– Еще какое! Просто поразился бы, сунув нос за кулисы. Ты ведь знаешь заповеди германского солдата: сила воли, рвение и протекция! Это и здесь сохраняет свою силу.
   Денщик приносит бенедиктин. Вино возбуждает аппетит. Потом подают всякую еду. Да, отпуск начался, и неплохо. В придачу недурная бразильская сигара.
   Роммингер рассказывает о своей адъютантской службе. Говорит о ней со смехом и грустью. С одной стороны, неплохо видеть вещи в крупном масштабе и знать довольно много. А с другой – его угнетает более или менее бездеятельное сидение. Потом он произносит слова, которые я меньше всего ожидал услышать в таком высоком штабе. Роммингер чувствует себя здесь чужим, у него есть обо всем свое собственное мнение. Успехи на него большого впечатления не производят, он совсем не придает значения тому, что сообщают о них радио и пресса. Ведь он хорошо знает» какими потерями оплачено наше продвижение вперед. Может быть, он уже осознал и то, что потери эти невосполнимы. Роммингер обрушивает свой гнев на всех тех, кто поступает так, будто все это не играет никакой роли, будто все это несущественно. Отставку Гальдера{7}, о которой объявлено как раз сегодня, он объясняет тем, что одержали верх именно эти люди.
   Кто станет преемником Гальдера на посту начальника генерального штаба (ОКХ), он еще не знает. Наверное, один из тех генералов, которые вечно поддакивают и говорят «аминь» по любому поводу, какой-нибудь карьерист, полный энергии и оптимизма, безоговорочно соглашающийся с любым авантюристическим планом своего фюрера. Тем не менее мой собеседник все еще верит в победу. Мнение у него, коротко говоря, такое. Еще несколько месяцев – и война будет кончена. Если же она затянется, дело покатится под гору. Время работает не на нас. А пропаганда знай твердит свое. Словно все идет, как прежде, словно не было последней зимы, словно мы уже давно перерезали Волгу.
   Роммингер обращает мое внимание на то, что у нас начинают все больше уповать на гений Гитлера, что в военных ведомствах и командных органах все больше насаждают людей, которые безусловно преданы ему. Это внушает опасение.
   Я не могу не согласиться с Роммингером. Мне приходилось видеть, как многим затыкали рот, как пресмыкались перед Гитлером, как успех, достигнутый любой ценой, становился единственным мерилом добра и зла. Собственные мысли, собственное мнение и собственное понимание уже давно стали излишними: «Он думает и действует за всех». А если неудача, никто – ни офицеры, ни солдаты – не задумывается над ее причинами: ведь Гитлер думает и действует и за них тоже.
   Слова Роммингера отрезвили меня. Да, все это именно так. Ты годами шагаешь в походной колонне, рискуешь жизнью, видишь, как рядом с тобой падают другие, и думаешь: все это для Германии. Ждешь и не получаешь подкрепления, а здесь целые толпы людей, которые никогда и не нюхали передовой. Они задают тон, они гонят нас наступать. Нет, право, не стоило бы пускать нас, фронтовиков, в отпуск! Тот, кто видел, что творится здесь, в тылу, кто слышал, как здесь принимают решения, возвратится на фронт разуверившимся. Отсюда командуют, не считаясь с уроками и опытом минувших кампаний, а нам приходится расхлебывать. Бог мой, еще даже не побывал на родине, а уже хотел бы вернуться!
   Неожиданно наша оживленная беседа прерывается. В дверях появляется генерал. Седые волосы, строгая выправка.
   – Мой старик! – говорит Роммингер, вскакивая.
   – Сидите, Роммингер! У вас гость с фронта? Генерал подходит к нашему столику, садится. Начинается беседа, осторожная и нарочито нейтральная. Роммингер, только что высказывавший мне свои опасения, становится спокойным и деловитым, но в нем все бурлит. Взволнован и генерал. Отставка Гальдера, кажется, не оставила равнодушным никого. В разговоре проскальзывают и тут же исчезают едва заметные ноты упрека. Создается впечатление, что никто не доверяет другому и боится, что его подслушивает кто-то невидимый.
   Зал казино наполняется. Время обеденное. Открываются и закрываются двери, пододвигаются стулья и столы, стучат тарелки, звенят ножи и вилки:
   К нам подсаживается врач в чине полковника. Он включается в наш разговор и рассказывает об одном начальнике отдела, у которого только что побывал по делам службы.
   – Представьте себе, мы сидим с ним друг против друга, нас разделяет только письменный стол. Беседуем. Ему не по вкусу многое, что сейчас происходит. Особенно не нравится ему отставка Гальдера. Раздается звонок. Его вызывают на доклад. Тут в моем милом полковнике мигом происходит поворот на 180 градусов. Он судорожно роется в бумагах, набивает свою кожаную папку листками с красными и синими штемпелями «Секретно» и «Совершенно секретно», а потом под всякими предлогами выпроваживает меня. Впрочем, таковы почти все. Сначала открывают рот и начинают ругать все на чем свет стоит, а только начальство нажмет кнопку, рот захлопывается. Распространился своего рода паралич воли. На деле же это просто жалкая трусость, страх перед собственным куражом. Все боятся потерять теплое местечко.
   Но и сам медицинский полковник в сущности тоже только резонер, не больше. Разве сам он поступает иначе, чем те, кого ругает? Завтра и у него на столе зазвонит телефон, и он тоже бросится со всех ног к начальству. А чем, собственно, сами мы отличаемся от него?
   Все мы одинаковы. Осуждаем то отдельные формы, то отдельных лиц, которые нам не нравятся. Иногда это и Гитлер, но, вероятно, только лишь потому, что он не кончал военной академии, иногда эсэсовцы, которых мы не любим за то, что они пользуются привилегиями. Только и всего. А о том, как должно идти дело дальше, нет и речи.
   Генерал считает за благо уклониться от такого разговора. Он встает и просит меня проводить его в кабинет. Спустя пять минут я стою вместе с ним перед картой обстановки на Восточном фронте. Сталинград здесь уже не проблема: падет через несколько дней. Генерал с удовлетворением рассматривает непрерывную синюю линию, которая, вплотную примыкая к Дону, этаким элегантным завитком захватывает Волгу. В глаза назойливо бросается яркая синева Дона.
   – Видите ли, дорогой капитан, наступающая зима нас не страшит. На этот раз у нас такие позиции, с которых нас никому не выбить. А где расположена ваша часть, здесь, у Серафимовича? Верно, хорошая позиция, не так ли? Прямо перед носом в качестве водной преграды Дон, лучшего и желать не приходится!
   Кратко объясняю, насколько велики людские потери и какие конкретные приказы были отданы нам на Дону.
   – Разрешите заметить, господин генерал, нынешняя линия фронта, по нашему опыту, непригодна служить зимней позицией. Лишь только Дон замерзнет, мы и оглянуться не успеем, как в один прекрасный день русские с танками и всем прочим окажутся перед нашими слабо укрепленными пунктами. Я усматриваю в этом серьезную опасность.
   Подобные соображения кажутся генералу чем-то совершенно новым. Он явно рассчитывает на силы, которых у нас давно уже нет. Сомнения Роммингера, к которым я сначала отнесся скептически, подтверждаются. Видно, здесь и в самом деле никого не беспокоят донесения и оперативные сводки, которые мы ежедневно посылаем в штаб дивизии. Оттуда их передают дальше, и должны же они в конце концов попасть на этот стол! Но, видимо, сюда они так и не доходят. Неужели то, что мы пишем, по дороге вычеркивается? Кем? Или нет уже у нас больше генералов, которые докладывают правду?
* * *
   Полночь. Я сижу в купе курьерского поезда Винница – Берлин. Он состоит из двух спальных вагонов и вагон-ресторана. Места в поезде заняты генералами, офицерами генерального штаба, эсэсовскими фюрерами и всякими «зондерфюрерами», нацистскими партийными вельможами, интендантами, военными судьями и прочими чиновниками всех рангов и оттенков. Да, господам неплохо живется в тылу. Только изредка заметишь одинокого офицера-фронтовика – он или возвращается после доклада командованию, или ему, как и мне, посчастливилось найти способ побыстрее добраться домой в свой короткий отпуск. Кроме меня в купе полковник-танкист, которого перевели на Запад. Знакомимся. Но разговор не клеится: оба слишком устали. Засыпаем, а поезд без остановки мчит нас через русские леса на родину.
   На следующее утро чувствую себя как новорожденный. Наконец-то выспался! Вместе с соседом идем в вагон-ресторан. Вдруг меня останавливает голос:
   – Почему не отдаете честь?
   Поворачиваюсь. В дверях купе стоит молодой человек с надменным лицом. Заметив генеральские брюки, я чуть было не щелкнул каблуками. Но потом разглядел сизо-голубой воротник мундира и белые петлицы с дубовыми генеральскими ветками. Мать честная, чего только не бывает на свете: «зондерфюрер» в генеральском чине! Верно, один из тех, что ездят подсчитывать урожай. Резко отвечаю: «Оставьте этот тон! " – и, не глядя на ошарашенного чиновника, прохожу вслед за улыбающимся полковником. Нас уже ожидает дымящийся кофе. Подают белый хлеб, булочки, масло, ветчину, колбасу, яйца и джем. Аппетит у нас неплохой, и мы не церемонясь уминаем генеральский завтрак. Настроение превосходное. Вовсю сияет солнце, обещая приятный отпуск. Непринужденно беседуем о всяких военных делах, обсуждаем положение на всех фронтах.
   На следующий день поезд в точно назначенное время прибывает на берлинский вокзал Фридрихштрассе. Свежие, сытые и бодрые, мы расстаемся друг с другом.
* * *
   Мрачные дома, асфальт, афишные тумбы. Проносятся автомобили, спешат прохожие. Над головой грохочет мчащаяся по эстакаде электричка. Обрывки фраз заглушаются городским шумом. Люди толпятся на переходах. Красный свет, зеленый свет. Скорее через улицу. Отель «Центральный».
   – Где можно позвонить?
   – Бельэтаж, направо, потом налево.
   – Благодарю.
   Заказываю срочный разговор. Дают через 10 минут. В трубке звучит прерывающийся от радости далекий голос жены.
   – Через пять часов встречай в Бреслау{8} на главном вокзале!
   Несколько часов, подобных вечности», и вот уже я радостно обнимаю жену. Позади месяцы ожидания и тяжесть разлуки.
   Меня встречает настоящая, улыбающаяся жизнь, старый, привычный и дорогой мир. Ведь со мной рядом, наяву девичьей походкой идет жена и тихонько пожимает мне руку. Я словно пьян. Она тоже.
   Лицо ее дышит счастьем оттого, что я рядом, через каждые несколько шагов она бросает на меня сияющий взгляд. Да, я с тобой. Это не сон. Но слова не идут. Война 'сделала меня настолько грубым и суровым, что я боюсь, как бы не разрушить то, что у меня еще осталось, – последнюю капельку счастья и человеческого тепла. И жена тоже, кажется, чувствует, что резкие контуры суровой действительности должны отойти на второй план в этот час встре, чи. Я благодарен ей за то, что она ни о чем не спрашивает. Что мог бы я ответить?
   Не могу же я уже сегодня рассказать ей, как фельдфебель Рат буквально в мгновение ока погиб вместе с целым взводом! Тени двадцати шести крестов все эти три недели стояли бы между нами, и сам бы я был мертвецом в отпуску, от которого несет могильным холодом. Нет, есть вещи, которые не высказать! Немногие дни, подаренные нам судьбой, пробегут быстро. А потом возвращение на фронт. Туда, где маленький, совсем маленький осколок снаряда может оборвать жизнь. А потому лучше понимать друг друга без слов, не нарушать эту, быть может последнюю, встречу неосторожными словами. И все-таки между нами остается что-то недосказанное. Но даже оно согревает меня, когда я вспоминаю о холодном металле орудий и мин…
   Я вскакиваю. Где запропастился адъютант? 2-я рота уже прибыла?.. Через окно падают косые лучи солнца. Что это за комната? Где я? Осматриваюсь по сторонам. Да, это не сон, я в отпуске, в Бреслау, в гостинице. С наслаждением потягиваюсь. Жена еще спит. Дышит ровно. Лицо ее за эти годы не изменилось. Но мне оно стало почти чужим. Рядом со мной совсем другой человек. Эта женщина так обманчиво похожа на мою жену, да, совсем как она! Но нет, это не может быть она! Меня с ней ничто не связывает. Бьет озноб. Нет, немыслимо! Ведь еще вчера я чувствовал, что она близкий мне человек. А сейчас? Или я заблуждаюсь? Вот одежда, чемоданы, там висят картины, здесь стоит мебель. И все это на своем месте, только я и моя военная форма – мы одни здесь чужие. Я вдруг начинаю чувствовать себя непрощенно вторгнувшимся, ненужным, как чужой человек, которому указывают на дверь.
   – Что с тобой? – На меня с тревогой смотрят глаза, глаза, которые меня согревают. Они зовут меня, они знакомы мне. Это жена. Да, она со мной! В ушах моих звучит ее голос. Я снова дома. Кошмар исчез.
   В предвечерние часы мы бродим по улицам старинного города. Мне хочется оглядеться, увидеть и запомнить возможно больше. Кто знает, когда в следующий раз я получу отпуск? Вот по этой улице я каждый день бегал в школу. Вот здесь, в этом кафе, я сидел с моей первой любовью. То было яркое и радостное время. Каждая улица оживает в моей памяти. Этот дом и тот, напротив, каждый угол имеют для меня свое прошлое. Воспоминания протягивают свои нити сквозь городскую сутолоку. Смотрю по сторонам. Но серые каменные громады домов холодны и молчаливы.
   Где-то хлопает дверь подъезда. Где-то далеко позади вылетает оконное стекло. Я крепче прижимаюсь к жене.
   – Старик, как ты изменился! – окликает меня кто-то. Это мой школьный товарищ. Он спрашивает:
   «Ну как там? – и даже не ждет ответа, захлестывая потоком бодряческих слов. – Знаешь, я тоже хотел вступить в вермахт. Но, к сожалению, незаменим. На фронт не пускают: бронь. Хозяйству тоже нужны люди. Приходится поневоле мириться. Просто завидую вам, тем, кто на передовой. Вот это жизнь, да? Есть что вспомнить. Уж мы-то с тобой нашли бы общий язык в наступлении! Ты тоже так думаешь, старина?»
   Я этого совсем не думаю. Я даже не слушаю. «Отойди, не мешай моему счастью! – хочется мне крикнуть ему. – Не хочу иметь с тобой ничего общего. Оставайся каким ты есть. Такой мне там не нужен. Продолжай заучивать газетные фразы о геройстве, а меня оставь в покое! " Я слышу, как моя жена говорит: „К сожалению, мы очень спешим, приглашены в гости“ – или что-то в этом роде. И мы идем дальше.
* * *
   После нескольких дней, проведенных в Бреслау, мы едем в Кобленц, где отдыхаем уже в своей собственной квартире. Не хотим ничего слышать, ничего видеть. Но от действительности никуда не уйдешь. То тебя начинают расспрашивать о делах на фронте, то получаешь письма, то видишь в газетах траурные извещения. У всех ощущение усталости, все жаждут покоя. Зима уже стучится в дверь, а поставленные цели все еще не достигнуты. В самом узком кругу люди высказывают свои страхи и опасения.
   При посещении моей тыловой части – 44-го запасного саперного батальона – мне бросается в глаза, что на казарменном плацу и особенно в казино болтается несоразмерно много офицеров. Спрашиваю искалеченного на фронте обер-лейтенанта Виргеса из моего батальона, как же сейчас такое возможно. Он отвечает:
   – У нас тут в батальоне 50-60 офицеров. А обучением солдат занимается человек двадцать, не больше. Остальные, как правило, в отпуске. Как только готовится отправка пополнения на Восточный фронт, они сразу вспоминают о всех своих болячках, жалуются на невыносимые боли и ухитряются добиться, что им еще на несколько недель записывают: «Годен только к несению гарнизонной службы». А вечером по этому поводу кутеж.
   Двадцатидвухлетний обер-лейтенант в ответ на мои слова, что я хочу взять его с собой на фронт, говорит:
   – А чего я там не видел? Грудь у меня и так вся в орденах, а это для меня главное. Довоевать немножко как-нибудь и без меня сумеете. Кроме того, как воспитатель фенрихов{9} я сейчас человек незаменимый, не отпустят, даже если сам захочу.
   Потом он рассказывает мне о жизни в гарнизонном городе. Вызванная войной нехватка мужчин для некоторых означает, как он выражается, «выгодную ситуацию в смысле спроса и предложения», а для таких, как он, это магнит, притягивающий их к тылу.
   Так вот каковы они, офицеры, готовящие для нас пополнение! И это пример для новобранцев, которым они что-то болтают о «величии задач»! Но кто поверит этой пустой болтовне, кого она может убедить, когда между словами и делами такой разрыв? С каким же чувством должен отправляться на фронт солдат, зная, что его воспитатели-офицеры всеми правдами и неправдами стараются зацепиться в тылу или же добиться перевода во Францию, где тоже располагаются запасные части!
   Роммингер рассказал мне, с какой целью дислоцируются запасные батальоны в оккупированных странах. Они нужны там в качестве военной силы уполномоченным правительства, чтобы поставить промышленность и сельское хозяйство захваченных стран на службу «великой войне», чтобы гнать в обезлюдевшие германские гау{10} дешевую рабочую силу и сажать за решетку всех, кто думает и действует иначе.
   На нашей улице, в доме напротив, тоже живет один из тех, кто думает и действует иначе. Года два тому назад этот владелец строительной конторы сказал своему клиенту: «Со мной можете здороваться без «хайль Гитлер! " и вытянутой руки, здесь мы просто говорим друг другу: «Добрый день! " Его быстро забрали и отправили в концентрационный лагерь, там ему предоставилась возможность поразмыслить годик насчет своей излишней откровенности. Теперь он снова дома, но люди сторонятся его. Никто не хочет компрометировать себя общением с ним. Я зашел к нему. Для него это было полнейшей неожиданностью: ведь он считает всех офицеров нацистами.
   Впервые я узнал подробно, что такое концлагерь. На воротах вылитая из чугуна надпись: «КАЖДОМУ – СВОЕ»{11}. Это «СВОЕ» означает здесь нечеловеческий труд, побои и жидкую похлебку. То, что он рассказал мне об эсэсовцах, никак не согласуется с тем, что изо дня в день пишет об этих «отборных войсках» пресса. Но кто знает, не преувеличивает ли он? Однако, с другой стороны, какой ему смысл пытаться ввести меня в заблуждение? Так или иначе следовало бы узнать об этом побольше.
   На следующий день мне повстречался на улице лейтенант Франц. Он служил командиром взвода в нашей 1-й роте, был ранен полгода назад – тогда, весной, когда мы из последних сил отбивали русское наступление на Донце. Офицер, которого любили солдаты. Вне службы хороший рассказчик, он в бою не терял голову и в любой обстановке сохранял присутствие духа. Небольшие стычки с ним бывали только тогда, когда он переходил к мелодекламации и с высоты своих двадцати шести лет начинал поучать нас насчет того, что такое национал-социализм. Но до серьезных столкновений дело не доходило, мы его знали и считали: пусть поболтает. За это время он, как видно, вполне оправился от ранения: выправка что надо, из-под сдвинутой набекрень фуражки блестят глаза. Я рад вновь увидеть его.
   – Ну, как дела, снова в полном порядке?
   – Яволь, господин капитан, месяц назад выписался из госпиталя!
   – А как рука?
   – Более или менее. Кость немного кривовато срослась, но в общем сойдет. Да и палец один отняли. Не было бы счастья, да несчастье помогло, господин капитан! В то время я за свою руку и гроша ломаного не дал бы.
   – Да, дело было дрянь. Ну что ж, можно по-настоящему поздравить!
   – Благодарю, господин капитан. А где теперь наша дивизия? Здесь о положении на фронте узнать трудно.
   – Обороняемся на Дону. Вернее, оборонялись. Где найду свою часть, когда вернусь, не знаю.
   – А я вам еще пригодиться могу, господин капитан? Хочу во что бы то ни стало на фронт. Не могу выдержать все, что здесь творится.
   – Охотно возьму с собой, Франц. Но годны ли вы опять, решать не могу. Обратитесь к врачу.
   – Не желаю больше околачиваться здесь. Хочу к моим старым камрадам.
   – Ну, из них-то вы мало кого в живых найдете.
   Франц волнуется. Но я не могу помочь ему. Этот вопрос могут решить только у него в батальоне.
   Через несколько часов Франц появляется у меня дома. Он добился своего и показывает мне командировочное предписание, подписанное командиром запасного батальона.
   – Ну что. ж, добро пожаловать! Но сначала вам надо съездить на недельку домой. Пусть в канцелярии вам выпишут отпускное свидетельство, а я подпишу, если вы вернетесь часа через два-три.
   Поздно вечером мы сидим с ним. Жена старается проявить к юному камраду внимание. Франц рассказывает, что всего несколько недель как женился. Радуется, что завтра осчастливит молодую жену неожиданным приездом. Здоровье у нее слабое, жалуется на сердце. Но все равно это его в тылу не удержит. Его долг – сражаться за фатерланд на передовой, с оружием в руках, ведь победа уже ощутимо близка! Несмотря на свое тяжелое ранение, он остался таким же безудержным оптимистом, как и был. Все, что пишет пресса, для него абсолютная правда. Ничего, скоро суровые факты откроют ему глаза!
   Расстаемся далеко за полночь. Моя жена чувствует себя усталой. С нее на сегодня разговоров о войне предостаточно.
   Последние дни моего отпуска проводим снова в Бреслау. Настроение и здесь не из лучших. Все хотят конца войны. И никто не может понять той расточительности, которую позволяют себе власти, когда вокруг всего не хватает. Рассказывают о речи, которую произнес недавно гаулейтер Нижней Силезии Ханке в «Зале тысячелетней империи». Его больше всего волновал вопрос… о ресторанах! Он сказал примерно следующее: «Как гаулейтер, я должен иметь возможность достойно представительствовать. А во всем Бреслау нет ни одного порядочного ресторана, в который можно было вечерком пригласить гостей из-за границы или из другой ray. Поэтому я приказал построить бар, достойный столицы Силезии. Я ожидаю от всех фольксгеноссен необходимого понимания!»
   По приказу гаулейтера в разгар войны каменщики, столяры и архитекторы – специалисты по интерьерам построили роскошный бар. Мебель, ковры, гардины, даже то место, где кавалеры оправляются после обильных возлияний, – все выдержано в едином стиле. Посетитель попадал в атмосферу роскоши и благополучия. Гаулейтер, столь похвалявшийся своей «тесной связью с народом», приказал пускать в этот чудо-бар только по специальным пропускам. Мне невольно вспомнилось все виденное и слышанное в Виннице.
* * *
   Отпуск пролетел быстро. Позади четыре недели пребывания на родине. Но они не дали мне того, на что я надеялся. От войны никуда не уйдешь, она чувствуется повсюду. Выйдешь на улицу – она кричит с афиш, войдешь в кафе – требуют карточки на хлеб, официант объясняет: время военное, ничего нет, приходите после войны. Словно кто-то все время стоит за спиной и держит за рукав. Не только меня, но и жену. Хочешь отгородиться от всего, но в дверь звонят: почтальонша приносит газету, приходит начальник ПВО дома или сборщик пожертвований. Война на все бросает свою зловещую тень. Визиты, театр, концерты, кино, кафе – это только одна сторона отпуска. А другую мы с женой хотим не замечать вопреки всему…
   Но вот уже мы стоим на перроне, и кондуктор кричит: «Поезд отправляется! " Снова ощущаю горячее дыхание жизни, которая не хочет отпускать меня. Поезд трогается… Белый платок шлет прощальный привет.
* * *
   Проехали Катовице. Постепенно сбрасываю с себя груз воспоминаний. Мой сосед – важный железнодорожный чиновник – пытается завязать разговор. Узнаю, что его перевели на службу в Ростов-на-Дону. Города он не знает, о России ни малейшего представления не имеет. Тем не менее подписал договор, что будет служить в Ростове десять лет. Теперь он хочет разузнать побольше, не дает покоя ни мне, ни другим пассажирам… Чтобы сделать нас поразговорчивее, вытаскивает из чемодана несколько бутылок спиртного и целый набор серебряных ликерных стаканчиков. Все от души смеются, усердно помогают открывать бутылки и тем немного облегчить его багаж: запасся на целые десять лет! Спиртное делает свое, языки развязываются. Но чем больше мы рассказываем, тем молчаливее становится наш бравый железнодорожник. Вот уже миновали Краков и Перемышль, а рассказам нет конца. Слишком основательно и всесторонне просвещаем мы его насчет того, что такое Россия.
   Поезд прибывает во Львов. На вокзале царит пугающая неразбериха. Проходы, помещения, залы ожидания – все переполнено. Солдаты сидят, лежат на своих пожитках и ждут. Дорога на восток забита, раньше чем через двое суток отсюда не выбраться. Беру свой чемодан и трамваем еду на аэродром. Но и здесь неудача: погода нелетная! Тем не менее остаюсь ждать. Может быть, завтра представится возможность вылететь с курьерским самолетом.
   Вечером с одним обер-лейтенантом отправляюсь в город. Он производит на меня хорошее впечатление. Широкие улицы, красивые дома, большие магазины, оживленное движение. В ресторане знакомимся с одним офицером, который рассказывает нам о жизни в городе. Он хочет повести нас в бар, но мы отказываемся. С нас на сегодня хватит.
* * *
   Через два дня мне наконец удалось вылететь самолетом, который через Киев доставил меня в Харь -50 ков. Так как я могу вылететь в Старобельск только во второй половине дня, остается несколько часов побродить по городу. Навстречу мне много прогуливающихся солдат. На главной улице. Сумской, останавливаю добрый десяток солдат и спрашиваю, из какой они части. Из десяти только один из фронтовой части, ждет отправки поезда с отпускниками. Остальные из вокзальной и местной комендатуры, хозяйственной инспекции Юст», военной мастерской, реквизиционной команды, солдатской гостиницы, ремонтно-восстановительного взвода, военно-строительного ведомства, полевой жандармерии. От дальнейших расспросов отказываюсь. Теперь ясно, почему на фронте мы испытываем такую нехватку людей. Мы там кладем свои головы, а здесь, в тылу, создали мощный аппарат. Почему армия должна заниматься хозяйством? Зачем такое множество всяких комендатур?