Страница:
У меня нет времени дожидаться конца операции, и я отправляюсь разыскивать людей своего батальона. Перехожу из одного блиндажа в другой. Как и на дивизионном медпункте, кое-где по случаю рождества немного зеленых веток. Повсюду нас встречают любопытными взглядами. А когда мы находим кого-нибудь из наших солдат, лица их светятся радостью. Ведь для них наш приход – рождественский подарок. Для многих он последняя радость, потому что умирают и здесь. Врачи и санитары настолько перегружены, что замечают умершего спустя несколько часов после смерти.
Во время своего обхода попадаем в блиндаж, явно предназначенный для легкораненых. Одни лежат на койках, другие бродят, спотыкаясь и хватаясь за воздух, – по-видимому, из-за голода и общей слабости. На мое приветствие никакого ответа, не отвечают и на вопросы. Фельдфебель-санитар спешно уводит нас оттуда.
– Господин капитан, это люди с ранениями в голову. Беднягам уже никто не в силах помочь. Стерильная перевязка – вот и все, что мы можем сейчас для них сделать. Это блиндаж смертников. Но иногда они еще живут день-другой, поднимаются на ноги, бродят по блиндажу, уже ничего не сознавая.
На прощание хочу поздравить врача с рождеством и попросить его уделить хоть чуточку внимания моим людям. В блиндаже врача стоит ослепший солдат, сейчас его будут перевязывать. Камрады, которые его привели, потихоньку исчезли. Несчастный стоит, как подкидыш, ощупывая предметы руками, – ищущий, беспомощный. Выясняется к тому же, что его обокрали, утащили все, что у него было. В отчаянии он жалобно причитает и плачет. Плачет по дружбе и товариществу, в которые верил, по своей судьбе и по всему на свете. Да разве стоит после этого всего еще жить! Сознавать это именно сегодня, в рождество, особенно горько.
На обратном пути меня не покидают мысли о виденном. Мы можем списать своих раненых, мы можем списать не только наш батальон, но и всю армию. Мы и раньше получали более или менее крупные пополнения только за счет выздоравливающих, из госпиталей. Однако теперь и это уже в прошлом. Но что можно сделать в котле, где мы, так сказать, подрубаем сук, на котором сидим? Списав своих раненых, мы списали самих себя.
Туш всего неделю как из Берлина и может рассказать последние новости о том, что делается в Германии. Там и понятия не имеют о той катастрофе, которая уже нависла здесь. Известно только о зимнем наступлении Красной Армии. Да, разумеется, о нем говорят, но пренебрежительно, конечно. О масштабах его, о событиях на Дону, о нашем окружении никакого понятия! Да и сами Туш и Хюртген только в Ростове получили более ясную информацию об обстановке. Котел они себе представляют так, как тот, кто ни разу в жизни в него не заглядывал. По их мнению, наш фронт обороны стабилен, запасы боеприпасов огромны, а продовольственное снабжение достаточное; конечно, кое-чего, может, и не хватает, но в общем-то вполне… Долговязый Хюртген даже заявляет категорически: «Ну, конину я есть никогда не стану!»
Предоставляю Бергеру просветить обоих «прилетных» насчет действительного положения – уж он-то сумеет сделать это! – и перехожу к следующему нежданному рождественскому подарку. Мне представляется другой офицер – пожилой обер-лейтенант, низенького роста, хлипкого телосложения, красноносый. Он из строительного батальона, который работал гдето на северных отсечных позициях. Фамилия – Люнебург или что-то вроде, не расслышал. Прибыл по поручению своего командира доложить, что завтра утром в мое подчинение на «Цветочный горшок» явятся все. три роты батальона. Просит дать указания о размещении. Да, пожалуй, так мое войско скоро разрастется до небольшой дивизии. Остатки моего батальона, рота пекарей, скотобойный взвод, обе роты румын, а теперь еще и эти три строительные роты – если так и дальше пойдет, скоро поблизости не останется оврагов, чтобы разместить всех солдат в небольших землянках. Пока это еще удается. Строительный батальон придется расположить неподалеку от румын. Эмиг отправляется показать место обер-лейтенанту.
Но меня ждет еще и третий сюрприз. Стол украшен зеленью. В центре несколько рядов солодовых конфет. Рядом открытки с рождественскими поздравлениями – от офицеров, унтер-офицеров и рядовых. Сегодня рождество, а мы в такой беде, каждый занят только собой с утра до вечера, а иногда и полночи, у каждого тяжело на душе, и все-таки они подумали обо мне. Не позабыли. Радуюсь в этот момент больше, чем если бы в мирное время получил в подарок билет для кругосветного путешествия.
Бергер рассказывает, как удалось раздобыть солодовые конфеты. Недалеко от цеха № 7, на открытой местности, чуть прикрытый, стоит чан с сиропообразной вязкой массой. Хотя эта точка просматривается противником и регулярно обстреливается пулеметным огнем, солдаты все время бегают туда с канистрами, набирая в них черную жидкость. При этом есть потери: у пехоты – трое убитых, а у нас – всего один раненный в ногу. Потом решили попробовать что-нибудь сделать из этой жидкости. Сварили с двойным количеством воды, охладили, вылили загустевшую массу на железный щит, поджарили, разрезали на четырехугольные кусочки. Продукт этого творчества и есть солодовые конфеты. Пробую одну. Привкус минерального масла еще остался, но сладко, и все-таки хоть какое-то угощение.
По случаю праздника выданы двойные порции еды. Каждый в батальоне получил по два больших битка и полный котелок супа. Это единственное, что мы можем.
Наступает вечер, сочельник. Один за другим приходят офицеры из старых рот, батальонные интенданты из Питомника. Рассаживаемся за маленьким столом. Сосна вместо елки, горящие свечи, рождественское пение из радиоприемника и зеленые ветки создают торжественное настроение. Но разговор никак не клеится, хотя и делимся воспоминаниями о рождественских военных днях на Сааре, на Марне и на Донце. Вспоминаем и о том, как проводили рождество в кругу семьи – тогда, четыре года назад, и еще раньше – в мирное время. Разговор то и дело замирает. Смотрят на горящие свечи, вдыхают сосновый запах, отодвигаются к стене в полутьму, за спину соседа, а мысли уходят далеко, устремляются к дому.
Сейчас восемь часов вечера. Родные сидят все вместе и тоже смотрят на свечи, как и мы. Сейчас они передают друг другу мою фотографию, думают обо мне. Но как? С прежней ли гордостью? Верят ли они тому, что мы «победоносно стоим на Волге, высоко держа знамя»? Возможно, еще верят. Я помню, как радовалась мать, впервые увидев меня в офицерской форме. Но с тех пор многое переменилось, мы воюем уже четвертый год. И не отступает ли сегодня на задний план все другое, все тяготы и заботы перед одним таким понятным желанием: чтобы праздник мира на земле стал действительно праздником мира. Перед желанием быть в этот день с любимым сыном. Да, мне это хорошо понятно. Представляю себе, как тщетно ждет мать сегодня письма от меня, как слезятся ее глаза. Она будет искать утешения у моей жены, та поможет ей перенести эти тяжелые часы. Жена постарается казаться сильнее, чем она есть, я знаю ее. Впрочем, у них, на родине, нет сегодня причин думать о нас с особенной печалью. Ведь они ничего не знают о котле. Туш только что подтвердил это. А еще меньше знают они о тех условиях, в каких мы находимся: о голоде, усталости, вечном ближнем бое, о массовых могилах и трупах за снежным валом. Об этом немецкий народ узнает только потом, когда все останется позади. Но даже и сейчас, когда он еще не знает об этом, скорбь тихо проникнет во многие дома, где стоит елка с зажженными свечами, и скорбь эта укажет своим перстом на нас. Будут говорить слова утешения, будут лелеять надежду на встречу. Будут смотреть на фотографию и говорить себе: «Не будем отчаиваться: ведь он обязательно вернется, ведь до сих пор с ним ничего не случилось, ему везет, не надо бояться…»
Но сам он – капитан в Сталинграде – не имеет времени предаваться всем этим мыслям. Сейчас 21.00, и Геббельс только что начал свою рождественскую речь. В блиндаже становится еще тише.
По голосу оратора чувствуется, как досадно ему, что он не может сообщить всей слушающей его Германии победные вести о положении на фронтах. Приходится ему признавать: «Хотя обычно я за словами в карман не лезу, сегодня мне их не хватает».
Но у него их все-таки хватает, чтобы обрушить на своих слушателей целый водопад, чтобы наполнить новыми слезами глаза матерей и жен, чтобы внести смятение в их души и вместе с тем попытаться укрепить доверие к руководству рейха, заклиная всех и вся не задумываться, ибо «мужество сердца в годину войны следует ценить выше, чем умничающий интеллект». И, словно в насмешку над нашим положением, он под конец слащавым голосом цитирует Гельдерлина{32}: «Летят гонцы: мы выиграли битву! Живи, о родина, и павших не считай! "
С горьким чувством слушаем мы эту бессодержательную речь. Геббельсу, который много лет умел на бумаге превращать поражения в успехи и высокопарными словами маскировать разочарование, сегодня нечего сказать нам. Только одна фраза действительно звучит подходяще: «Мы знаем, что для нас наступил поворотный момент, и теперь все дело в том, чтобы понять это и действовать соответственно, осознать, что судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить всем миром…»
Да, это верно, судьба испытывает нас уже с последних дней августа. А предварительные результаты этого испытания уже давно известны в ставке фюрера. Только их не публикуют. И Геббельс тоже утаил их сегодня: «Время, которое я хотел посвятить разговору с вами, истекло». Да, именно, время истекло, и для нас тоже.
Передо мной стоит румынский капитан Попеску. Совершенно вне себя и плача сообщает трагическую весть. Погибла его скаковая кобыла! Та самая, для которой строили специальную конюшню и при которой всегда дремал конюх. Полчаса назад капитан нашел его на соломе связанным, рядом валялась голова Мадмуазель, а поодаль – отрубленные копыта – все, что от нее осталось. Я ничем не могу помочь ему: тем более, денщик никого не опознал, а только твердит, что это были немцы.
Наш разговор прерывает телефонный звонок. Тревога! Русские прорвались у цеха № 2, все силы туда! Дальше все как обычно. Выдвижение подразделений на передний край, разведка, боевая готовность, контратака. Последними боеприпасами отбиваем старые окопы.
В первые часы нового дня я уже опять в своем блиндаже. Позиции заняла пехота. Франц с 50 солдатами остался там в подкрепление. Остальные отходят.
У нас двое убитых. Эмиг ранен, но легко – касательное ранение руки. Это и есть рождество. Но еще хорошо, что все обошлось так. Может быть, несколько дней будет спокойно. Ради этого мы и наступаем ради этого и ради блиндажа, ради крыши над головой. Самый низкий подвальный коридор – великолепное место по сравнению с ямой в снегу. При двадцатитридцати градусах мороза за это стоит идти в контратаку, стрелять и бросаться вперед. А все остальное безразлично.
И вдруг я ощущаю, что больше не могу. Пусть другие делают что хотят. Сегодня во всяком случае хочу побыть один. Не могу больше слушать: «А помнишь?.. Ты еще припоминаешь?.. " Все это пустая болтовня. Хочу отпраздновать рождество наедине со своими мыслями.
Но утром русский ночной прорыв заставляет меня призадуматься. Лучше бы пододвинуть строительный батальон поближе к переднему краю, чтобы на случай непредвиденных инцидентов иметь под рукой резерв наготове. Пожалуй, в районе Белых домов. Там найдется несколько подвалов для размещения солдат. Там можно двигаться более или менее незаметно, а подразделения, находящиеся там, могут быть в любую минуту, если потребуется, подброшены на передний край. До него всего несколько сот метров.
Отправляюсь осмотреть сам. Со мной Бергер. Обследуем всю местность, перебегаем от дома к дому, от развалины к развалине, от подъезда к подъезду, то подымаемся по лестницам, то спускаемся вниз. У Бергера в руках полевая книжка, он вносит в нее каждый пустой подвал. Некоторые подвалы совершенно загажены, некоторые полуобвалились, но привести в порядок можно все. Нельзя дольше искать и выбирать, здесь надо расквартировать целый батальон, нужна каждая свободная дыра. Подсчитываем: подвалов недостаточно.
Спускаемся снова в один из подвалов. Открываем дверь, видим тусклый свет. Здесь кто-то есть. Мой карманный фонарик не горит. Бергер зажигает спичку. Боже мой, огромный погреб набит до предела солдатами! Куда ни глянь, одни солдаты: румыны, немцы, хорваты, опять немцы… Лежат, вытянувшись на полу или прислонившись к стенам, в тесноте прижимаются друг к другу. Никто не двигается. Глядят на нас, но никто не открывает рта, не произносит ни слова, не реагирует на наш приход. Спрашиваю одного из немцев:
– Из какой части?
Он зевает мне прямо в лицо, смотрит мимо и даже не думает отвечать. Еще одна спичка.
– Отвечать немедленно. Из какой части? Теперь получаем ответ:
– Убирайся отсюда и не тревожь нас. Мы никою не звали и не желаем никого видеть!
– Что? А ну, отвечать на мой вопрос!
– Ну что ж, если хочешь знать, мы этим дерьмом сыты по горло! Не хотим больше свои кости класть. Ни за что! Лучше подохнем здесь, зато спокойно. Теперь знаешь, ну и убирайся поживее!
Я взрываюсь от возмущения, но замечаю, что, в сущности, пытаюсь прошибить стену головой. Никто не обращает на меня внимания. Но ведь это же дезертирство, измена воинскому долгу, предательство по отношению к другим, которые продолжают сражаться!
Бергер зажигает уже, верно, двадцатую спичку. Я хочу только определить, сколько примерно солдат находится здесь, и перехожу в следующий подвал. Бергер за мной. Мы наступаем на чьи-то руки, спотыкаемся о чьи-то ноги, нащупываем каждый свой шаг. Поднимается шквал ругани и проклятий, нам бросают в лицо: «Свиньи, живодеры! " Шум такой, словно вся свора сейчас набросится на нас. Но кричат только немногие. Основная масса лежит и сидит совершенно безучастно, даже не двигается. Бергер снова зажигает спичку. Кто-то подходит к нам и задувает ее. Полная темнота. И вот уже в каждом кармане своей шинели я чувствую чью-то чужую руку. Все происходит в одно мгновение.
– Господин капитан, на помощь! С меня срывают одежду! – кричит позади мой адъютант.
Раздумывать нечего; бью кулаками и ногами куда попало, стряхиваю с себя держащих, наношу удары назад, пробиваюсь вперед. Мне удается быстро высвободиться. Но сзади все еще слышится хриплая борьба. Бросаюсь на помощь. Несколько ударов кулаками и ногами по катающейся куче, и вот уже Бергер тоже высвободился.
Где-то в глубине загорается свечка. Только теперь мы видим, как огромно это подземелье. Здесь скрывается не меньше сотни человек. Там, в дальнем конце, где зажегся свет, происходит страшная сцена. Не обращая никакого внимания на нас, трое солдат избивают четвертого. Видна лишь толстая палка, которой они лупят его. Потом трое набрасываются на упавшего и раздевают его догола. С него срывают все, не оставляют и нижней рубахи. Хищный блеск глаз виден нам. На защиту избиваемого никто не поднимается. Все лежат как ни в чем не бывало. Полная апатия, всхлипывания избитого. Сквозь темноту бросаемся туда прямо по ногам, рукам, телам и головам. Нас встречают палкой. Очки Бергера разлетаются, но мы не отступаем, и через две минуты палка уже в наших руках. Наношу удары во все стороны. Дубинкой мы наконец прокладываем себе путь. Обошлось лучше, чем я думал. Только несколько рук пытаются задержать нас. А остальные, как и прежде, лежат и сидят не двигаясь.
Это могила погребенных заживо. Это солдаты, которые когда-то вышли на войну, солдаты, которые когда-то побеждали в Польше, Норвегии, Франции, на Балканах-, а вначале и здесь. Они не верят больше, что нам удастся выбраться отсюда, они уже покончили счеты с жизнью, эти мужчины от двадцати до сорока лет, которых ждут дома их семьи. Надо было напомнить им об их камрадах. Но я сразу вспоминаю о медпункте, и мне больше уже не хочется орать. Здесь, как и там, они так же лежат вповалку, жалкие, потерявшие надежду. Здесь они так же списаны, как там, с той разницей, что у Татарского вала еще ведется регистрация. Если бы не это, подвал вполне можно было бы принять за какое-нибудь отделение для душевнобольных. И этот подвал не единственный, где нашли себе прибежище такие люди. Ведь расщелкана не только одна наша дивизия, а вся 6-я армия. Что будет дальше? И кто несет ответственность за все это! Командование? Да, конечно. Это оно вечно только приказывало, требовало, гнало вперед, это оно заставило нас голодать, говоря, что всего на несколько дней, это оно утаивало от нас то, что знало или должно было предвидеть. А мы, остальные офицеры? Разве сами мы говорили что-нибудь солдатам о своих сомнениях?
«Парламентеров встречать огнем!»
Новый год. 1943-й.
Новый год начался, а надежда и вера в возможность вскоре выбраться из смертельного окружения кончились. Операция Гота так и осталась эпизодом с трагическим исходом для нашего будущего. Незадолго до рождества острие наступающего клина деблокирующих войск приблизилось к нам на расстояние 40 километров и достигло рубежа Мышковой. Солдаты на южном фронте котла видели сквозь безлесную степь, как вдалеке пикировали бомбардировщики; по ночам острым глазом можно было различить орудийные вспышки по ту сторону русского кольца. Командир моторизованных и танковых соединений, которые должны были прорываться навстречу наступающей армии, только и ждал того момента, когда она на широком фронте выйдет к намеченному рубежу. Он уже сидел на своем командном пункте на дороге Дмитриевка – Питомник, склонившись над приказом на наступление: удар должен был наноситься на участке между 3-й и 29-й мотодивизиями. Но на рассвете 28 декабря Гот отступил.
На среднем Дону русские прорвали фронт 8-й итальянской армии. Чтобы прикрыть северный фланг группы армий, Манштейн приказал передать 6-ю танковую дивизию 3-й румынской армии. Это решающим образом ослабило Гота, который не смог устоять под натиском оперативных резервов противника. Неся большие потери в людях и технике, ему пришлось с боями отступить, и отступление это пока остановить не удалось. Судьба наша решена.
Слухи и радиограммы уже не могут помочь нам, хотя 1 января Гитлер и заверил еще раз, что он не бросит нас на произвол судьбы. Солдаты горько иронизируют над теми, кто не скупится на безответственные обещания. От Манштейна слышно только одно: деблокировать не могу, дай бог самому унести ноги. О Фибиге, командире 8-го авиационного корпуса, теперь ходит горький каламбур: «Fluchtrichtung beliebig, gezeichnet Fiebig»{33}. Да, бежать куда глаза глядят! Теперь это понимает даже самый неисправимый оптимист. Одно только неясно: когда же нас, погибающих от голода, с пустыми желудками и пустыми обоймами, наконец пристрелят из милости. Но это вопрос только времени. Лучше конец без мучений, чем мучения без конца – таково наше единственное желание. Выигрыш времени для нас вовсе не выигрыш.
Все мы, сидящие здесь в котле, знаем, что такое для нас время и для чего нужны часы на руке. Время – это муки. Неужели нам надо непрерывно глядеть на часы, чтобы говорить себе: еще одним часом ближе к смерти? Тиканье часов действует на нервы. Время тянется медленно: утро, полдень, вечер, ночь и опять утро, и опять утро… Словно время никогда не шло быстрее и теперь специально тянется так, чтобы мучить нас, истязать, вытягивать из нас жилы. Оно не хочет поторопиться, когда, шатаясь от голода, мы смотрим на блестящий циферблат и ждем не дождемся той минуты, когда перед нами окажется пустая, но Дымящаяся похлебка. Когда же надо занимать исходную позицию для контрудара, когда надо вставать в атаку, оно несется как сорвавшееся с цепи, как спринтер по гаревой дорожке, чтобы не дать нам ни на секунду задуматься, чтобы мы бездумно действовали и выполняли приказы, чтобы делали ошибки, а потом могли говорить в свое оправдание: у меня не было времени подумать. Таково оно, время, не поддающееся учету и жестокое, неудержимо быстрое для одних, смертельно медленное для других. Человек, который изобрел часы, был садистом. Он тиранит нас сегодня, заставляя здесь, на Волге, сотни раз в день смотреть на циферблат и говорить: нет, твой час еще не наступил, тебе еще придется подождать, а как долго – неизвестно, но ты должен ждать, ждать и опять же ждать!
В новогоднюю ночь, казалось, пришел наш последний час. Часа за два до полуночи на всем фронте города протяженностью 30 километров русские начали ураганный артобстрел из тысячи стволов. Пушки, гаубицы, реактивные установки и минометы открыли такой огонь, что мы совершенно ошалели и думали, что уже началось давно ожидаемое генеральное наступление. Но на сей раз это было еще не оно. Это, видно, просто был новогодний привет от противника. Русские громкоговорящие установки на различных участках фронта заранее оповестили о предстоящем «фейерверке»; солдаты должны уйти в убежище. А «фейерверк»? Нет уж, спасибо, а что, если русские действительно пойдут в наступление?
Этот новогодний ужас пронизал нас до самых костей. «Фейерверк» показал нам, что противник превосходит нас не только своими людскими резервами, но и техникой. В те дни мне вспомнилась одна книга, прочитанная еще до войны. Ее написал некий генерал фон Денневиц, теоретик блицкрига. В ней доказывалось, что Германия может выигрывать только молниеносные войны. Французов можно было победить в 1914 году, в 1915-м, даже еще в 1916-м. Но на третий или четвертый год войны, когда у англичан и американцев все еще имелись неисчерпаемые резервы, было уже слишком поздно. Насколько мне помнится, автор заканчивал книгу такими словами: «Если дело дойдет до стратегии истощения, Германия потерпит крах раньше своих противников».
Эти слова, кажется, сохранили свое значение и для нынешней войны. Первая осечка произошла в войне против Англии, а здесь, на Востоке, стратегия блицкрига обанкротилась окончательно. Мы вступили, таким образом, в стадию истощения. А при меньшем военном потенциале Германии дело быстро идет к закату ее военного счастья. Мы это видим на собственном опыте здесь, у стен Сталинграда. Если тысячи стволов непрерывно бьют по нас день и ночь, если у русских столько боеприпасов, что через Волгу гремит новогодняя канонада, если для одной-единственной атаки на Мариновку они выставляют 123 реактивные установки, то это такое материальное превосходство, перед лицом которого мы более или менее бессильны.
После всего пережитого нами здесь несомненно одно: наши методы создания опорных пунктов, прорыва, «клещей» и беспрерывного продвижения вперед здесь непригодны – у стен этого города им поставлен железный заслон.
Теперь у нас все больше поговаривают – особенно «прилетные» – о всяких невероятно скорострельных видах оружия, о таинственном «чудо-оружии», о сверхтяжелых танках, которые будто бы решат исход войны. Новый пулемет – единственное, что мы до сих пор из этого видели, пехоте выдано некоторое количество этого оружия. Но им исход войны не решить, это даже и доказывать нечего. А что еще нового мы имеем в военно-техническом отношении? В двадцатые годы, между двумя войнами, у нас много и весьма таинственно говорилось о каких-то эпохальных изобретениях и открытиях в области военной техники – о каких-то смертоносных лучах и токах высокого напряжения. На деле же никаких коренных новшеств, кроме создания авиадесантных войск, не произошло. Вооружение нынешней войны – это только дальнейшее развитие, улучшение и создание более современных разновидностей уже имеющихся боевых средств. А за те несколько дней, которые еще остаются нам, ничего не изменить.
Своей пропагандистской машиной Геббельс уже явно не может добиться желаемого успеха. Это видно по всему. Жуткие россказни преподносили нам о русских. В них воскрешались мрачное средневековье, аксессуары инквизиции, обстановка Тридцатилетней войны, на все лады расписывались жестокость, кровожадность и свирепый гнет. Благодаря этому многие немцы представляли себе Россию как страну, наводящую на всех парализующий страх, а самих русских как исчадие ада. Нам внушали, что в своей неуемной ненависти они не берут пленных, а предают смерти посредством чудовищных пыток.
Теперь мне стала ясна причина такой пропаганды: чтобы никому даже в голову не пришла мысль перебежать к русским. Да, этого в значительной мере добиться удалось. Но то, что целесообразно для блицкрига, теперь превратилось в свою противоположность. Теперь, когда русские наступают и немецкий солдат видит, что противник превосходит нас силами, получается, что фронта уже нет: все поглядывают назад и поспешно отходят, чтобы ни в коем случае не попасть в плен. Это заходит настолько далеко, что солдаты, обороняющиеся в необозримых развалинах стен, преждевременно сдают те позиции, которые им же самим потом приходится отбивать ценой новых кровавых жертв. Несмотря на нехватку обученных солдат, мы вынуждены никогда не оставлять на огневой точке по одному человеку. Немецкому солдату необходима теперь «локтевая связь», он боится одиночества на позиции. Такое внушение страха перед русскими оказалось ошибкой, потому что командование вермахта никогда не считалось с возможностью, что русские будут брать немецких солдат в плен или даже осуществлять контрнаступление.
Во время своего обхода попадаем в блиндаж, явно предназначенный для легкораненых. Одни лежат на койках, другие бродят, спотыкаясь и хватаясь за воздух, – по-видимому, из-за голода и общей слабости. На мое приветствие никакого ответа, не отвечают и на вопросы. Фельдфебель-санитар спешно уводит нас оттуда.
– Господин капитан, это люди с ранениями в голову. Беднягам уже никто не в силах помочь. Стерильная перевязка – вот и все, что мы можем сейчас для них сделать. Это блиндаж смертников. Но иногда они еще живут день-другой, поднимаются на ноги, бродят по блиндажу, уже ничего не сознавая.
На прощание хочу поздравить врача с рождеством и попросить его уделить хоть чуточку внимания моим людям. В блиндаже врача стоит ослепший солдат, сейчас его будут перевязывать. Камрады, которые его привели, потихоньку исчезли. Несчастный стоит, как подкидыш, ощупывая предметы руками, – ищущий, беспомощный. Выясняется к тому же, что его обокрали, утащили все, что у него было. В отчаянии он жалобно причитает и плачет. Плачет по дружбе и товариществу, в которые верил, по своей судьбе и по всему на свете. Да разве стоит после этого всего еще жить! Сознавать это именно сегодня, в рождество, особенно горько.
На обратном пути меня не покидают мысли о виденном. Мы можем списать своих раненых, мы можем списать не только наш батальон, но и всю армию. Мы и раньше получали более или менее крупные пополнения только за счет выздоравливающих, из госпиталей. Однако теперь и это уже в прошлом. Но что можно сделать в котле, где мы, так сказать, подрубаем сук, на котором сидим? Списав своих раненых, мы списали самих себя.
* * *
В моем блиндаже меня ожидают новые сюрпризы. В батальон назначены двое молодых офицеров, они докладывают о своем прибытии: лейтенант Туш и лейтенант Хюртген. Оба «прилетные». Так называют теперь у нас всех офицеров и солдат, доставленных в котел по воздуху. Они прибыли в Питомник из офицерского резерва «Дон». Рассказывают о неразберихе в районе Миллерово и Воронежа, но тем не менее полны самых радужных надежд. Судя по всему, что им известно, Гот располагает достаточными силами, чтобы пробиться к нам. Это дело всего нескольких дней. Оба они охотно готовы примириться с «небольшими неудобствами», пребывая в полной уверенности и гордом сознании, что и они окажутся при этих радостных событиях.Туш всего неделю как из Берлина и может рассказать последние новости о том, что делается в Германии. Там и понятия не имеют о той катастрофе, которая уже нависла здесь. Известно только о зимнем наступлении Красной Армии. Да, разумеется, о нем говорят, но пренебрежительно, конечно. О масштабах его, о событиях на Дону, о нашем окружении никакого понятия! Да и сами Туш и Хюртген только в Ростове получили более ясную информацию об обстановке. Котел они себе представляют так, как тот, кто ни разу в жизни в него не заглядывал. По их мнению, наш фронт обороны стабилен, запасы боеприпасов огромны, а продовольственное снабжение достаточное; конечно, кое-чего, может, и не хватает, но в общем-то вполне… Долговязый Хюртген даже заявляет категорически: «Ну, конину я есть никогда не стану!»
Предоставляю Бергеру просветить обоих «прилетных» насчет действительного положения – уж он-то сумеет сделать это! – и перехожу к следующему нежданному рождественскому подарку. Мне представляется другой офицер – пожилой обер-лейтенант, низенького роста, хлипкого телосложения, красноносый. Он из строительного батальона, который работал гдето на северных отсечных позициях. Фамилия – Люнебург или что-то вроде, не расслышал. Прибыл по поручению своего командира доложить, что завтра утром в мое подчинение на «Цветочный горшок» явятся все. три роты батальона. Просит дать указания о размещении. Да, пожалуй, так мое войско скоро разрастется до небольшой дивизии. Остатки моего батальона, рота пекарей, скотобойный взвод, обе роты румын, а теперь еще и эти три строительные роты – если так и дальше пойдет, скоро поблизости не останется оврагов, чтобы разместить всех солдат в небольших землянках. Пока это еще удается. Строительный батальон придется расположить неподалеку от румын. Эмиг отправляется показать место обер-лейтенанту.
Но меня ждет еще и третий сюрприз. Стол украшен зеленью. В центре несколько рядов солодовых конфет. Рядом открытки с рождественскими поздравлениями – от офицеров, унтер-офицеров и рядовых. Сегодня рождество, а мы в такой беде, каждый занят только собой с утра до вечера, а иногда и полночи, у каждого тяжело на душе, и все-таки они подумали обо мне. Не позабыли. Радуюсь в этот момент больше, чем если бы в мирное время получил в подарок билет для кругосветного путешествия.
Бергер рассказывает, как удалось раздобыть солодовые конфеты. Недалеко от цеха № 7, на открытой местности, чуть прикрытый, стоит чан с сиропообразной вязкой массой. Хотя эта точка просматривается противником и регулярно обстреливается пулеметным огнем, солдаты все время бегают туда с канистрами, набирая в них черную жидкость. При этом есть потери: у пехоты – трое убитых, а у нас – всего один раненный в ногу. Потом решили попробовать что-нибудь сделать из этой жидкости. Сварили с двойным количеством воды, охладили, вылили загустевшую массу на железный щит, поджарили, разрезали на четырехугольные кусочки. Продукт этого творчества и есть солодовые конфеты. Пробую одну. Привкус минерального масла еще остался, но сладко, и все-таки хоть какое-то угощение.
По случаю праздника выданы двойные порции еды. Каждый в батальоне получил по два больших битка и полный котелок супа. Это единственное, что мы можем.
Наступает вечер, сочельник. Один за другим приходят офицеры из старых рот, батальонные интенданты из Питомника. Рассаживаемся за маленьким столом. Сосна вместо елки, горящие свечи, рождественское пение из радиоприемника и зеленые ветки создают торжественное настроение. Но разговор никак не клеится, хотя и делимся воспоминаниями о рождественских военных днях на Сааре, на Марне и на Донце. Вспоминаем и о том, как проводили рождество в кругу семьи – тогда, четыре года назад, и еще раньше – в мирное время. Разговор то и дело замирает. Смотрят на горящие свечи, вдыхают сосновый запах, отодвигаются к стене в полутьму, за спину соседа, а мысли уходят далеко, устремляются к дому.
Сейчас восемь часов вечера. Родные сидят все вместе и тоже смотрят на свечи, как и мы. Сейчас они передают друг другу мою фотографию, думают обо мне. Но как? С прежней ли гордостью? Верят ли они тому, что мы «победоносно стоим на Волге, высоко держа знамя»? Возможно, еще верят. Я помню, как радовалась мать, впервые увидев меня в офицерской форме. Но с тех пор многое переменилось, мы воюем уже четвертый год. И не отступает ли сегодня на задний план все другое, все тяготы и заботы перед одним таким понятным желанием: чтобы праздник мира на земле стал действительно праздником мира. Перед желанием быть в этот день с любимым сыном. Да, мне это хорошо понятно. Представляю себе, как тщетно ждет мать сегодня письма от меня, как слезятся ее глаза. Она будет искать утешения у моей жены, та поможет ей перенести эти тяжелые часы. Жена постарается казаться сильнее, чем она есть, я знаю ее. Впрочем, у них, на родине, нет сегодня причин думать о нас с особенной печалью. Ведь они ничего не знают о котле. Туш только что подтвердил это. А еще меньше знают они о тех условиях, в каких мы находимся: о голоде, усталости, вечном ближнем бое, о массовых могилах и трупах за снежным валом. Об этом немецкий народ узнает только потом, когда все останется позади. Но даже и сейчас, когда он еще не знает об этом, скорбь тихо проникнет во многие дома, где стоит елка с зажженными свечами, и скорбь эта укажет своим перстом на нас. Будут говорить слова утешения, будут лелеять надежду на встречу. Будут смотреть на фотографию и говорить себе: «Не будем отчаиваться: ведь он обязательно вернется, ведь до сих пор с ним ничего не случилось, ему везет, не надо бояться…»
Но сам он – капитан в Сталинграде – не имеет времени предаваться всем этим мыслям. Сейчас 21.00, и Геббельс только что начал свою рождественскую речь. В блиндаже становится еще тише.
По голосу оратора чувствуется, как досадно ему, что он не может сообщить всей слушающей его Германии победные вести о положении на фронтах. Приходится ему признавать: «Хотя обычно я за словами в карман не лезу, сегодня мне их не хватает».
Но у него их все-таки хватает, чтобы обрушить на своих слушателей целый водопад, чтобы наполнить новыми слезами глаза матерей и жен, чтобы внести смятение в их души и вместе с тем попытаться укрепить доверие к руководству рейха, заклиная всех и вся не задумываться, ибо «мужество сердца в годину войны следует ценить выше, чем умничающий интеллект». И, словно в насмешку над нашим положением, он под конец слащавым голосом цитирует Гельдерлина{32}: «Летят гонцы: мы выиграли битву! Живи, о родина, и павших не считай! "
С горьким чувством слушаем мы эту бессодержательную речь. Геббельсу, который много лет умел на бумаге превращать поражения в успехи и высокопарными словами маскировать разочарование, сегодня нечего сказать нам. Только одна фраза действительно звучит подходяще: «Мы знаем, что для нас наступил поворотный момент, и теперь все дело в том, чтобы понять это и действовать соответственно, осознать, что судьба давно уже испытывает нас, действительно ли мы призваны руководить всем миром…»
Да, это верно, судьба испытывает нас уже с последних дней августа. А предварительные результаты этого испытания уже давно известны в ставке фюрера. Только их не публикуют. И Геббельс тоже утаил их сегодня: «Время, которое я хотел посвятить разговору с вами, истекло». Да, именно, время истекло, и для нас тоже.
Передо мной стоит румынский капитан Попеску. Совершенно вне себя и плача сообщает трагическую весть. Погибла его скаковая кобыла! Та самая, для которой строили специальную конюшню и при которой всегда дремал конюх. Полчаса назад капитан нашел его на соломе связанным, рядом валялась голова Мадмуазель, а поодаль – отрубленные копыта – все, что от нее осталось. Я ничем не могу помочь ему: тем более, денщик никого не опознал, а только твердит, что это были немцы.
Наш разговор прерывает телефонный звонок. Тревога! Русские прорвались у цеха № 2, все силы туда! Дальше все как обычно. Выдвижение подразделений на передний край, разведка, боевая готовность, контратака. Последними боеприпасами отбиваем старые окопы.
В первые часы нового дня я уже опять в своем блиндаже. Позиции заняла пехота. Франц с 50 солдатами остался там в подкрепление. Остальные отходят.
У нас двое убитых. Эмиг ранен, но легко – касательное ранение руки. Это и есть рождество. Но еще хорошо, что все обошлось так. Может быть, несколько дней будет спокойно. Ради этого мы и наступаем ради этого и ради блиндажа, ради крыши над головой. Самый низкий подвальный коридор – великолепное место по сравнению с ямой в снегу. При двадцатитридцати градусах мороза за это стоит идти в контратаку, стрелять и бросаться вперед. А все остальное безразлично.
И вдруг я ощущаю, что больше не могу. Пусть другие делают что хотят. Сегодня во всяком случае хочу побыть один. Не могу больше слушать: «А помнишь?.. Ты еще припоминаешь?.. " Все это пустая болтовня. Хочу отпраздновать рождество наедине со своими мыслями.
Но утром русский ночной прорыв заставляет меня призадуматься. Лучше бы пододвинуть строительный батальон поближе к переднему краю, чтобы на случай непредвиденных инцидентов иметь под рукой резерв наготове. Пожалуй, в районе Белых домов. Там найдется несколько подвалов для размещения солдат. Там можно двигаться более или менее незаметно, а подразделения, находящиеся там, могут быть в любую минуту, если потребуется, подброшены на передний край. До него всего несколько сот метров.
Отправляюсь осмотреть сам. Со мной Бергер. Обследуем всю местность, перебегаем от дома к дому, от развалины к развалине, от подъезда к подъезду, то подымаемся по лестницам, то спускаемся вниз. У Бергера в руках полевая книжка, он вносит в нее каждый пустой подвал. Некоторые подвалы совершенно загажены, некоторые полуобвалились, но привести в порядок можно все. Нельзя дольше искать и выбирать, здесь надо расквартировать целый батальон, нужна каждая свободная дыра. Подсчитываем: подвалов недостаточно.
Спускаемся снова в один из подвалов. Открываем дверь, видим тусклый свет. Здесь кто-то есть. Мой карманный фонарик не горит. Бергер зажигает спичку. Боже мой, огромный погреб набит до предела солдатами! Куда ни глянь, одни солдаты: румыны, немцы, хорваты, опять немцы… Лежат, вытянувшись на полу или прислонившись к стенам, в тесноте прижимаются друг к другу. Никто не двигается. Глядят на нас, но никто не открывает рта, не произносит ни слова, не реагирует на наш приход. Спрашиваю одного из немцев:
– Из какой части?
Он зевает мне прямо в лицо, смотрит мимо и даже не думает отвечать. Еще одна спичка.
– Отвечать немедленно. Из какой части? Теперь получаем ответ:
– Убирайся отсюда и не тревожь нас. Мы никою не звали и не желаем никого видеть!
– Что? А ну, отвечать на мой вопрос!
– Ну что ж, если хочешь знать, мы этим дерьмом сыты по горло! Не хотим больше свои кости класть. Ни за что! Лучше подохнем здесь, зато спокойно. Теперь знаешь, ну и убирайся поживее!
Я взрываюсь от возмущения, но замечаю, что, в сущности, пытаюсь прошибить стену головой. Никто не обращает на меня внимания. Но ведь это же дезертирство, измена воинскому долгу, предательство по отношению к другим, которые продолжают сражаться!
Бергер зажигает уже, верно, двадцатую спичку. Я хочу только определить, сколько примерно солдат находится здесь, и перехожу в следующий подвал. Бергер за мной. Мы наступаем на чьи-то руки, спотыкаемся о чьи-то ноги, нащупываем каждый свой шаг. Поднимается шквал ругани и проклятий, нам бросают в лицо: «Свиньи, живодеры! " Шум такой, словно вся свора сейчас набросится на нас. Но кричат только немногие. Основная масса лежит и сидит совершенно безучастно, даже не двигается. Бергер снова зажигает спичку. Кто-то подходит к нам и задувает ее. Полная темнота. И вот уже в каждом кармане своей шинели я чувствую чью-то чужую руку. Все происходит в одно мгновение.
– Господин капитан, на помощь! С меня срывают одежду! – кричит позади мой адъютант.
Раздумывать нечего; бью кулаками и ногами куда попало, стряхиваю с себя держащих, наношу удары назад, пробиваюсь вперед. Мне удается быстро высвободиться. Но сзади все еще слышится хриплая борьба. Бросаюсь на помощь. Несколько ударов кулаками и ногами по катающейся куче, и вот уже Бергер тоже высвободился.
Где-то в глубине загорается свечка. Только теперь мы видим, как огромно это подземелье. Здесь скрывается не меньше сотни человек. Там, в дальнем конце, где зажегся свет, происходит страшная сцена. Не обращая никакого внимания на нас, трое солдат избивают четвертого. Видна лишь толстая палка, которой они лупят его. Потом трое набрасываются на упавшего и раздевают его догола. С него срывают все, не оставляют и нижней рубахи. Хищный блеск глаз виден нам. На защиту избиваемого никто не поднимается. Все лежат как ни в чем не бывало. Полная апатия, всхлипывания избитого. Сквозь темноту бросаемся туда прямо по ногам, рукам, телам и головам. Нас встречают палкой. Очки Бергера разлетаются, но мы не отступаем, и через две минуты палка уже в наших руках. Наношу удары во все стороны. Дубинкой мы наконец прокладываем себе путь. Обошлось лучше, чем я думал. Только несколько рук пытаются задержать нас. А остальные, как и прежде, лежат и сидят не двигаясь.
Это могила погребенных заживо. Это солдаты, которые когда-то вышли на войну, солдаты, которые когда-то побеждали в Польше, Норвегии, Франции, на Балканах-, а вначале и здесь. Они не верят больше, что нам удастся выбраться отсюда, они уже покончили счеты с жизнью, эти мужчины от двадцати до сорока лет, которых ждут дома их семьи. Надо было напомнить им об их камрадах. Но я сразу вспоминаю о медпункте, и мне больше уже не хочется орать. Здесь, как и там, они так же лежат вповалку, жалкие, потерявшие надежду. Здесь они так же списаны, как там, с той разницей, что у Татарского вала еще ведется регистрация. Если бы не это, подвал вполне можно было бы принять за какое-нибудь отделение для душевнобольных. И этот подвал не единственный, где нашли себе прибежище такие люди. Ведь расщелкана не только одна наша дивизия, а вся 6-я армия. Что будет дальше? И кто несет ответственность за все это! Командование? Да, конечно. Это оно вечно только приказывало, требовало, гнало вперед, это оно заставило нас голодать, говоря, что всего на несколько дней, это оно утаивало от нас то, что знало или должно было предвидеть. А мы, остальные офицеры? Разве сами мы говорили что-нибудь солдатам о своих сомнениях?
«Парламентеров встречать огнем!»
Новый год. 1943-й.
Новый год начался, а надежда и вера в возможность вскоре выбраться из смертельного окружения кончились. Операция Гота так и осталась эпизодом с трагическим исходом для нашего будущего. Незадолго до рождества острие наступающего клина деблокирующих войск приблизилось к нам на расстояние 40 километров и достигло рубежа Мышковой. Солдаты на южном фронте котла видели сквозь безлесную степь, как вдалеке пикировали бомбардировщики; по ночам острым глазом можно было различить орудийные вспышки по ту сторону русского кольца. Командир моторизованных и танковых соединений, которые должны были прорываться навстречу наступающей армии, только и ждал того момента, когда она на широком фронте выйдет к намеченному рубежу. Он уже сидел на своем командном пункте на дороге Дмитриевка – Питомник, склонившись над приказом на наступление: удар должен был наноситься на участке между 3-й и 29-й мотодивизиями. Но на рассвете 28 декабря Гот отступил.
На среднем Дону русские прорвали фронт 8-й итальянской армии. Чтобы прикрыть северный фланг группы армий, Манштейн приказал передать 6-ю танковую дивизию 3-й румынской армии. Это решающим образом ослабило Гота, который не смог устоять под натиском оперативных резервов противника. Неся большие потери в людях и технике, ему пришлось с боями отступить, и отступление это пока остановить не удалось. Судьба наша решена.
Слухи и радиограммы уже не могут помочь нам, хотя 1 января Гитлер и заверил еще раз, что он не бросит нас на произвол судьбы. Солдаты горько иронизируют над теми, кто не скупится на безответственные обещания. От Манштейна слышно только одно: деблокировать не могу, дай бог самому унести ноги. О Фибиге, командире 8-го авиационного корпуса, теперь ходит горький каламбур: «Fluchtrichtung beliebig, gezeichnet Fiebig»{33}. Да, бежать куда глаза глядят! Теперь это понимает даже самый неисправимый оптимист. Одно только неясно: когда же нас, погибающих от голода, с пустыми желудками и пустыми обоймами, наконец пристрелят из милости. Но это вопрос только времени. Лучше конец без мучений, чем мучения без конца – таково наше единственное желание. Выигрыш времени для нас вовсе не выигрыш.
Все мы, сидящие здесь в котле, знаем, что такое для нас время и для чего нужны часы на руке. Время – это муки. Неужели нам надо непрерывно глядеть на часы, чтобы говорить себе: еще одним часом ближе к смерти? Тиканье часов действует на нервы. Время тянется медленно: утро, полдень, вечер, ночь и опять утро, и опять утро… Словно время никогда не шло быстрее и теперь специально тянется так, чтобы мучить нас, истязать, вытягивать из нас жилы. Оно не хочет поторопиться, когда, шатаясь от голода, мы смотрим на блестящий циферблат и ждем не дождемся той минуты, когда перед нами окажется пустая, но Дымящаяся похлебка. Когда же надо занимать исходную позицию для контрудара, когда надо вставать в атаку, оно несется как сорвавшееся с цепи, как спринтер по гаревой дорожке, чтобы не дать нам ни на секунду задуматься, чтобы мы бездумно действовали и выполняли приказы, чтобы делали ошибки, а потом могли говорить в свое оправдание: у меня не было времени подумать. Таково оно, время, не поддающееся учету и жестокое, неудержимо быстрое для одних, смертельно медленное для других. Человек, который изобрел часы, был садистом. Он тиранит нас сегодня, заставляя здесь, на Волге, сотни раз в день смотреть на циферблат и говорить: нет, твой час еще не наступил, тебе еще придется подождать, а как долго – неизвестно, но ты должен ждать, ждать и опять же ждать!
В новогоднюю ночь, казалось, пришел наш последний час. Часа за два до полуночи на всем фронте города протяженностью 30 километров русские начали ураганный артобстрел из тысячи стволов. Пушки, гаубицы, реактивные установки и минометы открыли такой огонь, что мы совершенно ошалели и думали, что уже началось давно ожидаемое генеральное наступление. Но на сей раз это было еще не оно. Это, видно, просто был новогодний привет от противника. Русские громкоговорящие установки на различных участках фронта заранее оповестили о предстоящем «фейерверке»; солдаты должны уйти в убежище. А «фейерверк»? Нет уж, спасибо, а что, если русские действительно пойдут в наступление?
Этот новогодний ужас пронизал нас до самых костей. «Фейерверк» показал нам, что противник превосходит нас не только своими людскими резервами, но и техникой. В те дни мне вспомнилась одна книга, прочитанная еще до войны. Ее написал некий генерал фон Денневиц, теоретик блицкрига. В ней доказывалось, что Германия может выигрывать только молниеносные войны. Французов можно было победить в 1914 году, в 1915-м, даже еще в 1916-м. Но на третий или четвертый год войны, когда у англичан и американцев все еще имелись неисчерпаемые резервы, было уже слишком поздно. Насколько мне помнится, автор заканчивал книгу такими словами: «Если дело дойдет до стратегии истощения, Германия потерпит крах раньше своих противников».
Эти слова, кажется, сохранили свое значение и для нынешней войны. Первая осечка произошла в войне против Англии, а здесь, на Востоке, стратегия блицкрига обанкротилась окончательно. Мы вступили, таким образом, в стадию истощения. А при меньшем военном потенциале Германии дело быстро идет к закату ее военного счастья. Мы это видим на собственном опыте здесь, у стен Сталинграда. Если тысячи стволов непрерывно бьют по нас день и ночь, если у русских столько боеприпасов, что через Волгу гремит новогодняя канонада, если для одной-единственной атаки на Мариновку они выставляют 123 реактивные установки, то это такое материальное превосходство, перед лицом которого мы более или менее бессильны.
После всего пережитого нами здесь несомненно одно: наши методы создания опорных пунктов, прорыва, «клещей» и беспрерывного продвижения вперед здесь непригодны – у стен этого города им поставлен железный заслон.
Теперь у нас все больше поговаривают – особенно «прилетные» – о всяких невероятно скорострельных видах оружия, о таинственном «чудо-оружии», о сверхтяжелых танках, которые будто бы решат исход войны. Новый пулемет – единственное, что мы до сих пор из этого видели, пехоте выдано некоторое количество этого оружия. Но им исход войны не решить, это даже и доказывать нечего. А что еще нового мы имеем в военно-техническом отношении? В двадцатые годы, между двумя войнами, у нас много и весьма таинственно говорилось о каких-то эпохальных изобретениях и открытиях в области военной техники – о каких-то смертоносных лучах и токах высокого напряжения. На деле же никаких коренных новшеств, кроме создания авиадесантных войск, не произошло. Вооружение нынешней войны – это только дальнейшее развитие, улучшение и создание более современных разновидностей уже имеющихся боевых средств. А за те несколько дней, которые еще остаются нам, ничего не изменить.
Своей пропагандистской машиной Геббельс уже явно не может добиться желаемого успеха. Это видно по всему. Жуткие россказни преподносили нам о русских. В них воскрешались мрачное средневековье, аксессуары инквизиции, обстановка Тридцатилетней войны, на все лады расписывались жестокость, кровожадность и свирепый гнет. Благодаря этому многие немцы представляли себе Россию как страну, наводящую на всех парализующий страх, а самих русских как исчадие ада. Нам внушали, что в своей неуемной ненависти они не берут пленных, а предают смерти посредством чудовищных пыток.
Теперь мне стала ясна причина такой пропаганды: чтобы никому даже в голову не пришла мысль перебежать к русским. Да, этого в значительной мере добиться удалось. Но то, что целесообразно для блицкрига, теперь превратилось в свою противоположность. Теперь, когда русские наступают и немецкий солдат видит, что противник превосходит нас силами, получается, что фронта уже нет: все поглядывают назад и поспешно отходят, чтобы ни в коем случае не попасть в плен. Это заходит настолько далеко, что солдаты, обороняющиеся в необозримых развалинах стен, преждевременно сдают те позиции, которые им же самим потом приходится отбивать ценой новых кровавых жертв. Несмотря на нехватку обученных солдат, мы вынуждены никогда не оставлять на огневой точке по одному человеку. Немецкому солдату необходима теперь «локтевая связь», он боится одиночества на позиции. Такое внушение страха перед русскими оказалось ошибкой, потому что командование вермахта никогда не считалось с возможностью, что русские будут брать немецких солдат в плен или даже осуществлять контрнаступление.