Нас прервали. Попискивающее радио городского штаба сообщило Френку, что на Шестидесятой улице замечены пятеро с ножами. Фил включил мигалку и, не меняя своей несколько небрежной позы, более искусно залавировал в потоке машин. Френк снял с крючка дубинку, автоматически нащупал и поправил под кожаной курткой рукоять кольта.
   Машина вылетела на перекресток, и несколько подростков при нашем появлении бросились бежать по улице, потом метнулись во дворы. Я успел снять из окна мелькающие тени, машина чинно проехала по опустевшей улице. Френк повесил дубинку на место, выдохнул сквозь усы:
   – Нагляделись фильмов. Я, например, не разрешаю своему парню смотреть боевики по телевизору.
   – Почему? - лениво откликнулся Фил. - Надо воспитывать настоящих мужчин. - Он усмехнулся, что-то вспомнив. - Я разрешаю… Но сначала смотрю сам.
   Фил недавно попал в переделку. Заметил в уличном потоке автомобиль с нью-йоркскими наклейками и номером другого штата. Прижал его к тротуару, попросил у водителя права. Тот выхватил пистолет. К счастью, Фил владел кольтом более сноровисто.
   Вот так, уважаемый Сэмюэл Кольт. Ваш револьвер, изобретенный в 1835 году, до сих пор служит верную службу как блюстителям правопорядка, так и преступникам. Нью-Йоркский университет, мимо которого мы сейчас проезжали, гордится двумя своими выпускниками: Морзе, который, как известно, изобрел телеграф, и вами, чьим именем назван револьвер. Окрашенная в черный цвет телега на резиновых шинах, в которую впрягались лучшие рысаки - так называемый полицейский патруль, - была вам, несомненно, хорошо известна. После вашей смерти лошадей сменил паровой двигатель, потом бензиновый. Но телега осталась телегой, и в управлении полиции, возле экспоната последней полицейской конной повозки, есть специальный зал с венками и табличками имен тех, кто был убит на всех последующих повозках. Секрет жизни и смерти, видимо, заключается в том, кто первый выхватит усовершенствованный револьвер вашей системы и нажмет спусковой курок. Фил пристукнул незадачливого похитителя автомобилей и был оправдан судом; не будь он так скор на руку, его табличка висела бы рядом с другими, а персональное оружие передали бы более молодому кандидату в сержанты. Извините, господин Кольт, такова история вашего изобретения, о котором вы, разумеется, не задумывались, когда делали вертящийся барабан для патронов…
   Далее нашу патрульную телегу мотало из стороны в сторону в соответствии с рождающейся на глазах статистикой преступности. Обнаружено, как сообщило радио, мертвое тело во дворе. Из-за уличной пробки мы опаздываем на несколько минут, и расследованием занимается другой патруль.
   Унесена дневная выручка из магазина радиотоваров. Фил и Френк составляют протокол. Продавец и два покупателя описывают внешность преступника, который дал фальшивую банкноту, а взамен, под прицелом все того же кольта, потребовал настоящие…
   Вор прошел в квартиру с черного хода. Перепуганный, похожий на взъерошенного воробья старичок ведет полицейских осматривать взломанный замок. Я снимаю убогую холостяцкую обстановку. Что унесли? Сбережения - несколько десятков долларов и старинный хрусталь. Мелочь, но на нее требуется протокол. Пока Френк писал, Фил был вызван соседями и выяснил, что их тоже посетили неизвестные.
   Я взглянул на часы: прошло полтора часа обычного рабочего дня моих спутников. Для меня достаточно. Попрощался с Филом и Френком, пожелал им успехов, уехал домой, где меня дожидался представитель телекомпании Эн-Би-Си. Ему я передал пленку с разрешения своей конторы.
   Мой рабочий день закончился, а у Фила и Френка только начался - им еще четыре часа гонять по улицам Манхэттена, который разрезает наискосок бывшая охотничья индейская тропа. Вот она - Большая Дорога, Бродвей, описанная во всех справочниках и романах об этом хаотичном городе, - большая светлая дорога в темной ночи, фосфоресцирующая особым, усиленными светом, трассирующая фарами напряженного потока машин среди моря электричества. На каждом углу ее - особая жизнь, особый народ и народец; секрет Манхэттена в том-то и состоит, что надо точно знать, где и с кем, на каком отрезке Бродвея ты можешь неожиданно повстречаться.
   Здесь все странно переплетено: улицы туристов, театралов, завсегдатаев дорогих магазинов соседствуют с улицами "золотой" молодежи, искателей приключений, опустившихся людей. Разве не естественно, что человек, которому сегодня на вечер необходим всего один доллар, обалдело глядит на витрину или рекламу, сулящую тысячи и миллионы, и он усиленно соображает, как ему достать свой доллар, соразмеряет и прикидывает в уме все возможные последствия своего поступка.
   Фил и Френк работают, наводя относительный порядок в этом хаосе, а я сижу в одном из бродвейских театров на премьере знаменитой "Линии танца". Спектакль - весьма искусный слепок с перенаселенного города: на сцене перед залом на восемьсот человек проходит обычный бизнес человеческих чувств. Чуть-чуть пахнет нафталином в этом старом театре, но актеры быстро движутся в танце, остры на язык, современны в резкой пластике; музыка не усыпляет; задники сцены - вращающиеся черно-белые зеркала - то создают интимную обстановку, то отражают цветные фонтаны огней большого города.
   Эти театры на Бродвее и вокруг него - особый мир; от него, собственно, и пошло знаменитое сравнение Нью-Йорка с Большим яблоком. Во всяком небоскребе или большом отеле есть такой уголок, где сидит окантованная мраморной стойкой молодая, единственная в своем роде негритянка или пуэрториканка, а за ее спиной висит картина с изображением спелого аппетитного яблока, иногда столь искусно написанного, что и впрямь хочется вгрызться зубами в ароматный плод, Негритянка или пуэрториканка, которая работает на фоне этой традиционной картины, наверное, и не подозревает, что она, давая клиентам справку, наливая кофе и виски или просто следя за порядком, олицетворяет самый интересный в Америке город, его артистическую душу.
   Когда-то, на заре большого Нью-Йорка, когда каменная скала Манхэттена ощетинилась первыми небоскребами и для их обывателей потребовалась индустрия развлечений, в бродвейские театры хлынула толпа провинциальных музыкантов, актеров и авторов. Но все вакантные места были уже заняты более сообразительными людьми, и пробиться в их ряды - на театральные подмостки - означало для счастливчиков получить Большое яблоко.
   Это мне объяснили очень реалистично ребята из полиции - те же самые Фил и Френк.
   И сто лет назад Нью-Йорк казался очень тесным городом, в котором, в частности на бродвейской сцене, и яблоку негде было упасть. И сто, и двести лет назад, как слышали об этом Фил и Френк, полиция не сидела здесь сложа руки. Сегодня же, когда в городе проживает негров больше, чем в некоторых африканских городах, полиция называет Нью-Йорк Большим гнилым яблоком. Разумеется, без ссылок на острословов.
   Я ушел с представления слегка ошеломленный. Мастерство артистов и авторов требовало осмысления. Когда после мелодраматической концовки вся труппа - а их было несколько десятков самых разных героев и характеров - выскочила на сцену в одинаковых золотых комбинезонах и, кривляясь и подпрыгивая под заключительные аккорды музыки, совершила по сцене несколько кругов почета, зрители энергичными хлопками отметили тонкую иронию артистов по отношению к ним, к самим себе, ко всему миру и тотчас забыли об этом, занялись новыми заботами в большом городе.
   Ночной Нью-Йорк сияет, как именинный пирог, подсвеченными небоскребами. Некоторые из них пусты и безжизненны, как памятники прошлого в лучах прожекторов; некоторые выделяются венцом последних этажей - там работают рестораны, идет своя жизнь.
   Ночной Нью-Йорк заполнен рыданиями сирен "скорой помощи", полицейских патрулей (Фил и Френк все еще на линии) и взрывами веселья бездельничающей публики. Телевидение дает свежее сенсационное сообщение. В аэропорту имени Джона Кеннеди двое в масках вошли неожиданно в ангар авиакомпании "Люфтганза". Девять служащих в этот момент завтракали в кафетерии склада; сторож не мог дать сигнал тревоги, так как сопровождал неизвестных под угрозой оружия. Вслед за двумя в кафетерии возникли еще три человека с автоматами наперевес. Двое под присмотром троих быстро и надежно привязали девятерых к стульям и попросили сторожа открыть сейф. Там покоились тридцать мешков с обесцененными, собранными в разных странах Старого Света и присланными обратно - в Новый - долларами. На сумму в пять миллионов.
   Грабители не торопились. В течение часа они переносили мешки в автофургон. Когда машина выехала из ворот "Люфтганзы", одному из служащих удалось освободиться от пут. Но неизвестные были далеко. Через полчаса полиция обнаружила у Бруклинского моста брошенный фургон.
   А я-то гонялся за мелкими воришками!
   И все же главный игрок в бесконечных городских лабиринтах - это одиночество. Одиноких оно гонит на улицу, пьяницу тянет в кабак, людей обеспеченных собирает в поднебесье и подземелье, преступников выводит на их жертвы. Кто, как ни одиночество миллионов, виновато в том, что огромный, вытянутый ввысь и вширь город разделен, как улей, на строго ограниченные соты? Что благополучие соседствует с отчаянием, подлинная культура - с невежеством, жизнь - со смертью? Что люди тянутся друг к другу, стремятся разрушить границы, соединиться друг с другом или погибнуть в столкновении? И что значит в этом море одиночества челнок Фила и Френка, которые заканчивают дежурство, пытаясь установить порядок, а возможно, просто мешают естественному в городе порядку, противостоят привычному течению одиночества?
   …По-моему, лучше всего смотреть на Нью-Йорк с высоты в субботу на рассвете. Часов в пять или шесть, когда все еще спят и солнце золотит стекло, камень, металл небоскребов. Сразу понятно, что призрачный город в окне - сплошная декорация, и взгляд опускается в поисках жизни вниз, к подножию громадин, к асфальту улиц и тротуаров.
   Они еще пустынны. Залиты утренней тенью. Неужели никого нет внизу - ни на одной из видимых сверху улиц?
   Нет, что-то вон движется. Я облегченно вздыхаю.
   В объективе моей камеры, низко надвинув на лоб шляпу, пересекает улицу человек.
   Идет к своему автомобилю.

Глава одиннадцатая

   Снова звоню в полицию, и снова дежурный шеф перебирает сводки.
   – Вот, кажется, что-то есть, Бари, - устало говорит полицейский. - Свежая радиограмма.
   Я подтягиваюсь: некоторые нотки в монотонном голосе предсказывают скорую работу.
   – Несколько сот автотуристов попало в ловушку… Ночью прорвало плотину… Вся долина затоплена…
   Мое воображение рисует внезапный вал воды, катящиеся среди пены автомобили, смытые палатки с людьми… Всплыл крупный заголовок: "Исчезнувший автогород".
   – Где это, шеф? - Я записываю адрес - Благодарю, я ваш должник.
   Теперь начинается гонка, испытание на прочность: в долине надо быть первым.
   Лифт.
   Такси.
   Аэропорт.
   Вертолет.
   Два часа в воздухе.
   Как трудно вырваться из каменных объятий города! Зачем люди выбирают для своих домов самые лучшие земли - чтоб залить их асфальтом? Вторгаются в леса - чтоб превратить в мертвые, пустые, без зверей и птиц парки? Переделывают реки - чтобы устроить бетонированные, без лугов и пляжей канавы?.. А потом тоскуют по зеленой траве, глотку свежего воздуха, чистой воды и, поддавшись соблазну рекламы: "Поставь свой мирок на колеса и посмотри Америку!", мчатся сломя голову на поиски дикой природы. И там, в какой-нибудь долине, прокладывают колею, ставят бензоколонки, проводят электричество для электропечей, засоряют речные берега. Неужели человек живет, работает, производит массу полезных вещей, чтобы просто бросить на лужайке пустую банку из-под пива?
   В долине, куда я прилетел, природа взяла реванш. Ночью во время дождя прошел оползень. Плотина, державшая водохранилище, рухнула вниз с массой свободной воды. Сейчас река заполнилась до самых берегов, спокойно несла под нами мутные желтые воды. А несколько часов назад здесь был городок автодач. Некоторые туристы, наверное, даже не успели проснуться.
   Мы летели вниз по течению, встречая на пути патрульные вертолеты. Полицейские на мои энергичные жесты знаками отвечали: ничего не найдено. И вдруг внимание привлекла какая-то смятая жестянка на отмели - перевернутый автофургон.
   Приземлились одновременно с патрульной службой. Вскрыли помятую дверь. Внутри все искорежено, как после аварии, пусто; видимо, люди ночевали в палатке. По номеру машины можно будет узнать их имена.
   На обратном пути связываюсь с квартирой сенатора Уилли, прошу его дать интервью.
   – Бари, ты знаешь, у меня все расписано на месяц вперед, - ворчит Уилли.
   Ничего другого я не ожидал: американец без расписания деловых встреч не американец. От клерка до сенатора. Хорошо, что я лично знаю сенатора.
   – Через месяц, мистер Уилли, эти люди никому не будут нужны. Они уже не люди… Но сегодня их еще разыскивают родственники.
   – Раз надо, я сокращу наполовину свидание.
   Вертолет приземлился на крыше дома сенатора.
   В кабинете я показал хозяину пленку. Мощный, косматый, с резко очерченным профилем Уилли чем-то напоминал сидящего в кресле Линкольна. Во время просмотра он не издал ни звука.
   – Кто в этом виноват, сенатор?
   – Проще всего было бы обвинить строителей плотины или самого господа бога. - Уилли медленно поднял косматую голову.
   Он вдруг вскочил, взревел, уставившись сердитым взглядом в глазок камеры:
   – А виноваты мы все! Все - американцы! В том числе и погибшие!..
   Как удачно избрал я сенатора, которого беспокоит, как и миллионы американцев, уничтожение природы! Недаром поговаривали, что он может выставить себя кандидатом в президенты.
   Уилли проревел всего несколько фраз - об истоптанной траве, скальпированных горах, чудовищных раковых опухолях в глубине земли, отравленных морях. Эти фразы падали, как глыбы, как фолианты обвинений человеку: остановите бег машин, оглянитесь вокруг, поймите наконец, что леса, реки, травы, птицы - неизмеримо большее богатство, чем миллиарды зеленых бумажек в сейфе!
   Уилли так же внезапно успокоился, сказал в заключение:
   – Приведу один факт: чтобы вызвать рак легких у всего населения планеты, достаточно фунта плутония. Мы ежегодно имеем дело с сотнями тонн.
   Позже, когда я смонтировал пленку, вставил фотографии погибших, установленных по номеру перевернутой машины, перегнал репортаж в Лондон и смотрел его в эфире, начались звонки.
   Звонила секретарша, спасавшая от загрязнения лесное озеро.
   Группа пенсионеров, борющихся за сохранение безымянного ручья и холмов.
   Рыболовы, выручавшие из кислотных вод сантиметровых рыбок.
   Они опоздали в мой репортаж, но я записал их адреса. Когда люди объединяются ради спасения любой живой мелочи, они способны взяться и за нечто большее.
   Я был рад, что порвал с прежней жизнью, с "Телекатастрофой". Теперь я не по ту сторону экрана - не пугаю людей всемирными бедствиями, я среди них, вместе с их радостями и горем.
   Прозвучал еще один звонок:
   – Мистер Бари? Вы способны разговаривать по телефону с черным человеком?
   – Я вас слушаю…
   – Я только что видел ваш репортаж, - мелодично и мягко прозвучал голос в трубке. - И подумал: почему бы вам не рассказать, как умерщвляют мой негритянский народ? Многие из живущих уже мертвы…
   Я затаил дыхание: сумасшедший или террорист? Что он хочет?
   – Вы кто? - спросил напрямик.
   – Джеймс Голдрин, писатель.
   Я смутился, вспомнив его фотографии: печальное вытянутое лицо, длинные пальцы рук.
   – Вы где, мистер Голдрин?
   – Я остановился в том же отеле, что и вы.
   – Заходите, мистер Голдрин.
   – Не поздно?
   Голдрин оказался на голову выше ростом и гораздо старше меня. Сел в уголке перед выключенным телевизором, обхватил руками поднятое вверх колено.
   – Извините, я, как и вы, только что приехал в Америку, точнее, вернулся, - просто сказал он. - И услышал ваш телемонолог. Захотелось поговорить с живым человеком.
   Он - американец по происхождению, незаконный ребенок в доме, как он сам называет себя, - уехал в зените славы в Европу, вернулся на родину после двадцатипятилетнего пребывания за границей. Зачем? Не мог больше наблюдать издалека, как его народ убивают различными способами - стреляют, сжигают, вешают, умерщвляют духовно. Решил видеть все своими глазами. Вернулся к корням, к истокам.
   – Вы задумались, мистер Бари, почему мы - писатели и журналисты - чаще всего рассказываем о мертвом или почти мертвом человеке, а не о живом? - Выпуклые глаза Джеймса смотрят на меня печально, голос у него ровный, глухой, как набат.
   – Не у всякого хватит мужества ответить на такой вопрос…
   – В людях осталось мало мужества, - просто заключил Голдрин.
   В этот момент я представил гигантское, полное трагизма полотно. "Гернику" Пикассо. Я видел ее в Мадриде.
   На профессиональном языке это называется "стоп-кадр". Весь мир исчез. Осталась "Герника".
   В холодных зловещих вспышках света мечутся объятые ужасом люди и звери. Мир разъят на части всеобщим убийством. Изломы тел и предметов, искаженные болью лица, конвульсивные движения фигур - все здесь взывает, предупреждает о грозящей катастрофе, убийстве женщин, детей, стариков. Картина написана в 1937 году, когда фашистские бомбардировщики начисто разрушили древнюю столицу басков - мирный городок на севере Испании. И сегодня все в этой картине корежится болью, исходит криком. И глубоко ранит бесстрастно горящая в хаосе бело-голубой ночи обнаженная электрическая лампочка.
   Я напомнил Голдрину одну историю: когда во время второй мировой войны в парижскую мастерскую Пикассо вошел фашист и, увидев репродукцию знаменитой "Герники", спросил: "Это ваша работа?", художник ответил: "Нет, ваша!"
   – Я не ошибся в предчувствии, мистер Бари! - Писатель встал с кресла. - Вы - честный человек!.. Пришел вас предупредить…
   – Что-то случилось?
   – Пока нет. Но вы, наверное, заметили, что среди преступников очень много негров?
   – Мне это известно.
   – Здесь, в центре Нью-Йорка, большое негритянское гетто. - Длинный палец Голдрина уперся в стекло. - Среди жителей гетто не найдешь ни одной семьи, где нет убитых расистами. И нет семьи, где в результате кто-то не стал преступником. В молодости я сам был подвержен приступам кровожадности из-за всепроникающего страха…
   – Зачем вы говорите мне это, мистер Голдрин?
   – Вы только начинаете работать в Америке, но от ваших репортажей многое зависит. Будьте снисходительны к ним… Их предали анафеме с самого рождения. Вы говорили о фашизме. Я лично не вижу большой разницы между фашистами и расистами. Последние даже изощреннее. Остерегайтесь их…
   – Постараюсь запомнить ваши слова… Зачем вы вернулись?
   – Во мне живет надежда на нашу молодежь. Извините за болтовню… - Он неслышно направился к двери, у выхода задержался. - И еще одна боль - Америка… Если ей суждено погибнуть в большом пожаре, я буду вместе с ней…
   Я пожал руку Джеймсу.
   Всегда считал американцев людьми чересчур самонадеянными, уверенными в своей гениальности и чемпионстве. Но эта встреча поколебала мое мнение. Слишком остро прорвалась в писателе боль…
   День репортера кончается поздно. А пружина внутренних часов не раскрутилась еще до конца, будоражит сознание, мешает уснуть в окружении большого города, где каждую минуту что-то случается.
   Ночью принесли телеграмму от Эдди из Голливуда: он начал работать. Я облегченно вздохнул. И вспомнил Марию: где она сейчас?

Глава двенадцатая

   Могучая Америка забуксовала от непогоды.
   Сначала эта меткая фраза одного из газетчиков вызвала остроты. От погоды зависит любой из нас, но - Америка?..
   Летом города задыхались от жары, засуха обрушилась на поля в большинстве штатов. Сохли посевы, трескалась земля, исчезали маленькие речушки и озера. Биржа первая почувствовала приближающуюся лихорадку голода в Африке, Индии, Пакистане. Цены на сельхозпродукты подскочили.
   Осенью выпал обильный снег. В Нью-Йорке сугробы достигали метровой толщины. На дорогах - пробки, аварии. Бывали случаи, что пассажиры застревали в пути, замерзали в автомобилях. Гигантские сосульки, срывавшиеся с крыш небоскребов, пробивали насквозь машины на стоянках.
   Я заметил, что люди приучались зорче смотреть вокруг, думать о завтрашнем дне. Не хватало электроэнергии, тепла, услуг. Бастовали мусорщики, газовщики, почтальоны, служащие аэропортов. Снегопады уступили место дождям и резким ветрам. От холода, одиночества, перебоев в обслуживании чаще всего страдали старики.
   В стране царило уныние. Требовалась разрядка. Даже "Всемирные новости", уловив всеобщее настроение, попросили у меня что-нибудь оригинальное.
   Подвернулся сюжет с молодоженами из Чикаго, которые решили совершить свадебное путешествие на воздушном шаре.
   В назначенное время я прилетел в Чикаго, поднялся на крышу Большого Джона.
   Большой Джон - стоэтажный небоскреб - был построен как прообраз дома-города, дома будущего. Здесь жили люди, которые, как правило, не выходили на улицу. В небоскребе были размещены конторы, службы быта, спортивные площадки, кинотеатр, маленькие сады - словом, все, что имеется в любом городе. Большой Джон бросил вызов большому Чикаго, стал как бы самостоятельным городом, огражденным от суеты, забот и тревог внешнего мира; здесь сложился свой уклад, традиции, распорядок жизни. Достаточно сказать, что в небоскребе ни разу не случилось ограбления. О нем даже на некоторое время забыли - мало ли небоскребов в мире!
   Вокруг Большого Джона высились десятки новых блестящих небоскребов, подтверждавших оригинальность мышления чикагской школы архитекторов. Однако среди современных форм и конструкций старый Джон оставался весьма своеобразной, ни на что не похожей фигурой. Облицованный черным алюминием, перепоясанный сверху донизу грубыми стальными балками, он прочно встал на берегу озера Мичиган, противостоя всем ветрам и непогодам этого сурового края. Страховая компания "Джон Хэнкок билдинг", построившая небоскреб, пренебрегла дискуссиями о внешней уродливости века техноструктуры, дала имя новорожденному. И сегодня каждый мальчишка знает, где стоит Большой Джон, может провести напрямую именно в это место Мичиган-авеню. А чикагские полицейские, одетые, в отличие от нью-йоркских, в меховые шапки и черную кожу, кажутся мне сродни Большому Джону. Во всяком случае, я, выйдя из подъезда, чуть было не свалился от резкого дыхания Мичигана, а суровый полицейский на тротуаре, как и Большой Джон, остались недвижимыми.
   Таким мне и запомнился мой небоскреб - черным в толпе белых, работягой среди пижонов, домом с самыми заурядными общественными подъездами и - необычной начинкой внутри.
   Итак, Мичиган-авеню, Большой Джон, репортаж о новобрачных.
   Прилетев делать репортаж, я поселился на сороковом этаже Большого Джона и с интересом изучал его нравы и жителей. В номере висели удачные репродукции с картин Тёрнера, из которых мне особенно нравилось мчащееся сквозь туман по чугунным рельсам паровое чудовище; в окнах неслись стремительные облака; лифт, дверца которого была прямо в номере, привозил в основные центры высотного города; обслуживание было на высоте. Мне казалось, я нашел райский уголок для одиночества.
   Молодожены, отправлявшиеся в необычное путешествие, не были жителями Большого Джона. Он - один из молодых директоров фирмы электронной техники, она - дочь газетного магната (я снял о них все, что требуется, заранее), выбрали стартовую площадку с умыслом: они как бы прощались со старым миром.
   Событие приобретало символический характер и было совершено, к удовольствию репортеров, в ключе задуманного жанра.
   На ветру под дождем мокло и колыхалось на десятках натянутых канатов огромное ярко-оранжевое тело воздушного шара. Шар, словно древнее чудовище, - этажей, наверное, в десять или больше. Резкие порывы, налетавшие с Мичигана, уносили прочь отдельные фразы оркестра, встречавшего приглашенных на церемонию проводов. В ресторане гости выпили шампанское за здоровье новобрачных, за начало новой жизни, поднялись на крышу. Супруги в костюмах из черной кожи, освещаемые светом прожекторов и вспышками блицев направились, держась за руки, к шару.
   Молодожены поднялись по лестнице к гондоле, помахали рукой на прощанье. Крыша Большого Джона, как и предполагалось, взревела криками "ура". Новобрачная вошла вслед за мужем в гондолу. Дверца захлопнулась.
   "О'кей, они готовы! Подъем! Освободите канаты!" - разнес над головами громкоговоритель.
   Какой-то полный человек бросился к канатам и стал рубить их серебряным топором. Зрелище было неожиданное, допотопное, специально рассчитанное на съемку. Канаты рвались со звуком лопнувшей в тишине скрипичной струны. Несколько сот провожающих замерли в молчании. Человек вздымал топорик над головой так поспешно, словно за ним гнались.
   Шар распрямился, набух, повис наискось над нашими головами, подтянув под себя закрытую гондолу, все еще держась за якорь земли, за крышу Большого Джона одной лишь нитью. Ветер с Мичигана лениво играл шаром…
   "Давай! - вскрикнуло радио. - Руби!"