Страница:
Он шарахается назад с безумным воплем ужаса.
Смотрящие на него страшные пустые глазницы — провалы в окровавленную тьму — зрячие.
…Он поднимается. Валар отводят глаза. Ауле закрывает лицо руками.
Он знает, куда идти, и никто не смеет подтолкнуть его — никто не смеет коснуться его: он словно окружен огненной стеной боли, и только тяжелая цепь на его стиснутых в муке руках глухо, мерно звенит в такт шагам. Выдержать.
И с каждым шагом, с каждым взглядом вслед, с каждой мыслью, бьющей, как в ненависти брошенный камень, все ощутимее жгучая тяжесть сдавливает голову, раскаленными шипами впивается в лоб, в виски…
Владыкой Сущего называл себя — так получай же свою корону, Властелин Мира!
Он оступился, но выпрямился и снова пошел вперед.
Не упасть. Не пошатнуться. Выдержать. Не закричать. Только не закричать. Выдержать.
…и уже нестерпимо болит голова, сдавленная шипастым раскаленным железом, и из-под венца медленно ползет кровь — густая, почти черная на бледном лице, и он только отстраненно удивляется тому, что еще способен чувствовать боль, что никак не может переступить ее порога, за которым — бездна безумия или смертное забытье.
Алмазная пыль забивается под наручники, обращая ожоги на запястьях в незаживающие язвы; и страшной издевкой кажется его королевская мантия, осыпанная сверкающими осколками — словно звездная ночь одевает плечи его. Сияющая пыль — всюду, она налипает на пропитанное кровью одеяние на груди, и, воистину, он кажется Властелином Мира — в блистающих бриллиантами черных одеждах, в высокой, тускло светящейся железной короне, и седые волосы его, разметавшиеся по плечам, ярче лучей Луны…
Каждый вздох раздирает легкие: пыль, алмазная пыль… Равнодушный немеркнущий ослепительный свет отражается в тысячах крошечных зеркал, бессчетными иглами впивается в зрячие глазницы.
Выдержать.
Выдержать.
Выдержать.
Майя остается один — скорчившись в углу кузни, обхватив голову руками. Его колотит дрожь, непроизвольно он начинает тереть руки, темные капли на пальцах, на ладонях жгут его; облизывает разом пересохшие губы, только сейчас осознав, вспомнив — слово, дуновением ветра, беззвучным вздохом коснувшееся его, не-услышанное — не остановившее.
— Нет, — без голоса шепчет он. — Нет. Нет. Нет, — теряя смысл слова, распадающегося на режущие, алмазной крошкой — звуки.
Ирни…
…Отворились Врата Ночи, и Вечность дохнула в лицо…
Все было не так, совсем не так, но он цеплялся за эту фразу, потому что встретившее его здесь было — необъяснимо.
…Оставался один шаг.
Может, для них — там, позади — это и был один шаг. Здесь было по-другому. Алмазная дорога истаяла искрами осколков, под которыми ледяная красно-коричневая пустота, небо Валимара рассыпалось вспышками и бликами, за которыми — зеркальная пустота. Или — стены и своды огромного неизмеримо высокого коридора из тончайших полированных пластин — сколов отливающего кровью льда, отражающего свет… здесь нет света. Нет тьмы. Только бесконечный коридор тысяч зеркал. Здесь нет времени. Нет пространства. Плененные звуки, не рождающие эха, — безмолвные звуки, вмерзающие в несокрушимый, тоньше водяной пленки, лед, под которым бесконечно медленно течет кровавая река…
«Словно я вижу чужими глазами…»
Чужими глазами.
Странные, невозможные — из ниоткуда — слова. Он был один — и все же кто-то шел рядом, хотя он знал, что этого не может быть. Нет, не те бесчисленные его отражения в Нигде, которым суждено навсегда (навсегда? никогда? — что значат эти слова для безвременья?) остаться здесь. Кто это, кто со мной, кто?!. - слова умирали на его губах. Здесь голос обращается в беззвучие, в немой крик зеркал, в мертвое безмолвное эхо отражений, готовое обрушиться от малейшего шороха. Здесь. Нигде. Ничто сомкнулось, как занавес, за спиной, и впереди — то же. Впереди? — где это? смысл понятий утерян…
Стена Ночи. Нет, не стена. Каменный туман, заледеневший воздух, непроницаемая пелена тончайшей пустоты. Он мучительно поразился своей способности в этот миг осознавать увиденное, искать объяснения, — а бесплотный черно-красный лед истаивал, и он скорее чувствовал, угадывал, чем видел, как сквозь непрозрачную каменную пустоту мерцают тусклые искры звезд…
…И внезапно пелена Ничто исчезла, и нездешний ветер коснулся его лица. Так близко-близко сияли звезды — ласковые, добрые, прохладные, как капли родниковой воды; так близко, что, кажется, их можно коснуться рукой — но на руках цепь, не поднять… Мягкий трепетный исцеляющий свет омывает раны, заглушая боль: словно стоишь на пороге, зная, что здесь тебя ждут, словно из дальней дороги ты вернулся домой…
Оставался один шаг.
Один-единственный шаг.
И он сделал его.
И изрек Отец: отныне вы — жизнь этого мира, а он — ваша жизнь.
Звезды закружились в бешеной круговерти, обрушились на него, каплями расплавленного металла прожигая плоть, невыносимая боль рвала его изнутри, она была везде — огненной лавой выжигала мозг, вскипала кровью в пустых глазницах — нескончаемая, беспощадная, и не было ей имени -
Всеблагой Отец ждет от тебя только слова — одного слова покаяния…
— он давился кровью, загоняя в горло крик, разрывая ногтями грудь, словно хотел обожженным кровоточащим комом души вырваться из тюрьмы растянутого на незримой дыбе тела — во всей вселенной не было ничего, кроме него и Боли -
Только не закричать, не закричать, нет, нет, нет…
— и казалось ему — сквозь раскаленную пелену взирает на него бесстрастный лучезарный лик Отца, и нет в нем ни ненависти, ни сострадания — Он ждет.
И ужас охватил его, когда он понял, что конца этому не будет никогда, потому что нет смерти Бессмертным, и нет им жизни за гранью мира, и нет в высшей справедливости Единого милосердия, которое освободило бы Отступника от вечной агонии, и не будет ни забытья, ни благословенного безумия — каждый миг, вечно он будет умирать — и не умрет никогда, и никогда, никогда, никогда не окончится это…
«Самого же Моргота Валар вышвырнули за Врата Ночи, за Стены Мира, в Пустоту Безвременную; и страж навечно поставлен на этих стенах, и Эарендил несет дозор в небесных просторах. Но ложь Мелькора могущественного и проклятого, Моргота Бауглира, Владыки Ужаса и Ненависти, посеянная им в сердцах эльфов и людей, суть семя дурное, кое не умирает, и невозможно уничтожить его; вновь и вновь дает оно ростки, и до последних дней мира будет приносить всходы недобрые…»
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
…Дети Звезд и их смертные братья звали смерть — Энг. Смерть, как и Любовь, в Арте — мужское начало.
Но его Смерть была женщиной.
У Смерти было лицо. Тонкое, юное и прекрасное лицо, бледное до ломкой льдистой прозрачности. И огромные, широко распахнутые глаза — бездонные сухие колодцы зрачков.
Она смотрела на него. Смотрела — и не отводила взгляда.
У Смерти были узкие руки целительницы, и пальцы Ее были — звон хрупких замерзших ветвей, и ладони Ее были — чаша, наполненная до краев хрустальной родниковой водой, и чашу эту Она протягивала ему, как благословенный дар.
Он смотрел на Нее, рожденную бредом его бесконечного предсмертия, — смотрел, не веря и зная; он разлепил пересохшие, в черной корке спекшейся крови губы, чтобы позвать Ее — но все никак не мог вспомнить Ее имя.
Он вглядывался в Ее лицо, из огненной вечности боли пустыми глазницами смотрел на Нее — а Смерть протянула к нему руки и коснулась его груди — легко, так легко, как вздох ветра, и на мгновение он ощутил печальную прохладу Ее ладоней, когда забилось в них искалеченной умирающей птицей его сердце…
Меж ладоней Ее, как меж створок хрупкой, нежно просвечивающей морской раковины, билось живое пламя. Она поднесла руки почти к самому своему лицу, и улыбка бесконечного сострадания и бесконечной любви тронула Ее губы — медленно, бережно Она сомкнула ладони…
И тогда он вспомнил имя Смерти.
Потом была тьма.
РАЗГОВОР-XVI
ОДИНОЧЕСТВО
ЛААН НИЭН: Скиталец
Смотрящие на него страшные пустые глазницы — провалы в окровавленную тьму — зрячие.
…Он поднимается. Валар отводят глаза. Ауле закрывает лицо руками.
Он знает, куда идти, и никто не смеет подтолкнуть его — никто не смеет коснуться его: он словно окружен огненной стеной боли, и только тяжелая цепь на его стиснутых в муке руках глухо, мерно звенит в такт шагам. Выдержать.
И с каждым шагом, с каждым взглядом вслед, с каждой мыслью, бьющей, как в ненависти брошенный камень, все ощутимее жгучая тяжесть сдавливает голову, раскаленными шипами впивается в лоб, в виски…
Владыкой Сущего называл себя — так получай же свою корону, Властелин Мира!
Он оступился, но выпрямился и снова пошел вперед.
Не упасть. Не пошатнуться. Выдержать. Не закричать. Только не закричать. Выдержать.
…и уже нестерпимо болит голова, сдавленная шипастым раскаленным железом, и из-под венца медленно ползет кровь — густая, почти черная на бледном лице, и он только отстраненно удивляется тому, что еще способен чувствовать боль, что никак не может переступить ее порога, за которым — бездна безумия или смертное забытье.
Алмазная пыль забивается под наручники, обращая ожоги на запястьях в незаживающие язвы; и страшной издевкой кажется его королевская мантия, осыпанная сверкающими осколками — словно звездная ночь одевает плечи его. Сияющая пыль — всюду, она налипает на пропитанное кровью одеяние на груди, и, воистину, он кажется Властелином Мира — в блистающих бриллиантами черных одеждах, в высокой, тускло светящейся железной короне, и седые волосы его, разметавшиеся по плечам, ярче лучей Луны…
Каждый вздох раздирает легкие: пыль, алмазная пыль… Равнодушный немеркнущий ослепительный свет отражается в тысячах крошечных зеркал, бессчетными иглами впивается в зрячие глазницы.
Выдержать.
Выдержать.
Выдержать.
Майя остается один — скорчившись в углу кузни, обхватив голову руками. Его колотит дрожь, непроизвольно он начинает тереть руки, темные капли на пальцах, на ладонях жгут его; облизывает разом пересохшие губы, только сейчас осознав, вспомнив — слово, дуновением ветра, беззвучным вздохом коснувшееся его, не-услышанное — не остановившее.
— Нет, — без голоса шепчет он. — Нет. Нет. Нет, — теряя смысл слова, распадающегося на режущие, алмазной крошкой — звуки.
Ирни…
…Отворились Врата Ночи, и Вечность дохнула в лицо…
Все было не так, совсем не так, но он цеплялся за эту фразу, потому что встретившее его здесь было — необъяснимо.
…Оставался один шаг.
Может, для них — там, позади — это и был один шаг. Здесь было по-другому. Алмазная дорога истаяла искрами осколков, под которыми ледяная красно-коричневая пустота, небо Валимара рассыпалось вспышками и бликами, за которыми — зеркальная пустота. Или — стены и своды огромного неизмеримо высокого коридора из тончайших полированных пластин — сколов отливающего кровью льда, отражающего свет… здесь нет света. Нет тьмы. Только бесконечный коридор тысяч зеркал. Здесь нет времени. Нет пространства. Плененные звуки, не рождающие эха, — безмолвные звуки, вмерзающие в несокрушимый, тоньше водяной пленки, лед, под которым бесконечно медленно течет кровавая река…
«Словно я вижу чужими глазами…»
Чужими глазами.
Странные, невозможные — из ниоткуда — слова. Он был один — и все же кто-то шел рядом, хотя он знал, что этого не может быть. Нет, не те бесчисленные его отражения в Нигде, которым суждено навсегда (навсегда? никогда? — что значат эти слова для безвременья?) остаться здесь. Кто это, кто со мной, кто?!. - слова умирали на его губах. Здесь голос обращается в беззвучие, в немой крик зеркал, в мертвое безмолвное эхо отражений, готовое обрушиться от малейшего шороха. Здесь. Нигде. Ничто сомкнулось, как занавес, за спиной, и впереди — то же. Впереди? — где это? смысл понятий утерян…
Стена Ночи. Нет, не стена. Каменный туман, заледеневший воздух, непроницаемая пелена тончайшей пустоты. Он мучительно поразился своей способности в этот миг осознавать увиденное, искать объяснения, — а бесплотный черно-красный лед истаивал, и он скорее чувствовал, угадывал, чем видел, как сквозь непрозрачную каменную пустоту мерцают тусклые искры звезд…
…И внезапно пелена Ничто исчезла, и нездешний ветер коснулся его лица. Так близко-близко сияли звезды — ласковые, добрые, прохладные, как капли родниковой воды; так близко, что, кажется, их можно коснуться рукой — но на руках цепь, не поднять… Мягкий трепетный исцеляющий свет омывает раны, заглушая боль: словно стоишь на пороге, зная, что здесь тебя ждут, словно из дальней дороги ты вернулся домой…
Оставался один шаг.
Один-единственный шаг.
И он сделал его.
И изрек Отец: отныне вы — жизнь этого мира, а он — ваша жизнь.
Звезды закружились в бешеной круговерти, обрушились на него, каплями расплавленного металла прожигая плоть, невыносимая боль рвала его изнутри, она была везде — огненной лавой выжигала мозг, вскипала кровью в пустых глазницах — нескончаемая, беспощадная, и не было ей имени -
Всеблагой Отец ждет от тебя только слова — одного слова покаяния…
— он давился кровью, загоняя в горло крик, разрывая ногтями грудь, словно хотел обожженным кровоточащим комом души вырваться из тюрьмы растянутого на незримой дыбе тела — во всей вселенной не было ничего, кроме него и Боли -
Только не закричать, не закричать, нет, нет, нет…
— и казалось ему — сквозь раскаленную пелену взирает на него бесстрастный лучезарный лик Отца, и нет в нем ни ненависти, ни сострадания — Он ждет.
И ужас охватил его, когда он понял, что конца этому не будет никогда, потому что нет смерти Бессмертным, и нет им жизни за гранью мира, и нет в высшей справедливости Единого милосердия, которое освободило бы Отступника от вечной агонии, и не будет ни забытья, ни благословенного безумия — каждый миг, вечно он будет умирать — и не умрет никогда, и никогда, никогда, никогда не окончится это…
«Самого же Моргота Валар вышвырнули за Врата Ночи, за Стены Мира, в Пустоту Безвременную; и страж навечно поставлен на этих стенах, и Эарендил несет дозор в небесных просторах. Но ложь Мелькора могущественного и проклятого, Моргота Бауглира, Владыки Ужаса и Ненависти, посеянная им в сердцах эльфов и людей, суть семя дурное, кое не умирает, и невозможно уничтожить его; вновь и вновь дает оно ростки, и до последних дней мира будет приносить всходы недобрые…»
Так говорит «Квэнта Сильмариллион».
…Дети Звезд и их смертные братья звали смерть — Энг. Смерть, как и Любовь, в Арте — мужское начало.
Но его Смерть была женщиной.
У Смерти было лицо. Тонкое, юное и прекрасное лицо, бледное до ломкой льдистой прозрачности. И огромные, широко распахнутые глаза — бездонные сухие колодцы зрачков.
Она смотрела на него. Смотрела — и не отводила взгляда.
У Смерти были узкие руки целительницы, и пальцы Ее были — звон хрупких замерзших ветвей, и ладони Ее были — чаша, наполненная до краев хрустальной родниковой водой, и чашу эту Она протягивала ему, как благословенный дар.
Он смотрел на Нее, рожденную бредом его бесконечного предсмертия, — смотрел, не веря и зная; он разлепил пересохшие, в черной корке спекшейся крови губы, чтобы позвать Ее — но все никак не мог вспомнить Ее имя.
Он вглядывался в Ее лицо, из огненной вечности боли пустыми глазницами смотрел на Нее — а Смерть протянула к нему руки и коснулась его груди — легко, так легко, как вздох ветра, и на мгновение он ощутил печальную прохладу Ее ладоней, когда забилось в них искалеченной умирающей птицей его сердце…
Меж ладоней Ее, как меж створок хрупкой, нежно просвечивающей морской раковины, билось живое пламя. Она поднесла руки почти к самому своему лицу, и улыбка бесконечного сострадания и бесконечной любви тронула Ее губы — медленно, бережно Она сомкнула ладони…
И тогда он вспомнил имя Смерти.
Потом была тьма.
РАЗГОВОР-XVI
…Только что Собеседник зажег новую свечу: еле виден мерцающий крохотный огонек. Свеча на этот раз черная: с умыслом, что ли, Собеседник выбрал такую ?— неизвестно.
— О небо, — с трудом, одним дыханием выговаривает Гость. — О небо… Все это было так?.. Это — Великая битва? Это — воинство, которое не мог вместить Анфауглит ?Это — торжество Добра?..
Огонек свечи разгорается ярче; при свете становится видно, что у Гостя заметно дрожат руки.
— Тысячи пленных, благодарящих своих освободителей?..
— Навряд ли — тысячи… — Голос Собеседника звучит глуховато — словно комок встал в горле; он сухо покашливает и продолжает: — Я давно жду вопроса о пленных. Нолдор сражались до последнего; кроме того, любой из них волен был выбрать смерть, добровольно уйти в Чертоги Мандос. Редко кто попадал в Твердыню. Ну, не убивать же их было, в самом деле… убить ведь можно и на месте — зачем тратить столько сил, везти в Дет Ахэ, лечить…
— А Гелумир, брат Гвиндора Нарготрондского? — почему-то возникает ощущение, что Гостя не слишком интересует ответ.
— В Нирнаэт не только северные народы сражались. Гелумир попал вручи к дортонионским оркам: у тех свои… законы.
Гость молчит некоторое время; совершенно очевидно, что мысли его заняты другим.
— Великая битва, — повторяет он. — Великая победа. Великая…
— Да, — неожиданно ясным голосом откликается Собеседник. — Великая победа. Но не для Валинора. Он ведь сказал, что Судьбе его не победить. И все-таки оказался сильнее.
— Вы хотите сказать… именно это было предопределено? Дагор Дагорат — еще в конце Первой Эпохи ?Гибель мира ?! — для Гостя это новое потрясение; хотя, возможно, Собеседник вовсе нео том говорил. Однако же Собеседник поддерживает тему:
— Если вы об этом… «И, чтобы уничтожить Врага, уничтожит мир» — разве не так было сказано? А Мелькор — вы видели — мог это сделать. И, уничтожив мир…
— … уничтожил бы самого себя, — заканчивает Гость. — Он не сделал этого.
— Сделал другое. Пожертвовал собой — но спас своих учеников и того, кто должен был продолжить начатое им: Гортхауэра. И в конце концов ушел на тот путь, который выбрал сам, — хотя для него, Айну, это было невозможно. На Путь Людей.
— И он… он умер ?Навсегда ?
Сухой смешок:
— Душа не знает смерти.
— А что было… потом?
— Не было потом. Не было — ни для Аст Ахэ, ни для людей Твердыни, ни для Сотворенных-Отступников. Было иначе. Хотите знать, как?
— Да, — отвечает Гость. — Только скажите…
И наконец решается задать вопрос, который, как видно, давно мучает его:
— Кто она — его Смерть ?
Голос Собеседника звучит глуховато:
— Зачем задавать вопрос, на который вы знаете ответ ?
И, немного помолчав, добавляет:
— У них обоих — один Дар. Вы же не спрашиваете, какой…
— О небо, — с трудом, одним дыханием выговаривает Гость. — О небо… Все это было так?.. Это — Великая битва? Это — воинство, которое не мог вместить Анфауглит ?Это — торжество Добра?..
Огонек свечи разгорается ярче; при свете становится видно, что у Гостя заметно дрожат руки.
— Тысячи пленных, благодарящих своих освободителей?..
— Навряд ли — тысячи… — Голос Собеседника звучит глуховато — словно комок встал в горле; он сухо покашливает и продолжает: — Я давно жду вопроса о пленных. Нолдор сражались до последнего; кроме того, любой из них волен был выбрать смерть, добровольно уйти в Чертоги Мандос. Редко кто попадал в Твердыню. Ну, не убивать же их было, в самом деле… убить ведь можно и на месте — зачем тратить столько сил, везти в Дет Ахэ, лечить…
— А Гелумир, брат Гвиндора Нарготрондского? — почему-то возникает ощущение, что Гостя не слишком интересует ответ.
— В Нирнаэт не только северные народы сражались. Гелумир попал вручи к дортонионским оркам: у тех свои… законы.
Гость молчит некоторое время; совершенно очевидно, что мысли его заняты другим.
— Великая битва, — повторяет он. — Великая победа. Великая…
— Да, — неожиданно ясным голосом откликается Собеседник. — Великая победа. Но не для Валинора. Он ведь сказал, что Судьбе его не победить. И все-таки оказался сильнее.
— Вы хотите сказать… именно это было предопределено? Дагор Дагорат — еще в конце Первой Эпохи ?Гибель мира ?! — для Гостя это новое потрясение; хотя, возможно, Собеседник вовсе нео том говорил. Однако же Собеседник поддерживает тему:
— Если вы об этом… «И, чтобы уничтожить Врага, уничтожит мир» — разве не так было сказано? А Мелькор — вы видели — мог это сделать. И, уничтожив мир…
— … уничтожил бы самого себя, — заканчивает Гость. — Он не сделал этого.
— Сделал другое. Пожертвовал собой — но спас своих учеников и того, кто должен был продолжить начатое им: Гортхауэра. И в конце концов ушел на тот путь, который выбрал сам, — хотя для него, Айну, это было невозможно. На Путь Людей.
— И он… он умер ?Навсегда ?
Сухой смешок:
— Душа не знает смерти.
— А что было… потом?
— Не было потом. Не было — ни для Аст Ахэ, ни для людей Твердыни, ни для Сотворенных-Отступников. Было иначе. Хотите знать, как?
— Да, — отвечает Гость. — Только скажите…
И наконец решается задать вопрос, который, как видно, давно мучает его:
— Кто она — его Смерть ?
Голос Собеседника звучит глуховато:
— Зачем задавать вопрос, на который вы знаете ответ ?
И, немного помолчав, добавляет:
— У них обоих — один Дар. Вы же не спрашиваете, какой…
ОДИНОЧЕСТВО
588 год I Эпохи — 20-е годы II Эпохи
«Когда разрушена была крепость в Тангородрим и пал Моргот, вновь принял Саурон благородное обличье и пришел, дабы выразить почтение Эонве, герольду Манве; и отрекался от всех своих злодеяний. И так думают некоторые: изначально это не было ложью, но Саурон воистину раскаялся, пусть даже причиной тому и был лишь страх, вызванный падением Моргота и великим гневом Владык Запада. Но не во власти Эонве было миловать тех, кто принадлежал к тому же ордену, что и он сам; и приказал он Саурону вернуться в Аман и там предстать пред судом Манве. Тогда устыдился Саурон, и не пожелал он возвращаться в унижении, а быть может, и долго доказывать служением чистоту и искренность помыслов своих по приговору Валар; ибо при Морготе велика была власть его. Потому, когда ушел Эонве, он укрылся в Средиземье; и вновь предался он злу, ибо весьма крепки были те узы, которыми опутал его Моргот…»
В ту ночь на землю обрушился звездопад…
…Он был — волк-одиночество, он мчался вперед… куда? — не было пути и не было цели, только сухие травы ветра; едва касаясь земли — без устали, без отдыха, гонимый отчаянием, он летел вперед, глотая ледяной ветер и мерзлую снежную крупу, чтобы хоть как-то унять режущую боль в груди, он кричал — но крик тоской волчьего воя рвался из сжатого спазмом горла.
Один.
Он был — ветер, в смертной муке бьющийся об острые сколы скал, загнанным больным зверем мечущийся меж каменных стен ущелий, он взлетал к небу — и падал вниз, словно хотел разбиться о камни — но боль не утихала…
Потом ушла и боль. Осталась только пустота, сосущая тоска и обреченность.
Один.
Он был — озеро лесного тумана, он не чувствовал ни холода падавших в него звезд, ни пронизывавших его солнечных лучей, ни растущих сквозь него трав — он не умел уже удивляться тому, что в нем проснулся этот дар: становиться всем, что есть часть Арты.
…Человек вышел на лесную прогалину — и замер, изумленный. Туман стлался над землей — туман заполнял ложбину, как чашу — древнюю каменную чашу, поросшую мхами и травами. И туман этот казался живым: не колыхался под ветром, но в голубоватой и молочно-белой призрачной переливчатости его таились неведомые сны и видения.
Боги соткали этот туманный покров, думал человек. Боги сотворили его, чтобы отважный и твердый сердцем мог раздвинуть эту пелену и узреть их мудрость, думал человек. Но отчего-то в душе его просыпалась робость, почти страх перед этим колдовским маревом. И все же он хотел знать — а потому, преодолев неуютное и непонятное чувство, шагнул в туман…
…глухое отчаяние охватило его, тоска без просвета, без надежды. Он был один — безнадежно, обреченно один. Все осталось прежним — и ничто не было прежним, потому что ушло что-то, без чего нельзя, невозможно жить. Он застонал сквозь зубы — не слыша стона, без голоса, без дыхания; он звал… кого? — не знал сам, но — звал отчаянно, из глубины скованного холодом сердца — он звал смерть и знал, что не будет ему смерти, что он навечно останется здесь — один, в нечеловеческой тоске переживая снова и снова и снова — неведомую потерю, непоправимую беду.
Туману не было дела до человека, тонущего в стылом отчаянии, как нет дела реке до тонущего в ее волнах зверька. Но агония живой души пробуждала в нем унявшуюся было боль — и, тяжело колыхнувшись, туманные волны вышвырнули смертного прочь, на каменистый край ложбины…
…Здесь жили люди Севера — те люди, которых сам он привел сюда. Они строили дома из дерева и камня; они возводили прочные стены, хранившие их Семь Городов, и расстилались неподалеку вспаханные поля, и звенели в кузнях молоты, и тянулись нити пряжи; мастера стекла и витражей вплетали в паутину переплетов цветные осколки, и люди Памяти писали летописи, ведающие-травы собирали по лесам и берегам рек целебные растения…
Память и знание остались здесь.
Но он искал иного.
Странник в запыленных черных одеждах, чье лицо скрыто в тени капюшона: он пришел сюда, чтобы вновь обрести то чувство, которое давало Твердыне силу быть. Единение. Братство т'айро-ири.
Он ходил по улицам Семи Городов, вслушивался в речи, в чувства, в движения души. И поднимались в его душе горечь и презрение: они были иными. То, что связывало людей Твердыни, то, в чем нуждался он теперь более всего, было утрачено безвозвратно.
Полы черного плаща метут пыль улиц: он ищет то, чего нет. Нет больше нигде: последний из сынов Твердыни ступил на Неведомый Путь десять лет назад. Они еще успели построить дома и вспахать поля, успели оставить после себя детей и учеников…
И их не стало.
Никого.
Одиночество.
Он так и не открыл никому ни своего имени, ни своего лица. Незачем. Ничего не осталось. Тано отдал себя, свою жизнь, кровь свою… за кого? За них?.. - с жестокой горечью думал он. Погибли — лучшие. Лучшие остались там, в Твердыне. Ушли — трусы, спасавшие свою жизнь. Те, кому слишком дорога была их шкура. Если бы все они остались, забыв о приказе, — разве смогло бы войско Валинора одержать победу?..
Сейчас он не хотел помнить о том, что сам подчинился этому приказу. Что его, бывшего на последнем Совете, восхищали мудрость Учителя и его мужество. Его Тано заставил уйти. Они были свободны в выборе. Он почти ненавидел сейчас этих людей, он не мог, не желал оставаться среди них. Для него они стали — предателями. Йирто.
Зачем ты оставил меня жить, Тано ?Чтобы я увидел — это ?Этих?..
Горькая опустошенность поселилась в его сердце. Ушло то, что было душой Севера. И люди эти не были ему больше близки — что в них? Такие же, как все. Они были безразличны ему. Он искал протянутой ему руки — и натолкнулся на пустоту. Он искал братства — увидел разъединенность.
Он был один.
Навсегда — один.
Словно шел, снова шел по золе Гэлломэ, и в воздухе висел запах гари, к которому примешивался другой — сладковатый, тошнотворный; словно вновь смотрел в распахнутые небу глаза мертвых.
И, как тогда, тысячи лет назад, — он пошел прочь. Прочь от Семи Городов, от того Севера, которого он не знал и не желал знать, который — так казалось ему — не знал и не помнил его. Не помнил ничего.
Он остановился посреди вересковой пустоши — багряным и пурпурным расцветал вереск: как стылая кровь. И тогда он опустился на колени, поднял лицо к багровой ущербной луне, судорожно вдыхая холодный воздух ранней весны, — и вдруг завыл глухо и страшно, как раненый зверь…
…Здесь, в Серых Горах — Эред Митрин, поселились иртха: как в прежние времена это было — неподалеку от людей Твердыни и все же не рядом. К северо-востоку от гор, в озерном краю, изгнанники Севера строили свои Семь Городов. Иртха не любят открытой местности: в лесистых предгорьях как-то уютнее. Привычнее.
Сюда он пришел, отчаявшись в людях, — пришел, когда некуда стало идти больше, как тысячи лет назад. И, как тысячи лет назад, мать рода сидела у очага: только в смоляно-черных волосах ее теперь змеились седые пряди.
— Хагра из Высокого Дома, их больше нет. Нет сынов иртха, ушедших в Высокий Дом, — медленно заговорила она, первой нарушив молчание. — Так?
— Йах. Нет Высокого Дома. Никого нет.
Нет, не мог он рассказать о том, что знал — чего не видел сам. Его там не было.
— Люди Севера, они говорят — харт'ан, его нет больше. Совсем нет. Рагха слышит верно?
— Йах, — фаэрни склонил голову, кусая губы.
Рагха помолчала, потом заговорила нараспев, прикрыв глаза:
— Закон иртха: чужой убил отца, сын мстит. Убей чужого. Кто не исполнит — не мужчина, не воин: баххаш ма-пхут. Должен умереть.
Внезапно впилась взглядом в лицо фаэрни и отчетливо вымолвила что-то — тот не сразу понял, что Рагха перешла на язык Твердыни, гортанно и медленно выговаривая непривычные слова:
— Твой отец убит. Ты — его сын, ты жив. Его убийцы, они живы. Почему? Был его последний бой. Ты ушел. Оставил его. Почему?
Не сразу фаэрни осознал смысл сказанного — а осознав, вскочил — метнулась в глазах безудержная бешеная ярость — отшвырнул Рагху к стене пещеры и прорычал:
— Никогда! Слышишь, ты!.. Никогда не спрашивай об этом!
Рагха медленно поднялась, держась за ушибленное плечо, выплюнула с отвращением:
— Баххаш ма-пхут й'агр. Йе-ханга — будь проклят, выродок.
И — уже вслед ему — бросила одно из самых страшных обвинении, какое знала Твердыня Севера:
— Йирто.
Отступник.
Один. Снова — один.
Некуда возвращаться.
Не к кому идти.
Учитель оставил его жить, чтобы он, Гортхауэр, сумел продолжить начатое. И он сделает это, начнет все сначала. Он не станет собирать осколки. Того, что было прежде, нет и не будет никогда: он — один на один с собой в новом, чужом мире. Он перевернет страницу, начнет писать свою судьбу с чистого листа… Как? — он не знает еще. Надо искать.
«…В высокой башне на границе Уртуган-Ана, Недоброй Земли, поселился в давние времена великий чародей. И радовались ему люди, потому что во многом помогал он им, отвращал поветрия, исцелял страждущих и примирял врагов. Мудрость его была опорой государям земли Ана; и расцветала земля, и тучным было жнивье, и богатела страна…»
«Когда разрушена была крепость в Тангородрим и пал Моргот, вновь принял Саурон благородное обличье и пришел, дабы выразить почтение Эонве, герольду Манве; и отрекался от всех своих злодеяний. И так думают некоторые: изначально это не было ложью, но Саурон воистину раскаялся, пусть даже причиной тому и был лишь страх, вызванный падением Моргота и великим гневом Владык Запада. Но не во власти Эонве было миловать тех, кто принадлежал к тому же ордену, что и он сам; и приказал он Саурону вернуться в Аман и там предстать пред судом Манве. Тогда устыдился Саурон, и не пожелал он возвращаться в унижении, а быть может, и долго доказывать служением чистоту и искренность помыслов своих по приговору Валар; ибо при Морготе велика была власть его. Потому, когда ушел Эонве, он укрылся в Средиземье; и вновь предался он злу, ибо весьма крепки были те узы, которыми опутал его Моргот…»
В ту ночь на землю обрушился звездопад…
…Он был — волк-одиночество, он мчался вперед… куда? — не было пути и не было цели, только сухие травы ветра; едва касаясь земли — без устали, без отдыха, гонимый отчаянием, он летел вперед, глотая ледяной ветер и мерзлую снежную крупу, чтобы хоть как-то унять режущую боль в груди, он кричал — но крик тоской волчьего воя рвался из сжатого спазмом горла.
Один.
Он был — ветер, в смертной муке бьющийся об острые сколы скал, загнанным больным зверем мечущийся меж каменных стен ущелий, он взлетал к небу — и падал вниз, словно хотел разбиться о камни — но боль не утихала…
Потом ушла и боль. Осталась только пустота, сосущая тоска и обреченность.
Один.
Он был — озеро лесного тумана, он не чувствовал ни холода падавших в него звезд, ни пронизывавших его солнечных лучей, ни растущих сквозь него трав — он не умел уже удивляться тому, что в нем проснулся этот дар: становиться всем, что есть часть Арты.
…Человек вышел на лесную прогалину — и замер, изумленный. Туман стлался над землей — туман заполнял ложбину, как чашу — древнюю каменную чашу, поросшую мхами и травами. И туман этот казался живым: не колыхался под ветром, но в голубоватой и молочно-белой призрачной переливчатости его таились неведомые сны и видения.
Боги соткали этот туманный покров, думал человек. Боги сотворили его, чтобы отважный и твердый сердцем мог раздвинуть эту пелену и узреть их мудрость, думал человек. Но отчего-то в душе его просыпалась робость, почти страх перед этим колдовским маревом. И все же он хотел знать — а потому, преодолев неуютное и непонятное чувство, шагнул в туман…
…глухое отчаяние охватило его, тоска без просвета, без надежды. Он был один — безнадежно, обреченно один. Все осталось прежним — и ничто не было прежним, потому что ушло что-то, без чего нельзя, невозможно жить. Он застонал сквозь зубы — не слыша стона, без голоса, без дыхания; он звал… кого? — не знал сам, но — звал отчаянно, из глубины скованного холодом сердца — он звал смерть и знал, что не будет ему смерти, что он навечно останется здесь — один, в нечеловеческой тоске переживая снова и снова и снова — неведомую потерю, непоправимую беду.
Туману не было дела до человека, тонущего в стылом отчаянии, как нет дела реке до тонущего в ее волнах зверька. Но агония живой души пробуждала в нем унявшуюся было боль — и, тяжело колыхнувшись, туманные волны вышвырнули смертного прочь, на каменистый край ложбины…
…Здесь жили люди Севера — те люди, которых сам он привел сюда. Они строили дома из дерева и камня; они возводили прочные стены, хранившие их Семь Городов, и расстилались неподалеку вспаханные поля, и звенели в кузнях молоты, и тянулись нити пряжи; мастера стекла и витражей вплетали в паутину переплетов цветные осколки, и люди Памяти писали летописи, ведающие-травы собирали по лесам и берегам рек целебные растения…
Память и знание остались здесь.
Но он искал иного.
Странник в запыленных черных одеждах, чье лицо скрыто в тени капюшона: он пришел сюда, чтобы вновь обрести то чувство, которое давало Твердыне силу быть. Единение. Братство т'айро-ири.
Он ходил по улицам Семи Городов, вслушивался в речи, в чувства, в движения души. И поднимались в его душе горечь и презрение: они были иными. То, что связывало людей Твердыни, то, в чем нуждался он теперь более всего, было утрачено безвозвратно.
Полы черного плаща метут пыль улиц: он ищет то, чего нет. Нет больше нигде: последний из сынов Твердыни ступил на Неведомый Путь десять лет назад. Они еще успели построить дома и вспахать поля, успели оставить после себя детей и учеников…
И их не стало.
Никого.
Одиночество.
Он так и не открыл никому ни своего имени, ни своего лица. Незачем. Ничего не осталось. Тано отдал себя, свою жизнь, кровь свою… за кого? За них?.. - с жестокой горечью думал он. Погибли — лучшие. Лучшие остались там, в Твердыне. Ушли — трусы, спасавшие свою жизнь. Те, кому слишком дорога была их шкура. Если бы все они остались, забыв о приказе, — разве смогло бы войско Валинора одержать победу?..
Сейчас он не хотел помнить о том, что сам подчинился этому приказу. Что его, бывшего на последнем Совете, восхищали мудрость Учителя и его мужество. Его Тано заставил уйти. Они были свободны в выборе. Он почти ненавидел сейчас этих людей, он не мог, не желал оставаться среди них. Для него они стали — предателями. Йирто.
Зачем ты оставил меня жить, Тано ?Чтобы я увидел — это ?Этих?..
Горькая опустошенность поселилась в его сердце. Ушло то, что было душой Севера. И люди эти не были ему больше близки — что в них? Такие же, как все. Они были безразличны ему. Он искал протянутой ему руки — и натолкнулся на пустоту. Он искал братства — увидел разъединенность.
Он был один.
Навсегда — один.
Словно шел, снова шел по золе Гэлломэ, и в воздухе висел запах гари, к которому примешивался другой — сладковатый, тошнотворный; словно вновь смотрел в распахнутые небу глаза мертвых.
И, как тогда, тысячи лет назад, — он пошел прочь. Прочь от Семи Городов, от того Севера, которого он не знал и не желал знать, который — так казалось ему — не знал и не помнил его. Не помнил ничего.
Он остановился посреди вересковой пустоши — багряным и пурпурным расцветал вереск: как стылая кровь. И тогда он опустился на колени, поднял лицо к багровой ущербной луне, судорожно вдыхая холодный воздух ранней весны, — и вдруг завыл глухо и страшно, как раненый зверь…
…Здесь, в Серых Горах — Эред Митрин, поселились иртха: как в прежние времена это было — неподалеку от людей Твердыни и все же не рядом. К северо-востоку от гор, в озерном краю, изгнанники Севера строили свои Семь Городов. Иртха не любят открытой местности: в лесистых предгорьях как-то уютнее. Привычнее.
Сюда он пришел, отчаявшись в людях, — пришел, когда некуда стало идти больше, как тысячи лет назад. И, как тысячи лет назад, мать рода сидела у очага: только в смоляно-черных волосах ее теперь змеились седые пряди.
— Хагра из Высокого Дома, их больше нет. Нет сынов иртха, ушедших в Высокий Дом, — медленно заговорила она, первой нарушив молчание. — Так?
— Йах. Нет Высокого Дома. Никого нет.
Нет, не мог он рассказать о том, что знал — чего не видел сам. Его там не было.
— Люди Севера, они говорят — харт'ан, его нет больше. Совсем нет. Рагха слышит верно?
— Йах, — фаэрни склонил голову, кусая губы.
Рагха помолчала, потом заговорила нараспев, прикрыв глаза:
— Закон иртха: чужой убил отца, сын мстит. Убей чужого. Кто не исполнит — не мужчина, не воин: баххаш ма-пхут. Должен умереть.
Внезапно впилась взглядом в лицо фаэрни и отчетливо вымолвила что-то — тот не сразу понял, что Рагха перешла на язык Твердыни, гортанно и медленно выговаривая непривычные слова:
— Твой отец убит. Ты — его сын, ты жив. Его убийцы, они живы. Почему? Был его последний бой. Ты ушел. Оставил его. Почему?
Не сразу фаэрни осознал смысл сказанного — а осознав, вскочил — метнулась в глазах безудержная бешеная ярость — отшвырнул Рагху к стене пещеры и прорычал:
— Никогда! Слышишь, ты!.. Никогда не спрашивай об этом!
Рагха медленно поднялась, держась за ушибленное плечо, выплюнула с отвращением:
— Баххаш ма-пхут й'агр. Йе-ханга — будь проклят, выродок.
И — уже вслед ему — бросила одно из самых страшных обвинении, какое знала Твердыня Севера:
— Йирто.
Отступник.
Один. Снова — один.
Некуда возвращаться.
Не к кому идти.
Учитель оставил его жить, чтобы он, Гортхауэр, сумел продолжить начатое. И он сделает это, начнет все сначала. Он не станет собирать осколки. Того, что было прежде, нет и не будет никогда: он — один на один с собой в новом, чужом мире. Он перевернет страницу, начнет писать свою судьбу с чистого листа… Как? — он не знает еще. Надо искать.
«…В высокой башне на границе Уртуган-Ана, Недоброй Земли, поселился в давние времена великий чародей. И радовались ему люди, потому что во многом помогал он им, отвращал поветрия, исцелял страждущих и примирял врагов. Мудрость его была опорой государям земли Ана; и расцветала земля, и тучным было жнивье, и богатела страна…»
ЛААН НИЭН: Скиталец
587 год I Эпохи, октябрь
…Войско покатилось дальше по гулким пустым коридорам, и тогда он бросил брату: «Я проверю…» — и быстро зашагал, почти побежал по отполированным тысячами шагов ступеням лестницы. «Проверю…» Что? Зачем? — замок был пуст, он знал, он чувствовал это — все ушли, чтобы остаться там, перед высокими вратами, створы которых, окованные черным железом, были сейчас распахнуты настежь. Он не мог больше видеть этих спокойных, даже в смерти спокойных лиц — лиц Смертных, вышедших на бой — в молчании, таком, что был слышен в тишине шелковый шелест их знамени — черного знамени без знака, без герба, — в молчании шедших в битву и умиравших — в молчании… Он знал — они там, за черными вратами, все они, кому смерть не сумела закрыть глаз, они смотрят в низкое предзимнее небо, похожие чем-то на сбитых влет птиц, — в молчании. Словно ждут — его, в этот день увидевшего, какой бывает смерть.
Двери распахнуты настежь. Пусто. Великие Валар, как же пусто, как тихо, до звона в ушах, до озноба — невероятно тихо, только эхо его шагов мечется по коридорам, забивается в уголки комнат, испуганно прячась от тишины.
Он остановился перед единственной закрытой дверью. Толкнул ее ладонью, ощутив прохладу резного дерева, и отступил на шаг, сжимая меч.
Тишина.
Он вошел, настороженно озираясь, мгновением позже осознав, насколько нелепо и страшно выглядит здесь с покрытым коркой спекшейся крови мечом.
Потому что здесь были — книги. Ряды и ряды книг, бережно уложенные на полки свитки — больше книг, чем он видел за всю свою жизнь; книги в переплетах из кожи, из плотной тисненой ткани, в узорных серебряных окладах… Он, затаив дыхание, замер на пороге. Здесь не было так пусто и холодно, как в других комнатах, куда он заглядывал; здесь было другое — может, какой-то запах, неуловимое ощущение, он не знал.
Подошел к столу, на котором заметил небольшую книгу — серебристо-зеленый переплет с тисненым рисунком ветвей какого-то незнакомого дерева, — и собирался было раскрыть ее, когда осознал, что все еще сжимает в руке рукоять бесполезного меча. Меч он прислонил к невысокому резному креслу и раскрыл книгу. Зеленоватая бумага с проступающим рисунком трав и цветов, легкие летящие знаки, похожие на Тэнгвар — слишком похожие на Тэнгвар, и все же — другие, больше говорящие душе, чем глазам, — или ему просто так казалось?..
Тропы памяти
зарастают травой забвенья.
Но если раздвинуть стебли…
Он не успел удивиться тому, что без труда разбирает написанное незнакомыми знаками неведомого языка. Он стоял, повторяя про себя горчащие на губах слова: тропы памяти… Не думал больше о том, чтобы уйти, — сел, не отрывая глаз от страницы, потом медленно перевернул ее. И еще одну. И еще…
…память подхватила его, как высокая волна, захлестнула, обжигая холодом, и соленые капли морской воды текли по его лицу, застилали взгляд пеленой тумана, мир терял отчетливость, мир дробился на тысячи граней, режущих ледяных осколков, мир плавился, менялся, тек, словно река, менялись, перетекая друг в друга, очертания, образы, лица, скользящие перед ним в радужной соленой дымке, и в шорохе волн угадывались голоса и слова, мелодии и звон струн и песни флейт…
Он очнулся — и ощутил на губах привкус соли; провел ладонью по лицу, стирая соленые брызги… слезы?.. Слово… имя — его имя -
Эллорн.
…и волна отхлынула, оставив его одного на берегу, он лежал, раскинув руки, и белое безжизненное небо нависло над ним — небо-без-дня, небо-без-ночи, пустое и светлое, а у берега лениво колыхалась мертвая зыбь, и не было даже птиц моря — хэйтэлли, одними губами выговорил он забытое слово; он попытался приподняться, но песок рассыпался под пальцами сверкающими режущими осколками, алмазной пылью, воздух резал легкие — я болен, подумал он, я болен… Он поднялся и, пошатываясь, побрел прочь, в мертвое сияющее марево никуда…
Дрогнувшими пальцами он перевернул последнюю страницу и прочел начертанное знакомым летящим почерком -
На сердце моем печаль,
но в Долине
Белый ирис еще цветет,
и можно помедлить…
Нет, это выпал снег.
Он поднялся, пряча книгу под плащом на груди — бережно, словно то было живое существо. Кружилась голова. Взял меч, неловко перехватив его у основания клинка, — вздрогнул от прикосновения холодного металла к ладони, — и вышел, тихо, тихо затворив за собой дверь…
Брат сидел у стены, обхватив голову руками, тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно пытался монотонными движениями убаюкать, унять боль. Меч его валялся рядом: видно, сам отбросил уже ненужное оружие. И Эллорн, остановившись перед ним, произнес еще одно имя, проснувшееся в памяти:
— Эннэт.
Брат поднял на него пустые от отчаяния глаза:
— Ты… уже знаешь… Что мы сделали… что мы с ним сделали…
Эллорн опустился на одно колено рядом с братом, положил руку ему на плечо — хотел успокоить, но тот дернулся, словно от прикосновения раскаленного металла, и заговорил быстро, захлебываясь словами:
— Я стоял и смотрел, как они вели его… я хотел понять, кто он, почему он — такой… и я увидел… и все, что нам говорили… все это ложь, все, все… я узнал его… он… он посмотрел на меня — обернулся, словно почувствовал взгляд… вздрогнул и проговорил — имя, мое имя, одними губами, но я все равно услышал… И… больше не было ничего, они увели его, а я остался стоять, я смотрел ему вслед… хотел броситься за ним — ноги не держали… хотел крикнуть и — не мог…
…Войско покатилось дальше по гулким пустым коридорам, и тогда он бросил брату: «Я проверю…» — и быстро зашагал, почти побежал по отполированным тысячами шагов ступеням лестницы. «Проверю…» Что? Зачем? — замок был пуст, он знал, он чувствовал это — все ушли, чтобы остаться там, перед высокими вратами, створы которых, окованные черным железом, были сейчас распахнуты настежь. Он не мог больше видеть этих спокойных, даже в смерти спокойных лиц — лиц Смертных, вышедших на бой — в молчании, таком, что был слышен в тишине шелковый шелест их знамени — черного знамени без знака, без герба, — в молчании шедших в битву и умиравших — в молчании… Он знал — они там, за черными вратами, все они, кому смерть не сумела закрыть глаз, они смотрят в низкое предзимнее небо, похожие чем-то на сбитых влет птиц, — в молчании. Словно ждут — его, в этот день увидевшего, какой бывает смерть.
Двери распахнуты настежь. Пусто. Великие Валар, как же пусто, как тихо, до звона в ушах, до озноба — невероятно тихо, только эхо его шагов мечется по коридорам, забивается в уголки комнат, испуганно прячась от тишины.
Он остановился перед единственной закрытой дверью. Толкнул ее ладонью, ощутив прохладу резного дерева, и отступил на шаг, сжимая меч.
Тишина.
Он вошел, настороженно озираясь, мгновением позже осознав, насколько нелепо и страшно выглядит здесь с покрытым коркой спекшейся крови мечом.
Потому что здесь были — книги. Ряды и ряды книг, бережно уложенные на полки свитки — больше книг, чем он видел за всю свою жизнь; книги в переплетах из кожи, из плотной тисненой ткани, в узорных серебряных окладах… Он, затаив дыхание, замер на пороге. Здесь не было так пусто и холодно, как в других комнатах, куда он заглядывал; здесь было другое — может, какой-то запах, неуловимое ощущение, он не знал.
Подошел к столу, на котором заметил небольшую книгу — серебристо-зеленый переплет с тисненым рисунком ветвей какого-то незнакомого дерева, — и собирался было раскрыть ее, когда осознал, что все еще сжимает в руке рукоять бесполезного меча. Меч он прислонил к невысокому резному креслу и раскрыл книгу. Зеленоватая бумага с проступающим рисунком трав и цветов, легкие летящие знаки, похожие на Тэнгвар — слишком похожие на Тэнгвар, и все же — другие, больше говорящие душе, чем глазам, — или ему просто так казалось?..
Тропы памяти
зарастают травой забвенья.
Но если раздвинуть стебли…
Он не успел удивиться тому, что без труда разбирает написанное незнакомыми знаками неведомого языка. Он стоял, повторяя про себя горчащие на губах слова: тропы памяти… Не думал больше о том, чтобы уйти, — сел, не отрывая глаз от страницы, потом медленно перевернул ее. И еще одну. И еще…
…память подхватила его, как высокая волна, захлестнула, обжигая холодом, и соленые капли морской воды текли по его лицу, застилали взгляд пеленой тумана, мир терял отчетливость, мир дробился на тысячи граней, режущих ледяных осколков, мир плавился, менялся, тек, словно река, менялись, перетекая друг в друга, очертания, образы, лица, скользящие перед ним в радужной соленой дымке, и в шорохе волн угадывались голоса и слова, мелодии и звон струн и песни флейт…
Он очнулся — и ощутил на губах привкус соли; провел ладонью по лицу, стирая соленые брызги… слезы?.. Слово… имя — его имя -
Эллорн.
…и волна отхлынула, оставив его одного на берегу, он лежал, раскинув руки, и белое безжизненное небо нависло над ним — небо-без-дня, небо-без-ночи, пустое и светлое, а у берега лениво колыхалась мертвая зыбь, и не было даже птиц моря — хэйтэлли, одними губами выговорил он забытое слово; он попытался приподняться, но песок рассыпался под пальцами сверкающими режущими осколками, алмазной пылью, воздух резал легкие — я болен, подумал он, я болен… Он поднялся и, пошатываясь, побрел прочь, в мертвое сияющее марево никуда…
Дрогнувшими пальцами он перевернул последнюю страницу и прочел начертанное знакомым летящим почерком -
На сердце моем печаль,
но в Долине
Белый ирис еще цветет,
и можно помедлить…
Нет, это выпал снег.
Он поднялся, пряча книгу под плащом на груди — бережно, словно то было живое существо. Кружилась голова. Взял меч, неловко перехватив его у основания клинка, — вздрогнул от прикосновения холодного металла к ладони, — и вышел, тихо, тихо затворив за собой дверь…
Брат сидел у стены, обхватив голову руками, тихонько раскачиваясь из стороны в сторону, словно пытался монотонными движениями убаюкать, унять боль. Меч его валялся рядом: видно, сам отбросил уже ненужное оружие. И Эллорн, остановившись перед ним, произнес еще одно имя, проснувшееся в памяти:
— Эннэт.
Брат поднял на него пустые от отчаяния глаза:
— Ты… уже знаешь… Что мы сделали… что мы с ним сделали…
Эллорн опустился на одно колено рядом с братом, положил руку ему на плечо — хотел успокоить, но тот дернулся, словно от прикосновения раскаленного металла, и заговорил быстро, захлебываясь словами:
— Я стоял и смотрел, как они вели его… я хотел понять, кто он, почему он — такой… и я увидел… и все, что нам говорили… все это ложь, все, все… я узнал его… он… он посмотрел на меня — обернулся, словно почувствовал взгляд… вздрогнул и проговорил — имя, мое имя, одними губами, но я все равно услышал… И… больше не было ничего, они увели его, а я остался стоять, я смотрел ему вслед… хотел броситься за ним — ноги не держали… хотел крикнуть и — не мог…