Перед выходом командиры собрались на совещание, куда пригласили и меня, не столько как адъютанта, сколько как человека, более или менее знающего Смоленскую область. Решено было двигаться на юг лесами, придерживаясь большака, который прочно захватили немцы. Растолкав наших ребят, мы скрытно двинулись лесом, выбросив на опушку боковой дозор во главе со старшим сержантом.
   Я не спал почти двое суток и свирепо хотел есть.
   Так мы брели часа два, когда из головного дозора, которым командовал боец-старослужащий, уж не помню, где к нам присоединившийся, пришел связной.
   Наш путь пересекала проселочная дорога, на которой ясно отпечатались протекторы мотоциклов и автомашин.
   Валентин приказал отряду залечь, а сам пошел вслед за связным, прихватив с собою меня. Не для того, чтобы, так сказать, обкатать на опасностях, а чтобы я, поглядев, мог прикинуть, куда ведет дорога. Хотя бы приблизительно.
   Еще на подходе мы расслышали тяжелый рокот мощных моторов, сквозь который пробивался и треск мотоциклов. Мы залегли, и через листву кустарника разглядели силуэты трех «цундабов» и две большегрузные машины. Как только они миновали нас, Валентин приказал подойти к дороге вплотную, хорошо укрыться на опушке и оглядеться. Моторов больше не слышалось, мы перебежали и устроились в кустах. От дороги нас отделял неглубокий кювет, зелень разрослась пышно, и нам оставалось только ждать, чтобы определить ритм движения и перебраться через проселок в интервалах размеренного и аккуратного немецкого марша.
   Вновь послышался слитный гул моторов, и вскоре мимо нас проехали тройка мотоциклистов и тяжелый грузовик с укрытым брезентом кузовом. За ним следовал «цундап» с двумя ручными пулеметами и тремя мотоциклистами.
   – Как проедут, выскочи на дорогу и попробуй определить, куда и откуда она ведет.
   Мне бы, дураку, скатиться в кювет и из него определяться, а я, гордый особым заданием, выбежал на проселок в полный рост. И спасло меня то, что на дороге я все же упал. Упал, решительно ни о чем не подумав, руководствуясь только инстинктом, то есть генетической памятью предков. И предки меня не подвели: пулеметная очередь прошла над головой.
   Как потом выяснилось, ребята успели засечь, откуда велся огонь. С мотоцикла, застрявшего на изгибе дороги. Прикрывая меня, Валентин отдал команду, и наши ударили по немцам из двух автоматов и трех винтовок. Под эту пальбу я перекатился в кювет, где и лежал лицом в землю, не рискуя поднять головы. Пули свистели надо мною, и неизвестно, сколько бы я еще пролежал в мелкой этой канаве, если бы чудом не расслышал надсадный крик лейтенанта:
   – Уходи оттуда! Уходи!.. Мотор заводят!..
   Я расслышал и слова, и рокот мотоциклетного мотора. Пальба продолжалась, но лес был единственным шансом на спасение. Трудно, ох, как же трудно было подниматься под пулями, но у меня хватило соображения не ползти в кусты, а одним рывком нырнуть в них. Я собрал всю свою решимость, вскочил, прыжком взлетел на край кювета и тут же упал, но уже в кустах на опушке. Расцарапал лицо, но успел собраться в комок и рвануть поглубже, пока пулеметчик снижал прицел.
   – Не задело? – спросил командир. – Уходим в глубину!

Глава третья

   Бежали мы тогда в глушь без всяких ориентиров. Кроме того, я не успел сообразить, куда вел проселок, по которому немцы что-то перебрасывали, а потому и несколько запутался. Нет, общее направление я не потерял, но каких именно дорог следует придерживаться, представлял смутно, в чем и признался Валентину.
   – Дороги нам все равно заказаны, – сказал он. – Будем держаться общего направления, а дороги пересекать только ночью. Усилить все дозоры.
   Я всегда ясно запоминаю первый этап событий, каким суждено было произойти в моей жизни. Отчетливо помню первый самостоятельный выезд на испытания нового танка, первый прыжок с парашютом или, скажем, первый день съезда народных депутатов. А потом начинается некое единообразие, новизна исчезает, и я забываю не только детали, но и саму последовательность дальнейших событий. Не знаю, это личное свойство или оно вообще присуще человеку, а только хорошо помня встречи и неожиданности первых дней второго окружения, я не очень ясно представляю последовательность дальнейшего. Так что извините, но вспоминать придется блоками, которые врезались в память.
   Отрезанные от дороги и, признаться, напуганные внезапным столкновением, мы просто уходили подальше, в глубину немереного леса. Надо было прийти в себя, понять, как действовать дальше и, главное, как прорваться сквозь передвижения немецких войск на юг. Нашей целью по-прежнему оставалось обойти фронт и пробиться к своим где-то за правым флангом наступающей немецкой армии.
   И еще мы были голодны до нестерпимой, сосущей боли в животах. Мне все же было легче: меня борщом накормили, и вкус этого борща я запомнил на всю жизнь. Но то было когда-то, с той поры все перебивались подножным кормом, а шли много, по иссушающей жаре, спали кое-как и всегда настороженно, зверино спали, вполуха, урывками. Земляника с черникой да щавель попадались нечасто, рвать на марше их было несподручно, а потому представьте мою радость, когда мне посчастливилось поймать ужа. Я свернул ему голову, повесил туловище на собственную шею и брел вместе со всеми, едва передвигая ноги, пока не прозвучала команда на отдых. Тогда подошел к Валентину и показал ему свою добычу.
   – Их что, едят? – спросил он, судорожно двинув кадыком.
   – Деликатес.
   – Сырым не смогу. Вывернет.
   Я, признаться, тоже не рвался жевать этот деликатес в натуральном виде, несмотря на свою приверженность экзотике. Лейтенант будто прочитал мои мысли (а может, просто есть хотел до головокружения), сказав неожиданно:
   – Без дыма костерок сотворить можешь?
   Вот этому меня отец учил, а я учился с удовольствием. В июльскую сушь 41-го да еще в сосновом лесу разжечь такой костер труда не составляло, что я и сделал.
   Дальше следовало заняться жарким, но кроме из книжек вычитанного знания, что змей едят, я абсолютно не представлял, а как же их готовят. Однако потребовал нож (свой я утопил при переправе вместе с винтовкой СВТ) и начал разделывать этого ужа, как рыбу. Отрезал голову, выпотрошил и даже поскреб ножом его кожу. Мне бы содрать ее вместо того, чтобы скрести, но, повторяю, я об этом даже не подумал. Я вообще никуда не годный кулинар, готовить не люблю и не умею, и хорошо уже то, что я сообразил посолить выпотрошенного ужа. К тому времени образовались уголья, я не стал резать свою охотничью добычу на части, а свернул ее кольцом и положил на угольки.
   И запахло жареным. Но как запахло! Ребята сразу потянулись к костру, однако почти все, увидев натуральную змею, с руганью поворотили назад. Даже голод не помог им перебороть заложенную в детстве брезгливость к незнакомой еде.
   Ну, а командный состав, глядя на меня, ел этого ужа, хотя и с осторожностью, что ли. Мне первому предложили попробовать, я отважно вонзился зубами в предназначенную мне долю и… И с опозданием понял, что кожу с этого пресмыкающегося надо было снимать. То ли она вообще была у него бронированная, то ли закалилась на угольном жару, а только оказалась не по зубам. Но это были сущие мелочи по сравнению с удивительно нежным, чуточку недожаренным, необыкновенно ароматным натуральным мясом, по которому до спазмов стосковались наши желудки.
   Вот это врезалось в память, хотя я никогда более не повторял подобного кулинарного подвига. С отцами-командирами тоже ничего не произошло, однако они решительно и дружно пресекали все расспросы любопытствующих относительно вкуса этого ползающего блюда.
 
   Через много-много лет мне посчастливилось оказаться в составе писательской делегации, направленной в Китай по случаю начала дружеских контактов. По счету мы были вторыми – первыми туда поехали, естественно, писательские начальники – но нам повезло больше, потому что им показывали север, а нас возили по югу. Двадцать дней мы провели там, придерживаясь исключительно китайской кухни, по-моему, лучшей в мире. На юге она особенно изощренная, и если обычный обед на севере состоит, как правило, из двенадцати блюд, то на юге – из шестнадцати, причем ты никогда не знаешь, что ты ешь в данный момент, да и не пытаешься узнать: настолько это вкусно. Руководитель нашей делегации Роберт Рождественский до этой поездки побывал во всех государствах бывшего французского Индокитая, разбирался в экзотической кухне тамошних народов, почему – на пятый, что ли, день – я и спросил его, а не угостят ли нас гостеприимные хозяева блюдом из змеи.
   – Боря, ты вчера ее ел не без удовольствия. Но уверял всех, что это – молочная телятина. Я думал, что ты говоришь так ради самочувствия Ларисы Васильевой, почему и промолчал.
   Но тогда, в сорок первом, мы просто хотели выжить. Это желание существовало помимо нашей воли, на уровне врожденных инстинктов, которые с наибольшей силой срабатывают именно в юные годы.
* * *
   Я написал еще девять страниц наших блужданий в окружении и, перечитав, отправил их в корзину. Мне показалось все однообразным и – скучным. Ну, бегали, ну, отстреливались, ну, отлеживались, ну, голодали. Что еще? А ничего: это – окружение, винтовка – одна на двоих, три или четыре автомата на всех. Нет в этом решительно никакого подвига, а есть одна мечта: как бы до своих добраться.
   И все же кое-что рассказать придется, потому что это – сюжет из моей жизни, не мною выдуманный, хотя я и научился это делать. Но жизнь не перехитришь, а ее сюжетов заново не перепишешь. Что было, то и было.
   А было, что шли мы как-то по лесу вдоль дороги, на которой изредка появлялись немцы на мотоциклах. Поэтому близко к дороге мы не подходили, выслав к ней дозор из опытных бойцов. Неожиданно лес пошел под уклон, а вскоре наш головной дозор донес, что впереди – сильно заболоченный луг с редкими кустами, где укрыться невозможно. Оставался единственный выход: пересечь дорогу и идти с другой, лесистой стороны. А это было непросто, так как именно в это время немецкие патрули зачастили по ней на своих «цундапах».
   Мы подобрались к опушке. Шум моторов слышался довольно близко, но наши лесные дороги прокладывают не дорожники, а сама природа, не признающая прямых линий. И на видимых отрезках этих прямых линий ничего угрожающего не просматривалось.
   – Все дружно! – шепотом скомандовал Валентин.
   И мы рванули «все дружно», пересекли неширокую дорогу и очутились в маленьком, со всех сторон просматриваемом клочке редких кустов, за которыми оказалась… опять дорога. И на ней стоял немецкий броневик.
   Это были просто-напросто заросли кустарника, которые обтекала лесная дорога с двух сторон, создав таким образом нечто вроде островка. И по обеим этим сторонам неожиданно пошли машины с пехотой в сопровождении мотоциклистов.
   Кусты, за которые я упал, были настолько чахлыми и редкими, что я не мог поднять головы. То есть мог, конечно, но для этого надо было знать, куда смотрят немцы.
   Вот тут-то я и проверил, что человек и впрямь ко всему привыкает. Мне было страшно, может быть, даже больше, чем страшно: просто не знаю точного слова, но я ничего, решительно ничего не чувствовал, и казалось, что и само-то сердце мое замерло с перепугу. А немцы никуда не спешили, порядок движения был нетороплив и постоянен, и лежать приходилось не только без какого бы то ни было шевеления, но и дыша через раз. На меня, как на теплое бревно, садились мухи, по мне ползали муравьи, может быть, кто-то пробовал меня на вкус, но я ничего не ощущал. Я видел, что на мне сидят и по мне ползают, только и всего. Будто я и в самом деле уже помер.
   А где-то совсем рядом по-прежнему рокотали моторы. По непонятному счастью ни одна машина не притормаживала даже по солдатской нужде, что я могу отнести только на счет германского орднунга, в который входит и спасительное в данном случае правило «всему свое время». Если бы мы поменялись местами и немцы лежали бы мордой в траву, а мы бы ехали на машинах, кому-то из наших непременно приспичило бы, и все бы немедленно обнаружилось, но немецкая физиология подчинялась порядку прежде всего. И я готов приветствовать этот самый орднунг – тогда мы спаслись только потому, что таков немецкий порядок.
   Через какое-то время я понял, что одеревенел от пяток до макушки. Мне нестерпимо хотелось шевельнуться не столько потому, что я уже изнемогал, сколько от сознания, что вот-вот помру. Чертов TT стволом упирался мне в ребро, вызывая уже воистину невыносимую боль, которую не только приходилось терпеть – это неудивительно при создавшемся положении – но которую следовало игнорировать, в противном случае я подводил не только себя.
   Не знаю, что было бы с нами, если бы наш арьергард из семи человек при одном ручном пулемете, подобранном среди горящих хлебов, не решил прийти к нам на выручку.
   Арьергардом командовал тот самый старший лейтенант, что примкнул к нам вскоре после разгрома своего полка в окруженной деревне.
   Неожиданно левее того островка, с двух сторон обтекаемого дорогами, ударил пулемет. Началась пальба, движение немцы прекратили, и мы на одном рывке пересекли дорогу и скрылись в лесу. Некоторое время позади нас еще слышалась стрельба, взрывы гранат и пальба танковых пушек, но основная – наша – группа уже скрылась в чаще, где лейтенант и приказал ждать, разослав дозоры.
   Из семи вернулось пятеро. Старший лейтенант и еще кто-то, оставшийся с ним, пожертвовали собою, чтобы мы остались живы. А я не помню их имен, потому что тетрадку с моими адъютантскими записями отобрали в фильтрационном лагере, когда мы наконец-таки прорвались к своим.
   Это случилось уже осенью. Уже осыпалась листва, и я, признаться, боялся, что лес вскоре разденется догола и тогда нам не пройти к своим. А шли мы так долго потому, что дважды нарывались на немцев: один раз пересекая дорогу, а второй – на подходе к какой-то лесной деревушке. Мы так изголодались, что толком к ней не присмотрелись и попали под автоматный огонь, уже подходя к огородам. Пришлось залечь, отстреливаться, уходить перебежками, опять отстреливаться. Словом, вместо чугунка вареной картошки, о которой прямо-таки выли наши животы, потеряли шестерых, и то потому лишь, что немцы нас не преследовали.
   А вареная картошка все же досталась нам в тот же невеселый день.
   Мы вышли к пасеке. В лесу, вдоль какой-то неезженой дороги. Маленькая избушка, девять колод пчел и почти сказочный дед. Этакий гномик, заросший какой-то клочковатой шерстью по самые брови.
   – Сынки!..
   Он несказанно нам обрадовался. Внучка, которая носила ему хлеб да молоко, уж неделю как не появлялась, сам он до деревни добраться не мог, но уж что-что, а картошка у него была. Картошка, бочка соленых огурцов да меду – хоть в сотах, хоть ложкой черпай…
   Мы наелись до отвала, до икоты, а кое-кто – и до рвоты. Многие не знали леса, его трав, кореньев и ягод, и их желудки вообще ничего сейчас воспринять не могли: они уже переваривали сами себя, как то бывает при длительных голодовках. А у меня хватило сил, глядя на них, тут же сказать себе: «Стоп!» И от картошки я отказался, а пил только отвар от нее, объяснив командирам, что наедаться опасно. Однако не все послушались, и мы с ними хватили лиху: троих пришлось оставить в лесу возле какой-то деревеньки. Я налегал на кипяток с медом, и это меня спасло, хотя живот вскоре прихватило основательно, но, по счастью, ненадолго.
   Вот это и есть окружение. Блуждание по лесам и болотам с риском попасть под внезапный огонь противника или угодить в плен. Это – голод, голод и еще раз – голод, потому что ты без снабжения, без связи, без поддержки, без медицинской помощи, наконец, и любая рана может оказаться для тебя смертельной. А еще это усталость и чувство обреченности, это – сон урывками, когда спишь-то вполуха и вполглаза. А дороги патрулируются немцами, и наш путь должен проходить через непроходимое. Тогда есть шанс уцелеть. Крохотный, но – есть.
   В этом месте я отложил рукопись почти на год. Не потому, что были срочные работы, а потому лишь, что почувствовал, насколько однообразным выглядит изложение. Кое-что я сократил, кое-что попытался переписать более живо и понял, что мне нужно выбираться из окружения собственных старательных воспоминаний, как я когда-то выбирался из реального окружения.
   Поэтому – коротко.
   Мы вышли из окружения под станцией Глинка где-то в начале октября. Нам повезло: немцы проводили разведку боем, и мимо кустарника, где мы лежали, дыша через раз, прошли два танка и группа автоматчиков. Было раннее утро, нацеленные на окопы немцы нас не заметили, и мы, во всю мочь крича «Ура!» для своих, ударили им в спины. Я бежал прямиком к нашим окопам, стреляя с двух рук из TT, остальные тоже палили из всех стволов, какие нам к тому времени удалось раздобыть, и… И я почти ничего не запомнил, кроме рук, которые втащили меня в родной окоп.
* * *
   И здесь я расстался со своими друзьями-окруженцами. Я пронес в пилотке комсомольский билет и справку о том, что являюсь бойцом истребительного батальона. Меня после проверки, во время которой я попросил позвонить маме, сунули в лагерь для перемещенных лиц, а остальных в какие-то иные лагеря, и я ничего не знаю об их дальнейших судьбах.
   Через сутки меня вызвали, сказали, что звонили маме в Воронеж, что отец – на фронте и что мне выписаны документы на поезд до дома. Но я отказался. Я сказал, что в окружении хорошо понял тактику немцев, что стрелял в них и они в меня стреляли, что, наконец, меня все равно призовут, так зачем же ждать, когда исчезнет мой опыт. Последний аргумент возымел действие, и мне предложили любую полковую школу. Я почему-то выбрал кавалерию – гусар! – и отправился в кавалерийскую полковую школу где-то под Липецком.
   Я уже умел ездить на лошадях: в военных городках, где мы жили, с нами занимались сверхсрочники, так было принято повсеместно. Умел седлать, взнуздывать, подтягивать подпругу, чистить лошадь и даже вскакивать в седло, не касаясь стремян. И вскоре вышел на «первый номер», как это когда-то называлось в России. И первым в нашем полувзводе получил первое воинское звание: ефрейтор.
   Занимались мы до полного изнеможения, а нам еще после занятий следовало почистить и покормить лошадей. Нагрузка была велика, но шла война, и тыловые нагрузки в расчет не принимались.
   Мы уже прошли выездку, привыкли к рыси по кругу без стремян и поводьев («Руки назад! Завязать повод всем, кроме головного!..»), освоили вольтижировку и препятствия и приступили к занятиям рубкой, когда немцы обнаружили наш открытый манеж и разбомбили его, а заодно и конюшни с казармами. У меня убило лошадь (ее звали Азиаткой, очень хорошая и понятливая была кобылка), но самого, по счастью, не задело, а только треснуло по голове какой-то балкой, однако я быстро оклемался.
   Кавшколу тут же расформировали, но меня как отличника отправили в другую полковую школу. На сей раз – пулеметную.
   И ее я закончил первым номером, почему и был оставлен при школе. Получил звание старшего сержанта и был определен на должность помощника командира взвода.
   Мне нравилась моя служба. В армию приходили взрослые мужчины из запаса, я рассказывал им о немецкой армии, о ее способах ведения боя. Я не занимался с ними строевой подготовкой, поскольку на фронте она не нужна, но без всякой пощады гонял их в двадцатикилометровые кроссы по пересеченной местности. Уж что-что, а бегать на фронте им придется немало.
   А еще я рассказывал им, что нельзя хранить взрыватели в нагрудных карманах, нельзя пить перед боем – ни глотка! – если они хотят остаться в живых и что в атаке нельзя расходовать всю обойму, поскольку на перезарядку времени не будет, а с немцем в рукопашную один на один может пойти только ненормальный.
   – Это понятно! – гоготали мои мужики. – Они, поди, не одной картошечкой с детства кормлены.
   И еще я вскоре начал писать рапорты с просьбой отправить меня на фронт. Причина была простой, как арбуз: я доходил на третьей норме, половину которой крали старательные интенданты.
   После третьего рапорта меня вызвал к себе начальник полковой школы. Угостил чаем с армейскими сухарями, порасспросил о семье, и я – растаял. А вскоре – полагаю, после того, как он проверил, правду .ли я ему рассказывал, – я был не только вторично приглашен на те же сухари из армейского пайка, но и представлен его дочери, показавшейся мне тоже армейским сухарем, только с вышедшим сроком хранения.
   Должен признаться, что в ту пору я несколько неуютно чувствовал себя среди девиц, поскольку все еще пребывал в девственном состоянии. Меня куда больше привлекали формы, нежели содержание, и чем роскошнее были эти формы, тем сильнее обалдевал я.
   А вот отсутствие оных меня не привлекало. Не знаю, в какой мере та девица была внутренне совершенна, но ее внешние данные на том этапе моего становления мне не представлялись соответствующими идеалу. И я топорщился, но есть хотелось.
   А папа-майор и мама-майорша вскоре сделали мои посещения регулярными: три раза в неделю. Во вторник, четверг и воскресенье. И в эти три дня я получал армейский сухарь и чай с ворованным солдатским сахаром. А получив его и выкушав, оставался наедине с дочерью. В конце концов не я был первым и не я был последним, кто предпочитал миску чечевичной похлебки всем остальным благам.
   Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в полковую школу не прибыл некий старший лейтенант с весьма неопределенными обязанностями. Мы познакомились с ним у майора на очередном чаепитии за солдатский счет.
   Мне он сразу же не понравился. Во-первых, был – с моей точки зрения – стариком, а во-вторых, майор с майоршей уж очень оказались к нему расположенными. А на второй день чаепития он мне заявил:
   – Отвали от девчонки.
   – Почему это, интересно?
   – Потому что я на нее глаз положил.
   – А если я тоже положил?
   – Тогда поглядим, у кого глаз повострее.
   Через два, что ли, дня явился какой-то очередной поверяющий. Я гонял своих солдат на двадцатикилометровый пробег, об этом узнал в бане, а после оной поверяющий вызвал меня.
   – Установлено, что ты, старший сержант, распускаешь панические настроения и порочишь русского солдата.
   – Какие настроения?
   – Ты утверждаешь, что русский солдат не может устоять против фрица в рукопашном бою.
   – Немцев учат ближнему бою специально. А нашего бойца учат орудовать штыком…
   – Молчать! За распространение панических настроений…
   – Но, товарищ…
   – Молчать, пока я выводов не сделал! Увольняю в резерв. Все. Точка.
   Через сутки я выехал в резерв сержантского состава Западного фронта. Он размещался в Алешинских казармах города Москвы.

Глава четвертая

   Там свирепствовала дисциплина, какая и не снилась в страшном сне даже сержантам. Нас никуда не пускали, день был расписан по минутам, построения следовали за построениями, а за нарушения – гауптвахта. И кормили еще хуже, чем в полковой школе, а совсем рядом, на Главной насосной станции Москвы, жил и работал Борис Иванович, муж моей сестры Гали. Но я не видел даже насосной станции: окна моей казармы выходили в какой-то тупик. Через три дня я получил назначение в 8-й воздушно-десантный гвардейский полк 3-й гвардейской воздушно-десантной дивизии. Полк располагался в Монино, штаб дивизии – в Щукино. Я надеялся по дороге заглянуть на насосную станцию к Борису Ивановичу, но нас повезли на вокзал на машине и чуть ли не под конвоем доставили в вагон электрички на Щукино.
   Я один вылез в Щукино, а другие ребята сошли раньше, по-моему, еще в Мытищах. Спросил у патруля, как мне найти штаб 3-й дивизии и пошел по указанному адресу. Явился, передал дежурному лейтенанту тощий запечатанный пакет с моим направлением и получил устный приказ завтра в семь выехать электричкой до станции Монино в распоряжение исполняющего обязанности командира 8-го воздушно-десантного полка майора Царского.
   – Переночуешь у караула.
   Комната караула была пустой и просторной. На двухэтажных железных койках лежали тощие тюфяки и даже нечто похожее на сплющенные под прессом подушки.
   – А пожрать не найдется, сержант?
   – Что вы все голодные из Москвы едете? – недовольно сказал он.
   И со столь же недовольным видом принес мне добрый ломоть хлеба, полкружка чайной колбасы и чайник с кипятком. И я впервые подумал: как же мне повезло, что я попал в десантные войска!
   В восемь утра я прибыл в Монино. Спросил у патруля, как мне пройти в штаб полка, притопал по указанному адресу, объяснил дежурному, что направлен к ним в полк, и был допущен к самому исполняющему обязанности командира полка майору Царскому.
   В большой захламленной и невероятно прокуренной комнате – бывшей учительской, поскольку штаб располагался в школе – сидело и лежало десятка два людей самого растерзанного вида. Офицеры и сержанты были одинаково тяжелы с беспробудного похмелья, на столе среди объедков хлеба, колбасы, соленых огурцов и капусты валялись пустые бутылки.
   Я доложил по всей форме здоровенному одесскому биндюжнику в распахнутой настежь гимнастерке со Звездой Героя, кто я, откуда и зачем прибыл.
   – Пехота?
   – Так точно!
   Так я сам себя определил в пехоту, а посему был, с точки зрения десантного командования, обязан заниматься караулами, разводами, построениями, ночными поверками часовых – словом, всей пехотной суетой. Мне это было привычно, караульную службу я знал, а об уставах и говорить не приходится. Впрочем, о них никто и не вспоминал. Полк только приступал к формировке на основе чудом выживших из боевого сброса десантников, которым пока еще было не до того, чтобы заниматься поступавшим пополнением. Они еще переживали чудо собственного спасения, горячку скоротечных боев и гибель товарищей. Я их понимал, выполнял всю повседневную рутинную текучку строевой жизни, но как же я им завидовал! И как мечтал попасть в их окружение на любые роли. Даже на роль «выпить подано». Мечты были почти безгрешными: я просто хотел послушать их рассказы, еще не понимая, что десантники, побывавшие в боевых сбросах, больше всего на свете не любят рассказов о том, что с ними случалось по ту сторону фронта.