Страница:
2 февраля на рассвете на переднем крае уже гремят противотанковые орудия и минометы. Восходит солнце, и наблюдатель с крыши цеха твердо устанавливает, что слева, перед позициями 26-го мотопехотного полка, без единого выстрела строятся русские колонны. Подразделения русской пехоты почти сомкнутыми боевыми порядками продвигаются в лощину, проходящую под углом к линии фронта метрах в двухстах от немецких позиций. Другие русские роты накапливаются и формируются на высотах западнее Спартаковки. Основная масса русских танков, противотанковых орудий и артиллерии в данный момент стоит еще довольно мирно, но угрожающе направлена на котел. На немецкой стороне никакого движения. Минометы и артиллерия еще вчера выстрелили свои последние боезапасы. Позиции 11-го корпуса беззащитны против русских полков. Чтобы не положить последних солдат под огневым ударом русских орудий, командиры сами, без приказа свыше, выбрасывают белые флаги, капитулируя один за другим. К полудню бросает оружие последняя группа. Генералы сдались в плен незадолго до этого.
Занавес падает.
«Сражение в Сталинграде закончено. До последнего вздоха верная своей присяге, 6-я армия под образцовым командованием генерал-фельдмаршала Паулю-са пала перед лицом превосходящих сил врага и неблагоприятных обстоятельств. Под флагом со свастикой, укрепленным на самой высокой руине Сталинграда, свершился последний бой. Генералы, офицеры, унтер-офицеры и рядовые сражались плечом к плечу до последнего патрона. Они умирали, чтобы жила Германия. Их пример сохранится на вечные времена».
Так гласит сообщение верховного командования вермахта. Ему внимает весь немецкий народ. Многие верят ему, потому что руководство германской империи умеет выдавать военные катастрофы за успехи и класть пластырь героизма на кровоточащие раны, потому что никто в Германии не знает, какая трагедия действительно разыгралась к востоку от донских степей.
Да, с развалин и уцелевших фасадов домов, из пустых глазниц окон свешивались до самой земли флаги – черные полосы дыма и гари, взметались в небо языки пламени. Но там, где раздавался последний выстрел – «последний патрон!", где залпы русских реактивных минометов сокрушали последнее сопротивление, не было там никакого развевающегося флага со свастикой, не было никакого «зиг хайль!".
А кто утверждает, что это было, тот лжет.
За лучшую Германию
Глава под названием «Сталинград» закончена.
Позади – разрушенный, разбомбленный, сожженный город. Позади – могилы, сотня разбитых германских полков, двадцать две дивизии. Позади – смерть в снегу. Только мы уцелели, хотя в Берлине нас считают мертвецами, хотя там желают, чтобы вся 6-я армия лежала в одной могиле на всех: генералы, офицеры, унтер-офицеры, рядовые – все до единого человека. Но мы живем. И все высокопарные слова о «фронтовом товариществе», траурный креп и приспущенные флаги ничего не меняют.
Позади остаются километр за километром. Шаг за шагом мы движемся вперед. Через каждые несколько метров останавливаемся передохнуть. Сил больше нет, а воля потеряна в Сталинграде. Она погребена залпами ракетных минометов под развалинами огромного города на Волге, под окрашенной кровью ледяной, крышкой снежного гроба, разорвана в клочья вместе с погибшими от снарядов. Проходят часы. Но усталая череда уцелевших солдат все тянется своей дорогой, то в гору, то под гору, останавливаясь и снова двигаясь в путь.
Солнце клонится к западу. Уже скрылось за горизонтом огромное поле битвы. А мы все еще вновь встречаем на своем пути множество русских орудий, миномет за минометом, танк за танком. Видим резервные полки и дивизии. Они стоят и стояли здесь уже недели, чтобы закрыть любой прорыв. Нас опоясывало кольцо толщиной 30-40 километров. Только одной нашей боевой группе противостояло 120 реактивных минометов. А у нас уже не было ни единого орудия. Зато у нас были лазареты, перевязочные пункты, кладбища и могильщики. Темнеет в глазах, когда думаю, что противник был в состоянии нанести и еще более мощный удар. Теперь мы видим это сами. И мы понимаем: война проиграна.
Там, где Волга делает свой последний изгиб на восток, лежит город Красноармейск. На его холмистой западной окраине казармы, окруженные плотными рядами колючей проволоки. Шесть сторожевых вышек с пулеметами и мощными прожекторами, подходить близко к забору не разрешается.
В первые дни февраля 1943 года казармы переполнены. Уцелевшие солдаты и офицеры 6-й армии набиты здесь как сельди в бочке. Но они равнодушны к тесноте. Последние месяцы сделали их ко всему безразличными. Только вот волну холодов переносить тяжело. При сорока пяти градусах ниже нуля пленные думают: утонуть лучше, чем замерзнуть. И еще на пару сантиметров придвигаются поплотней друг к другу. Ошметки рядом с ошметками, рвань – с рванью, тысячи вшей переползают от одного к другому, от койки к койке, заражая сыпняком истощенные тела. Их температура тоже сорок градусов, только не мороза, а жара. Но никто из пленных не замечает этого.
Рядом со мной на нарах лежит полковник-пехотинец.
– Что с полковником Прештиеном?
– Застрелился.
– А его адъютант Келлер?
– Застрелился.
– А Айзбер?
– Убит.
– Что-нибудь знаете о генерале, командире 371-й?
– Да. Застрелился.
– Почему?
– В самом деле, почему?
Девяносто процентов всех пленных шло в лагерь с высокой температурой. Несмотря на самый тщательный уход, многих из них уже не спасти. Русские врачи борются за жизнь каждого. Медицинские сестры сидят у постелей день и ночь. Они делают все, что могут, не щадят сил и даже своей жизни: ведь многие из них заражаются и через несколько дней повторяют путь своих пациентов.
Один из пленных, открывая консервную банку, порезал левую руку. Из раны вытекло три капли крови. Этого достаточно. Поранившийся ложится на койку, через пять минут он умирает.
Голодный психоз удерживается, несмотря на регулярное питание. Мы потеряли меру всех вещей. Боимся умереть от истощения, если не поесть чего-нибудь через каждые полчаса. Это рождает ощущение неутолимого голода.
Однажды у входа в казармы останавливается элегантный лимузин. Из него выходят полковник в полушубке и пожилая женщина, они направляются к коменданту лагеря. Барометр спертой атмосферы наших нар сразу поднимается. Через несколько минут начинают курсировать самые невероятные слухи. Проходят минуты напряженного ожидания. И вот уже полковник с одетой в черное женщиной стоит у наших нар. Он обращается к нам со словами дружественного приветствия:
– Добрый день, господа! – А потом садится на шаткий табурет. Пока он закуривает сигарету, все жадно смотрят на нее, тогда он раздает наполненную на три четверти пачку. Тут уж не до вежливости, не до соблюдения рангов и чинов. Все хищно бросаются на сигареты, картина малопривлекательная. Полковник улыбается. Начинает беседовать. Пожилая женщина переводит.
– Господа, я приехал сказать вам, что вы сегодня поедете в Москву.
– Нам это ни к чему, господин полковник! – Это мой сосед полковник Вебер высказался за всех остальных. – При сорока пяти градусах мороза мы так и так замерзнем в вагонах для скота. Пусть уж лучше нас сразу поставят к стенке!
– Но, господа, вы же в Советском Союзе, а не в Германии! У нас с пленными обращаются по-человечески. Разве кто-нибудь говорил о вагонах для скота? Вы, разумеется, поедете в пассажирских вагонах.
– Особенно хорошего обращения мы пока не заметили.
– Может быть, и так. После такой битвы, какую мы пережили, жизнь нормализуется медленно. А чего вы, собственно, ожидали? Что мы отправим вас в дом отдыха? Будем кормить ветчиной и поить вином? Нет, господа, вы у нас не в гостях, мы вас к себе не звали, на Волгу не приглашали! И тем не менее все-таки будем обращаться с вами прилично, а после войны вернетесь на родину.
– Ну, это мы еще увидим. Но для начала нам нужны не пассажирские вагоны, а лучшая еда и санитарные условия.
– Ничего другого предложить вам не можем. Здесь все разрушено и опустошено вами же самими. Для регулярного обеспечения продовольствием девяноста тысяч пленных не хватает транспорта. Кроме того, мы опасаемся возникновения эпидемий, как только потеплеет. Поэтому наше правительство хочет, чтобы вы как можно скорее покинули этот район. Начнем с генералов и старших офицеров. Пройдете вошебойку, а потом отправитесь на вокзал.
Через полчаса все мы сидим на своих нарах в чем мать родила. Наше барахло связали в узлы и унесли в дезинсекционную камеру. Оттуда наша одежда должна вернуться без насекомых. Насчет действительной цели нашей поездки высказываются самые разнообразные предположения. В пассажирские вагоны не верит никто.
Уже раздается команда «Выходи!", а мы еще только получаем жалкие отрепья. Поспешно натягиваем их на свои отощавшие тела. Но некоторых предметов одежды не хватает. Очевидно, военнопленные, обслуживающие баню и вошебойку, кое-что оставили себе „на память“. Так и получается, что полковник выходит в одних носках, а майор – в исподнем. A, все равно, до вокзала только два километра.
Двигаемся в темпе похоронной процессии. Ноги не слушаются. Теперь мы и сами замечаем, что только-только спрыгнули с лопаты могильщика. Поэтому нам понадобился битый час, пока мы добрались до путей, где стоит наш состав. Нас ведут мимо товарных вагонов, мимо общих вагонов. Стой! Да, действительно, перед нами купированные вагоны, настоящие купированные вагоны! Глазам своим не верим. Советский полковник сдержал свое слово!
Распределение по вагонам происходит быстро. Через пять минут мы уже сидим в своем купе, полки заправлены белоснежным бельем. Смотрим друг на друга, никто не решается лечь на него в своих грязных брюках. Но растерянность быстро проходит. Подтягиваюсь на руках на верхнюю полку и уже хочу устроиться поудобнее, как слышу молодой женский голос:
– Добрый вечер, господа, вы уже получали сегодня сигареты?
От неожиданности резко поворачиваюсь и чуть не падаю вниз. Внизу стоит, улыбаясь, сияющая чистотой девушка в белом переднике и с подносом в руке. На подносе – пачки сигарет. Когда пленных спрашивают, получили ли они что-нибудь, они, конечно, отвечают: нет. Но на этот раз оно действительно так. Сигарет нам в Красноармейске не давали. А теперь каждый получает по целой пачке! И даже спички.
Шинели и шапки висят на крючке. Лежу на верхней полке и затягиваюсь пряной сигаретой. После многих недель без курева перед глазами у меня плывут круги; лампа, полки, окно приобретают расплывчатые очертания, и я уже плохо соображаю, кто я и где я, правда это или сон. А может быть, все это уже на том свете и я давно истлел в массовой могиле? Или в последний момент ум мой помутился? Неужели после этой мясорубки я в пассажирском вагоне еду через Сталинград в купе с белоснежным бельем, с сигаретой в руке, небрежно расстегнув старый мундир, и со мной дружелюбно разговаривает русская девушка? Нет, это непостижимо, это невероятно, это не может быть правдой! Прикусываю себе язык, чтобы почувствовать боль и ощутить, что все это происходит наяву, так, как я вижу и слышу. Нет, я не мертв и не сошел с ума, но я и не мирный турист, который едет в Москву по путевке бюро путешествий. Я только военнопленный, с которым обращаются неожиданно хорошо.
В этот вечер я и мои соседи по купе не перестаем удивляться. Нас обеспечивают хлебом и салом, мясом, колбасой, рыбой, сахаром, дают ложки и вилки. И каждому даже выдают по куску туалетного мыла. Просто не знаем, куда положить эти богатства.
Нельзя отрицать, настроение наше поднялось. Еще несколько часов назад мы сидели на своих деревянных нарах, размышляли и фантазировали, что с нами будет, и ждали очередного ломтя хлеба. Не удивительно, что барометр наш тогда не указывал на «переменно». Никто не мог сказать, что принесет нам будущее. Правда, и теперь еще никто не может сказать нам этого, но исчезло чувство скованности, чувство, что на тебя в любой ситуации смотрят только как на врага, как на подстреленного хищника, с которого и в клетке нельзя спускать глаз. Исчезло чувство страха, что нам придется отвечать за все злодеяния нацистов, за вещи, о которых мы знали только по слухам, чувство вины за то, что мы никогда ничего не делали против этого. Сейчас все это как-то отошло на второй план. Человек снова дышит. И тесное купе наполняется оптимизмом.
В рубашке и кальсонах лежим мы на своих полках, под белыми пододеяльниками и курим. Иногда посматриваем в окно, когда проезжаем станцию или пропускаем военный эшелон с танками и иной техникой, который с грохотом проносится мимо нас к фронту. Наш разговор – и это вполне понятно – вертится вокруг одной и той же темы: неопределенность нашего будущего. После наглядного урока, который преподали нам Советы, нас в первую очередь волнует уже не исход войны. Поражение Германии почти все мы считаем неизбежным фактом. Теперь нас волнует наша собственная судьба. Тут полное раздолье для фантазии. Самое лучшее было бы – обмен пленными офицерами через Швецию или даже через Японию. Спорим до хрипоты, пока первый храп не напоминает нам о необходимости поспать.
Утром умываемся, бреемся, завтракаем. Потом приходит врач. Выслушивает жалобы каждого из нас: ведь все мы получили на память о Сталинграде что-нибудь – прострелы и поверхностные раны, лихорадку и переломы костей. Нас с большим терпением начинают лечить порошками, мазями, таблетками, а на прощание – добрым словом.
Майору Пулю еще перевязывают рану на ноге, когда в купе входит невысокий русский подполковник. Он присаживается на нижнюю полку. В руках у него большая карта и много газет. Он информирует нас о положении на фронтах. Звучат названия городов и населенных пунктов, где мы провели прошлую зиму и которые три месяца назад считались глубоким тылом. Как-то хватает за сердце, когда мы думаем о тех многих и многих километрах, которые нам пришлось пройти, чтобы дойти сюда, когда вспоминаем о бесчисленных немецких солдатских кладбищах, оставленных на пути, слева и справа от дороги, по которой мы шли вперед. Теперь война катится назад, к Германии. А сами мы катимся к Москве. Беседа не клеится. Она оживляется только тогда, когда разговор заходит об оружии, с которым теперь наступают русские. Как люди тактически и технически образованные, мы едины в высокой оценке русских минометов и многоствольных реактивных установок.
Шульц, низенький майор-пехотинец с верхней полки, сидящий сейчас внизу рядом со мной, горячится насчет упущений нашего командования:
– Почему, собственно, мы не скопировали у русских многоствольные реактивные установки{38}? Мы ведь на себе испытали, какие потери они наносят. Разве не следует в ходе войны учиться у противника? Думаю, это привело бы нас гораздо дальше.
Куда именно привело бы это нас, он умалчивает. Может быть, он думает об Урале или даже о Москве и Баку? Но нас это не интересует, для нас все это уже окончательно позади. Только Пуль, полный майор с простреленной ногой, все еще не может расстаться с этой мыслью:
– Правильно, Шульц, если бы те, наверху, реагировали побыстрее, нас бы, вероятно, не прихлопнули так на Волге. Я имею в виду не столько шестиствольные минометы – ну и их. конечно, тоже, – а танки: это поважнее. Т-34 – вот что мы должны были бы иметь! Он проходит повсюду, мы должны были его скопировать, только его одного – и этого было бы достаточно. У кого есть Т-34, тот и выиграет войну.
Советский подполковник, улыбнувшись, соглашается с Пулем:
– Да, конечно, вы правы, наши танки хороши. Но не это главное. Куда и каким темпом им двигаться, определяют люди, сидящие в них. А наши люди знают, чего они хотят. В этом все вы смогли убедиться. Или, может, все еще нет? Но то, что произошло с вами, – это только начало. А где все это кончится, сами можете рассчитать!
Регулярное питание, врачебный уход и информация русского подполковника о положении на фронтах, которую мы каждый раз ждем с нетерпением, а также не в последнюю очередь обильный сон становятся нормальным распорядком дня, к которому мы быстро привыкаем. По мне, хорошо бы, чтобы поезд так и ездил между Сталинградом и Владивостоком, пока не зазвонит первый колокол, возвещающий о мире.
Но тут у меня возникают разногласия с другими спутниками. Достаточное питание превращает усталых от войны и жизни офицеров в группу людей, которые хотя и рады, что выбрались из массовой могилы на Волге и могут облегченно вздохнуть, но у каждого из которых снова начинают проявляться собственное понимание вещей, характер, воспитание и темперамент. Причем настолько резко, что уже становятся видны первые трещины в монолите нашей общей судьбы. Одни каждый увиденный грузовик считают американским, предоставленным по ленд-лизу, и восхваляют как техническое чудо, а другие преклоняются перед красной звездой. Если майор Пуль не находит слов для выражения своей благодарности за лечение его огнестрельной раны, то визави считает каждый визит поездного врача ловким пропагандистским трюком. Для большинства пассажиров нашего поезда теперь уже ясно, что в минувшем году вермахт «перехватил», что поставленные цели в сравнении с нашими силами были, скажем мы, чрезмерны. Но находятся и такие, кто все еще считает Урал достижимой целью. В то время как я шутя высказываю желание пробыть в нашем поезде подольше, двое офицеров уже разрабатывают первый план побега. Во всяком случае мы, несколько майоров в одном купе, уже через четыре дня так далеко разошлись друг с другом, что трезво констатируем: наши взгляды привести к общему знаменателю невозможно. Впрочем, нам еще не раз придется поговорить на эту тему. Времени у нас хватит.
Но удивительно и то, что все мы так долго и едино сопротивлялись. Вдвойне удивительно, когда смотрю на своих товарищей по купе. Нет, я ничего не имею против них лично, против их мыслей, против известных вариантов в восприятии и понимании вещей – на то у каждого собственная голова на плечах. Но у нас так мало общего в цели и желаниях, что невольно начинаешь сомневаться, а существует ли вообще это столь хваленое «фронтовое товарищество».
Начинаешь задумываться глубже и вспоминаешь о наемных солдатах Фрундсберга и Валленштейна{39}, а потом задаешь себе вопрос: что, собственно, связывает отдающего приказ офицера и солдата? Только совместно данная присяга? Нет, ведь она принесена ими на верность одной-единственной личности – Гитлеру, а не народу. Уже только это одно требовало выразить собственную точку зрения, вело к возникновению различных мнений и даже оппозиции, так как каждый вкладывал в присягу различный смысл. Но тут пришли успехи в Польше, на севере и западе Европы, позади остались многие сотни километров, пройденные офицерами вместе с солдатами; и, глядя друг на друга, они знали, что каждый из них в одно и то же время обливался потом, дрожал и чертыхался, когда они совершали бросок, вели огонь, искали укрытия. Это сблизило их. Кто-то произнес слово «товарищество», его подхватил хор голосов, и вскоре оно уже звучало из всех репродукторов, печаталось жирным шрифтом во всех газетах, но каждый понимал его по-разному, ибо общности цели не было.
Если полистать в книге германской истории, такую общую цель можно в виде исключения найти лишь в тех битвах, в которых борьба шла за свободу целых народов. Вот почему вплоть до наших дней не померкли имена Арминия, принца Евгения Савойского{40} и Блюхера.
Целая куча писателей приложила после первой мировой войны свою руку к тому, чтобы извратить понятия. И они добились успеха в этом, отрицать нельзя. Капля камень точит. Вот почему мы восприняли войну как «крещение сталью», по шаблону Юнгера, и «фронтовое товарищество», по шаблону Двингера{41}. Все наши переживания были норматизованы, а сами мы этого не сознавали. Больше того, мы насильно втискивали упрямую действительность в школьную форму своих представлений. Мы совали своим солдатам фальшивую монету, а говорили им, что это золото. Но мы и сами верили в то, что говорили, и нас в общем и целом считали честными маклерами. И все-таки я уже давно должен был бы задуматься над смыслом этого многократно превозносимого «фронтового товарищества»!
Мне вспомнился мой первый командир военных лет, я служил под его началом в 1939 году. Это был человек строгих правил. В нравственно скудной атмосфере он старался сохранить моральный облик и твердо держал в своих руках бразды воспитания офицеров. Вот десять пороков, о которых он напоминал нам изо дня в день, стремясь истребить их любой ценой: «пьянство, обжорство, курение, халатность, любовь к полным женщинам, самообогащение, самовосхваление, обожествление „Э-КА“, мечта об отпуске и езда налево». Тогда мы смеялись над этим, считали его упреки преувеличенными, а все вместе взятое – чудачеством. Но это было нечто большее, чем причуда. С одной стороны, в словах его было зерно истины, а. с другой – они могли бы послужить хотя бы поводом для разговора о товариществе.
Ведь понятие «товарищество» солдаты и офицеры всех чинов сводили к дюжине пива, «организованному» молочному поросенку и разделенной на всех пачке сигарет. Они называли себя камрадами, а на самом деле были в лучшем случае игроками одной команды, готовыми всегда пустить в ход локти, когда дело касалось их личной выгоды, карьеры или второй половины десяти командирских заповедей. Но «верный старый камрад» был опоэтизирован придворными одописцами и военными корреспондентами, для чего им вполне хватало таких выражений, как «Пауль, ты стреляй, а я прыгну», хором провозглашенного «ура! " в честь верховного главнокомандующего вермахтом и полевого бивуака на камнях; в довершение все это сдабривалось парой сентиментальных солдатских песен. Предостаточно, чтобы сочинять фронтовые репортажи и толстые романы и воздействовать на слезные железы людей в тылу! Ведь люди стали менее разборчивы и воспринимали подсовываемые им вымыслы как гимн „фронтовому товариществу“. Что и требовалось! На полях сражений гибли целые контингенты двух десятилетий, а все изображалось так, как не бывало и не могло быть в действительности. Внушалось ложное представление о силе: народ должен был верить этому и воевать упорнее.
Так средний немец всю жизнь верно и браво довольствовался иллюзией «товарищества» – сначала детского, потом школьного, а затем фронтового. А кончалось дело песенкой «Имел я камрада». Итак, «С нами бог – за короля и отечество!"; „С нами бог – за фюрера, народ и рейх!". Хваленое „товарищество“ превратилось в обрамление „геройской смерти“, поглотившей во цвете лет не одно поколение германской молодежи. Это „фронтовое товарищество“ стало, так сказать, золотым обрезом миллионов открыток с извещениями о смерти. И никто не хотел видеть, что сумма мелких внешних примет «товарищества“ далеко еще не создает товарищества настоящего. Вероятно, требовалось новое мировоззрение, чтобы на основе общих интересов и высокой цели родилось такое подлинное товарищество.
Занавес падает.
* * *
В то время как бесконечные колонны пленных тащатся из последних сил по заснеженной степи, в то время как десятки тысяч раненых, не способных двигаться, ждут спасения в холодных ямах подвалов, в то время как свыше 100 тысяч погибших солдат лежат в развалинах непохороненные, одеревеневшие, засыпанные снегом, а рядом валяется винтовка с пустым магазином, родина с тревогой, с замиранием сердца прильнула к репродукторам. Она полна страха за отцов, мужей и сыновей. 3 февраля все флаги в Германии приспущены. Диктор читает сообщение верховного командования вермахта:«Сражение в Сталинграде закончено. До последнего вздоха верная своей присяге, 6-я армия под образцовым командованием генерал-фельдмаршала Паулю-са пала перед лицом превосходящих сил врага и неблагоприятных обстоятельств. Под флагом со свастикой, укрепленным на самой высокой руине Сталинграда, свершился последний бой. Генералы, офицеры, унтер-офицеры и рядовые сражались плечом к плечу до последнего патрона. Они умирали, чтобы жила Германия. Их пример сохранится на вечные времена».
Так гласит сообщение верховного командования вермахта. Ему внимает весь немецкий народ. Многие верят ему, потому что руководство германской империи умеет выдавать военные катастрофы за успехи и класть пластырь героизма на кровоточащие раны, потому что никто в Германии не знает, какая трагедия действительно разыгралась к востоку от донских степей.
Да, с развалин и уцелевших фасадов домов, из пустых глазниц окон свешивались до самой земли флаги – черные полосы дыма и гари, взметались в небо языки пламени. Но там, где раздавался последний выстрел – «последний патрон!", где залпы русских реактивных минометов сокрушали последнее сопротивление, не было там никакого развевающегося флага со свастикой, не было никакого «зиг хайль!".
А кто утверждает, что это было, тот лжет.
За лучшую Германию
Глава под названием «Сталинград» закончена.
Позади – разрушенный, разбомбленный, сожженный город. Позади – могилы, сотня разбитых германских полков, двадцать две дивизии. Позади – смерть в снегу. Только мы уцелели, хотя в Берлине нас считают мертвецами, хотя там желают, чтобы вся 6-я армия лежала в одной могиле на всех: генералы, офицеры, унтер-офицеры, рядовые – все до единого человека. Но мы живем. И все высокопарные слова о «фронтовом товариществе», траурный креп и приспущенные флаги ничего не меняют.
Позади остаются километр за километром. Шаг за шагом мы движемся вперед. Через каждые несколько метров останавливаемся передохнуть. Сил больше нет, а воля потеряна в Сталинграде. Она погребена залпами ракетных минометов под развалинами огромного города на Волге, под окрашенной кровью ледяной, крышкой снежного гроба, разорвана в клочья вместе с погибшими от снарядов. Проходят часы. Но усталая череда уцелевших солдат все тянется своей дорогой, то в гору, то под гору, останавливаясь и снова двигаясь в путь.
Солнце клонится к западу. Уже скрылось за горизонтом огромное поле битвы. А мы все еще вновь встречаем на своем пути множество русских орудий, миномет за минометом, танк за танком. Видим резервные полки и дивизии. Они стоят и стояли здесь уже недели, чтобы закрыть любой прорыв. Нас опоясывало кольцо толщиной 30-40 километров. Только одной нашей боевой группе противостояло 120 реактивных минометов. А у нас уже не было ни единого орудия. Зато у нас были лазареты, перевязочные пункты, кладбища и могильщики. Темнеет в глазах, когда думаю, что противник был в состоянии нанести и еще более мощный удар. Теперь мы видим это сами. И мы понимаем: война проиграна.
Там, где Волга делает свой последний изгиб на восток, лежит город Красноармейск. На его холмистой западной окраине казармы, окруженные плотными рядами колючей проволоки. Шесть сторожевых вышек с пулеметами и мощными прожекторами, подходить близко к забору не разрешается.
В первые дни февраля 1943 года казармы переполнены. Уцелевшие солдаты и офицеры 6-й армии набиты здесь как сельди в бочке. Но они равнодушны к тесноте. Последние месяцы сделали их ко всему безразличными. Только вот волну холодов переносить тяжело. При сорока пяти градусах ниже нуля пленные думают: утонуть лучше, чем замерзнуть. И еще на пару сантиметров придвигаются поплотней друг к другу. Ошметки рядом с ошметками, рвань – с рванью, тысячи вшей переползают от одного к другому, от койки к койке, заражая сыпняком истощенные тела. Их температура тоже сорок градусов, только не мороза, а жара. Но никто из пленных не замечает этого.
Рядом со мной на нарах лежит полковник-пехотинец.
– Что с полковником Прештиеном?
– Застрелился.
– А его адъютант Келлер?
– Застрелился.
– А Айзбер?
– Убит.
– Что-нибудь знаете о генерале, командире 371-й?
– Да. Застрелился.
– Почему?
– В самом деле, почему?
* * *
Через неделю становится немного просторнее. Многие из тех, кто лежал рядом с нами, уже покоятся на улице. Причина – сыпняк, дизентерия, потеря сопротивляемости организма. Ведь около семидесяти дней мы почти не получали пищи. А теперь люди умирают от голода с куском хлеба и колбасы в руке. Организм ничего не принимает. Врачи качают головами и вскрывают следующего. Вскрытие показывает: сужение и антиперистальтика кишечника и желудка, они не могут выполнять свои функции.Девяносто процентов всех пленных шло в лагерь с высокой температурой. Несмотря на самый тщательный уход, многих из них уже не спасти. Русские врачи борются за жизнь каждого. Медицинские сестры сидят у постелей день и ночь. Они делают все, что могут, не щадят сил и даже своей жизни: ведь многие из них заражаются и через несколько дней повторяют путь своих пациентов.
Один из пленных, открывая консервную банку, порезал левую руку. Из раны вытекло три капли крови. Этого достаточно. Поранившийся ложится на койку, через пять минут он умирает.
Голодный психоз удерживается, несмотря на регулярное питание. Мы потеряли меру всех вещей. Боимся умереть от истощения, если не поесть чего-нибудь через каждые полчаса. Это рождает ощущение неутолимого голода.
* * *
Прошло недели две – точно мы не знаем, это нас не интересует. Распорядок дня прост. Спим, дремлем, едим. И ходим посидеть на корточках на двор, под открытым небом, туда, где от мороза гудят телефонные провода и часовые бьют ногой об ногу. У всех у нас понос. Двух пленных часовые уже отгоняли выстрелами от забора, к которому они слишком приблизились, чтобы уединиться от других. В голову мы пули получали достаточно часто, но вот в зад… Это совсем ни к чему.Однажды у входа в казармы останавливается элегантный лимузин. Из него выходят полковник в полушубке и пожилая женщина, они направляются к коменданту лагеря. Барометр спертой атмосферы наших нар сразу поднимается. Через несколько минут начинают курсировать самые невероятные слухи. Проходят минуты напряженного ожидания. И вот уже полковник с одетой в черное женщиной стоит у наших нар. Он обращается к нам со словами дружественного приветствия:
– Добрый день, господа! – А потом садится на шаткий табурет. Пока он закуривает сигарету, все жадно смотрят на нее, тогда он раздает наполненную на три четверти пачку. Тут уж не до вежливости, не до соблюдения рангов и чинов. Все хищно бросаются на сигареты, картина малопривлекательная. Полковник улыбается. Начинает беседовать. Пожилая женщина переводит.
– Господа, я приехал сказать вам, что вы сегодня поедете в Москву.
– Нам это ни к чему, господин полковник! – Это мой сосед полковник Вебер высказался за всех остальных. – При сорока пяти градусах мороза мы так и так замерзнем в вагонах для скота. Пусть уж лучше нас сразу поставят к стенке!
– Но, господа, вы же в Советском Союзе, а не в Германии! У нас с пленными обращаются по-человечески. Разве кто-нибудь говорил о вагонах для скота? Вы, разумеется, поедете в пассажирских вагонах.
– Особенно хорошего обращения мы пока не заметили.
– Может быть, и так. После такой битвы, какую мы пережили, жизнь нормализуется медленно. А чего вы, собственно, ожидали? Что мы отправим вас в дом отдыха? Будем кормить ветчиной и поить вином? Нет, господа, вы у нас не в гостях, мы вас к себе не звали, на Волгу не приглашали! И тем не менее все-таки будем обращаться с вами прилично, а после войны вернетесь на родину.
– Ну, это мы еще увидим. Но для начала нам нужны не пассажирские вагоны, а лучшая еда и санитарные условия.
– Ничего другого предложить вам не можем. Здесь все разрушено и опустошено вами же самими. Для регулярного обеспечения продовольствием девяноста тысяч пленных не хватает транспорта. Кроме того, мы опасаемся возникновения эпидемий, как только потеплеет. Поэтому наше правительство хочет, чтобы вы как можно скорее покинули этот район. Начнем с генералов и старших офицеров. Пройдете вошебойку, а потом отправитесь на вокзал.
* * *
Первый раз нам показали в зеркале наше недавнее прошлое, наши собственные дела и их последствия. И поэтому адресованные нам слова постепенно возымели свое действие. Но в данный момент мы не способны пережить ничего, кроме ужаса.Через полчаса все мы сидим на своих нарах в чем мать родила. Наше барахло связали в узлы и унесли в дезинсекционную камеру. Оттуда наша одежда должна вернуться без насекомых. Насчет действительной цели нашей поездки высказываются самые разнообразные предположения. В пассажирские вагоны не верит никто.
Уже раздается команда «Выходи!", а мы еще только получаем жалкие отрепья. Поспешно натягиваем их на свои отощавшие тела. Но некоторых предметов одежды не хватает. Очевидно, военнопленные, обслуживающие баню и вошебойку, кое-что оставили себе „на память“. Так и получается, что полковник выходит в одних носках, а майор – в исподнем. A, все равно, до вокзала только два километра.
Двигаемся в темпе похоронной процессии. Ноги не слушаются. Теперь мы и сами замечаем, что только-только спрыгнули с лопаты могильщика. Поэтому нам понадобился битый час, пока мы добрались до путей, где стоит наш состав. Нас ведут мимо товарных вагонов, мимо общих вагонов. Стой! Да, действительно, перед нами купированные вагоны, настоящие купированные вагоны! Глазам своим не верим. Советский полковник сдержал свое слово!
Распределение по вагонам происходит быстро. Через пять минут мы уже сидим в своем купе, полки заправлены белоснежным бельем. Смотрим друг на друга, никто не решается лечь на него в своих грязных брюках. Но растерянность быстро проходит. Подтягиваюсь на руках на верхнюю полку и уже хочу устроиться поудобнее, как слышу молодой женский голос:
– Добрый вечер, господа, вы уже получали сегодня сигареты?
От неожиданности резко поворачиваюсь и чуть не падаю вниз. Внизу стоит, улыбаясь, сияющая чистотой девушка в белом переднике и с подносом в руке. На подносе – пачки сигарет. Когда пленных спрашивают, получили ли они что-нибудь, они, конечно, отвечают: нет. Но на этот раз оно действительно так. Сигарет нам в Красноармейске не давали. А теперь каждый получает по целой пачке! И даже спички.
Шинели и шапки висят на крючке. Лежу на верхней полке и затягиваюсь пряной сигаретой. После многих недель без курева перед глазами у меня плывут круги; лампа, полки, окно приобретают расплывчатые очертания, и я уже плохо соображаю, кто я и где я, правда это или сон. А может быть, все это уже на том свете и я давно истлел в массовой могиле? Или в последний момент ум мой помутился? Неужели после этой мясорубки я в пассажирском вагоне еду через Сталинград в купе с белоснежным бельем, с сигаретой в руке, небрежно расстегнув старый мундир, и со мной дружелюбно разговаривает русская девушка? Нет, это непостижимо, это невероятно, это не может быть правдой! Прикусываю себе язык, чтобы почувствовать боль и ощутить, что все это происходит наяву, так, как я вижу и слышу. Нет, я не мертв и не сошел с ума, но я и не мирный турист, который едет в Москву по путевке бюро путешествий. Я только военнопленный, с которым обращаются неожиданно хорошо.
В этот вечер я и мои соседи по купе не перестаем удивляться. Нас обеспечивают хлебом и салом, мясом, колбасой, рыбой, сахаром, дают ложки и вилки. И каждому даже выдают по куску туалетного мыла. Просто не знаем, куда положить эти богатства.
Нельзя отрицать, настроение наше поднялось. Еще несколько часов назад мы сидели на своих деревянных нарах, размышляли и фантазировали, что с нами будет, и ждали очередного ломтя хлеба. Не удивительно, что барометр наш тогда не указывал на «переменно». Никто не мог сказать, что принесет нам будущее. Правда, и теперь еще никто не может сказать нам этого, но исчезло чувство скованности, чувство, что на тебя в любой ситуации смотрят только как на врага, как на подстреленного хищника, с которого и в клетке нельзя спускать глаз. Исчезло чувство страха, что нам придется отвечать за все злодеяния нацистов, за вещи, о которых мы знали только по слухам, чувство вины за то, что мы никогда ничего не делали против этого. Сейчас все это как-то отошло на второй план. Человек снова дышит. И тесное купе наполняется оптимизмом.
В рубашке и кальсонах лежим мы на своих полках, под белыми пододеяльниками и курим. Иногда посматриваем в окно, когда проезжаем станцию или пропускаем военный эшелон с танками и иной техникой, который с грохотом проносится мимо нас к фронту. Наш разговор – и это вполне понятно – вертится вокруг одной и той же темы: неопределенность нашего будущего. После наглядного урока, который преподали нам Советы, нас в первую очередь волнует уже не исход войны. Поражение Германии почти все мы считаем неизбежным фактом. Теперь нас волнует наша собственная судьба. Тут полное раздолье для фантазии. Самое лучшее было бы – обмен пленными офицерами через Швецию или даже через Японию. Спорим до хрипоты, пока первый храп не напоминает нам о необходимости поспать.
Утром умываемся, бреемся, завтракаем. Потом приходит врач. Выслушивает жалобы каждого из нас: ведь все мы получили на память о Сталинграде что-нибудь – прострелы и поверхностные раны, лихорадку и переломы костей. Нас с большим терпением начинают лечить порошками, мазями, таблетками, а на прощание – добрым словом.
Майору Пулю еще перевязывают рану на ноге, когда в купе входит невысокий русский подполковник. Он присаживается на нижнюю полку. В руках у него большая карта и много газет. Он информирует нас о положении на фронтах. Звучат названия городов и населенных пунктов, где мы провели прошлую зиму и которые три месяца назад считались глубоким тылом. Как-то хватает за сердце, когда мы думаем о тех многих и многих километрах, которые нам пришлось пройти, чтобы дойти сюда, когда вспоминаем о бесчисленных немецких солдатских кладбищах, оставленных на пути, слева и справа от дороги, по которой мы шли вперед. Теперь война катится назад, к Германии. А сами мы катимся к Москве. Беседа не клеится. Она оживляется только тогда, когда разговор заходит об оружии, с которым теперь наступают русские. Как люди тактически и технически образованные, мы едины в высокой оценке русских минометов и многоствольных реактивных установок.
Шульц, низенький майор-пехотинец с верхней полки, сидящий сейчас внизу рядом со мной, горячится насчет упущений нашего командования:
– Почему, собственно, мы не скопировали у русских многоствольные реактивные установки{38}? Мы ведь на себе испытали, какие потери они наносят. Разве не следует в ходе войны учиться у противника? Думаю, это привело бы нас гораздо дальше.
Куда именно привело бы это нас, он умалчивает. Может быть, он думает об Урале или даже о Москве и Баку? Но нас это не интересует, для нас все это уже окончательно позади. Только Пуль, полный майор с простреленной ногой, все еще не может расстаться с этой мыслью:
– Правильно, Шульц, если бы те, наверху, реагировали побыстрее, нас бы, вероятно, не прихлопнули так на Волге. Я имею в виду не столько шестиствольные минометы – ну и их. конечно, тоже, – а танки: это поважнее. Т-34 – вот что мы должны были бы иметь! Он проходит повсюду, мы должны были его скопировать, только его одного – и этого было бы достаточно. У кого есть Т-34, тот и выиграет войну.
Советский подполковник, улыбнувшись, соглашается с Пулем:
– Да, конечно, вы правы, наши танки хороши. Но не это главное. Куда и каким темпом им двигаться, определяют люди, сидящие в них. А наши люди знают, чего они хотят. В этом все вы смогли убедиться. Или, может, все еще нет? Но то, что произошло с вами, – это только начало. А где все это кончится, сами можете рассчитать!
Регулярное питание, врачебный уход и информация русского подполковника о положении на фронтах, которую мы каждый раз ждем с нетерпением, а также не в последнюю очередь обильный сон становятся нормальным распорядком дня, к которому мы быстро привыкаем. По мне, хорошо бы, чтобы поезд так и ездил между Сталинградом и Владивостоком, пока не зазвонит первый колокол, возвещающий о мире.
Но тут у меня возникают разногласия с другими спутниками. Достаточное питание превращает усталых от войны и жизни офицеров в группу людей, которые хотя и рады, что выбрались из массовой могилы на Волге и могут облегченно вздохнуть, но у каждого из которых снова начинают проявляться собственное понимание вещей, характер, воспитание и темперамент. Причем настолько резко, что уже становятся видны первые трещины в монолите нашей общей судьбы. Одни каждый увиденный грузовик считают американским, предоставленным по ленд-лизу, и восхваляют как техническое чудо, а другие преклоняются перед красной звездой. Если майор Пуль не находит слов для выражения своей благодарности за лечение его огнестрельной раны, то визави считает каждый визит поездного врача ловким пропагандистским трюком. Для большинства пассажиров нашего поезда теперь уже ясно, что в минувшем году вермахт «перехватил», что поставленные цели в сравнении с нашими силами были, скажем мы, чрезмерны. Но находятся и такие, кто все еще считает Урал достижимой целью. В то время как я шутя высказываю желание пробыть в нашем поезде подольше, двое офицеров уже разрабатывают первый план побега. Во всяком случае мы, несколько майоров в одном купе, уже через четыре дня так далеко разошлись друг с другом, что трезво констатируем: наши взгляды привести к общему знаменателю невозможно. Впрочем, нам еще не раз придется поговорить на эту тему. Времени у нас хватит.
* * *
Длинная лента железнодорожных путей удерживает нас еще много дней. Под монотонный перестук колес лучше всего лежать вытянувшись на полке и следить за клубами сизого дыма сигареты. Передо мной проходит пережитое. Быстро и расплывчато – былые годы; медленно и с резкими контурами – последние месяцы, окружение, сопротивление, «последний патрон» и последний удар, от которого я уже не смог защититься. Да, почти чудо, что мне удалось выбраться живым из котла смерти.Но удивительно и то, что все мы так долго и едино сопротивлялись. Вдвойне удивительно, когда смотрю на своих товарищей по купе. Нет, я ничего не имею против них лично, против их мыслей, против известных вариантов в восприятии и понимании вещей – на то у каждого собственная голова на плечах. Но у нас так мало общего в цели и желаниях, что невольно начинаешь сомневаться, а существует ли вообще это столь хваленое «фронтовое товарищество».
Начинаешь задумываться глубже и вспоминаешь о наемных солдатах Фрундсберга и Валленштейна{39}, а потом задаешь себе вопрос: что, собственно, связывает отдающего приказ офицера и солдата? Только совместно данная присяга? Нет, ведь она принесена ими на верность одной-единственной личности – Гитлеру, а не народу. Уже только это одно требовало выразить собственную точку зрения, вело к возникновению различных мнений и даже оппозиции, так как каждый вкладывал в присягу различный смысл. Но тут пришли успехи в Польше, на севере и западе Европы, позади остались многие сотни километров, пройденные офицерами вместе с солдатами; и, глядя друг на друга, они знали, что каждый из них в одно и то же время обливался потом, дрожал и чертыхался, когда они совершали бросок, вели огонь, искали укрытия. Это сблизило их. Кто-то произнес слово «товарищество», его подхватил хор голосов, и вскоре оно уже звучало из всех репродукторов, печаталось жирным шрифтом во всех газетах, но каждый понимал его по-разному, ибо общности цели не было.
Если полистать в книге германской истории, такую общую цель можно в виде исключения найти лишь в тех битвах, в которых борьба шла за свободу целых народов. Вот почему вплоть до наших дней не померкли имена Арминия, принца Евгения Савойского{40} и Блюхера.
Целая куча писателей приложила после первой мировой войны свою руку к тому, чтобы извратить понятия. И они добились успеха в этом, отрицать нельзя. Капля камень точит. Вот почему мы восприняли войну как «крещение сталью», по шаблону Юнгера, и «фронтовое товарищество», по шаблону Двингера{41}. Все наши переживания были норматизованы, а сами мы этого не сознавали. Больше того, мы насильно втискивали упрямую действительность в школьную форму своих представлений. Мы совали своим солдатам фальшивую монету, а говорили им, что это золото. Но мы и сами верили в то, что говорили, и нас в общем и целом считали честными маклерами. И все-таки я уже давно должен был бы задуматься над смыслом этого многократно превозносимого «фронтового товарищества»!
Мне вспомнился мой первый командир военных лет, я служил под его началом в 1939 году. Это был человек строгих правил. В нравственно скудной атмосфере он старался сохранить моральный облик и твердо держал в своих руках бразды воспитания офицеров. Вот десять пороков, о которых он напоминал нам изо дня в день, стремясь истребить их любой ценой: «пьянство, обжорство, курение, халатность, любовь к полным женщинам, самообогащение, самовосхваление, обожествление „Э-КА“, мечта об отпуске и езда налево». Тогда мы смеялись над этим, считали его упреки преувеличенными, а все вместе взятое – чудачеством. Но это было нечто большее, чем причуда. С одной стороны, в словах его было зерно истины, а. с другой – они могли бы послужить хотя бы поводом для разговора о товариществе.
Ведь понятие «товарищество» солдаты и офицеры всех чинов сводили к дюжине пива, «организованному» молочному поросенку и разделенной на всех пачке сигарет. Они называли себя камрадами, а на самом деле были в лучшем случае игроками одной команды, готовыми всегда пустить в ход локти, когда дело касалось их личной выгоды, карьеры или второй половины десяти командирских заповедей. Но «верный старый камрад» был опоэтизирован придворными одописцами и военными корреспондентами, для чего им вполне хватало таких выражений, как «Пауль, ты стреляй, а я прыгну», хором провозглашенного «ура! " в честь верховного главнокомандующего вермахтом и полевого бивуака на камнях; в довершение все это сдабривалось парой сентиментальных солдатских песен. Предостаточно, чтобы сочинять фронтовые репортажи и толстые романы и воздействовать на слезные железы людей в тылу! Ведь люди стали менее разборчивы и воспринимали подсовываемые им вымыслы как гимн „фронтовому товариществу“. Что и требовалось! На полях сражений гибли целые контингенты двух десятилетий, а все изображалось так, как не бывало и не могло быть в действительности. Внушалось ложное представление о силе: народ должен был верить этому и воевать упорнее.
Так средний немец всю жизнь верно и браво довольствовался иллюзией «товарищества» – сначала детского, потом школьного, а затем фронтового. А кончалось дело песенкой «Имел я камрада». Итак, «С нами бог – за короля и отечество!"; „С нами бог – за фюрера, народ и рейх!". Хваленое „товарищество“ превратилось в обрамление „геройской смерти“, поглотившей во цвете лет не одно поколение германской молодежи. Это „фронтовое товарищество“ стало, так сказать, золотым обрезом миллионов открыток с извещениями о смерти. И никто не хотел видеть, что сумма мелких внешних примет «товарищества“ далеко еще не создает товарищества настоящего. Вероятно, требовалось новое мировоззрение, чтобы на основе общих интересов и высокой цели родилось такое подлинное товарищество.