– Будут брать за горло – покажи характер.
Повесть на редколлегии представлял Катинов, а я настолько обалдел, что ничего не соображал. И куда делись все поздравления и комплименты? Он скупо отметил в качестве положительной стороны тематику («о рабочем классе», как выяснилось) и долго говорил об общей пессимистической тональности, с которой автору предстоит серьезная борьба. И тут встал Рекемчук и в пылу спора вознес повесть на недосягаемую высоту. И тогда все дружно накинулись на меня, будто я был пособником закоренелых врагов советской власти. В чем только меня ни обвиняли – именно меня, а не мою повесть! – и в очернительстве, и в незнании жизни, и в клевете, и в перегибах, и во всех прочих мыслимых и немыслимых грехах. Но до выводов дело не дошло, потому что разгневанный Александр Евсеевич, обругав всех чинушами от литературы, велел мне «показать характер». Я показал, и мы хлопнули дверью в буквальном смысле слова.
Рекемчук сказал, чтобы я отнес повесть в «Новый мир». Я отнес, не ожидая, что ее там прочтут. Однако недели через две меня вызвали. Я приехал, поднялся на второй этаж и был введен в кабинет Александра Трифоновича Твардовского. Он куда-то торопился, разговаривал стоя и одеваясь, а потому коротко.
– Мы берем вашу повесть, но надо сокращать. Ваш редактор – Анна Самойловна Берзер. Слушайтесь ее.
Кажется, я тогда ничего не успел сказать. Вскоре Александр Трифонович умер, моя работа с Анной Самойловной отложилась, но я дорожу этим мимолетным свиданием. Со мною говорил сам Твардовский…
11 мая 1968 года в Подольском военном госпитале умер мой отец, так и не дождавшийся моего признания. Оно состоялось через год, и я поступил, как герой горьковского рассказа. Пришел на могилу и доложил:
– Отец – сделано!
Тогда ничего еще не было сделано, но я уже знал, что сделано будет. Это не самоуверенность, а диалектический скачок, переход количества в качество: я дозрел. И зрелость выразилась не в том, что я стал лучше писать, а в том, что я понял, о чем должен писать.
Странное дело, это понимание не поддается логическому объяснению. До момента прозрения было куда проще: я знал, что собираюсь написать, и мог рассказать сюжет или заведомо туманно изложить нечто в заявке. Теперь эта легкость испарилась, я вдруг разучился рассказывать. Да и что рассказывать-то? Сюжет? Но разве в сюжете дело? Разве «Зори» исчерпываются историей, как пять девушек и старшина с наганом не пропустили фашистских диверсантов? Разве «В списках не значился» – это о том, как юный лейтенант сражался в Брестской крепости? А «Не стреляйте белых лебедей» – роман в защиту окружающей среды? А «Были и небыли» – о Русско-турецкой войне? Конечно же нет, они – больше сюжета, шире просто рассказанных событий, и это как раз и есть мое постижение литературы. Мое, личное: у других, естественно, все складывалось по-иному.
Кажется, в июне 1968 года я начал повесть о войне. Писал неторопливо, часто отвлекаясь, иногда несколько строчек в день. Тогда на «Ленфильме» режиссер Михаил Ершов снимал фильм по нашему с Кириллом Рапопортом сценарию «На пути в Берлин». Я часто бывал на съемках, даже снялся в одном из эпизодов, а писать не спешил. У меня не было никаких обязательств, а было тревожное чувство обязанности. До сей поры я не испытывал подобного чувства, хотя уже давно зарабатывал пером на жизнь. Но одно – «зарабатывать на жизнь», а другое – «быть обязанным». Я закончил эту повесть в апреле 69-го, назвал ее чудовищно («Весною, которой не было», это же придумать надо!), запечатал в конверт и послал в журнал «Юность». Дней через десять телефонный звонок поднял меня в шесть часов утра.
– Вы – автор повести? Никому не давайте, мы ждем вас сегодня в редакции.
Я приехал, познакомился с Изидором Григорьевичем Винокуровым – это он звонил мне утром, – с Марией Лазаревной Озеровой и Борисом Николаевичем Полевым. От него я получил три замечания:
Заменить шмайссеры на автоматы.
Не еловое корневище, а еловый выворотень.
И, ради Бога, другое название!
Два замечания были пустяком, но с названием мы помучились.
– Не отпущу, пока название не придумаете, – сказал Полевой. – Повесть в печать надо отправлять, если хотим в августе ее выпустить.
От такого известия я вообще отключился. В августе!..
Что-то я жалобно вякал, Озерова писала все названия, приходящие в голову либо ей, либо Винокурову, поскольку я, повторяю, прочно выпал в осадок.
Часа через два полного изнеможения возникла длинная пауза. Потом Изидор Григорьевич пробормотал:
– Зори. Зори здесь тихие… Нет, «А зори здесь тихие…»!
– Молодцы, – сказал Полевой, когда мы ввалились к нему с этим названием. – За все в совокупности можно и коньячку выпить.
Так я стал автором самого популярного тогда журнала. Через год «Юность» опубликовала повесть «Самый последний день», а еще через год – роман «В списках не значился» с великолепными иллюстрациями Бродского. Затем роман «Не стреляйте белых лебедей», с которым произошел некоторый казус.
Дело в том, что я не вычитал гранки, уж не помню, по какой причине. И в названии корректор не вычеркнул предлог «в». А поскольку издательства печатали на основании того текста, который получали из «Юности», то это «в» присутствует почти в каждом переиздании.
Писал я тогда много и быстро, и «Юность» ежегодно выходила с моей очередной работой. Но однажды произошел довольно ощутимый сбой.
Борис Николаевич к тому времени уже умер, журналом руководил Андрей Дементьев, продолжая, в общем, его политику. А я написал «Завтра была война».
Я работал по десять часов в день, писал быстро, и повесть стекала с кончика пера почти без помарок. Я знал, что она получилась, потому что проверил ее на моих друзьях. И редакция «Юности» ревела взахлеб, и всех все устраивало, и… И ее набрали, но в свет она так и не вышла. Ее не пропустил Идеологический отдел ЦК, и журнал вышел с опозданием на месяц без этой повести. Рыдавший над нею Дементьев не имел ни авторитета, ни твердости Бориса Николаевича, а потому и не мог ее защитить.
Повесть «Завтра была война» пролежала в столе до горбачевских времен. Тогда и была напечатана. Без купюр.
Интересна ее кинематографическая судьба. Многие режиссеры пытались ее пробить через Главкино, но эта организация традиционно была самой консервативной и осторожной. Никому, даже самым известным режиссерам, не удалось получить разрешения на ее экранизацию. А она тем не менее не только вышла на экран, но и получила два престижных приза и идет до сей поры.
Как-то утром мне позвонил выпускник ВГИКа Юрий Кара с просьбой посмотреть его дипломную работу. Ко мне часто обращались выпускники с подобными просьбами, но в тот день мне ехать не хотелось.
– Извините, Юра. На улице дождь, а у меня нет машины.
– Передаю трубку директору студии Горького.
С директором студии Григорием Рималисом мы были друзьями, познакомившись еще на съемках фильма «А зори здесь тихие…». И поэтому я честно сказал, что ради четырехчастного дипломного фильма приезжать…
– Высылаю машину, – перебил он, не дослушав.
Меня привезли на студию имени Горького. Встречал Рималис. Он вел меня по длинному коридору, где находился большой просмотровый зал, и я обратил внимание на суету. К залу бежали люди со стульями в руках.
– Чего это все бегут?
– Увидишь, – загадочно сказал Рималис.
И я увидел фильм по повести «Завтра была война», постановку которого упрямо запрещала цензура. Однако ее запреты не распространялись на дипломные работы, почему Юрий Кара и сделал эту картину. На диплом полагалась цветная пленка из расчета четырех частей, но Юра снял в цвете только сцены с Викой Люберецкой. Все остальное он снимал черно-белым, но фильм по всем международным стандартам считался цветным.
К тому времени и «Новый мир» рискнул напечатать «Иванов катер». У меня образовалось две повести – «Зори», «Самый последний день» и роман «Иванов катер», которые я по совету друзей из «Юности» и решил предложить издательству «Советский писатель» как сборник.
Читали там долго. А потом пришел отказ, мотивированный двумя пунктами. Во-первых, автор очернил безоблачную счастливую жизнь советских людей в романе «Иванов катер», и, во-вторых, он ее попросту не знает. И поди докажи, что я сезон отработал помощником капитана, поскольку никакой справки об этом я и не брал.
Трудно проходили и два моих романа – «Вам привет от бабы Леры» и «И был вечер, и было утро». Они пролежали в столе десять лет и были разрешены к печати только в начале 90-х годов. Я никогда ничего не исправлял в своих работах по указанию цензуры. Не потому, что я уж такой диссидент – вот чего нет во мне, того нет – а потому, что в то время я, кончая одну работу, уже думал о другой и не хотел терять время попусту.
Через прозу я вновь вернулся в кинематограф и театр. «А зори здесь тихие…» была экранизирована Станиславом Ростоцким, по ней был создан великолепный спектакль в Театре на Таганке Юрием Любимовым, а Кирилл Молчанов написал оперу, поставленную Большим театром. «Иванов катер» увидел как экран, так и сцену, то же самое надо сказать и о повести «Не стреляйте белых лебедей», но самое неожиданное счастье улыбнулось Театру Маяковского, в котором Андрей Гончаров поставил прекрасный спектакль по роману «Завтра была война» силами выпускников собственной театральной мастерской.
Вся Москва валом валила в этот театр. Зрители, имевшие право на пропуска, вынуждены были сидеть в проходах на ступеньках и – сидели.
Как раз в это время в Москву приехала знаменитая английская актриса Ванесса Редгрейв. Она увидела «Завтра была война» и… и стала ходить на каждый спектакль. Я познакомился с нею, сидел рядом в зале и видел, как она что-то быстро записывает, слушая перевод через наушники. Мы подружились с Ванессой, она бывала у нас на даче, где и сказала, что добьется, чтобы этот спектакль увидели в Лондоне.
И великая актриса добилась своего. Театр получил официальное приглашение на двухнедельные гастроли в Лондон с показом десяти спектаклей «Завтра была война». Билеты приглашающей стороной были куплены на поезд, и мы совершили прекрасное путешествие через всю Европу до Антверпена, а далее на пароме до Лондона.
Это были незабываемые гастроли с одним спектаклем в репертуаре. «Завтра была война» игралась в огромном Национальном театре за мостом Ватерлоо при полных аншлагах, но на первом спектакле Ванессе переводить не пришлось; в зале была русская публика. И не только из советского посольства, но и эмигранты первой и второй волн.
На следующих спектаклях переводила Ванесса, с которой Андрей Гончаров и я выходили вместе на комплимент. И это тоже стало незабываемым.
В конце гастролей Ванесса устроила прием в своем доме. Пока наши девочки помогали накрывать на стол, а парни развлекали публику, меня сунули в комнату дяди Ванессы, заядлого троцкиста, который хорошо читал на русском языке и кое-как говорил. Он обрушил на меня целый доклад о борьбе Сталина и Троцкого, я кое-как поддерживал разговор, но тут вошла мать Ванессы леди Редгрейв и, что-то сказав, протянула своему брату газету. Это была «Гардиен», посвятившая Ванессе целый разворот с шапкой, набранной большими буквами: «ПРЕДСКАЗАНИЕ СБЫЛОСЬ». Неисправимый троцкист-дядя кое-как перевел мне этот разворот.
В том году Ванессе исполнилось пятьдесят лет, и «Гардиен» припомнила историю, которая произошла ровно полвека тому назад в Шекспировском театре. Там шел «Гамлет» с Лоуренсом Оливье, и первый антракт что-то слишком затянулся. Публика уже начала ворчать, когда, откинув занавес, на просцениуме появился принц Датский.
– Леди и джентльмены, надеюсь, что вы простите нас, когда узнаете, что у нашего Лаэрта час назад родилась дочь. Будущая великая актриса Англии!
Публика зааплодировала, а предсказание сбылось.
В конце прошлого, XX века… как-то страшновато это писать… я в какой-то мере осуществил свою детскую мечту, начав писать исторические романы. Написал тетралогию о своих предках по материнской линии Алексеевых (в романах – Олексины), имевших счастье внести свой вклад в культуру России, и два романа о первых правителях Древней Руси – «Вещий Олег» и «Ольга, королева русов». И продолжаю работать, хотя, естественно, не с той интенсивностью, как бы мне хотелось.
Впрочем, это понятно. Я еду с ярмарки.
Еще размашисто рысят кони, еще жив праздник в душе моей, еще кружится голова от вчерашнего хмеля и недопетая песня готова сорваться в белесое от седины небо. Еще не остыли на губах ворованные поцелуи случайных женщин, любивших любовь больше, чем меня, и тем самым вложивших свой камень в котомку моей усталости. Еще хочется пробежаться босиком, поваляться в траве, нырнуть с обрыва в незнакомый омут. Еще так трудно оторвать взгляд от женских ног, еще пытаешься казаться умнее, еще мечтается перед сном и хочется петь по утрам. Еще не утолена вся жажда, еще веришь в себя и еще ничего не болит, кроме сердца.
И все же я еду с ярмарки, а это значит, что между моими желаниями и моими возможностями, между «хочу» и «могу», между «еще» и «уже» начала вырастать стена. И каждый прожитый день добавляет в эту стену свой аккуратный кирпичик. Я еще хочу бежать вослед за уходящим поездом, но уже не могу его догнать и рискую остаться один на гулком пустом перроне.
Чувства притупляются, как боевые клинки: об них уже не обрежешься, не вздрогнешь вдруг от запаха первого снега, от цвета свежей смолы, от стука вальков на реке. Уже не слышно тишины и не видно тьмы, уже позади все, что случалось впервые, и порою уже кажется, что на свете не осталось ничего нового, кроме смеха и солнца, дождя и слез, мороза и птичьего гомона. Уже знаешь, что ждет тебя за поворотом, потому что потерял им счет, но сердцу не прикажешь, и оно снова и снова замирает в груди, и ты упрямо надеешься успеть понять, додумать, написать. Но ничего не вернешь, и неразгаданные мысли, ненаписанные романы и невстреченные встречи, что призрачным роем еще вьются вокруг, – уже для других.
Я еду с ярмарки, кое-что купив и кое-что продав, что-то найдя и что-то потеряв; я не знаю, в барышах я или внакладе, но бричка моя не скрипит под грузом антикварной рухляди. Все, что я везу, умещается в моем сердце, и мне легко. Я не успел поумнеть, торопясь на ярмарку, и не жалею об этом, возвращаясь с нее. Многократно обжигаясь на молоке, я так и не научился дуть на воду, и это переполняет меня безгрешным гусарским самодовольством.
Так пусть же неспешно рысят мои кони, а я буду лежать на спине, закинув руки за голову, смотреть на далекие звезды и ощупывать свою жизнь, ища в ней вывихи и переломы, старые ссадины и свежие синяки, затянувшиеся шрамы и незаживающие язвы.
Я еду с ярмарки. Помашите мне вслед…
Повесть на редколлегии представлял Катинов, а я настолько обалдел, что ничего не соображал. И куда делись все поздравления и комплименты? Он скупо отметил в качестве положительной стороны тематику («о рабочем классе», как выяснилось) и долго говорил об общей пессимистической тональности, с которой автору предстоит серьезная борьба. И тут встал Рекемчук и в пылу спора вознес повесть на недосягаемую высоту. И тогда все дружно накинулись на меня, будто я был пособником закоренелых врагов советской власти. В чем только меня ни обвиняли – именно меня, а не мою повесть! – и в очернительстве, и в незнании жизни, и в клевете, и в перегибах, и во всех прочих мыслимых и немыслимых грехах. Но до выводов дело не дошло, потому что разгневанный Александр Евсеевич, обругав всех чинушами от литературы, велел мне «показать характер». Я показал, и мы хлопнули дверью в буквальном смысле слова.
Рекемчук сказал, чтобы я отнес повесть в «Новый мир». Я отнес, не ожидая, что ее там прочтут. Однако недели через две меня вызвали. Я приехал, поднялся на второй этаж и был введен в кабинет Александра Трифоновича Твардовского. Он куда-то торопился, разговаривал стоя и одеваясь, а потому коротко.
– Мы берем вашу повесть, но надо сокращать. Ваш редактор – Анна Самойловна Берзер. Слушайтесь ее.
Кажется, я тогда ничего не успел сказать. Вскоре Александр Трифонович умер, моя работа с Анной Самойловной отложилась, но я дорожу этим мимолетным свиданием. Со мною говорил сам Твардовский…
11 мая 1968 года в Подольском военном госпитале умер мой отец, так и не дождавшийся моего признания. Оно состоялось через год, и я поступил, как герой горьковского рассказа. Пришел на могилу и доложил:
– Отец – сделано!
Тогда ничего еще не было сделано, но я уже знал, что сделано будет. Это не самоуверенность, а диалектический скачок, переход количества в качество: я дозрел. И зрелость выразилась не в том, что я стал лучше писать, а в том, что я понял, о чем должен писать.
Странное дело, это понимание не поддается логическому объяснению. До момента прозрения было куда проще: я знал, что собираюсь написать, и мог рассказать сюжет или заведомо туманно изложить нечто в заявке. Теперь эта легкость испарилась, я вдруг разучился рассказывать. Да и что рассказывать-то? Сюжет? Но разве в сюжете дело? Разве «Зори» исчерпываются историей, как пять девушек и старшина с наганом не пропустили фашистских диверсантов? Разве «В списках не значился» – это о том, как юный лейтенант сражался в Брестской крепости? А «Не стреляйте белых лебедей» – роман в защиту окружающей среды? А «Были и небыли» – о Русско-турецкой войне? Конечно же нет, они – больше сюжета, шире просто рассказанных событий, и это как раз и есть мое постижение литературы. Мое, личное: у других, естественно, все складывалось по-иному.
Кажется, в июне 1968 года я начал повесть о войне. Писал неторопливо, часто отвлекаясь, иногда несколько строчек в день. Тогда на «Ленфильме» режиссер Михаил Ершов снимал фильм по нашему с Кириллом Рапопортом сценарию «На пути в Берлин». Я часто бывал на съемках, даже снялся в одном из эпизодов, а писать не спешил. У меня не было никаких обязательств, а было тревожное чувство обязанности. До сей поры я не испытывал подобного чувства, хотя уже давно зарабатывал пером на жизнь. Но одно – «зарабатывать на жизнь», а другое – «быть обязанным». Я закончил эту повесть в апреле 69-го, назвал ее чудовищно («Весною, которой не было», это же придумать надо!), запечатал в конверт и послал в журнал «Юность». Дней через десять телефонный звонок поднял меня в шесть часов утра.
– Вы – автор повести? Никому не давайте, мы ждем вас сегодня в редакции.
Я приехал, познакомился с Изидором Григорьевичем Винокуровым – это он звонил мне утром, – с Марией Лазаревной Озеровой и Борисом Николаевичем Полевым. От него я получил три замечания:
Заменить шмайссеры на автоматы.
Не еловое корневище, а еловый выворотень.
И, ради Бога, другое название!
Два замечания были пустяком, но с названием мы помучились.
– Не отпущу, пока название не придумаете, – сказал Полевой. – Повесть в печать надо отправлять, если хотим в августе ее выпустить.
От такого известия я вообще отключился. В августе!..
Что-то я жалобно вякал, Озерова писала все названия, приходящие в голову либо ей, либо Винокурову, поскольку я, повторяю, прочно выпал в осадок.
Часа через два полного изнеможения возникла длинная пауза. Потом Изидор Григорьевич пробормотал:
– Зори. Зори здесь тихие… Нет, «А зори здесь тихие…»!
– Молодцы, – сказал Полевой, когда мы ввалились к нему с этим названием. – За все в совокупности можно и коньячку выпить.
Так я стал автором самого популярного тогда журнала. Через год «Юность» опубликовала повесть «Самый последний день», а еще через год – роман «В списках не значился» с великолепными иллюстрациями Бродского. Затем роман «Не стреляйте белых лебедей», с которым произошел некоторый казус.
Дело в том, что я не вычитал гранки, уж не помню, по какой причине. И в названии корректор не вычеркнул предлог «в». А поскольку издательства печатали на основании того текста, который получали из «Юности», то это «в» присутствует почти в каждом переиздании.
Писал я тогда много и быстро, и «Юность» ежегодно выходила с моей очередной работой. Но однажды произошел довольно ощутимый сбой.
Борис Николаевич к тому времени уже умер, журналом руководил Андрей Дементьев, продолжая, в общем, его политику. А я написал «Завтра была война».
Я работал по десять часов в день, писал быстро, и повесть стекала с кончика пера почти без помарок. Я знал, что она получилась, потому что проверил ее на моих друзьях. И редакция «Юности» ревела взахлеб, и всех все устраивало, и… И ее набрали, но в свет она так и не вышла. Ее не пропустил Идеологический отдел ЦК, и журнал вышел с опозданием на месяц без этой повести. Рыдавший над нею Дементьев не имел ни авторитета, ни твердости Бориса Николаевича, а потому и не мог ее защитить.
Повесть «Завтра была война» пролежала в столе до горбачевских времен. Тогда и была напечатана. Без купюр.
Интересна ее кинематографическая судьба. Многие режиссеры пытались ее пробить через Главкино, но эта организация традиционно была самой консервативной и осторожной. Никому, даже самым известным режиссерам, не удалось получить разрешения на ее экранизацию. А она тем не менее не только вышла на экран, но и получила два престижных приза и идет до сей поры.
Как-то утром мне позвонил выпускник ВГИКа Юрий Кара с просьбой посмотреть его дипломную работу. Ко мне часто обращались выпускники с подобными просьбами, но в тот день мне ехать не хотелось.
– Извините, Юра. На улице дождь, а у меня нет машины.
– Передаю трубку директору студии Горького.
С директором студии Григорием Рималисом мы были друзьями, познакомившись еще на съемках фильма «А зори здесь тихие…». И поэтому я честно сказал, что ради четырехчастного дипломного фильма приезжать…
– Высылаю машину, – перебил он, не дослушав.
Меня привезли на студию имени Горького. Встречал Рималис. Он вел меня по длинному коридору, где находился большой просмотровый зал, и я обратил внимание на суету. К залу бежали люди со стульями в руках.
– Чего это все бегут?
– Увидишь, – загадочно сказал Рималис.
И я увидел фильм по повести «Завтра была война», постановку которого упрямо запрещала цензура. Однако ее запреты не распространялись на дипломные работы, почему Юрий Кара и сделал эту картину. На диплом полагалась цветная пленка из расчета четырех частей, но Юра снял в цвете только сцены с Викой Люберецкой. Все остальное он снимал черно-белым, но фильм по всем международным стандартам считался цветным.
К тому времени и «Новый мир» рискнул напечатать «Иванов катер». У меня образовалось две повести – «Зори», «Самый последний день» и роман «Иванов катер», которые я по совету друзей из «Юности» и решил предложить издательству «Советский писатель» как сборник.
Читали там долго. А потом пришел отказ, мотивированный двумя пунктами. Во-первых, автор очернил безоблачную счастливую жизнь советских людей в романе «Иванов катер», и, во-вторых, он ее попросту не знает. И поди докажи, что я сезон отработал помощником капитана, поскольку никакой справки об этом я и не брал.
Трудно проходили и два моих романа – «Вам привет от бабы Леры» и «И был вечер, и было утро». Они пролежали в столе десять лет и были разрешены к печати только в начале 90-х годов. Я никогда ничего не исправлял в своих работах по указанию цензуры. Не потому, что я уж такой диссидент – вот чего нет во мне, того нет – а потому, что в то время я, кончая одну работу, уже думал о другой и не хотел терять время попусту.
Через прозу я вновь вернулся в кинематограф и театр. «А зори здесь тихие…» была экранизирована Станиславом Ростоцким, по ней был создан великолепный спектакль в Театре на Таганке Юрием Любимовым, а Кирилл Молчанов написал оперу, поставленную Большим театром. «Иванов катер» увидел как экран, так и сцену, то же самое надо сказать и о повести «Не стреляйте белых лебедей», но самое неожиданное счастье улыбнулось Театру Маяковского, в котором Андрей Гончаров поставил прекрасный спектакль по роману «Завтра была война» силами выпускников собственной театральной мастерской.
Вся Москва валом валила в этот театр. Зрители, имевшие право на пропуска, вынуждены были сидеть в проходах на ступеньках и – сидели.
Как раз в это время в Москву приехала знаменитая английская актриса Ванесса Редгрейв. Она увидела «Завтра была война» и… и стала ходить на каждый спектакль. Я познакомился с нею, сидел рядом в зале и видел, как она что-то быстро записывает, слушая перевод через наушники. Мы подружились с Ванессой, она бывала у нас на даче, где и сказала, что добьется, чтобы этот спектакль увидели в Лондоне.
И великая актриса добилась своего. Театр получил официальное приглашение на двухнедельные гастроли в Лондон с показом десяти спектаклей «Завтра была война». Билеты приглашающей стороной были куплены на поезд, и мы совершили прекрасное путешествие через всю Европу до Антверпена, а далее на пароме до Лондона.
Это были незабываемые гастроли с одним спектаклем в репертуаре. «Завтра была война» игралась в огромном Национальном театре за мостом Ватерлоо при полных аншлагах, но на первом спектакле Ванессе переводить не пришлось; в зале была русская публика. И не только из советского посольства, но и эмигранты первой и второй волн.
На следующих спектаклях переводила Ванесса, с которой Андрей Гончаров и я выходили вместе на комплимент. И это тоже стало незабываемым.
В конце гастролей Ванесса устроила прием в своем доме. Пока наши девочки помогали накрывать на стол, а парни развлекали публику, меня сунули в комнату дяди Ванессы, заядлого троцкиста, который хорошо читал на русском языке и кое-как говорил. Он обрушил на меня целый доклад о борьбе Сталина и Троцкого, я кое-как поддерживал разговор, но тут вошла мать Ванессы леди Редгрейв и, что-то сказав, протянула своему брату газету. Это была «Гардиен», посвятившая Ванессе целый разворот с шапкой, набранной большими буквами: «ПРЕДСКАЗАНИЕ СБЫЛОСЬ». Неисправимый троцкист-дядя кое-как перевел мне этот разворот.
В том году Ванессе исполнилось пятьдесят лет, и «Гардиен» припомнила историю, которая произошла ровно полвека тому назад в Шекспировском театре. Там шел «Гамлет» с Лоуренсом Оливье, и первый антракт что-то слишком затянулся. Публика уже начала ворчать, когда, откинув занавес, на просцениуме появился принц Датский.
– Леди и джентльмены, надеюсь, что вы простите нас, когда узнаете, что у нашего Лаэрта час назад родилась дочь. Будущая великая актриса Англии!
Публика зааплодировала, а предсказание сбылось.
В конце прошлого, XX века… как-то страшновато это писать… я в какой-то мере осуществил свою детскую мечту, начав писать исторические романы. Написал тетралогию о своих предках по материнской линии Алексеевых (в романах – Олексины), имевших счастье внести свой вклад в культуру России, и два романа о первых правителях Древней Руси – «Вещий Олег» и «Ольга, королева русов». И продолжаю работать, хотя, естественно, не с той интенсивностью, как бы мне хотелось.
Впрочем, это понятно. Я еду с ярмарки.
Еще размашисто рысят кони, еще жив праздник в душе моей, еще кружится голова от вчерашнего хмеля и недопетая песня готова сорваться в белесое от седины небо. Еще не остыли на губах ворованные поцелуи случайных женщин, любивших любовь больше, чем меня, и тем самым вложивших свой камень в котомку моей усталости. Еще хочется пробежаться босиком, поваляться в траве, нырнуть с обрыва в незнакомый омут. Еще так трудно оторвать взгляд от женских ног, еще пытаешься казаться умнее, еще мечтается перед сном и хочется петь по утрам. Еще не утолена вся жажда, еще веришь в себя и еще ничего не болит, кроме сердца.
И все же я еду с ярмарки, а это значит, что между моими желаниями и моими возможностями, между «хочу» и «могу», между «еще» и «уже» начала вырастать стена. И каждый прожитый день добавляет в эту стену свой аккуратный кирпичик. Я еще хочу бежать вослед за уходящим поездом, но уже не могу его догнать и рискую остаться один на гулком пустом перроне.
Чувства притупляются, как боевые клинки: об них уже не обрежешься, не вздрогнешь вдруг от запаха первого снега, от цвета свежей смолы, от стука вальков на реке. Уже не слышно тишины и не видно тьмы, уже позади все, что случалось впервые, и порою уже кажется, что на свете не осталось ничего нового, кроме смеха и солнца, дождя и слез, мороза и птичьего гомона. Уже знаешь, что ждет тебя за поворотом, потому что потерял им счет, но сердцу не прикажешь, и оно снова и снова замирает в груди, и ты упрямо надеешься успеть понять, додумать, написать. Но ничего не вернешь, и неразгаданные мысли, ненаписанные романы и невстреченные встречи, что призрачным роем еще вьются вокруг, – уже для других.
Я еду с ярмарки, кое-что купив и кое-что продав, что-то найдя и что-то потеряв; я не знаю, в барышах я или внакладе, но бричка моя не скрипит под грузом антикварной рухляди. Все, что я везу, умещается в моем сердце, и мне легко. Я не успел поумнеть, торопясь на ярмарку, и не жалею об этом, возвращаясь с нее. Многократно обжигаясь на молоке, я так и не научился дуть на воду, и это переполняет меня безгрешным гусарским самодовольством.
Так пусть же неспешно рысят мои кони, а я буду лежать на спине, закинув руки за голову, смотреть на далекие звезды и ощупывать свою жизнь, ища в ней вывихи и переломы, старые ссадины и свежие синяки, затянувшиеся шрамы и незаживающие язвы.
Я еду с ярмарки. Помашите мне вслед…