскочил, перехватив лежавшую на коленях винтовку. — Счас я тебе…
— Потише, — Леонид медленно поднялся, привычным движением расстегнув клапан кобуры. — Пока ты за курок схватишься, я тебе пулю между глаз пущу. Встать всем! Винтовки не трогать!
Его вдруг бросило в жар: он понял, что сам себя загнал в тупик. Он практически арестовал солдат без всякого повода, обезоружил их без права на это и теперь не знал, что делать дальше. Отконвоировать? Но куда? Отобрать оружие? Но что с ним делать? Вернуть винтовки и попытаться мирно разойтись, но где гарантия, что они в свою очередь не арестуют его, не изобьют со зла или, что вполне вероятно, не пристрелят? Правда, на остановке был народ, но Стартов не рассчитывал, что ему, офицеру, кто-то станет помогать.
— Патруль! — закричала женщина на остановке. — Матросики! Братишки! Офицера поймали!
Матросский патруль — трое в бескозырках с георгиевскими ленточками — приближался степенно, и Леонид успел незаметно застегнуть кобуру. По мере величественного приближения матросов солдаты оживлялись все более: похватали винтовки, защелкали затворами.
— Почему шум? — гаркнул рослый боцман. — Почему офицер при оружии?
Старшов молча протянул мандат. Солдаты было зашумели, и опять боцман гаркнул корабельным басом:
— Мандат правильный! Подписан товарищем Дыбенко. Бывший офицер Старшов является сочувствующим, а кто вы такие — сейчас определим. Малашенко, прими у них документы и подавай по одному.
— Я могу идти? — спросил Леонид, как только боцман вернул ему мандат.
— Обожди.
— Трамвай мой подходит!
И, не ожидая разрешения старшего патруля, сорвался с места, догнал трамвай и вскочил в него на ходу.
Он был очень недоволен собой. Он опять не сдержался, его опять понесло и развернуло поперек им же выбранного пути, да и повод не стоил выеденного яйца. Нет, не дворянская спесь вдруг взбунтовалась в нем: честь офицера не могла примириться с наглостью, расхлябанностью, хамством тех, кто, донашивая военную форму, с бахвальством и демонстрацией отбросил присущее ей содержание. Армии, прекрасной русской армии, больше не было: его окружали шинели и бушлаты. Шинели да бушлаты, и ничего более.
До офицерского резерва он добрался вполне благополучно. К обеду не успел, но кое-что ему все же перепало; перекусив и обогревшись, нашел прапорщика.
— Слух был, того вас, поручик. Матросики хлопнули.
— Бритве обрадовались, что ли?
— Вот ваша бритва, благодарю. Между прочим, интересовались тут вами.
— Опять матрос?
— Какой-то капитан прибыл сегодня. В обед я сказал, что вы, возможно, вернетесь, так чтоб оставили. А он: «Какой такой Старшов? Леонид Алексеевич?»
Исходили оба огромных здания, двор, заглянули даже в опустевшие конюшни, где еще стойко держался пьянящий запах конского пота, сбруи, навоза: здесь стояла кавалерийская часть, ушедшая под Гатчину. Однако таинственного капитана нигде не было, а в ужин, когда Леонид уже уселся за свою миску с неизменной пшенной размазней, простуженный, привычно знакомый голос сказал с усмешкой:
— Мы странно встретились.
Старшов оглянулся: перед ним стоял Викентий Ильич Незваный, его первый ротный командир. Леонид очень обрадовался, но поговорить с глазу на глаз удалось только тогда, когда все офицеры разошлись по своим местам.
— Не чаял встретить вас целым, — сказал Незваный. — В роте болтали, что вас то ли прошило пулеметом, то ли кто-то добил ножом. А вы живы, здоровы и, кажется, в фаворе у новой власти.
— Предложили службу, — Старшов показал мандат. — Она не противоречит моим представлениям о долге.
— Помнится, в окопах вы неистово жаждали разгрома противника.
— Для разгрома нужна сильная армия.
— Уж не тайный ли вы большевик, Старшов?
— Странный у нас разговор, — вздохнул Леонид. — Мы сидели в одном окопе, который имел все основания стать братской могилой. Мы никогда об этом не говорили не из суеверия, а исходя из общности судьбы. Вы искали меня и, кажется, обрадовались встрече, и вдруг — недоверие, недомолвки. Что с вами произошло, капитан?
Викентий Ильич невесело улыбнулся — то ли над собой, то ли над Старшовым. Достал портсигар, предложил папиросу. Некоторое время курили молча.
— Своевременно вспомнили об окопе, Старшов, только разбежались мы из того окопа. Между нами теперь окоп.
— Воевали под знаменами Краснова?
— Не совсем так, но воевал. В добровольческой офицерской дружине. Однако свидетелей нет, списки не велись, документы у меня в порядке, и об этом могут узнать только от вас.
— Зачем вы вляпались в эту историю? — вздохнул Леонид. — Спасали господина Керенского? Генералов?
— Россию!
— Громко. Но легковесно. Россию может спасти только армия.
— Из которой вы дезертировали.
— Дезертировал из того, чего нет? Абсурд. Я застрял на каком-то разъезде, так и не добравшись до Петрограда, когда там все решалось. А если бы добрался? Честно скажу, не знаю, на какой стороне нашего с вами окопа я бы тогда оказался. Не знаю. Незваный. Но у меня было время подумать.
— И подумав, пошли на службу к большевикам?
Незваный отметил это с горечью, но прежнего неприятия в его голосе уже не слышалось. Он задумался, задумался отрешенно, словно был один, словно рядом уже не стоял бывший однополчанин: погрузился в собственные то ли размышления, то ли воспоминания, даже выражение лица стало иным. «Непросто ему, — вдруг подумалось Старшову — Что-то он еще не решил, что-то…»
— Я убил человека, — неожиданно сказал капитан. — Не врага, хотя он тогда считался моим врагом и бежал на меня с винтовкой наперевес. Я убил, защищаясь, но все равно: я убил. Молодого парня в черном полупальто. Он и винтовку-то держал неумело, но бежал с перекошенным от ярости лицом, и если бы я не выстрелил… Это — инстинкт самосохранения! — вдруг почти выкрикнул он. — Я — боевой офицер, я не могу, когда на меня бегут…
Он замолчал. Леонид не торопил его, не расспрашивал, и молчал Незваный долго. Оба ждали, кто и как именно продолжит разговор, и Старшов не выдержал первым:
— Что вы решили?
Викентий Ильич упорно молчал.
— Вас не поймали после разгрома Краснова, не взяли сонного в копне сена, как взяли меня. Вы пришли добровольно, иначе не оказались бы в офицерском резерве. Так что же вы намереваетесь делать?
— Очень русский вопрос, Старшов. И очень русский ответ: а черт его знает. Знаю только, что не могу убивать, хватит с меня одного убийства. Но и готовить к бою тех, кто побежит с винтовкой наперевес, я тоже не могу. Я не желаю быть убийцей, но и готовить убийц, как это делаете вы, я тоже не желаю. Не желаю, Старшов! Мне стыдно, что я пожал вашу руку, потому что в известном смысле вы… вы бесчестнее меня.
— Не будем спорить о чести, — тихо сказал Леонид.
— Прошу извинить. Больше всего на свете я бы хотел оказаться сейчас в Саратове. Жена, дочь, мать. Лучше подметать улицы, чем участвовать в такой войне, которая вот-вот полыхнет по всей России.
— Лучше, — согласился Старшов. — Только не дадут вам за метлой отсидеться. Незваный.
— Кто не даст? Ваши новые хозяева?
— События. Что-то соскочило в нашей истории, и Россию понесла взбесившаяся гоголевская тройка с Селифаном на козлах. — Он помолчал. — Полагаю, мы более не увидимся, но совет все же позволю. Семья — не спасение, метла — не спасение, и генералы — тоже не спасение. Спасение — сама Россия, но мы попали в такой водоворот, когда каждый ищет ее сам. Найдите и уцепитесь.
Он коротко кивнул и пошел по гулкому пустому коридору, не оглядываясь. Он держал спину неестественно прямо, потому что на душе было пусто: позади оставался один из самых проверенных друзей, и оставался навсегда. Как все вчерашнее, прочное, основательное. Когда он подумал об этом, горечь в душе его стала почти торжественной: в один и тот же день ему случилось повстречаться со своим будущим и попрощаться с прошлым. И в этом ему опять чудился некий особый символ. Выбор был сделан, но не мандатом военного руководителя, не перед строем красногвардейцев, а здесь, на подоконнике гулкого пустого коридора хозяйственного этажа.
И тревожная тяжесть этого добровольного выбора долго не давала уснуть.
Забылся он уже к утру, да и то ненадолго. Встал до общего подъема и, ни с кем не попрощавшись, выехал к месту новой службы. На трамвае с двумя пересадками.
3
Лера Вологодова, племянница Николая Ивановича Олексина, дочь сановника и прекрасной безумицы Надежды Ивановны, жертвы страшной Ходынской катастрофы, шагнула в свое будущее, даже не оглянувшись. Случилось это в конце октября, в самый разгар боевых действий: поздно вечером забарабанили в дверь, Лера открыла — она оказалась ближе и вообще жила в каком-то странном, нервозном ожидании. На пороге стоял Алексей: Надежда Ивановна хорошо знала его как близкого друга своего сына Кирилла. Они вместе учились в юнкерском, он часто бывал в их доме, и тогда споры не утихали до поздней ночи.
— Лера, у нас — тяжелораненые, юнкера обходят с Пречистенки, хотите нам помочь?
И Лера пошла сразу, как стояла, так и пошла, одевая пальто уже на ходу.
— Лера! Лерочка! — отчаянно закричала Надежда, но Лера так и не оглянулась.
Надежда совсем потеряла голову. Разбудила уже уснувшего мужа, заставила одеться, потащила с собой на прошитые стрельбой московские улицы. Они бегали до утра, охрипли от криков, чудом не угодили под огонь, но вернулись ни с чем. И Надежда, с трудом проглотив полчашки чая, опять помчалась на улицы, и Викентий Корнелиевич метался вместе с нею.
Трое сумасшедших суток они почти не спали. Бегали по улицам, заходили в какие-то штабы, расспрашивали всех, кого только могли встретить, но никто ничего не знал ни о дочери, ни о бывшем поручике Алексее, фамилию которого Надежда так и не смогла вспомнить. А потом дворник принес письмо.
— Солдат велел вам передать, Надежда Ивановна.
В собственные, чтоб, говорит, руки.
«Родные мои! Мои добрые, мои дорогие, мои самые любимые на свете, я не вернусь. Простите меня, если можете, но я выбрала свою дорогу и никогда с нее не сверну. Это — моя дорога, одна-единственная, другой нет и быть не может.
Мамочка, бесценная, любимая моя мамочка! Я знаю, сколько горя я приношу тебе своим решением, но я уверена, ты будешь гордиться моим выбором. Мы вернемся после победы, непременно вернемся вместе с Алексеем и станем перед тобою на колени. А пока я нежно целую тебя и папу и обязуюсь писать при первой возможности.
Простите вашу дочь, сошедшую с ума от судьбы и любви.
Лера».
После этого письма Надежда странно успокоилась, удвоив время привычных молитв. Удрученный поступком дочери и озабоченный поведением жены, Викентий Корнелиевич как-то осторожно завел разговор о продолжении розысков Леры, об обращении в полицию, если, конечно, она существует. О возможном использовании всех его многочисленных связей, знакомств, приятельских отношений. А Надежда в ответ тихо улыбнулась, и ее прекрасные, всегда отсутствующие глаза на миг стали теплыми, яркими, удивленными.
— Наша дочь влюблена, друг мой. Это самое великое счастье, какое только возможно в женской судьбе. Бог благословил ее, и мы должны быть спокойны. Спокойны и благодарны Ему.
Фанатичная вера когда-то, после Ходынки, спасла ее, остановив на грани безумия. Спасала она ее и сейчас, прикрывая надорванную психику убеждением, что Лера обрела высокое счастье любви, но Вологодова это утешить не могло. Согласившись с женой, что с Лерочкой все в порядке, старый сановник продолжал писать письма. Старым друзьям, которые могли хоть как-то помочь; в старые, привычные ведомства; знакомым генералам, способным навести справки о поручике Алексее… Вот фамилию этого поручика Вологодов не знал. Но все равно писал и писал, потому что этот бесфамильный офицер увел его дочь.
Ни единого ответа не приносил почтальон, да и самих почтальонов не видно было на опустевших, замусоренных листовками, газетами, объявлениями и приказами московских улицах. А Вологодов упрямо продолжал верить, что кто-то когда-нибудь откликнется, расскажет о судьбе дочери, а возможно, и поспособствует в ее поисках. Он весьма сдержанно относился к религии, не любил да и не умел молиться; он всю жизнь был человеком действия и теперь, на склоне лет, писал письма, умоляя утешить, успокоить, разъяснить.
Позвонили поздним вечером: электростанция работала, хотя лампочки светили вполнакала. Звонок был робким, вроде бы случайным, но Вологодов опередил жену, потому что все время ждал. Не спрашивая, кто да зачем (а уже все спрашивали, все допытывались), распахнул дверь. И несколько оторопел: перед ним стоял неряшливо заросший старик в драной шубейке, драной шапке, разбитых сапогах. Что-то знакомое все же проглядывало в оборванце, но настолько из иного мира, что Викентий Корнелиевич никак не мог связать прошлое с настоящим, никак не мог поверить, что перед ним и в самом деле стоит отставной генерал Федор Иванович Олексин.
— Не приходили? Никто не приходил? Меня не спрашивали?
Гость и сам не замечал, что бормочет сейчас те же слова, которые бормотал ровно сорок лет назад перед своим побегом в Тифлис вместе с Таей Ковалевской. Бормочет потому, что переживает тот же ужас, что и тогда, ту же полнейшую растерянность и бессилие. Он был трусом — он был паникером, и, если радом находился кто-то, способный направить его, вывести из состояния безотчетной паники, он оказывался способным и на отвагу, и на поступок, и на упорство. Но радом не было более Михаила Дмитриевича Скобелева, впоследствии столь расчетливо преданного им.
— Проходите, Федор Иванович. — Вологодов обождал, пока гость не прошел в переднюю, запер дверь. — Чем объяснить этот… маскарад?
— Я дома у хозяйки в мундире ходил. — Олексин сел на стул, так и не сняв замызганного треуха. — Донесут!
— Кто на вас донесет?
Вошла Надежда. Молча, ничему не удивляясь, поцеловала брата.
— Может быть, чаю?
— Нет, нет! — Федор Иванович отчаянно затряс головой.
— Вы не знаете меня, совершенно не знаете, нет у вас брата. Умер я. В прошлом году, в Петрограде. Там и похоронен.
— Не греши, брат, — строго сказала Надежда.
— А коли спросит кто? Ни слова, что жив, ни слова. Обещайте…
— Вспомни о Господе, Федор.
— Умоляю. На колени встану…
— Да будет вам паясничать, — резко сказал Вологодов.
— У нас дочь ушла, ваша крестница, а вы… Стыдно. Стыдно, Федор Иванович, вы — дворянин, а не шут гороховый.
— Нет, не дворянин, нет! — Федор Иванович вскочил, тыча пальцем в грудь. — Дворовый я, дворовый, у меня мать — крестьянка. Ее помещик принудил к сожительству, плоть потешил…
— Опомнись, Федор, — каким-то совершенно особым, незнакомым голосом сказала Надежда. — Мы — дети любви, и не смей…
Она вдруг замолчала, будто услышала себя со стороны, испугалась и тут же вернулась в прежнее состояние полумонашки-полуюродивой. Но Викентий Корнелиевич слышал ее тот, юный, еще не знавший Ходынки голос, слышал, возликовал и померк вместе с Надеждой.
— Вон, — тихо сказал он. — Пошел вон, хам.
— Прогоняете?
— Пока пощечин не надавал. Вон, подлец!
Федор Иванович затоптался в прихожей, лицо его стало растерянным. Он зачем-то снял шапку, часто закивал головой. Вологодов открыл дверь и брезгливо посторонился.
— Да, да, правильно все, правильно, — бормотал Олексин. — И воздастся ему…
Вышел, не попрощавшись. Викентий Корнелиевич закрыл дверь, виновато склонил голову перед женой.
— Прости. Я не мог совладать с собой.
— Вы гневались, и это нехорошо, — сказала она. — Но гнев ваш был праведным, мы ведь и вправду дети любви. Я отмолю грех брата перед Господом. — Она вздохнула, медленно провела рукой по лицу, точно снимая паутину. — Будем пить чай. Не тревожьте прислугу, я подам сама.
Пришли через трое суток, ночью. Забарабанили в дверь кулаками, прикладами, сапогами, словно не было звонка в квартиру. Кончились в России дверные звонки.
— Вологодов Викентий Корнеевич?
— Викентий Корнелиевич, с вашего позволения.
Гостей было пятеро, среди них — молодая женщина с темными, холодными глазами. Она и старший оттеснили Вологодовых в гостиную, остальные рыскали по квартире: слышался испуганный голос прислуги.
— Сдать оружие.
— У меня нет оружия. Даже охотничьего. Есть, правда, дуэльные пистолеты деда, — Вологодов достал обтянутый кожей ящичек, поставил на стол. — Это все.
— Проверим. Сухов, начинай обыск!
— Шуруем! — весело откликнулись из столовой. — Цацек тута!
— Где ваш сын?
— Что с Кириллом? — Надежда шагнула, прижав руки к груди.
— Где сын, спрашиваю?
— На фронте с четырнадцатого, — сказал Викентий Корнелиевич. — Сядь, дорогая. Побереги себя.
— С каким офицером ушла ваша дочь? Фамилия? Номер части?
Надежда порывисто выпрямилась в кресле, но не встала. Вологодов молчал, с горечью осознавая, что этот ночной визит — ответ на его умоляющие письма.
— Я спросил, кажется.
— Его имя — Алексей, он учился вместе с нашим сыном. Фамилии его я не знаю. Он, естественно, представлялся, но я запамятовал.
— Придется вспомнить. Собирайтесь.
Вологодов пожал плечами, посмотрел на жену — она напряженно замерла в кресле — и вышел в спальню. Некоторое время все молчали, потом старший сказал буднично:
— Квартиру и все эти мебеля мы конфискуем для трудового народа. Можете взять одежду, ну, там, мелочь какую. Товарищ Пряхина тут останется, проследит.
Надежда продолжала сидеть в той же напряженной позе, безучастно глядя перед собой. Старший неодобрительно усмехнулся:
— Ишь, гордая какая — и где жить будет, не спрашивает. Уплотняют вас, как эксплуататоров, мы не бандиты. Оставим вам комнату, стул, стол, кровать. Товарищ Пряхина…
Из спальни вышел Вологодов в выходном костюме. Остановился рядом с креслом:
— Могу я попрощаться с женой? — Не ожидая ответа, опустился на колено, спрятал лицо в ладонях Надежды. — Береги себя, родная моя. Лерочка вернется, приедет Кирилл, отпустят меня, и мы по-прежнему будем пить чай в столовой.
— Пошли, гражданин. Пора. — Старший почему-то вздохнул.
Вологодов поцеловал жену и встал. И тотчас же Надежда рванулась из кресла к старшему.
— Мой муж давно в отставке, он ни в чем не виноват. Не разлучайте нас. У него больное сердце, арестуйте нас вдвоем. Я умоляю вас, умоляю. Именем Господа…
— L'humiliation tue l'ame, Nadine1, — тихо сказал Викентий Корнелиевич.
— Не говорить по-буржуйски! — резко выкрикнула Пряхина.
— Прощай, друг мой, — торопливо проговорил Вологодов, больше всего боясь, что у него дрогнет голос. — Прощай.
И быстро вышел из кабинета.
— Лера, у нас — тяжелораненые, юнкера обходят с Пречистенки, хотите нам помочь?
И Лера пошла сразу, как стояла, так и пошла, одевая пальто уже на ходу.
— Лера! Лерочка! — отчаянно закричала Надежда, но Лера так и не оглянулась.
Надежда совсем потеряла голову. Разбудила уже уснувшего мужа, заставила одеться, потащила с собой на прошитые стрельбой московские улицы. Они бегали до утра, охрипли от криков, чудом не угодили под огонь, но вернулись ни с чем. И Надежда, с трудом проглотив полчашки чая, опять помчалась на улицы, и Викентий Корнелиевич метался вместе с нею.
Трое сумасшедших суток они почти не спали. Бегали по улицам, заходили в какие-то штабы, расспрашивали всех, кого только могли встретить, но никто ничего не знал ни о дочери, ни о бывшем поручике Алексее, фамилию которого Надежда так и не смогла вспомнить. А потом дворник принес письмо.
— Солдат велел вам передать, Надежда Ивановна.
В собственные, чтоб, говорит, руки.
«Родные мои! Мои добрые, мои дорогие, мои самые любимые на свете, я не вернусь. Простите меня, если можете, но я выбрала свою дорогу и никогда с нее не сверну. Это — моя дорога, одна-единственная, другой нет и быть не может.
Мамочка, бесценная, любимая моя мамочка! Я знаю, сколько горя я приношу тебе своим решением, но я уверена, ты будешь гордиться моим выбором. Мы вернемся после победы, непременно вернемся вместе с Алексеем и станем перед тобою на колени. А пока я нежно целую тебя и папу и обязуюсь писать при первой возможности.
Простите вашу дочь, сошедшую с ума от судьбы и любви.
Лера».
После этого письма Надежда странно успокоилась, удвоив время привычных молитв. Удрученный поступком дочери и озабоченный поведением жены, Викентий Корнелиевич как-то осторожно завел разговор о продолжении розысков Леры, об обращении в полицию, если, конечно, она существует. О возможном использовании всех его многочисленных связей, знакомств, приятельских отношений. А Надежда в ответ тихо улыбнулась, и ее прекрасные, всегда отсутствующие глаза на миг стали теплыми, яркими, удивленными.
— Наша дочь влюблена, друг мой. Это самое великое счастье, какое только возможно в женской судьбе. Бог благословил ее, и мы должны быть спокойны. Спокойны и благодарны Ему.
Фанатичная вера когда-то, после Ходынки, спасла ее, остановив на грани безумия. Спасала она ее и сейчас, прикрывая надорванную психику убеждением, что Лера обрела высокое счастье любви, но Вологодова это утешить не могло. Согласившись с женой, что с Лерочкой все в порядке, старый сановник продолжал писать письма. Старым друзьям, которые могли хоть как-то помочь; в старые, привычные ведомства; знакомым генералам, способным навести справки о поручике Алексее… Вот фамилию этого поручика Вологодов не знал. Но все равно писал и писал, потому что этот бесфамильный офицер увел его дочь.
Ни единого ответа не приносил почтальон, да и самих почтальонов не видно было на опустевших, замусоренных листовками, газетами, объявлениями и приказами московских улицах. А Вологодов упрямо продолжал верить, что кто-то когда-нибудь откликнется, расскажет о судьбе дочери, а возможно, и поспособствует в ее поисках. Он весьма сдержанно относился к религии, не любил да и не умел молиться; он всю жизнь был человеком действия и теперь, на склоне лет, писал письма, умоляя утешить, успокоить, разъяснить.
Позвонили поздним вечером: электростанция работала, хотя лампочки светили вполнакала. Звонок был робким, вроде бы случайным, но Вологодов опередил жену, потому что все время ждал. Не спрашивая, кто да зачем (а уже все спрашивали, все допытывались), распахнул дверь. И несколько оторопел: перед ним стоял неряшливо заросший старик в драной шубейке, драной шапке, разбитых сапогах. Что-то знакомое все же проглядывало в оборванце, но настолько из иного мира, что Викентий Корнелиевич никак не мог связать прошлое с настоящим, никак не мог поверить, что перед ним и в самом деле стоит отставной генерал Федор Иванович Олексин.
— Не приходили? Никто не приходил? Меня не спрашивали?
Гость и сам не замечал, что бормочет сейчас те же слова, которые бормотал ровно сорок лет назад перед своим побегом в Тифлис вместе с Таей Ковалевской. Бормочет потому, что переживает тот же ужас, что и тогда, ту же полнейшую растерянность и бессилие. Он был трусом — он был паникером, и, если радом находился кто-то, способный направить его, вывести из состояния безотчетной паники, он оказывался способным и на отвагу, и на поступок, и на упорство. Но радом не было более Михаила Дмитриевича Скобелева, впоследствии столь расчетливо преданного им.
— Проходите, Федор Иванович. — Вологодов обождал, пока гость не прошел в переднюю, запер дверь. — Чем объяснить этот… маскарад?
— Я дома у хозяйки в мундире ходил. — Олексин сел на стул, так и не сняв замызганного треуха. — Донесут!
— Кто на вас донесет?
Вошла Надежда. Молча, ничему не удивляясь, поцеловала брата.
— Может быть, чаю?
— Нет, нет! — Федор Иванович отчаянно затряс головой.
— Вы не знаете меня, совершенно не знаете, нет у вас брата. Умер я. В прошлом году, в Петрограде. Там и похоронен.
— Не греши, брат, — строго сказала Надежда.
— А коли спросит кто? Ни слова, что жив, ни слова. Обещайте…
— Вспомни о Господе, Федор.
— Умоляю. На колени встану…
— Да будет вам паясничать, — резко сказал Вологодов.
— У нас дочь ушла, ваша крестница, а вы… Стыдно. Стыдно, Федор Иванович, вы — дворянин, а не шут гороховый.
— Нет, не дворянин, нет! — Федор Иванович вскочил, тыча пальцем в грудь. — Дворовый я, дворовый, у меня мать — крестьянка. Ее помещик принудил к сожительству, плоть потешил…
— Опомнись, Федор, — каким-то совершенно особым, незнакомым голосом сказала Надежда. — Мы — дети любви, и не смей…
Она вдруг замолчала, будто услышала себя со стороны, испугалась и тут же вернулась в прежнее состояние полумонашки-полуюродивой. Но Викентий Корнелиевич слышал ее тот, юный, еще не знавший Ходынки голос, слышал, возликовал и померк вместе с Надеждой.
— Вон, — тихо сказал он. — Пошел вон, хам.
— Прогоняете?
— Пока пощечин не надавал. Вон, подлец!
Федор Иванович затоптался в прихожей, лицо его стало растерянным. Он зачем-то снял шапку, часто закивал головой. Вологодов открыл дверь и брезгливо посторонился.
— Да, да, правильно все, правильно, — бормотал Олексин. — И воздастся ему…
Вышел, не попрощавшись. Викентий Корнелиевич закрыл дверь, виновато склонил голову перед женой.
— Прости. Я не мог совладать с собой.
— Вы гневались, и это нехорошо, — сказала она. — Но гнев ваш был праведным, мы ведь и вправду дети любви. Я отмолю грех брата перед Господом. — Она вздохнула, медленно провела рукой по лицу, точно снимая паутину. — Будем пить чай. Не тревожьте прислугу, я подам сама.
Пришли через трое суток, ночью. Забарабанили в дверь кулаками, прикладами, сапогами, словно не было звонка в квартиру. Кончились в России дверные звонки.
— Вологодов Викентий Корнеевич?
— Викентий Корнелиевич, с вашего позволения.
Гостей было пятеро, среди них — молодая женщина с темными, холодными глазами. Она и старший оттеснили Вологодовых в гостиную, остальные рыскали по квартире: слышался испуганный голос прислуги.
— Сдать оружие.
— У меня нет оружия. Даже охотничьего. Есть, правда, дуэльные пистолеты деда, — Вологодов достал обтянутый кожей ящичек, поставил на стол. — Это все.
— Проверим. Сухов, начинай обыск!
— Шуруем! — весело откликнулись из столовой. — Цацек тута!
— Где ваш сын?
— Что с Кириллом? — Надежда шагнула, прижав руки к груди.
— Где сын, спрашиваю?
— На фронте с четырнадцатого, — сказал Викентий Корнелиевич. — Сядь, дорогая. Побереги себя.
— С каким офицером ушла ваша дочь? Фамилия? Номер части?
Надежда порывисто выпрямилась в кресле, но не встала. Вологодов молчал, с горечью осознавая, что этот ночной визит — ответ на его умоляющие письма.
— Я спросил, кажется.
— Его имя — Алексей, он учился вместе с нашим сыном. Фамилии его я не знаю. Он, естественно, представлялся, но я запамятовал.
— Придется вспомнить. Собирайтесь.
Вологодов пожал плечами, посмотрел на жену — она напряженно замерла в кресле — и вышел в спальню. Некоторое время все молчали, потом старший сказал буднично:
— Квартиру и все эти мебеля мы конфискуем для трудового народа. Можете взять одежду, ну, там, мелочь какую. Товарищ Пряхина тут останется, проследит.
Надежда продолжала сидеть в той же напряженной позе, безучастно глядя перед собой. Старший неодобрительно усмехнулся:
— Ишь, гордая какая — и где жить будет, не спрашивает. Уплотняют вас, как эксплуататоров, мы не бандиты. Оставим вам комнату, стул, стол, кровать. Товарищ Пряхина…
Из спальни вышел Вологодов в выходном костюме. Остановился рядом с креслом:
— Могу я попрощаться с женой? — Не ожидая ответа, опустился на колено, спрятал лицо в ладонях Надежды. — Береги себя, родная моя. Лерочка вернется, приедет Кирилл, отпустят меня, и мы по-прежнему будем пить чай в столовой.
— Пошли, гражданин. Пора. — Старший почему-то вздохнул.
Вологодов поцеловал жену и встал. И тотчас же Надежда рванулась из кресла к старшему.
— Мой муж давно в отставке, он ни в чем не виноват. Не разлучайте нас. У него больное сердце, арестуйте нас вдвоем. Я умоляю вас, умоляю. Именем Господа…
— L'humiliation tue l'ame, Nadine1, — тихо сказал Викентий Корнелиевич.
— Не говорить по-буржуйски! — резко выкрикнула Пряхина.
— Прощай, друг мой, — торопливо проговорил Вологодов, больше всего боясь, что у него дрогнет голос. — Прощай.
И быстро вышел из кабинета.
4
Добравшись до Смоленска, Таня прямиком направилась к Анне Вонвонлярской, даже не заглянув в родной дом. Всю долгую дорогу она неотступно думала о Федосе Платоновиче, ужасалась его ранению, рисовала самые мрачные картины, но ни разу мысль о любви не мелькнула в ее голове. Любовь уже как бы существовала в ней, существовала всегда, всю жизнь, и размышлять о ней уже не требовалось. Любовь ощущалась не мечтой, а как нечто естественное, вечное, как дар Божий: Татьяна Олексина спешила не на любовное свидание, а на бой за спасение этой любви.
Из маловразумительных объяснений потрясенного отца она поняла только, что Минину плохо и что известиями о нем располагает Анна Вонвонлярская. Пафосное замечание Николая Ивановича о том, что Минин каким-то образом связан с их честью, Таня запомнила, но как нечто второстепенное, хотя и достаточно важное. Над этим стоило подумать, но потом, потом, после того, как она выяснит все о Федосе Платоновиче, примет все заботы о его здоровье и в конце концов поставит его на ноги.
Из маловразумительных объяснений потрясенного отца она поняла только, что Минину плохо и что известиями о нем располагает Анна Вонвонлярская. Пафосное замечание Николая Ивановича о том, что Минин каким-то образом связан с их честью, Таня запомнила, но как нечто второстепенное, хотя и достаточно важное. Над этим стоило подумать, но потом, потом, после того, как она выяснит все о Федосе Платоновиче, примет все заботы о его здоровье и в конце концов поставит его на ноги.