На отдельных участках остатки рот и батальонов бросают оружие. Солдаты осознают бесцельность дальнейшего сопротивления и не желают один за другим класть свои головы. Они хотят конца этого ужаса, а так как командование закрывает глаза на факты и упорствует в своем слепом подчинении приказам свыше, войска действуют самостоятельно. Командование отвечает введением военно-полевых судов. Каждый солдат, который по собственной воле прекратит сражаться, подлежит расстрелу, как дезертир или присвоивший сброшенное с самолета продовольствие. Этими драконовскими мерами командование рассчитывает положить конец разложению войск. Ружейные залпы, гремящие на задних дворах домов, и пробитые пулями тела, падающие на грязный снег, показывают, что штаб армии не останавливается ни перед какими средствами, чтобы заставить войска держаться, между тем как они физически уже находятся при последнем издыхании.
   Около Гумрака теперь оборудован новый аэродром. В эти дни сюда из ОКХ прилетел один майор. Он имеет приказ осмотреть котел и затем доложить в ставке фюрера об обстановке. Его пребывание в котле длится всего десять минут. Во время встречи на летном поле русская артиллерия ведет беспокоящий огонь, снаряды падают в непосредственной близи. Для него этого достаточно, чтобы вскочить в готовый подняться самолет и побыстрее отправиться восвояси, даже позабыв в котле свой чемодан.
   Немецкие транспортные самолеты, как и прежде, выполняя приказ, кружат над Сталинградом. Издалека, со своих баз, расположенных за сотни километров, они доставляют нам продовольствие, боеприпасы и медикаменты. Они кружат над нами, вот только приземляться мало у кого из них есть охота. На аэродроме Гумрак было уже слишком много аварий. Так как знаки места выброски выкладываются редко, контейнеры с грузами, с их частью драгоценным, а частью бесполезным содержимым в большинстве случаев попадают в руки противника словно крупный выигрыш в беспроигрышной лотерее.
   Стоя с Бергером около блиндажа, наблюдаем, как из-за облаков появляется Ю-52, а сзади чуть выше на него бросаются два русских истребителя. Они атакуют тихоходный «юнкере», который даже не может как следует обороняться. Дымный след говорит о результате. Самолет хромает, неуверенно качается в воздухе, и вот уже он падает, переворачиваясь через правое крыло, пылая, ударяется о землю, и взрыв завершает спектакль. Когда мы подходим к месту взрыва, там смотреть не на что: плоская лощина в снегу, далеко разлетевшиеся куски металла, обломок пропеллера и несколько дюжин консервных банок, которые Бергер сразу берет под охрану.
   Но там мы находим еще кое-что, то, что так редко поступало к нам и чего последнее время мы были лишены совсем, – мешок с почтой! Он лопнул, из него высыпались письма и открытки – полусгоревшие, обожженные. Хватаемся за мешок: нет ли там еще? Тонкий почерк жен, угловатые детские буквы. Перебираем, смотрим, кому эти письма. Незнакомые фамилии. Как найти этих людей? А может, они уже давно лежат под снегом. Как унтер-офицер Леман. Он убит еще на рождество, а спустя неделю дочурка пишет ему: «Дорогой папочка, желаем тебе всего доброго! " Нити, связывающие нас с родиной, оборваны. Мы стали недосягаемыми для них, недосягаемыми для последнего привета. Одна лишь смерть находит к нам дорогу да приказы, которые облегчают ей работу. Приказ сражаться и приказ умирать. Даже церемония нашей последней минуты разработана приказом штаба 6-й армии от 12 декабря. В нем говорится: сдаваться живыми в плен – позор; когда выхода больше нет, офицер обязан расстрелять солдат!
   «Преждевременные заупокойные речи нежелательны»
   Итак, прощальный приказ по батальону написан. Он вызывает в памяти путь, пройденный нами вместе по полям сражений в Европе, в нем говорится об успехах и о погибших камрадах. Заканчивается благодарностью за верность и доверие и призывом оставаться твердыми. Подписываю – это мое последнее действие как командира батальона. Офицеры, унтер-офицеры и рядовые уже переведены в другие части, снаряжение и обмундирование переданы, сдача имущества интенданту закончена.
   Сегодня у нас 20 января. После передачи последних планов минных полей я свободен. Байсман подает машину. Глок, Ленц и Тони должны сопровождать меня в моей последней поездке в штаб армии. Они садятся сзади. Бергер остается. Заберу его, как только узнаю, где находится мой новый батальон.
   Мрачное покрывало туч, все в черных пятнах, низко нависшее над головами, медленно плывет на юго-запад. Падает тяжелый снег. Над сугробами стелется пелена тумана, небо и земля сливаются в одно расплывчатое целое. Заметенный след дороги можно различить только непосредственно перед колесами автомашины, с трудом пробирающейся сквозь пургу.
   Хотя разъехаться в этой снежной пустыне нет никакой возможности, рядом с нами как-то протискиваются машины, сани и орудия, целые колонны. Все они, без исключения, движутся в одном направлении – к Белым домам. Да, там, в городе, будут рады подкреплению, хотя оно, без сомнения, приходит слишком поздно. Что делали эти солдаты до сегодняшнего дня, где они околачивались раньше – на северном ли отсечном участке, или на отступающем западном фронте котла, или же это вообще какие-то неизвестные резервы?
   Вопросы эти возникают, но ответа на них уже не требуется. Интерес ко всему окружающему ослаб, почти совсем пропал. За последние недели глаза столько навидались, а уши столько наслышались, столько было всяких предположений и пророчеств, а ход огромной битвы вопреки всем предсказаниям и обещаниям был вплоть до нынешнего дня настолько чудовищно уничтожающим для нас, что каждый в конце концов замкнулся в самом себе. Он делает только то, что нужно ему самому, думает только о том, к чему его принуждает служба или задание. Это стало правилом. К этому добавляется сознание неминуемого конца, которое парализует волю последних, еще ведущих бой солдат, делает их ко всему безразличными. Равнодушно смотрят они на танки и занятые противником стрелковые ячейки в снегу: все равно судьбы не миновать. Они слышат разрывы и пулеметные очереди, они слушают радио, но все это для них чепуха, неважно, ровно ни о чем не говорит.
   Горький конец неотвратим, через две недели все мы будем принадлежать прошлому. Так зачем же и дальше мучить себя впечатлениями, которые только отвлекают и вводят в заблуждение, зачем задаваться вопросами, на которые никто не может ответить? Зачем, наконец, бросаться в снег, когда по тебе стреляют? Все бессмысленно. Суждено погибнуть сегодня – погибнешь сегодня, погибать завтра – погибнешь завтра. Очередь все равно дойдет. Какая кому радость, что жизнь его протянется еще несколько дней! Поэтому солдаты крайне редко ищут убежища от огня. Стоят под сильнейшим обстрелом и в ус не дуют. Бомбежки с воздуха вроде и замечать перестали. Инстинкт самосохранения притупился. Сторонний наблюдатель покачал бы головой: он или поразился бы нашей выдержке под огнем противника, или счел бы нас ненормальными. Скорее последнее. Особенно если бы подошел поближе и вгляделся в лица, на которые судьба уже наложила свой отпечаток.
   Перед нами – Татарский вал. Проезд, который еще осенью имел ширину 10 метров, теперь забаррикадирован наваленными друг на друга глыбами льда. Машинам приходится проезжать через два узких закругления. Это сделано для того, чтобы не давать русским наблюдателям, расположившимся на высотах вокруг «Теннисной ракетки», бросать свои взгляды внутрь котла. Здесь что-то происходит. Машины стоят справа и слева от вала трехметровой высоты, люди прижались к его склонам. Один подымает голову и что-то показывает соседу рукой. На дороге тоже стоят маленькие группки, особенно около проезда. Какой-то капитан делает мне знак остановиться и идет навстречу:
   – Осторожно, русские танки! Здесь не проехать!
   – Где, где русские танки? Здесь, у Татарского вала?
   – Господин майор может убедиться сам.
   Карабкаюсь на вал. Ветер бросает мне в лицо пригоршни белой пыли, но все-таки сквозь завесу успеваю разглядеть, что там, впереди, на степном просторе, метрах в пятидесяти от нас, движется что-то белое, огромное. Черт побери, да, танк, русский танк Т-34! Справа можно заметить и еще. Они медленно, словно на ощупь, пробираются по заснеженной местности, движутся дальше, явно в поисках немецких войск. Но тех уже здесь нет. Не видно ни стального шлема, ни руки с противотанковой гранатой или подрывным зарядом. Широкое поле перед смотровыми щелями словно вымерло. Но танк не довольствуется этим. Он не уходит, а утюжит поле вдоль и поперек. За танками наверняка придет пехота, они должны оставить ей участок, где уже нет ни одного живого немца.
   Рядом со мной совсем молодой лейтенант-артиллерист устанавливает рацию, дает своему единственному солдату указания, как ставить антенну:
   – Быстро, быстро, быстро, нам надо открывать огонь, а то ни одна свинья не беспокоится!
   Солдат бежит, а лейтенант начинает крутить ручки настройки.
   Слева от меня залег седоволосый майор-зенитчик. Невыразимо печально, с горькой складкой у вялых губ смотрит он на надвигающуюся бронированную силу. Он уже не кричит, как артиллерист, он спокоен и устал, чертовски устал. Он хорошо знает: это конец. Но он должен высказать кому-то то, что гложет ему душу. А так как рядом с ним случайно оказался я, он обращается ко мне. Голос его дрожит от внутренней боли, такой мне приходилось слышать редко.
   – Почему мне, старому человеку, суждено пережить это? Разве мало с меня девятьсот восемнадцатого? Почему?
   Он плачет. С первой слезой он потерял все свое спокойствие. Теперь слезы уже без удержу текут по его щетинистым щекам, он вытирает их рукавом шинели, все старое тело его сотрясается, а в прерывающемся голосе звучит бессильная горечь поражений двух войн.
   – Тысяча шестьсот! – слышу я снова голос лейтенанта справа. Позади гремит орудийный выстрел. Но что значит сейчас «позади»? Там, где сейчас огневые позиции, завтра, верно, будет уже проходить линия обороны. Котел станет таким узким, что пушки смогут стрелять только прямой наводкой. Недолет, разрыв прямо перед нами. «Тысяча восемьсот! " Снова грохочет выстрел – и снова разрыв. Перелет. «Вся батарея, огонь! " – орет теперь молодой лейтенант в микрофон, передавая уточненные координаты.
   Но все усилия тщетны. Т-34 невозмутимо утюжат местность, а когда снаряды рвутся, они уже давно в другой точке. В ответ на снаряды нашей батареи они поворачивают к нам свои плоские башни и наводят орудия. Над нашими головами свистит выстрел за выстрелом. Иногда кажется, что снаряды пролетают всего на ладонь от головы. Часть их ударяет в вал перед нами, так что нас засыпает осколками и снегом.
   Многие окружающие меня отправляются дальше в путь. Вдоль Татарского вала гуськом, один за другим шагают они на юг, туда, где стоит летная казарма и видны первые фасады домов центральной части города – «Сталинград-Центр». Бредут спотыкаясь, как измученные странники, с опущенными головами, как побитые собаки. Не имея, в сущности, цели, они тащатся в разрушенный город только потому, что там есть подвалы, есть тепло, потому, что при ясной погоде там иногда виден дым из труб, – может быть, там удастся раздобыть хоть порцию горячей пищи. Вот что движет этими людьми, вот что определяет их маршрут, больше ничего: ни приказ, ни боевое задание, ни что-либо вроде сознания своего долга, а тем более воли сражаться дальше.
   И я тоже не могу до бесконечности торчать на этом пятачке, мне надо в штаб армии! Но дорога вдоль вала мне незнакома, а по шоссе гуляют русские танки. Заставляю себя подняться.
   – В машину, направление – шоссе, газ!
   И вот уже наша машина повышенной проходимости проскальзывает сквозь ледяной барьер и быстро мчится вперед. Газ, газ, полный газ, еще! Пока танкисты не разберутся, кто мы и чего хотим! Может быть, в тумане они примут нас за своих. Мы проносимся между остановившимися Т-34, дорога ровная, спидометр показывает 80 километров в час. С Байсмана льется пот, его большие руки судорожно сжимают руль. На юг, на юг, только бы не застрять в снегу! Пока остальные внимательно смотрят направо и налево, опасная зона постепенно остается позади. Но прежде чем мы успеваем спуститься в низину, справа от нас разрывается снаряд, русский или немецкий – неизвестно. Нам повезло!
   Минуя маленькие домишки и занесенные снегом лощинки, подъезжаем к окраине города.
   Развороченная мостовая, опрокинутые мачты и фонарные столбы, разбитые трамвайные вагоны, воронки, камни грудами и по отдельности, большие и маленькие, сгоревшие капитальные стены и косо снесенные фасады – все это сливается в одну сплошную картину разрушения. От всего центра города осталась только полная неразбериха подвалов и всевозможных укрытий. Где-то здесь находится командование армии. Спрашивая, пробираемся дальше. Посты полевой жандармерии, отдельные офицеры, группы раненых указывают нам дорогу. Впервые за несколько недель мы видим, проезжая мимо, более или менее сохранившиеся здания. Уже темно, когда добираемся до реки Царицы. По обледеневшей дороге съезжаем вниз, пересекаем реку, потом вновь взбираемся в гору. Мы в южной части города – «Сталинград-Зюд». На карте написано: «Минина». В этом пригороде война бушевала меньше всего. Улицу окаймляют неповрежденные дома и решетчатые заборы.
   Проходит еще с полчаса, и мы добираемся до места. Перед нами огромное здание, так называемый Санаторий. В его подвалах разместился штаб армии.
   Паулюс недосягаем. Меня принимает начальник отдела офицерского состава полковник Адам. На мой доклад он отвечает:
   – Саперный батальон 16-й танковой дивизии расформирован. Слишком поздно прибыли. Но назад меня тоже не отпускает:
   – Нет, останетесь тут, а завтра или послезавтра примете боевую группу на юге. Здоровых офицеров осталось очень мало. Хотите забрать вещи? С «Цветочного горшка»? Ну, туда вы вряд ли проберетесь. Выбросьте это из головы! Если хотите, пошлите туда свою машину. Пусть доставят вам абсолютно необходимое. А лично вы с этой минуты поступаете в распоряжение командования армии. Можете понадобиться в любой момент. Переночуйте в квартирмейстерском отделе, там еще есть место. Это прямо над нами. А теперь извините, я должен идти к шефу. Доброй ночи!
   Адам уходит. А я стою. У меня нет ничего: ни умывальных принадлежностей, ни бритвы, ни шубы и теплого нижнего белья, ни ножа с ложкой, ни карты местности. Завтра на рассвете пошлю Байсмана на «Цветочный горшок», чтобы привез Бергера и все вещи. Это единственный выход. Поднимаюсь из подвала наверх и в прохватываемом сквозняком коридоре вместе с четырьмя моими провожатыми ищу указанную комнату.
   – Квартирмейстерский отдел здесь?
   – Яволь!
   Яркая лампа тонет в облаках сигаретного дыма. Тепло, можно даже сказать, жарко. За столом – два интенданта, дымят, как фабричные трубы, перед ними – рюмки шнапса. Одна из шести деревянных коек занята, на ней растянулся спящий солдат.
   – Да, можете располагаться. Сегодня комната освобождается, через полчаса отбываем.
   Не найдется ли у них по сигарете и для нас?
   – Ясное дело, господин майор, вот вам сотня! – И интендант сует мне в руку большую красную пачку. Австрийские, «Спорт». Лихорадочно открываю пачку. Получает каждый. Байсман протягивает спичку, мы уселись, наслаждаемся куревом, глубоко затягиваемся. Вот уже неделя прошла, как мы выкурили последнюю сигарету. Войска израсходовали свои последние запасы. Чтобы покурить вдоволь, надо было поехать в высший штаб. Тут сотня – за здорово живешь! Видно, здесь экономить не приходится. Табак для нас – морфий, покой. Никто из нас больше не вспоминает, как готов был бежать за жалким окурком, просить последнюю затяжку. Табак в армии означает все на свете. В этом мы убедились как раз в последние дни. Табак – это настроение, табак – это боевой дух и воля к сопротивлению. Но табак – это и нечто большее. Несколько граммов стоят хлеба, шоколада и горячей пищи. Обладая одной-единственной пачкой сигарет, можно облегчить себе несение службы, обеспечить для себя смену с поста и наряд полегче, место у печки.
   Один из интендантов уходит в соседнее помещение и возвращается с двумя пачками сигарет, которые дает Глоку и Ленцу. Достается всем и по рюмке шнапса. Мы довольны. Шинели скинуты, койки распределены. Мы ложимся и курим вдоволь, пока три прежних обитателя комнаты упаковывают свои вещи и готовятся отчалить. Они хотят удрать, нам это ясно из их приглушенных слов, которыми они обмениваются, когда обсуждают между собой план. Вот они положили на стол карту и чертят на ней подробный маршрут бегства.
   – Вот здесь, мимо этого пункта, мы должны обязательно пройти, я знаю там один незаметный блиндаж, где мы сможем переждать пару дней. Лес на дрова совсем близко. А вот здесь, в этом Боль… Боль… – черт, как называется это место? Никак не выговорю! Здесь я знаю одну избушку, она наверняка пуста. Кур и гусей там не счесть. А если повезет, то и свинью раздобудем. Сможем пополнить свои запасы. Ну, что скажешь, Вильгельм?
   Вильгельм отвечает, что предложение хорошее. Третий присоединяется. Дневные переходы намечены вплоть до самого Миллерово. Надевают рюкзаки, набитые так, что чуть не лопаются, брезент плотно обтягивает бутылки. Застегнута последняя кнопка на белых маскхалатах, надеты меховые шапки, в руках лыжи с бамбуковыми палками.
   – До свидания, господин майор, пожелайте нам счастливого пути, нам это поможет! Захлопывается дверь, мы одни. Глок отправляется в соседнюю комнату. Тони – за ним. У обоих хороший нюх. Повсюду, куда бы мы ни пришли, они всегда что-нибудь найдут. Особенно Глок, уж он-то превеликий мастер по части обеспечения и доставания, он большой организатор малых вещей. Когда не стало бензина и все машины дивизии оказались на приколе, баки наших батальонных машин наполнились из каких-то неведомых резервов. Когда вышла из строя почти половина машин и очередь их росла у ремонтных рот, у него сразу находился нужный винтик, которого как раз не хватало. Он или сразу лез в ящик и через минуту держал его в руке, или доставал на следующий день. Откуда он брал эти драгоценности, которые иногда нельзя было раздобыть ни за какие деньги, не знаю. По наряду ли, выторговывал, выменивал или находил – это меня не интересовало. Нужная деталь есть, и моторы работают – это для меня самое важное. Он всегда чувствовал, чего требует момент, и обеспечивал все нужное.
   – Я так и знал! Господин майор, прошу, пойдите сюда! Стоит посмотреть.
   Да, действительно стоит! Здесь полно драгоценностей, давно ушедших в прошлое. Из двух полуоткрытых мешков поблескивают банки с мясными и овощными консервами. Из третьего вылезают пачки бельгийского шоколада по 50 и 100 граммов, голландские плитки в синей обертке и круглые коробочки с надписью «Шокакола». Еще два мешка набиты сигаретами: «Аттика», «Нил», английские марки, самые лучшие сорта. Рядом лежат мучные лепешки, сложенные в точности по инструкции – прямо по-прусски выстроены столбиками в ряд, которым можно было бы накормить досыта добрую сотню человек. А в самом дальнем углу целая батарея бутылок, светлых и темных, пузатых и плоских, и все полны коньяком, бенедиктином, яичным ликером – на любой вкус.
   Этот продовольственный склад, напоминающий гастрономический магазин, говорит сам за себя. Командование армии издает приказы о том, что войска должны экономить во всем, в чем только можно, в боеприпасах, бензине и прежде всего в продовольствии. Приказ устанавливает массу различных категорий питания – для солдат в окопах, для командиров батальонов, для штабов полков и для тех, кто «далеко позади». За нарушение этих норм и неподчинение приказам грозят военным судом и расстрелом. И не только грозят! Полевая жандармерия без лишних слов ставит к стенке людей, вся вина которых только в том, что они, поддавшись инстинкту самосохранения, бросились поднимать упавшую с машины буханку хлеба. А здесь, в штабе армии, который, вне всякого сомнения, по категории питания относится к тем, кто «далеко позади», и от которого все ожидают, что сам-то он строжайшим образом выполняет свои приказы, именно здесь целыми штабелями лежит то, что для фронта давно уже стало одним воспоминанием и что подбрасывается как подачка в виде жалких граммов тем самым людям, которые ежечасно кладут свои головы.
   Снабженцы – эти господа, которым и делать-то больше нечего, как только отвечать в телефонную трубку: «Весьма сожалею, но у нас больше ничего нет! " – даже и не думают изменять свой образ жизни, ограничивать себя в чем-нибудь. Здесь объедаются, напиваются и курят вдосталь, словно нет никакого котла и человеческих смертей. Здесь никого не посылают в окопы прямо от богато накрытого стола, здесь не гремят винтовочные залпы. Вероятно, и полевая жандармерия тоже прикладывается к этим запасам – не знаю, только все они одного поля ягода, рука руку моет. Убежден, что проверки здесь очень редки, что и в других отделах штаба все шло да и идет так же. Полный состав штаба за накрытым к завтраку столом – и редеющие с каждым днем ряды солдат, зубы которых с остервенением вонзаются в конину, – таковы контрасты, такова пропасть, которая становится все шире и непреодолимее. Высший штаб – и передовая. Нормальный сон в теплой постели – и минутное забытье в снежной яме. Спиртное – и растопленный снег вместо воды. Длинные брюки с отглаженной складкой – и окровавленные отрепья с ног до головы. Тридцать градусов жары – и тридцать градусов холода. Санаторий – и цех № 4. Жизнь – и смерть.
   Десять минут спустя в печке уже трещит огонь. В котелке тушится мясо. Тони накрывает на стол. А через полчаса пять голодных ртов уписывают деликатесы. Наедаемся до отвала, потом лихорадочно пьем из полных бутылок, пока весь безнадежно мрачный мир не отступает куда-то в сторону.
* * *
   Ранним утром русский воздушный налет сносит часть Санатория. Пострадала и наша комната. Вываливаются оконные стекла, летят осколки. Четверо моих спутников успели броситься на пол вдоль коек, а меня ранило в голову. По виску течет кровь. Голова отяжелела, все закружилось перед глазами, но потом снова встало на место. Накладывают пластырь. У Ленца с собой всегда на всякий случай йод, лейкопласт и бинт. Все было бы в порядке, да в черепе моем застрял маленький осколочек.
   Из поездки Байсмана на «Цветочный горшок» ничего не вышло. После бомбежки от нашей машины осталась груда металла, она лежит у самых дверей здания. Тони готовится отправиться за необходимыми вещами пешком.
   Тянутся часы и дни. В однообразном шуме беспрерывных бомбежек, взрывов, стука сапог по лестницам и грубых голосов полевой жандармерии теряется всякое ощущение времени. К тому же окна подвалов забиты досками и завалены мешками с песком, так что почти все время приходится сидеть при свете свечи.
   Неоднократно являюсь к начальнику связи армии. Полковник ван Хоовен, беседуя со мной, между прочим, замечает:
   – Когда я еще был командиром роты, каждому ефрейтору, желающему стать унтер-офицером, у нас давали решить небольшую тактическую задачу. Да если бы такой ефрейтор изобразил на бумаге что-нибудь вроде Сталинградской операции, как мы ее провели, не бывать ему никогда унтером!
   – А он и не стал унтером, этот богемский ефрейтор{37}! – раздается чей-то голос из дальнего темного угла.
   Действия высшего командования теперь уже осуждаются повсюду. Люди сидят уже списанными на этом пятачке, можно сказать, живыми в собственной могиле и теперь воспоминаниями, словами, резкой критикой воскрешают пережитое, не скупясь на сильные выражения.
   Каждый знает: от судьбы нам не уйти, она уже настигла нас. Что нам остается? Плен? Самоубийство? Прорываться? Или и впрямь погибнуть сражаясь, как этого от нас требуют? Но ради чего, ради чего? Этого никто не знает. И все-таки каждый должен принять для себя решение. Избежать его невозможно. Каждый должен сам дать себе ответ на этот вопрос и действовать так, как велит этот ответ. Огромный вопросительный знак висит повсюду, на него не закроешь глаза. Ни за едой, ни в разговорах.
   Возвращается Тони, но с пустыми руками. За это время наступательный клин русских войск, пробившись между Татарским валом и «Цветочным горшком», достиг окраины города, разрубив таким образом надвое остатки 6-й армии. Бергер, наверно, держался вместе с доктором, рота которого находилась поблизости, – так мы договорились на всякий случай.
   Итак, теперь существуют уже два котла. На севере командует Штреккер, постепенно отступающий с территории Тракторного завода. В особом приказе он говорит солдатам всю горькую правду. «Прощайте, солдаты мои! " – заканчивает он свой приказ. Эти слова – признание, что сила германского оружия окончательно сломлена. Германский орел, обессиленный и обращенный в бегство, в последних судорогах взмахивает крыльями и ждет, что его вот-вот пристрелят.
   24 января мы оставляем Санаторий. Новые прорывы противника на юге и появление первых русских касок на окраине Минины заставляют командование армии переместиться в район «Сталинград-Центр». Сломя голову весь штаб армии несется на север. Мы тоже. В моем распоряжении автомашина полка связи. Погрузили в багажник хлеб, консервы, шоколад и сигареты.
   На Красной площади колонна останавливается. Перед нами огромный дом, так называемый Универмаг. Здесь находится штаб 194-го полка, которым командует полковник Роске. Здание занимает первый эшелон штаба армии. Спускаемся по наклонному въезду, и вот мы уже стоим в слабо освещенном подвальном коридоре: дверь за дверью, комната за комнатой. Роске сразу указывает, где кому разместиться. Слева остаются помещения, занимаемые штабом полка, командирами батальонов, финансово-хозяйственной частью и медпунктом. Справа уже устанавливается рация. Соседнюю комнату занимает полковник ван Хоовен, за ним располагается хозяин дома со своим адъютантом.