Страница:
Это я выяснил, проснувшись ночью в полной темноте. Было тихо, неподалеку, на западе, изредка взлетали осветительные ракеты, еще реже – трассы коротких пулеметных очередей. Я пересчитал своих сладко спящих ребят и опять завалился под кривую ракиту.
И, кажется, опять не видел никаких снов. А ведь наступало 12 июля.
И мы побежали тоже. Побежали прямо по дороге, и я напрасно кричал, чтобы бежали напрямик, через луг. Я скорее почувствовал, чем понял, что если не танки, то немецкие мотоциклисты наверняка нацелились именно на эту дорогу. Меня никто не слушал, но тут по дороге дважды пальнули из танковой пушки, взметнулись взрывы, и это подействовало куда лучше всех моих истошных воплей. Все дружно свернули на луг и, путаясь в траве, бросились к лесу.
Мы успели добежать до первых кустов на опушке, когда нам в спины ударил пулемет. Кто-то из ребят попадал на землю, но я добежал до леса и остановился только за первыми стволами. Из моих ребят собралось лишь четверо, и я не знаю, что случилось с остальными. Надеюсь, что тогда они не погибли, потому что немцы стреляли не прицельно и пули их шли выше наших голов. Где-то кто-то еще ломился сквозь кусты, мы кричали им, но никто не отозвался.
– Куда бежать?
Не поручусь, что кто-то задал этот вопрос. В окружениях такие вопросы плавают в самом воздухе и их не приходится произносить вслух. Я решил держаться дороги, потому что она была единственным ориентиром, иначе мы рисковали запутаться в незнакомом лесу, закружить в нем и либо пойти не туда, куда следовало, либо нарваться на немецкие разъезды. И еще я подумал, что на грунтовке непременно отпечатаются следы – почему-то они представлялись мне оттисками кованых сапог. А со всех сторон доносился грохот разрывов, рев двигателей, автоматные и пулеметные очереди. Но мы все-таки пошли к дороге.
На ней никого не было. Я положил ребят за кустами, а сам пополз к обочине. Полежал там, вслушиваясь, потом решился, выскользнул на дорогу и внимательно ее осмотрел.
Никаких свежих следов на дороге я не обнаружил, не считая нескольких босых ног. Ни кованых сапог, ни танковых траков, ни отпечатков мотоциклетных протекторов. Я как-то вдруг успокоился (или – почти успокоился, что, вероятно, точнее), позвал ребят и начал соображать, куда нам следует идти.
Мои ребята нехотя вылезли из-под кустов, и тут я обнаружил, что у двоих нет винтовок. У меня хватило ума не упоминать ни об уставах, ни о трибунале, но я, честно признаться, почувствовал некий прилив гордости. Я-то не бросил свою СВТ, и это тогда укрепило мою уверенность в собственных возможностях.
Мало того, что отец во время наших многочисленных путешествий на машинах научил меня ориентироваться на местности – я с детства обладал чувством направления. Думается мне, что это чувство когда-то было вообще присуще человеку, как присуще, скажем, кошке, но с развитием дорог, появлением компаса, карт и тому подобных способов безошибочной ориентации постепенно исчезло в нем. Я впервые подумал об этом, когда в 1948 году приехал в Свердловск. Поезд прибыл в два ночи, никакой транспорт еще не ходил, а мне нужно было на Уралмашзавод. Спать не хотелось, я вышел на вокзальную площадь пустынного незнакомого города, огляделся и вдруг понял, где центр. И безошибочно, прямым путем пошел к нему.
Это чувство развил во мне отец. Он сознательно долго кружил меня по лесу, а потом спрашивал, в какой стороне Смоленск или, скажем, Витебск. И я постепенно научился инстинктивно определять верное направление.
Точно то же самое произошло и на пустынной проселочной дороге 12 июля 1941 года.
– Нам – туда, – сказал я.
И повел своих ребят. Не по дороге, которая мне казалась опасной, а просто махнул рукой в лес и пошел напрямик. И ребята пошли за мной. Я необъяснимо знал, что мы идем к печально известной ныне Катыни, как потом, впервые попав в Свердловск, знал, что иду к центру города.
Сначала мы осторожничали, обходили поляны, по одному, пригнувшись, перебегали лесные дороги. Но хотя где-то продолжалась пальба, в лесу было настолько тихо, что мы малость обнаглели. И чудом не поплатились за это легкомыслие.
Мы вышли к какой-то реке. Лезть в воду нам не хотелось, правее, за кустами, виднелся деревянный мост, и мы пошли к нему по берегу шумно и почти открыто, поскольку на нем никого не было. И неожиданно были обстреляны доброй парочкой автоматов. Сейчас думаю, что мы нарвались на немецкую моторизованную разведгруппу, но тогда мне было не до размышлений. Мы бросились назад, в лес, а обстрел продолжался, но нам удалось унести ноги в целости. Забежав за крутой поворот реки, мы решили переправляться. Ребята друг за другом полезли в воду, а я вспомнил про комсомольский билет и справку из обкома и, чтобы документы не промокли, переложил их за отворот пилотки. А потом шагнул в воду вслед за ребятами.
Я плыл на боку, спиной к течению, держа над головой винтовку, в зубах – пилотку и загребая правой рукой. Плавал я тогда неплохо, жарким летом сорокового был мобилизован в ОСВОД по комсомольской линии и воды не боялся. Но тогда, где-то на середине незнакомой реки, что-то скользкое вдруг мягко ткнулось мне в спину. Я почему-то решил, что это – утопленник, перепугался до ужаса, выпустил из рук винтовку, перевернулся на живот и, изо всех сил махая руками, поплыл к берегу, по-прежнему стиснув в зубах пилотку. Плыл, пока не влез в камыши головой, встал на ноги, вырвался на твердую почву и сразу же отбежал от берега. Сейчас-то я понимаю, что в меня ткнулась какая-то коряга, но это – сейчас. А тогда было почему-то очень страшно. Страшнее, чем под обстрелом.
То ли, переплыв реку, мы миновали окружение, то ли выскочили из еще не замкнутого кольца раньше, но больше с нами тогда ничего не случилось. Мы вышли к своим, попили молочка в какой-то деревне и под утро следующего дня пришли в Смоленск. И на рыночной площади упали без сил от полного изнеможения. Я и сейчас могу показать камни, на которые мы рухнули.
– Старшой, вставай. Тебя командир спрашивает.
Я открыл глаза, так и не сумев оторвать голову от булыжников рыночной площади. Увидел запыленный хромовый сапог, повернулся и сел, ничего еще не соображая. И тупо спросил:
– Какое сегодня число?
– Четырнадцатое. Откуда идете?
– Из-под Красного.
– Перепиши своих бойцов, – командир протянул блокнот и карандаш. – Видишь двухэтажный деревянный дом во дворе? Принесешь туда список. Последний подъезд, второй этаж, направо.
В 1975 году в Минске на праздновании тридцатилетия Победы я рассказал писателю Евгению Захаровичу Воробьеву о своем пробуждении на булыжной мостовой родного города.
– Последний подъезд, второй этаж, направо? – радостно перебил он меня. – Мы тогда списки в той комнате составляли. Только что-то я тебя не помню… В каком ты был звании?
– Я был не в звании, а в спортивных штанах.
– И достал из пилотки комсомольский билет со справкой? – улыбнулся Евгений Захарович. – Ты еще просил маме куда-то позвонить.
А я его тогда не запомнил, хотя головой в Минске покивал. Я еще не проснулся, соображал плохо, но консервы – опять тушеный горох! – для своих ребят, которые почему-то считали меня старшим, получил. А еще получил винтовки, патроны и участок на Витебском шоссе возле какого-то завода. По-моему, кирпичного.
Окопы там были едва обозначены, и мы рыли их в две смены. Одна спала, другая копала. Потом менялись. К вечеру сделали, но получились не окопы, а ровики, потому что песок все время осыпался, а досок для обшивки не было. Да и времени, признаться, тоже, потому что на Смоленск накатывался грохот.
В Смоленске жило много моих родственников со всех родственных сторон. Когда я прибыл в город прямиком из Воронежа, я очень хотел их повидать, но когда вернулся из-под города Красного, это желание куда-то испарилось. Я не мог оставить окопы, не мог оставить участок, не мог оставить ребят, считавших меня старшим. А потому и не вспоминал о родне.
Как-то интервьюер меня спросил, не видел ли я, как мои пули попадают в немцев. Я ответил, что не только не видел, но и очень надеюсь, что вообще не попадал ни в кого. Конечно, у войны – да еще такой, как наша Великая Отечественная – свои законы, но все-таки мне легче будет умирать.
В тех песчаных ровиках под Смоленском нам пришлось вдосталь пострелять. Вроде бы никто нас особенно не атаковал, но немцы атаку демонстрировали, а патронов у нас хватало. Спали мы урывками прямо на дне ровиков под грохот собственной пальбы.
Так продолжалось дня два или три, точно уж и не помню. А потом, уже в сумерках, нас неожиданно сняли с позиций, привели на станцию и погрузили в эшелон из телячьих вагонов. Никаких нар не было, и мы повалились прямо на пол. Уж очень хотелось спать…
Не видел я никаких снов, а проснулся вдруг от страшного грохота. Обе двери вагона были распахнуты настежь, и мы, сонные, прыгали из него в обе стороны.
Рядом с нами горел наполовину разваленный взрывом вагон. Кругом рвались снаряды, где-то совсем близко били пулеметные очереди. Я спрыгнул на насыпь и, еще не поднявшись с нее, увидел совсем рядом немецкий танк, стоявший посреди путей. Его пушка была развернута в нашу сторону и выплевывала снаряд за снарядом. Но снаряды уже летели за спины, я это понял, скатился в кювет, на четвереньках выбрался из него и нырнул в придорожные кусты.
Уже не вспомнишь, полз я через кусты или бежал, согнувшись в три погибели. Помню, что передо мною вдруг оказалось поле, на котором тоже рвались снаряды, но – редко и неприцельно. Многие из тех, кто выскочил из эшелонов, оставались в кустах, но за полем виднелся лес, и я побежал к нему. Побежал перебежками, стараясь падать в свежие воронки, и их удушливый смрад снится мне по ночам. Но отец успел вдолбить в мою голову, что снаряд никогда не попадает в одно и то же место, а значит, всегда есть шанс уцелеть. Словом, домчался я до леса, но уже без воздуха в груди, потому что дышать в воронках было совершенно нечем. Упал я за первыми деревьями, меня била судорога, я очень хотел вздохнуть полной грудью и – не мог. Потом из груди вырвался какой-то жалобный сип, и меня стало мучительно рвать желчью. Но дышать я уже начал. С трудом и свистом, но – начал.
Потом отдышался и сел. На железной дороге еще продолжалась стрельба, но в лес залетали только случайные пули, да и то поверху, а у меня совершенно не было сил. И еще я очень плохо соображал, потому что думал не о том, как уйти поскорее, а о том, что у меня есть. А у меня были спортивные штаны, гимнастерка, парусиновые туфли, в которых я бегал кроссы по пересеченной местности еще в школе, пилотка с комсомольским билетом и справкой из обкома и – манерка с солью в кармане, застегнутом на пуговицу. И больше ровнехонько ничего не было. И я горестно думал, какой же я несчастный парень, и очень жалел себя.
Но потом этот приступ бессильного детского страха прошел. Где-то еще стреляли, где-то грохотали танки… Нет, не «где-то», а совсем рядом, за первыми деревьями леса и кустами на опушке, но я окончательно пришел в себя, перебрался под куст и представил себе карту. Немцы перерезали дорогу где-то под Ярцево, я прыгал из вагона в левые двери. Значит, если я хочу выбраться, мне следует идти строго на запад, в сторону Москвы, но ни в коем случае не пересекать железнодорожного полотна. Так я наверняка выйду на старую Смоленскую дорогу, по которой когда-то шла армия Наполеона. И шла она – через Соловьеву переправу.
Я решил следовать путем великого полководца и вылез из-под орехового куста. И – очень обрадовался, увидев совсем рядом двух ребят из своего отряда. Это была удача, огромная удача, и мы направились лесом к Соловьевой переправе почти спокойно.
Было раннее утро. Мы шагали через лес без дорог, изредка встречая каких-то потерянных людей, сумевших вырваться из-под танкового расстрела эшелонов. Кто-то присоединялся к нам, кто-то продолжал путь в одиночестве, но все подавленно молчали. Кроме нас. Потому что мы были очень молоды и знали, куда идем. Цель в молодости успешно заменяет оценку реальности, свойственную более разумному возрасту, чем широко пользовалась советская власть.
Кажется, во второй половине дня мы услышали густой гул взрывов. Бомбили где-то впереди, я уже понимал, но ни за что не хотел верить, что бомбят цель нашего пути через лес – Соловьеву переправу. И продолжал упорно идти вперед. Грохот бомбовых разрывов периодически сменялся пулеметными очередями, и я успокаивал ребят, объясняя, что это наши зенитчики отгоняют немецкие самолеты. И, по-моему, сам в это верил. Или, во всяком случае, очень хотел верить.
Смена звуков продолжалась с малыми промежутками тишины. И чем ближе мы подходили, тем все явственнее прояснялась система: «юнкерсы», отбомбившись, улетали за новым запасом бомб, а им на смену шли «мессершмитты» с солидным грузом пулеметных лент, чтобы не дать нашим перебежать, укрыться, просто хотя бы перевести дух.
Это был ближайший путь к Москве, и уходить мне отсюда не хотелось. Я подумал, что немцы ночью, возможно, прекратят налеты или хотя бы умерят пыл. Правда, ночи были очень короткими, но мне надо было всего лишь проскользнуть на другой берег Днепра. Требовалось осмотреться, чтобы понять, как действовать, и я, оставив ребят на опушке, ползком перебрался в кусты поближе к бомбежке. Я глох от грохота разрывов, но из кустов ничего не было видно. Заметив впереди воронку, я добежал до нее, пока «юнкерсы» разворачивались для пикирования, и нырнул на дно. Здесь тоже воняло взрывчаткой, но зато я твердо знал, что бомбы, не падают в одно и то же место.
Отдышавшись, я осторожно подобрался к краю и выглянул. И то, что увидел, никогда уж из памяти не изгладится.
Весь берег перед переправой был заполнен машинами, повозками, санитарными обозами, артиллерией без снарядов и снарядами без артиллерии. Людей видно не было – вероятно, они прятались то ли в воронках, то ли под машинами – но они были там, в этом пекле, были! А вот наших зенитчиков нигде не было видно, как я ни всматривался. Заметил только счетверенную пулеметную установку на грузовом газике, но огонь из нее не вели. То ли расчет уже погиб, то ли с пулеметами что-то стряслось, а только никто от налетов фашистской авиации не отбивался.
Это было жестокое планомерное уничтожение тылов нашей отступавшей армии вместе с переполненными обозами раненых. Двойки пикирующих бомбардировщиков, отбомбившись, сменялись двойками истребителей, расстреливающих живое и мертвое, и уцелеть здесь было просто невозможно. Мне следовало бежать отсюда, пока еще было время, но я не мог оторвать глаз от этого гигантского эшафота.
Тупая механическая жестокость войны была столь зримой, что с той поры я смотрел все наши парадно-победные фильмы с горечью и досадой. А много позже это страшное юношеское впечатление помогло мне понять, что в России, друг с другом рядышком, всегда сосуществовали две истории в полном соответствии с ее двумя культурами. История, которая рассказывалась на завалинках заслуженными ветеранами крестьянским ребятишкам («И тут закричал наш геройский поручик: „Вперед, ребята, за мной!“ Мы молодецки ударили в штыки, и басурманы побежали, как зайцы…») и история, которая рассказывалась в салонах и гостиных («Дьявол попутал Каульбарса опоздать на целых двадцать минут! Мы же оголили весь левый фланг…»). Крестьянская история воспевала победы, дворянская – анализировала поражения, исходя из того, что победы ничему не учат, а воевать еще придется. Но советское искусство всегда послушно следовало крестьянской психологии.
И вдруг кто-то сзади свалился в мою воронку. Я оглянулся и увидел молодого лейтенанта. Действительно молодого, даже щетины на щеках не было заметно. Он сидел на откосе и смотрел на меня.
– Ты мимо пробежал, – зачем-то пояснил он. – Я кричал, но тут такое…
Он понравился мне с первого взгляда. Подтянутый, в гимнастерке с красными кубиками, туго перехваченной командирской портупеей, с пистолетной кобурой на боку и полевой сумкой через плечо. И фуражка на нем сидела лихо, и со звездой была эта фуражка.
– Здесь не проскочим. Направление главного удара, по всей видимости.
– Надо на юг идти, – сказал я. – Назад через железную дорогу и лесами – на юг. Пока их правый фланг не обойдем.
– Местный?
– Родился тут.
– Не пойму, ты – в армии или нет?
Я извлек из пилотки комсомольский билет и справку. Лейтенант прочитал, улыбнулся:
– Ну веди, истребитель. Меня Валентином зовут.
И протянул мне руку.
Глава вторая
И, кажется, опять не видел никаких снов. А ведь наступало 12 июля.
* * *
Разбудил меня сплошной рев, в котором глохли все иные звуки. Мы вскочили, не соображая, что происходит. Над недалекой линией фронта небо полыхало разрывами, левее ее поднимался столб дыма: горел город Красный. Мы заметались перед мостом, криком решая, переходить его или нет, и решили уже, что надо бы перейти, но, на наше счастье, не успели. Сквозь рев ясно донеслись резкие отрывистые выстрелы танковых пушек, и из деревни к мосту побежали женщины и дети.И мы побежали тоже. Побежали прямо по дороге, и я напрасно кричал, чтобы бежали напрямик, через луг. Я скорее почувствовал, чем понял, что если не танки, то немецкие мотоциклисты наверняка нацелились именно на эту дорогу. Меня никто не слушал, но тут по дороге дважды пальнули из танковой пушки, взметнулись взрывы, и это подействовало куда лучше всех моих истошных воплей. Все дружно свернули на луг и, путаясь в траве, бросились к лесу.
Мы успели добежать до первых кустов на опушке, когда нам в спины ударил пулемет. Кто-то из ребят попадал на землю, но я добежал до леса и остановился только за первыми стволами. Из моих ребят собралось лишь четверо, и я не знаю, что случилось с остальными. Надеюсь, что тогда они не погибли, потому что немцы стреляли не прицельно и пули их шли выше наших голов. Где-то кто-то еще ломился сквозь кусты, мы кричали им, но никто не отозвался.
– Куда бежать?
Не поручусь, что кто-то задал этот вопрос. В окружениях такие вопросы плавают в самом воздухе и их не приходится произносить вслух. Я решил держаться дороги, потому что она была единственным ориентиром, иначе мы рисковали запутаться в незнакомом лесу, закружить в нем и либо пойти не туда, куда следовало, либо нарваться на немецкие разъезды. И еще я подумал, что на грунтовке непременно отпечатаются следы – почему-то они представлялись мне оттисками кованых сапог. А со всех сторон доносился грохот разрывов, рев двигателей, автоматные и пулеметные очереди. Но мы все-таки пошли к дороге.
На ней никого не было. Я положил ребят за кустами, а сам пополз к обочине. Полежал там, вслушиваясь, потом решился, выскользнул на дорогу и внимательно ее осмотрел.
Никаких свежих следов на дороге я не обнаружил, не считая нескольких босых ног. Ни кованых сапог, ни танковых траков, ни отпечатков мотоциклетных протекторов. Я как-то вдруг успокоился (или – почти успокоился, что, вероятно, точнее), позвал ребят и начал соображать, куда нам следует идти.
Мои ребята нехотя вылезли из-под кустов, и тут я обнаружил, что у двоих нет винтовок. У меня хватило ума не упоминать ни об уставах, ни о трибунале, но я, честно признаться, почувствовал некий прилив гордости. Я-то не бросил свою СВТ, и это тогда укрепило мою уверенность в собственных возможностях.
Мало того, что отец во время наших многочисленных путешествий на машинах научил меня ориентироваться на местности – я с детства обладал чувством направления. Думается мне, что это чувство когда-то было вообще присуще человеку, как присуще, скажем, кошке, но с развитием дорог, появлением компаса, карт и тому подобных способов безошибочной ориентации постепенно исчезло в нем. Я впервые подумал об этом, когда в 1948 году приехал в Свердловск. Поезд прибыл в два ночи, никакой транспорт еще не ходил, а мне нужно было на Уралмашзавод. Спать не хотелось, я вышел на вокзальную площадь пустынного незнакомого города, огляделся и вдруг понял, где центр. И безошибочно, прямым путем пошел к нему.
Это чувство развил во мне отец. Он сознательно долго кружил меня по лесу, а потом спрашивал, в какой стороне Смоленск или, скажем, Витебск. И я постепенно научился инстинктивно определять верное направление.
Точно то же самое произошло и на пустынной проселочной дороге 12 июля 1941 года.
– Нам – туда, – сказал я.
И повел своих ребят. Не по дороге, которая мне казалась опасной, а просто махнул рукой в лес и пошел напрямик. И ребята пошли за мной. Я необъяснимо знал, что мы идем к печально известной ныне Катыни, как потом, впервые попав в Свердловск, знал, что иду к центру города.
Сначала мы осторожничали, обходили поляны, по одному, пригнувшись, перебегали лесные дороги. Но хотя где-то продолжалась пальба, в лесу было настолько тихо, что мы малость обнаглели. И чудом не поплатились за это легкомыслие.
Мы вышли к какой-то реке. Лезть в воду нам не хотелось, правее, за кустами, виднелся деревянный мост, и мы пошли к нему по берегу шумно и почти открыто, поскольку на нем никого не было. И неожиданно были обстреляны доброй парочкой автоматов. Сейчас думаю, что мы нарвались на немецкую моторизованную разведгруппу, но тогда мне было не до размышлений. Мы бросились назад, в лес, а обстрел продолжался, но нам удалось унести ноги в целости. Забежав за крутой поворот реки, мы решили переправляться. Ребята друг за другом полезли в воду, а я вспомнил про комсомольский билет и справку из обкома и, чтобы документы не промокли, переложил их за отворот пилотки. А потом шагнул в воду вслед за ребятами.
Я плыл на боку, спиной к течению, держа над головой винтовку, в зубах – пилотку и загребая правой рукой. Плавал я тогда неплохо, жарким летом сорокового был мобилизован в ОСВОД по комсомольской линии и воды не боялся. Но тогда, где-то на середине незнакомой реки, что-то скользкое вдруг мягко ткнулось мне в спину. Я почему-то решил, что это – утопленник, перепугался до ужаса, выпустил из рук винтовку, перевернулся на живот и, изо всех сил махая руками, поплыл к берегу, по-прежнему стиснув в зубах пилотку. Плыл, пока не влез в камыши головой, встал на ноги, вырвался на твердую почву и сразу же отбежал от берега. Сейчас-то я понимаю, что в меня ткнулась какая-то коряга, но это – сейчас. А тогда было почему-то очень страшно. Страшнее, чем под обстрелом.
То ли, переплыв реку, мы миновали окружение, то ли выскочили из еще не замкнутого кольца раньше, но больше с нами тогда ничего не случилось. Мы вышли к своим, попили молочка в какой-то деревне и под утро следующего дня пришли в Смоленск. И на рыночной площади упали без сил от полного изнеможения. Я и сейчас могу показать камни, на которые мы рухнули.
* * *
По дороге к нам присоединялись какие-то бойцы: одному в окружении неуютно. И такой неизвестный присоединившийся боец растолкал меня ранним утром:– Старшой, вставай. Тебя командир спрашивает.
Я открыл глаза, так и не сумев оторвать голову от булыжников рыночной площади. Увидел запыленный хромовый сапог, повернулся и сел, ничего еще не соображая. И тупо спросил:
– Какое сегодня число?
– Четырнадцатое. Откуда идете?
– Из-под Красного.
– Перепиши своих бойцов, – командир протянул блокнот и карандаш. – Видишь двухэтажный деревянный дом во дворе? Принесешь туда список. Последний подъезд, второй этаж, направо.
В 1975 году в Минске на праздновании тридцатилетия Победы я рассказал писателю Евгению Захаровичу Воробьеву о своем пробуждении на булыжной мостовой родного города.
– Последний подъезд, второй этаж, направо? – радостно перебил он меня. – Мы тогда списки в той комнате составляли. Только что-то я тебя не помню… В каком ты был звании?
– Я был не в звании, а в спортивных штанах.
– И достал из пилотки комсомольский билет со справкой? – улыбнулся Евгений Захарович. – Ты еще просил маме куда-то позвонить.
А я его тогда не запомнил, хотя головой в Минске покивал. Я еще не проснулся, соображал плохо, но консервы – опять тушеный горох! – для своих ребят, которые почему-то считали меня старшим, получил. А еще получил винтовки, патроны и участок на Витебском шоссе возле какого-то завода. По-моему, кирпичного.
Окопы там были едва обозначены, и мы рыли их в две смены. Одна спала, другая копала. Потом менялись. К вечеру сделали, но получились не окопы, а ровики, потому что песок все время осыпался, а досок для обшивки не было. Да и времени, признаться, тоже, потому что на Смоленск накатывался грохот.
В Смоленске жило много моих родственников со всех родственных сторон. Когда я прибыл в город прямиком из Воронежа, я очень хотел их повидать, но когда вернулся из-под города Красного, это желание куда-то испарилось. Я не мог оставить окопы, не мог оставить участок, не мог оставить ребят, считавших меня старшим. А потому и не вспоминал о родне.
Как-то интервьюер меня спросил, не видел ли я, как мои пули попадают в немцев. Я ответил, что не только не видел, но и очень надеюсь, что вообще не попадал ни в кого. Конечно, у войны – да еще такой, как наша Великая Отечественная – свои законы, но все-таки мне легче будет умирать.
В тех песчаных ровиках под Смоленском нам пришлось вдосталь пострелять. Вроде бы никто нас особенно не атаковал, но немцы атаку демонстрировали, а патронов у нас хватало. Спали мы урывками прямо на дне ровиков под грохот собственной пальбы.
Так продолжалось дня два или три, точно уж и не помню. А потом, уже в сумерках, нас неожиданно сняли с позиций, привели на станцию и погрузили в эшелон из телячьих вагонов. Никаких нар не было, и мы повалились прямо на пол. Уж очень хотелось спать…
Не видел я никаких снов, а проснулся вдруг от страшного грохота. Обе двери вагона были распахнуты настежь, и мы, сонные, прыгали из него в обе стороны.
Рядом с нами горел наполовину разваленный взрывом вагон. Кругом рвались снаряды, где-то совсем близко били пулеметные очереди. Я спрыгнул на насыпь и, еще не поднявшись с нее, увидел совсем рядом немецкий танк, стоявший посреди путей. Его пушка была развернута в нашу сторону и выплевывала снаряд за снарядом. Но снаряды уже летели за спины, я это понял, скатился в кювет, на четвереньках выбрался из него и нырнул в придорожные кусты.
Уже не вспомнишь, полз я через кусты или бежал, согнувшись в три погибели. Помню, что передо мною вдруг оказалось поле, на котором тоже рвались снаряды, но – редко и неприцельно. Многие из тех, кто выскочил из эшелонов, оставались в кустах, но за полем виднелся лес, и я побежал к нему. Побежал перебежками, стараясь падать в свежие воронки, и их удушливый смрад снится мне по ночам. Но отец успел вдолбить в мою голову, что снаряд никогда не попадает в одно и то же место, а значит, всегда есть шанс уцелеть. Словом, домчался я до леса, но уже без воздуха в груди, потому что дышать в воронках было совершенно нечем. Упал я за первыми деревьями, меня била судорога, я очень хотел вздохнуть полной грудью и – не мог. Потом из груди вырвался какой-то жалобный сип, и меня стало мучительно рвать желчью. Но дышать я уже начал. С трудом и свистом, но – начал.
Потом отдышался и сел. На железной дороге еще продолжалась стрельба, но в лес залетали только случайные пули, да и то поверху, а у меня совершенно не было сил. И еще я очень плохо соображал, потому что думал не о том, как уйти поскорее, а о том, что у меня есть. А у меня были спортивные штаны, гимнастерка, парусиновые туфли, в которых я бегал кроссы по пересеченной местности еще в школе, пилотка с комсомольским билетом и справкой из обкома и – манерка с солью в кармане, застегнутом на пуговицу. И больше ровнехонько ничего не было. И я горестно думал, какой же я несчастный парень, и очень жалел себя.
Но потом этот приступ бессильного детского страха прошел. Где-то еще стреляли, где-то грохотали танки… Нет, не «где-то», а совсем рядом, за первыми деревьями леса и кустами на опушке, но я окончательно пришел в себя, перебрался под куст и представил себе карту. Немцы перерезали дорогу где-то под Ярцево, я прыгал из вагона в левые двери. Значит, если я хочу выбраться, мне следует идти строго на запад, в сторону Москвы, но ни в коем случае не пересекать железнодорожного полотна. Так я наверняка выйду на старую Смоленскую дорогу, по которой когда-то шла армия Наполеона. И шла она – через Соловьеву переправу.
Я решил следовать путем великого полководца и вылез из-под орехового куста. И – очень обрадовался, увидев совсем рядом двух ребят из своего отряда. Это была удача, огромная удача, и мы направились лесом к Соловьевой переправе почти спокойно.
Было раннее утро. Мы шагали через лес без дорог, изредка встречая каких-то потерянных людей, сумевших вырваться из-под танкового расстрела эшелонов. Кто-то присоединялся к нам, кто-то продолжал путь в одиночестве, но все подавленно молчали. Кроме нас. Потому что мы были очень молоды и знали, куда идем. Цель в молодости успешно заменяет оценку реальности, свойственную более разумному возрасту, чем широко пользовалась советская власть.
Кажется, во второй половине дня мы услышали густой гул взрывов. Бомбили где-то впереди, я уже понимал, но ни за что не хотел верить, что бомбят цель нашего пути через лес – Соловьеву переправу. И продолжал упорно идти вперед. Грохот бомбовых разрывов периодически сменялся пулеметными очередями, и я успокаивал ребят, объясняя, что это наши зенитчики отгоняют немецкие самолеты. И, по-моему, сам в это верил. Или, во всяком случае, очень хотел верить.
Смена звуков продолжалась с малыми промежутками тишины. И чем ближе мы подходили, тем все явственнее прояснялась система: «юнкерсы», отбомбившись, улетали за новым запасом бомб, а им на смену шли «мессершмитты» с солидным грузом пулеметных лент, чтобы не дать нашим перебежать, укрыться, просто хотя бы перевести дух.
Это был ближайший путь к Москве, и уходить мне отсюда не хотелось. Я подумал, что немцы ночью, возможно, прекратят налеты или хотя бы умерят пыл. Правда, ночи были очень короткими, но мне надо было всего лишь проскользнуть на другой берег Днепра. Требовалось осмотреться, чтобы понять, как действовать, и я, оставив ребят на опушке, ползком перебрался в кусты поближе к бомбежке. Я глох от грохота разрывов, но из кустов ничего не было видно. Заметив впереди воронку, я добежал до нее, пока «юнкерсы» разворачивались для пикирования, и нырнул на дно. Здесь тоже воняло взрывчаткой, но зато я твердо знал, что бомбы, не падают в одно и то же место.
Отдышавшись, я осторожно подобрался к краю и выглянул. И то, что увидел, никогда уж из памяти не изгладится.
Весь берег перед переправой был заполнен машинами, повозками, санитарными обозами, артиллерией без снарядов и снарядами без артиллерии. Людей видно не было – вероятно, они прятались то ли в воронках, то ли под машинами – но они были там, в этом пекле, были! А вот наших зенитчиков нигде не было видно, как я ни всматривался. Заметил только счетверенную пулеметную установку на грузовом газике, но огонь из нее не вели. То ли расчет уже погиб, то ли с пулеметами что-то стряслось, а только никто от налетов фашистской авиации не отбивался.
Это было жестокое планомерное уничтожение тылов нашей отступавшей армии вместе с переполненными обозами раненых. Двойки пикирующих бомбардировщиков, отбомбившись, сменялись двойками истребителей, расстреливающих живое и мертвое, и уцелеть здесь было просто невозможно. Мне следовало бежать отсюда, пока еще было время, но я не мог оторвать глаз от этого гигантского эшафота.
Тупая механическая жестокость войны была столь зримой, что с той поры я смотрел все наши парадно-победные фильмы с горечью и досадой. А много позже это страшное юношеское впечатление помогло мне понять, что в России, друг с другом рядышком, всегда сосуществовали две истории в полном соответствии с ее двумя культурами. История, которая рассказывалась на завалинках заслуженными ветеранами крестьянским ребятишкам («И тут закричал наш геройский поручик: „Вперед, ребята, за мной!“ Мы молодецки ударили в штыки, и басурманы побежали, как зайцы…») и история, которая рассказывалась в салонах и гостиных («Дьявол попутал Каульбарса опоздать на целых двадцать минут! Мы же оголили весь левый фланг…»). Крестьянская история воспевала победы, дворянская – анализировала поражения, исходя из того, что победы ничему не учат, а воевать еще придется. Но советское искусство всегда послушно следовало крестьянской психологии.
И вдруг кто-то сзади свалился в мою воронку. Я оглянулся и увидел молодого лейтенанта. Действительно молодого, даже щетины на щеках не было заметно. Он сидел на откосе и смотрел на меня.
– Ты мимо пробежал, – зачем-то пояснил он. – Я кричал, но тут такое…
Он понравился мне с первого взгляда. Подтянутый, в гимнастерке с красными кубиками, туго перехваченной командирской портупеей, с пистолетной кобурой на боку и полевой сумкой через плечо. И фуражка на нем сидела лихо, и со звездой была эта фуражка.
– Здесь не проскочим. Направление главного удара, по всей видимости.
– Надо на юг идти, – сказал я. – Назад через железную дорогу и лесами – на юг. Пока их правый фланг не обойдем.
– Местный?
– Родился тут.
– Не пойму, ты – в армии или нет?
Я извлек из пилотки комсомольский билет и справку. Лейтенант прочитал, улыбнулся:
– Ну веди, истребитель. Меня Валентином зовут.
И протянул мне руку.
Глава вторая
С этой встречи начался мой самый долгий путь к своим. Долгий, тяжелый и опасный.
Мы с Валентином прошли много верст и много дней, мы прикрывали друг друга огнем, мы поровну делили последнюю горсть полузрелой земляники или пучок щавеля, но я ни разу не назвал его по имени. Я обращался к нему только по уставу: «товарищ лейтенант», потому что он олицетворял для меня всю мою Красную Армию.
И поэтому я просто не спросил его фамилии. Она мне была не нужна.
А вот уцелел ли он на войне, как сложилась его судьба, я не знаю и не узнаю уже никогда. Мы оказались в разных фильтрационных лагерях, когда вырвались из окружения. Он – в офицерском, я – в солдатском. Нас, окруженцев сорок первого, старательно разводили по разным лагерям всегда. Даже когда Сталин помер.
Но тогда мы молились на Сталина в душе своей. Он присутствовал в каждом из нас, он помогал нам верить в победу и, губя тысячи жизней, спасал каждого в одиночку.
– Отходим в лес, – сказал Валентин. – Ты – первым. Как только «юнкерсы» отбомбятся, вылетай из воронки и без остановки – в кусты. Там падай, даже если стрелять не будут. Лежи и жди меня.
Мы благополучно перебежали в лес, где можно было уже не ползать. Там мы походили среди укрывшихся людей, Валентин предлагал им идти с нами, но никто не пошел. Все боялись отдаляться в глухие леса от ближайшей дороги на Москву, надеясь, как надеялся я, когда лежал в воронке, ночью перебраться через Днепр. Это казалось всем самым простым решением, и с нами пошли только двое из тех ребят, которых я знал.
Вчетвером мы осторожно двинулись назад, к железной дороге, а на подходе к ней к нам присоединились трое красноармейцев. Вот тогда лейтенант Валентин достал из полевой сумки командирский блокнот и приказал мне составить список отряда. Я составил список с указанием годов рождения и воинской специальности, за что получил одобрительную улыбку командира.
Чем ближе мы подходили к железной дороге, тем медленнее и осторожнее шли. От куста к кусту, от дерева к дереву, напряженно вслушиваясь и внимательно оглядываясь. Эта настороженность и обостренное внимание и привели меня к счастливой и очень нужной находке.
Я нашел солдатский котелок. Не круглый времен Первой мировой, а алюминиевый, плоский, с крышкой и удобной ручкой. По-моему, такие котелки появились в нашей армии после Финской войны, выпущено их было еще немного, и как именно этот новейший котелок оказался на моей дороге да еще в самом начале наших странствований в окружении, я не берусь объяснять. Счастье потому и счастье, что не поддается никаким логическим заключениям. А эта находка спасла мне жизнь без всякого преувеличения.
Добравшись со всеми предосторожностями до железной дороги, мы укрылись в кустах и начали ждать короткой июльской темноты. Там, куда мы вышли, целых эшелонов на дороге не просматривалось, и я понял, что мы оказались западнее того места, где немецкие танки перерезали железную дорогу Смоленск – Москва. На путях валялись остатки разбомбленных составов, обгоревшие вагоны, колесные пары, но людей нигде видно не было. Я уж подумал, что нам невероятно повезло, хотел сказать лейтенанту, что немцев на этом участке нет и в помине, но не успел вскочить.
И слава Богу, что не успел.
Издалека послышался рокот мотоциклетного мотора, и на тропинке, которая у нас в России бежит вдоль всех рельсов, куда бы они ни вели, показался военный мотоцикл с коляской, двумя ручными пулеметами и тремя фашистскими солдатами. Я знал эти мотоциклы по описаниям в газете «Красная Звезда», которая много и восторженно живописала победы немецкого оружия, не забывая рассказывать и о самом оружии. Такие мотоциклы назывались «цундапами», были очень мощными и высокопроходимыми, но на узкой, извивающейся во все стороны тропинке выглядели тяжелыми и неуклюжими. Это был патруль, и если водитель не отрывал глаз от дорожки, то солдаты, сидевшие позади него и в коляске, не отрывали глаз от придорожных кустов.
Сейчас у меня такое ощущение, будто я видел их лица. Но скорее всего я видел нечто подобное в кино, потому что тогда лежал ничком, уткнувшись лицом в траву.
Пересекать железную дорогу было нельзя. И мы продолжали тихо лежать в кустарнике, осторожненько шевелясь в промежутках между патрульными мотоциклистами. Тогда казалось, что большей муки – чисто физической куда более, нежели психологической – просто не может быть, но во время наших дальнейших блужданий по лесам выяснилось, что может. И тот день, когда это случилось, я помню хорошо. Снится даже, когда на животе сплю.
А той короткой и душной июльской ночью мы перемахнули через насыпь вполне благополучно. По одному, с небольшими интервалами и только по команде Валентина. И поспешно скрылись в густом ольшанике, который надо было пересечь, чтобы войти в лес.
Здесь мы вздохнули с облегчением, но это освежающее чувство стало исчезать, как только мы приблизились к лесу. Слабый запах тления делался все сильнее и сильнее с каждым нашим шагом. Это еще не был непереносимый смрад разложения, это был сигнал его начала. Липкий, еще не вызывающий спазмов в горле, но уже включающий ощущение тошноты запах начавшегося распада.
Первые трупы появились на стыке ольшаника и лесной опушки, круто падавшей в низину, по которой мы пробирались. Я видел их сквозь кусты, но ребята, приставшие к нам, бегали посмотреть, а потом возбужденно рассказывали:
– Ног нету у мужика! Как бритвой срезало…
Мне было неприятно. Я, сколько помню себя, всегда старательно избегал глядеть на покойников. Но мои сверстники – да и не только сверстники, а вполне взрослые дяди и тети – и тогда часто бегали посмотреть на тех, кто либо помер от голода, либо попал под трамвай, и всегда с массой подробностей рассказывали потом в непонятном возбуждении. Теперь-то я понимаю, что подобный интерес объясняется уровнем культуры и эстетического развития, но мне горько от подобного объяснения. Люди чаще всего неповинны в безгрешном своем любопытстве, чем широко пользуются авторы не только фильмов ужасов…
Впрочем, не мне одному было тогда противно выслушивать подобные рассказы, потому что лейтенант Валентин, если случался рядом, всегда резко обрывал рассказчика.
Потом мы сообразили, что немцы, по всей вероятности, били из танковых орудий и пулеметов по убегавшим из эшелонов людям с железнодорожной насыпи. Тела убитых во множестве попадались нам на выходе из зарослей ольшаника и на опушке леса. А когда мы немного углубились в лес, дышать стало значительно легче.
Тут нас ожидало целых три события: мы нашли оружие и еще одного соратника. Оружие – два карабина с полными патронташами – принес боковой дозор, который выслал лейтенант. Людей у нас было немного, в дозоры справа и слева лейтенант назначал по одному, причем только из бойцов, двоих отправлял в головной дозор, а остальные следовали в основной группе. Те карабины левый дозорный подобрал прямо на земле: вероятно, они принадлежали охране какого-то эшелона и, по его словам, аккуратно лежали под кустом. Железнодорожная охрана состояла из пожилых, непризывного возраста мужчин, одетых в форму железнодорожников, почему они и поторопились избавиться от оружия, попав в окружение. И я их не осуждаю: в окружениях люди ведут себя согласно собственным представлениям о долге и нравственности. А для нас их поступок оказался весьма кстати.
Карабины получили кадровые бойцы: дозорный, который нашел их, и еще один достался красноармейцу из нашей, основной группы. Вероятно, лейтенант заметил мой завистливый взгляд при этом, однако ничего не сказал, но сделал так, что я под вечер того же дня все-таки обзавелся пистолетом. Об этом – чуть ниже.
Вскоре после находки брошенных охранниками карабинов из головного дозора пришел наш боец, сопровождающий немолодого сержанта с винтовкой на плече. Увидев лейтенанта, сержант шагнул вперед, отдал честь и четко доложил, что во время танковой немецкой атаки потерял своих, ушел в лес и готов приступить к исполнению служебных обязанностей. Затем несколько смущенно добавил, что штык он самолично закопал в лесу, потому что бегать с ним ему несподручно. А признавшись в нарушении устава, предъявил Валентину документы.
Так у нас появился помощник командира, которого лейтенант не снял с должности даже тогда, когда к нам прибились два представителя среднего командного состава. Об этом я непременно расскажу в свое время, а пока – о тяжком нервном испытании, выпавшем на мою долю в тот же день где-то под вечер.
Мы с Валентином прошли много верст и много дней, мы прикрывали друг друга огнем, мы поровну делили последнюю горсть полузрелой земляники или пучок щавеля, но я ни разу не назвал его по имени. Я обращался к нему только по уставу: «товарищ лейтенант», потому что он олицетворял для меня всю мою Красную Армию.
И поэтому я просто не спросил его фамилии. Она мне была не нужна.
А вот уцелел ли он на войне, как сложилась его судьба, я не знаю и не узнаю уже никогда. Мы оказались в разных фильтрационных лагерях, когда вырвались из окружения. Он – в офицерском, я – в солдатском. Нас, окруженцев сорок первого, старательно разводили по разным лагерям всегда. Даже когда Сталин помер.
Но тогда мы молились на Сталина в душе своей. Он присутствовал в каждом из нас, он помогал нам верить в победу и, губя тысячи жизней, спасал каждого в одиночку.
– Отходим в лес, – сказал Валентин. – Ты – первым. Как только «юнкерсы» отбомбятся, вылетай из воронки и без остановки – в кусты. Там падай, даже если стрелять не будут. Лежи и жди меня.
Мы благополучно перебежали в лес, где можно было уже не ползать. Там мы походили среди укрывшихся людей, Валентин предлагал им идти с нами, но никто не пошел. Все боялись отдаляться в глухие леса от ближайшей дороги на Москву, надеясь, как надеялся я, когда лежал в воронке, ночью перебраться через Днепр. Это казалось всем самым простым решением, и с нами пошли только двое из тех ребят, которых я знал.
Вчетвером мы осторожно двинулись назад, к железной дороге, а на подходе к ней к нам присоединились трое красноармейцев. Вот тогда лейтенант Валентин достал из полевой сумки командирский блокнот и приказал мне составить список отряда. Я составил список с указанием годов рождения и воинской специальности, за что получил одобрительную улыбку командира.
Чем ближе мы подходили к железной дороге, тем медленнее и осторожнее шли. От куста к кусту, от дерева к дереву, напряженно вслушиваясь и внимательно оглядываясь. Эта настороженность и обостренное внимание и привели меня к счастливой и очень нужной находке.
Я нашел солдатский котелок. Не круглый времен Первой мировой, а алюминиевый, плоский, с крышкой и удобной ручкой. По-моему, такие котелки появились в нашей армии после Финской войны, выпущено их было еще немного, и как именно этот новейший котелок оказался на моей дороге да еще в самом начале наших странствований в окружении, я не берусь объяснять. Счастье потому и счастье, что не поддается никаким логическим заключениям. А эта находка спасла мне жизнь без всякого преувеличения.
Добравшись со всеми предосторожностями до железной дороги, мы укрылись в кустах и начали ждать короткой июльской темноты. Там, куда мы вышли, целых эшелонов на дороге не просматривалось, и я понял, что мы оказались западнее того места, где немецкие танки перерезали железную дорогу Смоленск – Москва. На путях валялись остатки разбомбленных составов, обгоревшие вагоны, колесные пары, но людей нигде видно не было. Я уж подумал, что нам невероятно повезло, хотел сказать лейтенанту, что немцев на этом участке нет и в помине, но не успел вскочить.
И слава Богу, что не успел.
Издалека послышался рокот мотоциклетного мотора, и на тропинке, которая у нас в России бежит вдоль всех рельсов, куда бы они ни вели, показался военный мотоцикл с коляской, двумя ручными пулеметами и тремя фашистскими солдатами. Я знал эти мотоциклы по описаниям в газете «Красная Звезда», которая много и восторженно живописала победы немецкого оружия, не забывая рассказывать и о самом оружии. Такие мотоциклы назывались «цундапами», были очень мощными и высокопроходимыми, но на узкой, извивающейся во все стороны тропинке выглядели тяжелыми и неуклюжими. Это был патруль, и если водитель не отрывал глаз от дорожки, то солдаты, сидевшие позади него и в коляске, не отрывали глаз от придорожных кустов.
Сейчас у меня такое ощущение, будто я видел их лица. Но скорее всего я видел нечто подобное в кино, потому что тогда лежал ничком, уткнувшись лицом в траву.
Пересекать железную дорогу было нельзя. И мы продолжали тихо лежать в кустарнике, осторожненько шевелясь в промежутках между патрульными мотоциклистами. Тогда казалось, что большей муки – чисто физической куда более, нежели психологической – просто не может быть, но во время наших дальнейших блужданий по лесам выяснилось, что может. И тот день, когда это случилось, я помню хорошо. Снится даже, когда на животе сплю.
А той короткой и душной июльской ночью мы перемахнули через насыпь вполне благополучно. По одному, с небольшими интервалами и только по команде Валентина. И поспешно скрылись в густом ольшанике, который надо было пересечь, чтобы войти в лес.
Здесь мы вздохнули с облегчением, но это освежающее чувство стало исчезать, как только мы приблизились к лесу. Слабый запах тления делался все сильнее и сильнее с каждым нашим шагом. Это еще не был непереносимый смрад разложения, это был сигнал его начала. Липкий, еще не вызывающий спазмов в горле, но уже включающий ощущение тошноты запах начавшегося распада.
Первые трупы появились на стыке ольшаника и лесной опушки, круто падавшей в низину, по которой мы пробирались. Я видел их сквозь кусты, но ребята, приставшие к нам, бегали посмотреть, а потом возбужденно рассказывали:
– Ног нету у мужика! Как бритвой срезало…
Мне было неприятно. Я, сколько помню себя, всегда старательно избегал глядеть на покойников. Но мои сверстники – да и не только сверстники, а вполне взрослые дяди и тети – и тогда часто бегали посмотреть на тех, кто либо помер от голода, либо попал под трамвай, и всегда с массой подробностей рассказывали потом в непонятном возбуждении. Теперь-то я понимаю, что подобный интерес объясняется уровнем культуры и эстетического развития, но мне горько от подобного объяснения. Люди чаще всего неповинны в безгрешном своем любопытстве, чем широко пользуются авторы не только фильмов ужасов…
Впрочем, не мне одному было тогда противно выслушивать подобные рассказы, потому что лейтенант Валентин, если случался рядом, всегда резко обрывал рассказчика.
Потом мы сообразили, что немцы, по всей вероятности, били из танковых орудий и пулеметов по убегавшим из эшелонов людям с железнодорожной насыпи. Тела убитых во множестве попадались нам на выходе из зарослей ольшаника и на опушке леса. А когда мы немного углубились в лес, дышать стало значительно легче.
Тут нас ожидало целых три события: мы нашли оружие и еще одного соратника. Оружие – два карабина с полными патронташами – принес боковой дозор, который выслал лейтенант. Людей у нас было немного, в дозоры справа и слева лейтенант назначал по одному, причем только из бойцов, двоих отправлял в головной дозор, а остальные следовали в основной группе. Те карабины левый дозорный подобрал прямо на земле: вероятно, они принадлежали охране какого-то эшелона и, по его словам, аккуратно лежали под кустом. Железнодорожная охрана состояла из пожилых, непризывного возраста мужчин, одетых в форму железнодорожников, почему они и поторопились избавиться от оружия, попав в окружение. И я их не осуждаю: в окружениях люди ведут себя согласно собственным представлениям о долге и нравственности. А для нас их поступок оказался весьма кстати.
Карабины получили кадровые бойцы: дозорный, который нашел их, и еще один достался красноармейцу из нашей, основной группы. Вероятно, лейтенант заметил мой завистливый взгляд при этом, однако ничего не сказал, но сделал так, что я под вечер того же дня все-таки обзавелся пистолетом. Об этом – чуть ниже.
Вскоре после находки брошенных охранниками карабинов из головного дозора пришел наш боец, сопровождающий немолодого сержанта с винтовкой на плече. Увидев лейтенанта, сержант шагнул вперед, отдал честь и четко доложил, что во время танковой немецкой атаки потерял своих, ушел в лес и готов приступить к исполнению служебных обязанностей. Затем несколько смущенно добавил, что штык он самолично закопал в лесу, потому что бегать с ним ему несподручно. А признавшись в нарушении устава, предъявил Валентину документы.
Так у нас появился помощник командира, которого лейтенант не снял с должности даже тогда, когда к нам прибились два представителя среднего командного состава. Об этом я непременно расскажу в свое время, а пока – о тяжком нервном испытании, выпавшем на мою долю в тот же день где-то под вечер.