Страница:
В конце большого коридора слева висит рваная портьера, за ней – коридор поменьше с несколькими помещениями. Здесь разместился Паулюс – командующий армией, вместе с ним начальник штаба, начальник оперативного отдела и начальник тыла. Это наверняка последнее местопребывание командующего армией, потому что Красная площадь – самый центр южного котла. Отсюда уйти уже некуда, только разве по воздуху.
Меня определяют к начальнику связи армии. Тусклый свет едва освещает голые стены помещения. Вдоль стен – полки в три этажа. Распределяем их между собой, сбрасываем пожитки. В тот самый момент, когда я здороваюсь с майором Линденом (его саперный батальон ведет бои вне котла, а самому ему суждено пережить горький конец вдали от своей части), в помещение входит командующий армией. Он выглядит усталым и обессиленным. Весь ссутулился. Рукопожатие старика. «Добрый вечер» при входе, «Добрый вечер» при уходе – единственные слова, произнесенные им. Весь его облик – олицетворение слабости и военного поражения.
После ночи, которую мы проводим, скрючившись на полках и укрывшись шинелями, меня вместе с Линденом вызывают к полковнику Роске. Весь «Ста-линград-Зюд» сдан, линия фронта проходит теперь вдоль реки Царицы. Командует там генерал Вульц. Роске объявляет нам приказ штаба армии: отправиться на этот участок и принять там под команду боевую группу, ее назвали «полковой». Знаю я, что это за «полковая группа»! Сводят вместе всякие немыслимые подразделения, присваивают им громкие наименования, отдают им великолепные приказы, а за всем этим скрывается одно платоническое желание, полное бессилие. Мне-то, господин полковник, можете шарики не вкручивать! Но вдруг я слышу его слова:
– Мы должны ясно сказать себе: Сталинград нам больше не удержать! Но одно мы все же можем сделать, и это наш долг: мы должны дать германской молодежи пример солдатского героизма, невиданного во всей мировой истории. Пусть «Песнь о Нибелунгах» померкнет перед нашими деяниями и нашими жертвами! Пройдут века и тысячелетия, а имя «Сталинград» вечно будет сиять, как факел!
«Во имя чего, господин полковник? – хочется мне спросить. – Чтобы снова гнать на Восток и грядущие поколения? Взгляните на этот город, господин полковник! Где все те дивизии, что еще три месяца назад стояли здесь? Разве все эти солдаты, а их великое множество, погибли действительно только для того, чтобы дать пример своим детям и внукам?»
Но слова эти остаются невысказанными, с полковником на этот счет не поговоришь. Он приверженец Гитлера. Его офицеры рассказывали мне, что каждое совещание он открывает словами:
– Господа, вы знаете, в ставке фюрера висит огромная карта Восточного фронта. Один флажок на ней воткнут прямо в берег Волги, на нем цифра 194. Фюрер каждый день видит, где стоит наш полк. Вот о чем должны вы думать, это обязывает!..
С таким человеком говорить бесполезно. Произношу «Яволь!", сажусь в данный мне трофейный „джип“ и еду в направлении Царицы.
Мчимся сквозь сплошной туман. Справа и слева стоят, словно привидения, обрушившиеся дома. Водитель не обращает внимания ни на спуски и подъемы, ни на кучи щебня. Спидометр показывает 60, хотя видимости впереди нет и на 30 метров. Нас подстегивают разрывы снарядов русской артиллерии, которая нерегулярно, но целыми сериями залпов бьет по грудам развалин. Машина скрипит и трещит, трясется, приходится ухватиться обеими руками за стойку ветрового стекла, чтобы не вылететь. На поворотах машина накреняется так, что мы лишь чудом не перевертываемся. Но ефрейтор за рулем невозмутим и уверенно выезжает на большую улицу, тянущуюся параллельно берегу Царицы. Здесь нас встречают таким ураганным пулеметным огнем, что я приказываю остановиться. Вместе с Тони пешком пробираюсь к темному пятну по другую сторону мостовой. Перед нами вырисовывается силуэт, напоминающий по своей массивности американский небоскреб: огромное, десятиэтажное здание, крыша – в облаках гари. Сверху гремят выстрелы и пулеметные очереди, главным образом с бокового крыла, тянущегося вдоль впадины реки. Стрельба ведется в южном и юго-западном направлениях. Очевидно, противник пытается нащупать слабое место со стороны реки Царицы.
Проталкиваясь между едва различимыми фигурами, сидящими на полу в темных коридорах, я наконец попадаю в какое-то помещение вроде гимнастического зала. Помещение огромно, пол усыпан опилками, куда ни глянь – солдаты, группами и поодиночке. Одни уставились перед собой отсутствующим взглядом, другие дремлют, молчат, ждут – ждут смены, тревоги, приказа выступать, заряжать, стрелять, опять заряжать и опять стрелять, ждут конца. Все здесь мрачно, темно, расплывчато, серо…
Только в глубине горят два прикрепленных к стене факела, они бросают колеблющиеся желтые и красные блики, выхватывая из темноты круг, в котором у квадратного стола стоят несколько офицеров. Двое держат свои каски за подбородочный ремень, у остальных они на голове. Подхожу ближе. На плечах толстого невысокого офицера в кожаном пальто, стоящего в центре, замечаю витые золотом генеральские погоны. Это, наверно, и есть Вульц, которого я ищу. Докладываю, что я и Линден явились в его распоряжение. И тут же получаю задание. Все происходит в бешеном темпе. Успеваю только запомнить: правый участок, левая граница – это здание, правая – железнодорожная дамба, там стык с танковым корпусом, 500 человек, продовольствие доставят позже, КП лучше всего разместить в длинном доме на улице, остальное излишне, живо, раз-два! И вот я уже двигаюсь обратно тем же путем, каким прибыл.
Через несколько часов все уже утрясено. Границы моего участка ясны. Линия обороны проходит по спускающемуся к югу холму, ее удерживают подразделения, которые только сегодня прибыли с других участков и вообще не знакомы с местностью. Да и фамилий самих солдат толком никто не знает. Это сметенные русским ураганом, повылезавшие из подвалов раненые, больные и голодные, которые в поисках полевой кухни поневоле оказались на передовой: ведь только тут дают питание. Зенитная батарея, строительная колонна, три взвода связи, солдаты из дивизионной пекарни – вот костяк нашего войска. Для обогрева позади наших позиций (если только можно назвать так углубления в заледеневшем снегу) в нашем распоряжении подвалы обвалившихся домов. Их отапливают последними остатками заборов, фонарных столбов, бортов грузовиков и сломанными винтовочными прикладами.
Дом, где находится наш КП, стоит метрах в пятидесяти позади передних стрелковых ячеек, прямо на большой улице, продолжение которой по ту сторону железнодорожной насыпи ведет к так называемой тюрьме ГПУ. Жалкое пристанище. Практически только четыре стены, меж которыми свистит ветер. Стол, несколько скамеек и нары, по которым целыми полчищами бродят вши. Нас здесь двадцать человек: Линден и я. Тони, Глок, Ленц и Байсман, которые подошли, да еще небольшой резерв для контратак. Телефонную связь только еще прокладывают, обещали доставить и боеприпасы. А пока мы имеем лишь почетный приказ: удерживать позиции до последнего патрона. Ничего необходимого для этого нет. Что касается штатных единиц, то они с первого дня в полном комплекте. Прибывает начальник финансово-хозяйственной части, он будет нас обеспечивать. Чаем, супом и ста граммами хлеба в день, обещает он. Ладно, посмотрим, как долго наш организм выдержит это.
Всему есть свой предел. Так считает и врач, которого к нам прислали. Это молодой военный фельдшер из Вены, он браво и умело справляется со своим делом, но уже мысленно попрощался с жизнью. Адъютантом мне назначен капитан Фрикке – тот самый, которого я знаю еще как адъютанта начальника инженерных войск армии. Все это долго продлиться не может и долго не продлится. Но пока настанет конец, нам придется пережить мучительные часы. Бессмысленные часы.
Погода переменилась. Когда я выхожу осмотреть наши позиции, меня встречает прозрачно ясный зимний день, воздух звенит от мороза. Но вокруг такой вой и свист, что невольно втягиваешь голову в плечи. Непрерывно гремит и грохочет русская артиллерия, разрывая своими снарядами прямо-таки полярный воздух. Ища укрытия за стеной, я с фельдфебелем Ленцем бегу направо. Перепрыгиваем через небольшие воронки, преодолеваем покрытые снегом кучи щебня и кирпичей, скользим, падаем, поднимаемся, бежим вновь и переводим дух только у широкой улицы, ведущей прямо к Царице. За обломком кирпичной стены стоит хорошо замаскированная гаубица. Рядом лежат два канонира, глядят на юг, высматривают танки.
– Сколько выстрелов еще осталось?
– Четыре, господин майор!
Только не задумываться! Дальше! Быстрыми перебежками пересекаем улицу. Мчимся мимо поваленного забора, через еще стоящие ворота, вдоль одиноко высящейся стены. Вокруг нас рвутся снаряды, летят куски льда, комья земли, осколки. Но мы действуем, как рекруты. Укрываться приходится каждые сто метров, а то и вообще носа не высунуть: не прекращаются залпы орудий тяжелого калибра. Зарывшись, как крот, ждешь прямого попадания, которое навсегда избавит тебя от мучений. Навстречу нам – два подносчика патронов. Одежда их разорвана и покрыта грязью, лица заросли щетиной, на глазах, на носу и подбородке сосульки. Примерно так страх рисовал нам в детстве домового. Не обращая на нас никакого внимания, оба бегут дальше. Их гонят вперед приказ и воля.
Просто удивительно, что кровоточащий обрубок 6-й армии все еще как-то держится. Армия корчится в судорогах слабости, ярости и отчаяния, как человек с перебитым позвоночником, который сохраняет полное сознание, между тем, как тело его постепенно отмирает.
Теперь мы с Ленцем уже добрались до угла забора и бросаемся на землю передохнуть. Перед нами совершенно открытая местность, и нам надо броском преодолеть сто пятьдесят метров. Снежное поле похоже на свалку: вдоль и поперек – подбитые танки и разбитые орудия, некоторые с перевернутыми стволами и лафетами. Рядом валяются винтовки, каски, канистры, клочья обмундирования и множество патронов – лентами и россыпью, заржавевшие и недавно брошенные.
– Сюда, господин майор, по тропинке, прямо до того желтого дома! – кричит мне Ленц.
Поднимаемся, бежим. Я впереди, он за мной. Спотыкаюсь о занесенные снегом трупы. Русские пулеметы поливают нас огнем. Только не обращать внимания, только вскакивать и вперед, мы должны добежать! Едва переводя дыхание, подбегаю к желтой стене и бросаюсь на землю. Через доли секунды рядом уже лежит Ленц. Сдвигаю на затылок каску с потного лба. Там, впереди, где поперек улицы валяется разбитый грузовик, шагах в двадцати левее, виден дымок из короткой трубы. Это должен быть подвал зенитной батареи. Туда мне и надо.
– Теперь еще немного, господин майор, всего пятьдесят метров!
Вскакиваем, бежим к грузовику через телефонные мачты и фонарные столбы, обрушившиеся балконы и неразорвавшиеся снаряды, по обледеневшим сугробам и развороченной мостовой. Последний бросок через не занятую противником поперечную улицу – и мы скатываемся по обледеневшим крутым ступеням куда-то вниз, в темноту.
Прошли те времена, когда мы пополняли свой запас французских слов и слово «le chateau» имело для нас значения: «штаб-квартира», «командный пункт», «убежище». В котле все тесно прижаты друг к другу, как сардины в консервной банке. Приютом для нас служат обвалившиеся подвалы и примитивнейшие норы в земле. Капитан-зенитчик сидит в своем довольно вместительном помещении. Здесь еще человек тридцать из его батареи, они греются в натопленном подземелье. Один стрижет другому волосы. В углу – оказывается и это еще есть на свете! – говорит радио. «В районе между Доном и Манычем, – звучит из репродуктора, – германские войска продвигаются на северо-восток».
– Как вы думаете, это действительно может спасти нас? – засыпают меня вопросами. Я только пожимаю плечами. Откуда мне знать? Лично я считаю это расширением ростовского плацдарма для облегчения отступления наших войск с Кавказа. Но зенитчики цепляются за эту последнюю соломинку: операция предпринята ради нас, иначе и быть не может, в последнюю минуту фюрер сдержал свое слово…
Долго там не задерживаюсь. Капитан быстро собирается, и мы втроем отправляемся на позиции. Начинаем обход справа, у железнодорожной насыпи высотой метров пять. Она, слегка изгибаясь, ведет к железным конструкциям моста через Царицу. Ручной пулемет, установленный здесь для охраны фланга, хорошо замаскирован. Поле его обстрела простирается далеко в глубь занятой русскими южной части города, и он господствует над местностью перед позициями расположенных правее частей 14-го танкового корпуса. Слева примыкают огневые позиции 20-миллиметровых пушек. Плоские лощины, снежные палы и немного досок – вот и все. Между ними рассеяны мелкими группами стрелки. Их мало, но занятые ими точки выбраны хорошо. Солдаты производят довольно приличное впечатление; можно надеяться, что хоть тут пока все будет в порядке.
Когда мы уже закончили свой обход и возвращаемся на КП, я еще раз оглядываюсь на отчетливо видимую границу с соседом справа. Примерно метрах в пятидесяти от фланкирующего пулемета замечаю какое-то движение в сторону противника. Две фигуры, четко вырисовывающиеся на светлом фоне, под прикрытием насыпи приближаются к мосту. Неужели это кто-нибудь из моих солдат? Ну, это уж слишком! Это противоречит всем указаниям, согласно которым делать впереди нечего. Солдатам это категорически запрещено.
Поднимаю к глазам бинокль. Да, верно, двое совершенно спокойно и невозмутимо идут к русским позициям. На одном из них кожаное пальто – значит, офицер; на голове каска, за плечом винтовка. Он невысокого роста, приземист. Вот он поворачивает голову влево, и вдруг я замечаю на нем поблескивающие золотом погоны. Сомнения нет: генерал! Видно, жизнь ему недорога, раз вздумал гулять в нейтральной полосе. Или он кого-то ищет там, впереди? И никакой охраны, только один сопровождающий? Вглядываюсь во второго. На нем меховая шапка – этого еще недоставало! Винтовка перекинута через плечо, как у человека, отправившегося на воскресную охоту, ствол смотрит в сторону, длинная шинель. Черт возьми, я же его знаю! Это же Гартман, командир 71-й пехотной дивизии! Да, это он!
Итак, два генерала на ничейной полосе, не известив командира участка, без всякой охраны и ведут себя, как на прогулке. Невероятно! Не поверил бы никогда, если бы не видел собственными глазами. Ведь русские стреляют как сумасшедшие, и оба даже не пытаются укрыться. Да, страха у них нет, это видно. Или, может, они думают, что генералов пуля не берет?
С любопытством наблюдаю, чего же они хотят. Напряженно вглядываюсь. Теперь они идут друг за другом все дальше вдоль насыпи. Вот еще двадцать, двадцать пять шагов. Остановились. Теперь я хорошо их узнал. По движению губ видно, что они обмениваются несколькими словами. Один лезет в карман кожаного пальто, что-то передает другому, но что – мне не видно. Наверное, обойма с патронами, потому что Гартман приподнимает винтовку и перезаряжает ее, другой тоже. Не обращая внимания на дикую стрельбу, они продолжают говорить между собой. Недолго. Потом протягивают друг другу руку и смотрят друг другу в лицо. Короткое рукопожатие, видно только движение рук, и оба – нет, не поверил бы, если бы не видел сам! – быстро взбираются на насыпь и становятся между рельсами. Опираются на винтовки и стоят не двигаясь. Полы шинели и кожаного пальто развеваются на ветру. Такое стояние к добру не приведет. Но они продолжают стоять. Гартман снимает перчатку и бросает ее в снег. Поднимает винтовку, целится стоя, стреляет, перезаряжает и снова стреляет. Стреляет и второй генерал. И хотя по ним бьют из бесчисленного множества стволов, они все еще стоят на той же самой точке и, видимо, не собираются уходить. Разве это не самоубийство? Ни один человек в здравом рассудке не будет стоять так в качестве мишени для начинающего стрелка. Нет, это делается с умыслом, иначе не объяснишь.
Гартман вынимает новую обойму, вставляет в магазин и в этот самый момент падает, как спиленный дуб, на левый бок, катится вниз с насыпи. Второй спрыгивает, склоняется над своим сраженным камрадом. При таком демонстративном поведении иначе и быть не могло. Но таково, совершенно ясно, было их желание. Я вижу, как второй генерал пытается помочь своему другу. Он ощупывает голову, грудь, руки Гартмана, потом выпрямляется. Бросает взгляд, совсем короткий, на то место, где только что они стояли, поворачивается и тяжелой походкой отправляется назад. Вероятно, за помощью. С него наверняка хватит этой стрельбы. Очевидно, движущей силой был Гартман. Без него, отрезвленный его кровью, оставшийся в живых один шагает назад.
То, что я услышал о командире 71-й пехотной дивизии, сразу объяснило мне это упражнение в стрельбе на насыпи! Гартман был против продолжения бесперспективной борьбы, а следовательно, против командования и лично Гитлера. Он видел выход, но выход этот вел к неповиновению приказу, дисциплине, командующему, а потому, с его точки зрения, был неприемлем для германского генерала. Стать бунтарем и принять на свои плечи «позор измены присяге» ему было не под силу. На одной стороне – беспрекословное повиновение, приказ и его выполнение, на другой – действия вопреки сознанию и совести, бессмысленное принесение в жертву жизней и крови, за которое он отвечал. Назад дороги нет, впереди несокрушимая стена русских, а в стороны ведут два других пути, но ни по одному из них мужества пойти у него не было. Вот почему Гартман избрал смерть.
Это было бегством из жизни, попыткой пробить головой каменную стену отчаяния.
Вечером приходит подтверждение: генерал Гартман убит.
На следующий день радио захлебывается от восторга. Германский генерал погиб за фюрера, народ и рейх! На передовой! С винтовкой в руках! Звучат напыщенные слова об обороне германской «крепости Сталинград», где генерал рядом с простым пехотинцем с ручной гранатой и лопаткой в руке цепко держится за последние развалины стен бывшего индустриального центра на Волге. Эти россказни призваны осушить слезы немецкого народа, который оплакивает своих сыновей и с замиранием сердца следит за их судьбой.
«Преждевременные заупокойные речи нежелательны», – с убийственной иронией радирует в ставку командующий 11-м армейским корпусом. Подождите называть нас «конченными», пока нас не прикончили.
До последнего патрона
На нашем командном пункте собачий холод. Из-за непрерывных взрывов тонкая стена осыпалась. Через кое-как заделанные щели и хлопающие оконные рамы свистит ледяной восточный ветер. Как правило, мы в полном обмундировании, опоясанные патронными лентами, сидим наготове за шатким столом, высоко подняв воротники шинелей и глубоко засунув в карманы руки. Тема всех разговоров одна: как долго мы еще продержимся? И можно ли нас вообще деблокировать?
Мнения резко расходятся. Пока мы взвешиваем «за» и «против», полчища насекомых ползают по нас вдоль и поперек. Все тело чешется. Много дней, целые недели мы не раздеваемся, вши одолевают нас. Первые случаи сыпняка отмечались еще в конце осени. Но в данный момент все это уже не играет никакой роли. Солдаты даже не обращают внимания на укусы насекомых.
Нас непрерывно терзает голод. Долгое время только кусок хлеба и горячая вода два раза в день – от этого забастует любой организм. Конина стала редкой драгоценностью. Идут в пищу даже лошади, павшие недели тому назад; стоит ветру обнажить из-под снега конскую голову или бедро, как их тут же извлекают Замерзшее дотверда мясо сразу отделяют от костей и кладут в котел, а скелет заметается новым снегом. В первые дни я еще мог помогать своим пятистам солдатам за счет запасов, прихваченных из Санатория, но они быстро иссякли, а голод дает о себе знать каждый день. При этом нашим солдатам еще несколько лучше, так как они получают продовольствия гораздо больше, чем другие. Это объясняется тем, что, хотя из вечера в вечер нам доставляют паек на пятьсот человек, число солдат за это время уменьшилось наполовину, а временами и вообще оставалась всего одна десятая. И не только потому, что часть солдат убита, а другая – ранена и скрывается в каких-то неизвестных подвалах. Нет, увеличилось число перебежчиков.
Немецкие солдаты добровольно сдаются противнику – это ново, и в это настолько трудно поверить, что я сначала даже не могу осознать! Но донесения подтверждают этот факт. Очевидно, возможность остаться в живых после такой битвы и потом вернуться домой оказывается сильнее голода и неизбежности смерти, хотя с ней и связаны слова «честь» и «геройство». Однако нельзя сказать, чтобы на солдат оказывал большое влияние голос московского радио, которое неустанно повторяет: «Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат». Нельзя сказать, чтобы их поколебало одно лишь напоминание: «Сталинград – массовая могила».
Нет, дело в том, что с рождества в котле зазвучало нечто новое. Это голоса самих немцев, обращающихся к нам через линию фронта, голоса офицеров, которые вот уже несколько месяцев считаются пропавшими без вести, голоса немецких писателей и даже одного депутата рейхстага. Его зовут Ульбрихт. Фамилия мне незнакома. Да и откуда мне знать ее: ведь прежде я так гордился, что стою вне политики! Но то, что говорит он нам, что повторяет ночь за ночью, находит своих слушателей. Словам его во всяком случае внимают гораздо сильнее, чем тем пластинкам, которые русские крутят нам последние недели. Это немецкий голос, это настоящий немецкий язык, а не перевод с русского, который отвергается как вражеская пропаганда. Нет, этого немца с той стороны слушают. И у него есть убедительные аргументы, когда он говорит о безвыходности нашего положения и о том, что каждый из нас еще понадобится после войны. То, что он рассказывает о военных монополиях, наживших на войне миллионы, для нас совершенно ново, а здесь, в Сталинграде, мы этого проверить не можем. Зато куда действеннее звучит другое: русские ненавидят только гитлеровское государство и его заправил, а не немецкий народ. Кажется, это и в самом деле так: иначе выступающие вслед за тем немецкие офицеры не стали бы тоже утверждать этого. Наш невидимый собеседник умеет немногими словами обрисовать бедствия каждого из нас в отдельности и показать их во всей взаимосвязи событий, поставив таким образом солдата-фронтовика перед решением: или бессмысленно продолжать сопротивление, или капитулировать. А если этого не хотят офицеры, то капитулировать на собственный страх и риск. «Ваша судьба – в ваших собственных руках!»
Бывают моменты, когда я понимаю, что группы немецких солдат начинают действовать самостоятельно и поворачиваться спиной к преданной высшим командованием армии: ведь они считают, что обязаны сделать это ради своих жен и детей. В мыслях я тоже давно изменил своему воинскому долгу. И только присяга и офицерские погоны удерживают меня от того, чтобы капитулировать вместе с моей боевой группой. Да еще то, что я не знаю точно, что действительно ожидает нас на той стороне.
Так или иначе, но однажды вечером от всей моей боевой группы остается всего пятьдесят человек. Ночью по телефону сообщают, что армия наскребает все, что только есть, прочесывает подвалы и лазареты, задерживает отбившихся от части. К утру прежняя численность восстановлена, и день кончается так же, как вчерашний.
Русские атаки требуют от нас новых жертв, артиллерия противника держит местность под огнем, не давая сделать ни шагу. Даже отправиться в отхожее место так же опасно, как пойти в разведку боем.
Смерть торжествует над нами легкую победу. Смерть приходит к нам в любом облике и в любой форме: то это свистящий снаряд пехотного орудия, то курлыкающий снаряд крупного калибра, то завывающая мина, то бронированная самоходка, то голодный паек, то алчный сыпняк или мороз намного ниже нуля. Смерть подобна тому сказочному барабанщику, за которым бежит народ. Район боев усеян трупами. Позеленевшие и замерзшие дотверда, в шинелях, покрытых бурыми пятнами крови, лежат они в снегу в тех позах, в каких настигла их смерть. Одни – в окопах, склонившись на импровизированный бруствер. Дозоры и разведгруппы – на нейтральной полосе, прижавшись к земле» Подносчики пищи – на краю протоптанной тропинки? с пробитыми термосами на спине. А рядом – связной, зажавший в окоченевшей руке письменный приказ.; Тут уже не до похоронных команд. Всех, кто еще может держать винтовку в руке, посылают на передний край, а оставшиеся нужны для доставки приказов.
Под бывшей тюрьмой ГПУ, в надежно защищенном от бомбежек и снарядов подвале, расположились остатки штабов корпусов Зейдлица и Шлемера, дивизий Даниэльса и Ангерна. Этот участок рубежа у Царицы тоже упорно защищается осколками бывших фронтовых и тыловых частей, настолько пестрыми, что даже сами офицеры не знают их точного состава. Боеприпасы на исходе. Тяжелого оружия больше нет. Но пока еще в этих полуобмороженных, изголодавшихся, ободранных остатках уже не существующих полков все-таки временами вспыхивает воля к сопротивлению. А посреди всей этой трагедии – группа генералов, не знающих, что им делать, не способных принять никакого решения и бросающихся от одной крайности к другой. Скорей бы конец! Но какой?
Меня определяют к начальнику связи армии. Тусклый свет едва освещает голые стены помещения. Вдоль стен – полки в три этажа. Распределяем их между собой, сбрасываем пожитки. В тот самый момент, когда я здороваюсь с майором Линденом (его саперный батальон ведет бои вне котла, а самому ему суждено пережить горький конец вдали от своей части), в помещение входит командующий армией. Он выглядит усталым и обессиленным. Весь ссутулился. Рукопожатие старика. «Добрый вечер» при входе, «Добрый вечер» при уходе – единственные слова, произнесенные им. Весь его облик – олицетворение слабости и военного поражения.
После ночи, которую мы проводим, скрючившись на полках и укрывшись шинелями, меня вместе с Линденом вызывают к полковнику Роске. Весь «Ста-линград-Зюд» сдан, линия фронта проходит теперь вдоль реки Царицы. Командует там генерал Вульц. Роске объявляет нам приказ штаба армии: отправиться на этот участок и принять там под команду боевую группу, ее назвали «полковой». Знаю я, что это за «полковая группа»! Сводят вместе всякие немыслимые подразделения, присваивают им громкие наименования, отдают им великолепные приказы, а за всем этим скрывается одно платоническое желание, полное бессилие. Мне-то, господин полковник, можете шарики не вкручивать! Но вдруг я слышу его слова:
– Мы должны ясно сказать себе: Сталинград нам больше не удержать! Но одно мы все же можем сделать, и это наш долг: мы должны дать германской молодежи пример солдатского героизма, невиданного во всей мировой истории. Пусть «Песнь о Нибелунгах» померкнет перед нашими деяниями и нашими жертвами! Пройдут века и тысячелетия, а имя «Сталинград» вечно будет сиять, как факел!
«Во имя чего, господин полковник? – хочется мне спросить. – Чтобы снова гнать на Восток и грядущие поколения? Взгляните на этот город, господин полковник! Где все те дивизии, что еще три месяца назад стояли здесь? Разве все эти солдаты, а их великое множество, погибли действительно только для того, чтобы дать пример своим детям и внукам?»
Но слова эти остаются невысказанными, с полковником на этот счет не поговоришь. Он приверженец Гитлера. Его офицеры рассказывали мне, что каждое совещание он открывает словами:
– Господа, вы знаете, в ставке фюрера висит огромная карта Восточного фронта. Один флажок на ней воткнут прямо в берег Волги, на нем цифра 194. Фюрер каждый день видит, где стоит наш полк. Вот о чем должны вы думать, это обязывает!..
С таким человеком говорить бесполезно. Произношу «Яволь!", сажусь в данный мне трофейный „джип“ и еду в направлении Царицы.
Мчимся сквозь сплошной туман. Справа и слева стоят, словно привидения, обрушившиеся дома. Водитель не обращает внимания ни на спуски и подъемы, ни на кучи щебня. Спидометр показывает 60, хотя видимости впереди нет и на 30 метров. Нас подстегивают разрывы снарядов русской артиллерии, которая нерегулярно, но целыми сериями залпов бьет по грудам развалин. Машина скрипит и трещит, трясется, приходится ухватиться обеими руками за стойку ветрового стекла, чтобы не вылететь. На поворотах машина накреняется так, что мы лишь чудом не перевертываемся. Но ефрейтор за рулем невозмутим и уверенно выезжает на большую улицу, тянущуюся параллельно берегу Царицы. Здесь нас встречают таким ураганным пулеметным огнем, что я приказываю остановиться. Вместе с Тони пешком пробираюсь к темному пятну по другую сторону мостовой. Перед нами вырисовывается силуэт, напоминающий по своей массивности американский небоскреб: огромное, десятиэтажное здание, крыша – в облаках гари. Сверху гремят выстрелы и пулеметные очереди, главным образом с бокового крыла, тянущегося вдоль впадины реки. Стрельба ведется в южном и юго-западном направлениях. Очевидно, противник пытается нащупать слабое место со стороны реки Царицы.
Проталкиваясь между едва различимыми фигурами, сидящими на полу в темных коридорах, я наконец попадаю в какое-то помещение вроде гимнастического зала. Помещение огромно, пол усыпан опилками, куда ни глянь – солдаты, группами и поодиночке. Одни уставились перед собой отсутствующим взглядом, другие дремлют, молчат, ждут – ждут смены, тревоги, приказа выступать, заряжать, стрелять, опять заряжать и опять стрелять, ждут конца. Все здесь мрачно, темно, расплывчато, серо…
Только в глубине горят два прикрепленных к стене факела, они бросают колеблющиеся желтые и красные блики, выхватывая из темноты круг, в котором у квадратного стола стоят несколько офицеров. Двое держат свои каски за подбородочный ремень, у остальных они на голове. Подхожу ближе. На плечах толстого невысокого офицера в кожаном пальто, стоящего в центре, замечаю витые золотом генеральские погоны. Это, наверно, и есть Вульц, которого я ищу. Докладываю, что я и Линден явились в его распоряжение. И тут же получаю задание. Все происходит в бешеном темпе. Успеваю только запомнить: правый участок, левая граница – это здание, правая – железнодорожная дамба, там стык с танковым корпусом, 500 человек, продовольствие доставят позже, КП лучше всего разместить в длинном доме на улице, остальное излишне, живо, раз-два! И вот я уже двигаюсь обратно тем же путем, каким прибыл.
Через несколько часов все уже утрясено. Границы моего участка ясны. Линия обороны проходит по спускающемуся к югу холму, ее удерживают подразделения, которые только сегодня прибыли с других участков и вообще не знакомы с местностью. Да и фамилий самих солдат толком никто не знает. Это сметенные русским ураганом, повылезавшие из подвалов раненые, больные и голодные, которые в поисках полевой кухни поневоле оказались на передовой: ведь только тут дают питание. Зенитная батарея, строительная колонна, три взвода связи, солдаты из дивизионной пекарни – вот костяк нашего войска. Для обогрева позади наших позиций (если только можно назвать так углубления в заледеневшем снегу) в нашем распоряжении подвалы обвалившихся домов. Их отапливают последними остатками заборов, фонарных столбов, бортов грузовиков и сломанными винтовочными прикладами.
Дом, где находится наш КП, стоит метрах в пятидесяти позади передних стрелковых ячеек, прямо на большой улице, продолжение которой по ту сторону железнодорожной насыпи ведет к так называемой тюрьме ГПУ. Жалкое пристанище. Практически только четыре стены, меж которыми свистит ветер. Стол, несколько скамеек и нары, по которым целыми полчищами бродят вши. Нас здесь двадцать человек: Линден и я. Тони, Глок, Ленц и Байсман, которые подошли, да еще небольшой резерв для контратак. Телефонную связь только еще прокладывают, обещали доставить и боеприпасы. А пока мы имеем лишь почетный приказ: удерживать позиции до последнего патрона. Ничего необходимого для этого нет. Что касается штатных единиц, то они с первого дня в полном комплекте. Прибывает начальник финансово-хозяйственной части, он будет нас обеспечивать. Чаем, супом и ста граммами хлеба в день, обещает он. Ладно, посмотрим, как долго наш организм выдержит это.
Всему есть свой предел. Так считает и врач, которого к нам прислали. Это молодой военный фельдшер из Вены, он браво и умело справляется со своим делом, но уже мысленно попрощался с жизнью. Адъютантом мне назначен капитан Фрикке – тот самый, которого я знаю еще как адъютанта начальника инженерных войск армии. Все это долго продлиться не может и долго не продлится. Но пока настанет конец, нам придется пережить мучительные часы. Бессмысленные часы.
Погода переменилась. Когда я выхожу осмотреть наши позиции, меня встречает прозрачно ясный зимний день, воздух звенит от мороза. Но вокруг такой вой и свист, что невольно втягиваешь голову в плечи. Непрерывно гремит и грохочет русская артиллерия, разрывая своими снарядами прямо-таки полярный воздух. Ища укрытия за стеной, я с фельдфебелем Ленцем бегу направо. Перепрыгиваем через небольшие воронки, преодолеваем покрытые снегом кучи щебня и кирпичей, скользим, падаем, поднимаемся, бежим вновь и переводим дух только у широкой улицы, ведущей прямо к Царице. За обломком кирпичной стены стоит хорошо замаскированная гаубица. Рядом лежат два канонира, глядят на юг, высматривают танки.
– Сколько выстрелов еще осталось?
– Четыре, господин майор!
Только не задумываться! Дальше! Быстрыми перебежками пересекаем улицу. Мчимся мимо поваленного забора, через еще стоящие ворота, вдоль одиноко высящейся стены. Вокруг нас рвутся снаряды, летят куски льда, комья земли, осколки. Но мы действуем, как рекруты. Укрываться приходится каждые сто метров, а то и вообще носа не высунуть: не прекращаются залпы орудий тяжелого калибра. Зарывшись, как крот, ждешь прямого попадания, которое навсегда избавит тебя от мучений. Навстречу нам – два подносчика патронов. Одежда их разорвана и покрыта грязью, лица заросли щетиной, на глазах, на носу и подбородке сосульки. Примерно так страх рисовал нам в детстве домового. Не обращая на нас никакого внимания, оба бегут дальше. Их гонят вперед приказ и воля.
Просто удивительно, что кровоточащий обрубок 6-й армии все еще как-то держится. Армия корчится в судорогах слабости, ярости и отчаяния, как человек с перебитым позвоночником, который сохраняет полное сознание, между тем, как тело его постепенно отмирает.
Теперь мы с Ленцем уже добрались до угла забора и бросаемся на землю передохнуть. Перед нами совершенно открытая местность, и нам надо броском преодолеть сто пятьдесят метров. Снежное поле похоже на свалку: вдоль и поперек – подбитые танки и разбитые орудия, некоторые с перевернутыми стволами и лафетами. Рядом валяются винтовки, каски, канистры, клочья обмундирования и множество патронов – лентами и россыпью, заржавевшие и недавно брошенные.
– Сюда, господин майор, по тропинке, прямо до того желтого дома! – кричит мне Ленц.
Поднимаемся, бежим. Я впереди, он за мной. Спотыкаюсь о занесенные снегом трупы. Русские пулеметы поливают нас огнем. Только не обращать внимания, только вскакивать и вперед, мы должны добежать! Едва переводя дыхание, подбегаю к желтой стене и бросаюсь на землю. Через доли секунды рядом уже лежит Ленц. Сдвигаю на затылок каску с потного лба. Там, впереди, где поперек улицы валяется разбитый грузовик, шагах в двадцати левее, виден дымок из короткой трубы. Это должен быть подвал зенитной батареи. Туда мне и надо.
– Теперь еще немного, господин майор, всего пятьдесят метров!
Вскакиваем, бежим к грузовику через телефонные мачты и фонарные столбы, обрушившиеся балконы и неразорвавшиеся снаряды, по обледеневшим сугробам и развороченной мостовой. Последний бросок через не занятую противником поперечную улицу – и мы скатываемся по обледеневшим крутым ступеням куда-то вниз, в темноту.
Прошли те времена, когда мы пополняли свой запас французских слов и слово «le chateau» имело для нас значения: «штаб-квартира», «командный пункт», «убежище». В котле все тесно прижаты друг к другу, как сардины в консервной банке. Приютом для нас служат обвалившиеся подвалы и примитивнейшие норы в земле. Капитан-зенитчик сидит в своем довольно вместительном помещении. Здесь еще человек тридцать из его батареи, они греются в натопленном подземелье. Один стрижет другому волосы. В углу – оказывается и это еще есть на свете! – говорит радио. «В районе между Доном и Манычем, – звучит из репродуктора, – германские войска продвигаются на северо-восток».
– Как вы думаете, это действительно может спасти нас? – засыпают меня вопросами. Я только пожимаю плечами. Откуда мне знать? Лично я считаю это расширением ростовского плацдарма для облегчения отступления наших войск с Кавказа. Но зенитчики цепляются за эту последнюю соломинку: операция предпринята ради нас, иначе и быть не может, в последнюю минуту фюрер сдержал свое слово…
Долго там не задерживаюсь. Капитан быстро собирается, и мы втроем отправляемся на позиции. Начинаем обход справа, у железнодорожной насыпи высотой метров пять. Она, слегка изгибаясь, ведет к железным конструкциям моста через Царицу. Ручной пулемет, установленный здесь для охраны фланга, хорошо замаскирован. Поле его обстрела простирается далеко в глубь занятой русскими южной части города, и он господствует над местностью перед позициями расположенных правее частей 14-го танкового корпуса. Слева примыкают огневые позиции 20-миллиметровых пушек. Плоские лощины, снежные палы и немного досок – вот и все. Между ними рассеяны мелкими группами стрелки. Их мало, но занятые ими точки выбраны хорошо. Солдаты производят довольно приличное впечатление; можно надеяться, что хоть тут пока все будет в порядке.
Когда мы уже закончили свой обход и возвращаемся на КП, я еще раз оглядываюсь на отчетливо видимую границу с соседом справа. Примерно метрах в пятидесяти от фланкирующего пулемета замечаю какое-то движение в сторону противника. Две фигуры, четко вырисовывающиеся на светлом фоне, под прикрытием насыпи приближаются к мосту. Неужели это кто-нибудь из моих солдат? Ну, это уж слишком! Это противоречит всем указаниям, согласно которым делать впереди нечего. Солдатам это категорически запрещено.
Поднимаю к глазам бинокль. Да, верно, двое совершенно спокойно и невозмутимо идут к русским позициям. На одном из них кожаное пальто – значит, офицер; на голове каска, за плечом винтовка. Он невысокого роста, приземист. Вот он поворачивает голову влево, и вдруг я замечаю на нем поблескивающие золотом погоны. Сомнения нет: генерал! Видно, жизнь ему недорога, раз вздумал гулять в нейтральной полосе. Или он кого-то ищет там, впереди? И никакой охраны, только один сопровождающий? Вглядываюсь во второго. На нем меховая шапка – этого еще недоставало! Винтовка перекинута через плечо, как у человека, отправившегося на воскресную охоту, ствол смотрит в сторону, длинная шинель. Черт возьми, я же его знаю! Это же Гартман, командир 71-й пехотной дивизии! Да, это он!
Итак, два генерала на ничейной полосе, не известив командира участка, без всякой охраны и ведут себя, как на прогулке. Невероятно! Не поверил бы никогда, если бы не видел собственными глазами. Ведь русские стреляют как сумасшедшие, и оба даже не пытаются укрыться. Да, страха у них нет, это видно. Или, может, они думают, что генералов пуля не берет?
С любопытством наблюдаю, чего же они хотят. Напряженно вглядываюсь. Теперь они идут друг за другом все дальше вдоль насыпи. Вот еще двадцать, двадцать пять шагов. Остановились. Теперь я хорошо их узнал. По движению губ видно, что они обмениваются несколькими словами. Один лезет в карман кожаного пальто, что-то передает другому, но что – мне не видно. Наверное, обойма с патронами, потому что Гартман приподнимает винтовку и перезаряжает ее, другой тоже. Не обращая внимания на дикую стрельбу, они продолжают говорить между собой. Недолго. Потом протягивают друг другу руку и смотрят друг другу в лицо. Короткое рукопожатие, видно только движение рук, и оба – нет, не поверил бы, если бы не видел сам! – быстро взбираются на насыпь и становятся между рельсами. Опираются на винтовки и стоят не двигаясь. Полы шинели и кожаного пальто развеваются на ветру. Такое стояние к добру не приведет. Но они продолжают стоять. Гартман снимает перчатку и бросает ее в снег. Поднимает винтовку, целится стоя, стреляет, перезаряжает и снова стреляет. Стреляет и второй генерал. И хотя по ним бьют из бесчисленного множества стволов, они все еще стоят на той же самой точке и, видимо, не собираются уходить. Разве это не самоубийство? Ни один человек в здравом рассудке не будет стоять так в качестве мишени для начинающего стрелка. Нет, это делается с умыслом, иначе не объяснишь.
Гартман вынимает новую обойму, вставляет в магазин и в этот самый момент падает, как спиленный дуб, на левый бок, катится вниз с насыпи. Второй спрыгивает, склоняется над своим сраженным камрадом. При таком демонстративном поведении иначе и быть не могло. Но таково, совершенно ясно, было их желание. Я вижу, как второй генерал пытается помочь своему другу. Он ощупывает голову, грудь, руки Гартмана, потом выпрямляется. Бросает взгляд, совсем короткий, на то место, где только что они стояли, поворачивается и тяжелой походкой отправляется назад. Вероятно, за помощью. С него наверняка хватит этой стрельбы. Очевидно, движущей силой был Гартман. Без него, отрезвленный его кровью, оставшийся в живых один шагает назад.
То, что я услышал о командире 71-й пехотной дивизии, сразу объяснило мне это упражнение в стрельбе на насыпи! Гартман был против продолжения бесперспективной борьбы, а следовательно, против командования и лично Гитлера. Он видел выход, но выход этот вел к неповиновению приказу, дисциплине, командующему, а потому, с его точки зрения, был неприемлем для германского генерала. Стать бунтарем и принять на свои плечи «позор измены присяге» ему было не под силу. На одной стороне – беспрекословное повиновение, приказ и его выполнение, на другой – действия вопреки сознанию и совести, бессмысленное принесение в жертву жизней и крови, за которое он отвечал. Назад дороги нет, впереди несокрушимая стена русских, а в стороны ведут два других пути, но ни по одному из них мужества пойти у него не было. Вот почему Гартман избрал смерть.
Это было бегством из жизни, попыткой пробить головой каменную стену отчаяния.
Вечером приходит подтверждение: генерал Гартман убит.
На следующий день радио захлебывается от восторга. Германский генерал погиб за фюрера, народ и рейх! На передовой! С винтовкой в руках! Звучат напыщенные слова об обороне германской «крепости Сталинград», где генерал рядом с простым пехотинцем с ручной гранатой и лопаткой в руке цепко держится за последние развалины стен бывшего индустриального центра на Волге. Эти россказни призваны осушить слезы немецкого народа, который оплакивает своих сыновей и с замиранием сердца следит за их судьбой.
«Преждевременные заупокойные речи нежелательны», – с убийственной иронией радирует в ставку командующий 11-м армейским корпусом. Подождите называть нас «конченными», пока нас не прикончили.
До последнего патрона
На нашем командном пункте собачий холод. Из-за непрерывных взрывов тонкая стена осыпалась. Через кое-как заделанные щели и хлопающие оконные рамы свистит ледяной восточный ветер. Как правило, мы в полном обмундировании, опоясанные патронными лентами, сидим наготове за шатким столом, высоко подняв воротники шинелей и глубоко засунув в карманы руки. Тема всех разговоров одна: как долго мы еще продержимся? И можно ли нас вообще деблокировать?
Мнения резко расходятся. Пока мы взвешиваем «за» и «против», полчища насекомых ползают по нас вдоль и поперек. Все тело чешется. Много дней, целые недели мы не раздеваемся, вши одолевают нас. Первые случаи сыпняка отмечались еще в конце осени. Но в данный момент все это уже не играет никакой роли. Солдаты даже не обращают внимания на укусы насекомых.
Нас непрерывно терзает голод. Долгое время только кусок хлеба и горячая вода два раза в день – от этого забастует любой организм. Конина стала редкой драгоценностью. Идут в пищу даже лошади, павшие недели тому назад; стоит ветру обнажить из-под снега конскую голову или бедро, как их тут же извлекают Замерзшее дотверда мясо сразу отделяют от костей и кладут в котел, а скелет заметается новым снегом. В первые дни я еще мог помогать своим пятистам солдатам за счет запасов, прихваченных из Санатория, но они быстро иссякли, а голод дает о себе знать каждый день. При этом нашим солдатам еще несколько лучше, так как они получают продовольствия гораздо больше, чем другие. Это объясняется тем, что, хотя из вечера в вечер нам доставляют паек на пятьсот человек, число солдат за это время уменьшилось наполовину, а временами и вообще оставалась всего одна десятая. И не только потому, что часть солдат убита, а другая – ранена и скрывается в каких-то неизвестных подвалах. Нет, увеличилось число перебежчиков.
Немецкие солдаты добровольно сдаются противнику – это ново, и в это настолько трудно поверить, что я сначала даже не могу осознать! Но донесения подтверждают этот факт. Очевидно, возможность остаться в живых после такой битвы и потом вернуться домой оказывается сильнее голода и неизбежности смерти, хотя с ней и связаны слова «честь» и «геройство». Однако нельзя сказать, чтобы на солдат оказывал большое влияние голос московского радио, которое неустанно повторяет: «Каждые семь секунд в России погибает один немецкий солдат». Нельзя сказать, чтобы их поколебало одно лишь напоминание: «Сталинград – массовая могила».
Нет, дело в том, что с рождества в котле зазвучало нечто новое. Это голоса самих немцев, обращающихся к нам через линию фронта, голоса офицеров, которые вот уже несколько месяцев считаются пропавшими без вести, голоса немецких писателей и даже одного депутата рейхстага. Его зовут Ульбрихт. Фамилия мне незнакома. Да и откуда мне знать ее: ведь прежде я так гордился, что стою вне политики! Но то, что говорит он нам, что повторяет ночь за ночью, находит своих слушателей. Словам его во всяком случае внимают гораздо сильнее, чем тем пластинкам, которые русские крутят нам последние недели. Это немецкий голос, это настоящий немецкий язык, а не перевод с русского, который отвергается как вражеская пропаганда. Нет, этого немца с той стороны слушают. И у него есть убедительные аргументы, когда он говорит о безвыходности нашего положения и о том, что каждый из нас еще понадобится после войны. То, что он рассказывает о военных монополиях, наживших на войне миллионы, для нас совершенно ново, а здесь, в Сталинграде, мы этого проверить не можем. Зато куда действеннее звучит другое: русские ненавидят только гитлеровское государство и его заправил, а не немецкий народ. Кажется, это и в самом деле так: иначе выступающие вслед за тем немецкие офицеры не стали бы тоже утверждать этого. Наш невидимый собеседник умеет немногими словами обрисовать бедствия каждого из нас в отдельности и показать их во всей взаимосвязи событий, поставив таким образом солдата-фронтовика перед решением: или бессмысленно продолжать сопротивление, или капитулировать. А если этого не хотят офицеры, то капитулировать на собственный страх и риск. «Ваша судьба – в ваших собственных руках!»
Бывают моменты, когда я понимаю, что группы немецких солдат начинают действовать самостоятельно и поворачиваться спиной к преданной высшим командованием армии: ведь они считают, что обязаны сделать это ради своих жен и детей. В мыслях я тоже давно изменил своему воинскому долгу. И только присяга и офицерские погоны удерживают меня от того, чтобы капитулировать вместе с моей боевой группой. Да еще то, что я не знаю точно, что действительно ожидает нас на той стороне.
Так или иначе, но однажды вечером от всей моей боевой группы остается всего пятьдесят человек. Ночью по телефону сообщают, что армия наскребает все, что только есть, прочесывает подвалы и лазареты, задерживает отбившихся от части. К утру прежняя численность восстановлена, и день кончается так же, как вчерашний.
Русские атаки требуют от нас новых жертв, артиллерия противника держит местность под огнем, не давая сделать ни шагу. Даже отправиться в отхожее место так же опасно, как пойти в разведку боем.
Смерть торжествует над нами легкую победу. Смерть приходит к нам в любом облике и в любой форме: то это свистящий снаряд пехотного орудия, то курлыкающий снаряд крупного калибра, то завывающая мина, то бронированная самоходка, то голодный паек, то алчный сыпняк или мороз намного ниже нуля. Смерть подобна тому сказочному барабанщику, за которым бежит народ. Район боев усеян трупами. Позеленевшие и замерзшие дотверда, в шинелях, покрытых бурыми пятнами крови, лежат они в снегу в тех позах, в каких настигла их смерть. Одни – в окопах, склонившись на импровизированный бруствер. Дозоры и разведгруппы – на нейтральной полосе, прижавшись к земле» Подносчики пищи – на краю протоптанной тропинки? с пробитыми термосами на спине. А рядом – связной, зажавший в окоченевшей руке письменный приказ.; Тут уже не до похоронных команд. Всех, кто еще может держать винтовку в руке, посылают на передний край, а оставшиеся нужны для доставки приказов.
* * *
У нашего правого соседа те же заботы. Майор Виллиг, прежде занимавший позиции в Мариновке, при первой же личной встрече рассказывает мне, как обстоит дело у него.Под бывшей тюрьмой ГПУ, в надежно защищенном от бомбежек и снарядов подвале, расположились остатки штабов корпусов Зейдлица и Шлемера, дивизий Даниэльса и Ангерна. Этот участок рубежа у Царицы тоже упорно защищается осколками бывших фронтовых и тыловых частей, настолько пестрыми, что даже сами офицеры не знают их точного состава. Боеприпасы на исходе. Тяжелого оружия больше нет. Но пока еще в этих полуобмороженных, изголодавшихся, ободранных остатках уже не существующих полков все-таки временами вспыхивает воля к сопротивлению. А посреди всей этой трагедии – группа генералов, не знающих, что им делать, не способных принять никакого решения и бросающихся от одной крайности к другой. Скорей бы конец! Но какой?