А Кура завершил свою «новеллу» так:
   С тех пор по мосту боялись ходить. Боялись, пока одной девушке, Лелиной подруге, не явилась во сне Леля такой, какой она была при жизни, и не сказала:
   – Приносите мне желтые цветы.
   И теперь каждый, переходя через мост, бросает в воду желтый цветок – цветок первой Лелиной любви.
   Девицы, прочитав взахлеб сей ставший программным для многих поколений Курин труд, понятное дело, стали бросать с моста одуванчики и куриную слепоту, за неимением воспетых Курой желтых таежных тюльпанов.
* * *
   Мише исполнилось восемнадцать шестого ноября сорок первого года. В свой день рождения он записался в добровольцы и попал в отдельный инженерный батальон (мосты и переправы).
   На войне он и познал плотскую любовь.
   Его первой женщиной стала Тоня Большева, а за глаза – Большой Понтон. О, это был еще тот Понтон! Крупная дамочка и… гостеприимная в определенном смысле. Этот ценный кадр в сержантских погонах водил, то есть водила «Студебеккер» и наездами бывала на очередном месте работ отдельного инженерного. Как только переправа готова, тут как тут Большой Понтон на своей вонючке. Если порожняком, то остановится и, глядишь, кого-нибудь приголубит под тентом.
   Мальчик Мишенька давно ей приглянулся. Ах, какой славный и свежий мальчик! Она пригласила его под тент под предлогом передвинуть тяжелый ящик. Мише было понятно, зачем его зовут, и всем было понятно, потому что засвистали вслед курскими соловьями. Понтон распахнула гимнастерку, задрала лифчик и прижалась к Мише спелыми дыньками. Ух-х!.. Ну, вот и все, собственно. Миша едва успел и, если бы Понтон не помогла, промахнулся бы. Потом с каждым разом было лучше и лучше.
   Понтон влюбилась в Мишу, вот беда, а Миша думал, что влюбился в нее навсегда. Понтон была опытной и на восемь лет старше, и ей было ясно, что будет дальше. Миша встретит девчонку молодую и бросит ее, Антонину, потасканную такую.
   Но Миша не успел ее бросить, а про Тоню, именно про Тоню, а не про кого-то еще, про то, как она погибла, сложили песню, которая называлась «Оршанский тракт».
 
Оршанский тракт проложен до Херсона,
И как-то раз по этому пути
Машина ЗИЛ, груженная бетоном,
Решила «Студебеккер» обойти.
 
 
А «Студебеккер» вез боеприпасы.
Вела машину девушка-шофер.
Не жми на газ, не трать бензин напрасно,
Сильней у «Студебеккера» мотор.
 
   ЗИЛ вел известный балбес Ваня Извольский, который подвозил им, мостовикам, бетон. Ну не мог Ваня такого стерпеть, чтобы дамочка ехала впереди, даже если эта дамочка Большой Понтон, и погнал под сотню. Обойти не обошел, а на повороте врезался в МАЗ. У Понтона, вероятно, нервы не выдержали, ей бы проскочить – успела бы, но.
 
Зачем, девчонка, резко тормознула?
Снаряды от толчка разорвались.
И у руля навеки ты уснула —
Своей судьбе за это поклонись.
 
   Там и хоронить было нечего – воронка и покореженное железо.
   Еще одна любовь постигла Мишу в госпитале. Ранен он был не слишком тяжело. Они наводили переправу через Днепр под обстрелом, и осколок снаряда скользнул по ребрам, немного спилив кость. Его наскоро перевязали на месте и отправили в тыловой госпиталь.
   Там, в госпитале, была Танька-медсестра из породы Больших Понтонов. Танька шастала по палатам выздоравливающих, стреляла глазками, оглаживала халатик на груди, качала бедрами, и всем хотелось попасть к ней на перевязку. В перевязочной была очень удобная кушетка. Миша не раз побывал на этой кушетке даже ночью, как избранный, а не только во время перевязок.
   А когда умер от инфаркта заведующий хирургическим отделением Гурген Рувимович, Танька выбросилась из чердачного окна.
   Миша пережил эту смерть намного легче, чем смерть Понтона. Он к этому времени уже подрастерял кое-какие иллюзии и не ждал подарков от судьбы. Он стал немного хищником.
   В Берлине у него была молоденькая немочка Густька, Августа Мюнх, дочка немолодой фрау – хозяйки квартиры, где он поселился. У Густьки он был первым. Она сначала отдавалась за еду и мыло, а потом нежно полюбила Мишу, потому что он был ласков с нею. Августа подорвалась на неразорвавшемся снаряде. То есть нет, она не совсем подорвалась, подорвался наш сапер, задевший снаряд, а она осталась жива, но была ранена осколком в живот и потеряла возможность иметь детей.
   На этом война для Миши и закончилась. Он демобилизовался через полгода, а следующим летом поступил в Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта.

Глава 7

   …в самой ужасающей стадии этой смертоубийственной страсти молодой человек, пребывая целый день в глубочайшем отчаянии, каждый вечер как ни в чем не бывало наносил визиты одной прехорошенькой юной модистке.

   – Лисонька-чернобурушка, – спрашивал Михаил, зарываясь лицом в черный шелк отброшенных за ухо волос, – Лисонька-чернобурушка, а почему ты – Алиса, если детдомовская? В детдомах же по-другому называли. У нас из тех, кто в детском доме с младенчества рос, были две Револы, Октябрь, Май, Марлен (только не в честь Марлен Дитрих, а от Маркс-Ленин), а еще, ты не поверишь, Долбезгра (то есть «долой безграмотность»).
   Почему ты не Долбезгра, Лисонька, а Алиса?
   – Я не Алиса, я – Алисия! И меня не в детдоме называли. Меня так акушерка назвала, а она была из петербургских немок, старенькая совсем, но такая ловкая, бодрая. Молодым на зависть. Она меня приняла и в приют снесла, сказала, что зовут Алисией, и велела так и записать, как раз чтобы они там ничего не придумали такого… необыкновенного. Твою Долбезгру небось дразнили?
   – Поначалу дразнили, потом стали жалеть. Она была еще маленькая и плакала все время. А потом стали просто Долли звать на иностранный манер. А потом и в документы записали: Долли Лаврентьевна (понятно, в честь кого) Китаева (у нас поселок Китайкой назывался).
   Михаил выбирал из черного шелка ее волос седые ниточки и складывал их в тонкую прядку. Прядка была матовой и отсвечивала хвоей голубой канадской елки, а если дотронуться языком, то почувствуешь терпко-горьковатый хвойный вкус. Седые ниточки, как уже знал Михаил, появились после голодных лет, сначала блокадных, а потом чуть более сытых – в эвакуации. В двадцать три года седые ниточки даже придают пикантность, особенно при правильном личике с заостренным подбородком и раскосых лисьих глазоньках, почти бесцветных в своей прозрачности.
   – А почему тебя акушерка нарекла, а не матушка родная?
   – А матушка моя, Мишаня, пьяненькой зачала, пьяненькой носила и пьяненькой родила. И померла родами. Испустила винный дух. А звали маменьку Валентина, поэтому я Алисия Валентиновна. А родилась я от благородного жигана Щелкуна с Лиговки, по настоящему имени никому не известного (да его к тому времени урки прирезали, прямо на улице), и потому я Алисия Валентиновна Лигова. Розеншен хотела.
   – Кто.
   – Розеншен – ну акушерка – хотела, чтобы Лиговская, но детдомовские отказались – контрреволюционная-де фамилия, буржуйская.
   Ну, она и сказала: пусть Лигова, и это последнее слово. А если Розеншен говорила «последнее слово», тут никто возражать не смел. Она умела быть грозной, прямо молнии метала, прямо «катюша» какая-то реактивная. Ты бы видел.
   – Я, лисонька, видел, – тихо выдохнул Михаил.
   – Ну да, ты на войне был. Так вот…
   Михаил хотел было возразить, что дело не в том, что он был на войне и видел работу реактивной артиллерии, а в том, что. Но как тут объяснишь, если нахлынуло и завертело, если сердце заходится воспоминаниями. Он и не подозревал, что столько помнит. Все, все помнит.
   – Ты знаешь, Мишаня, если уж речь зашла. Ты знаешь, я ведь Эльзе Генриховне, ну, Розеншен – она любила, когда ее по фамилии называли, она говорила, что девушек на высших курсах – или где она там училась? – всегда называли по фамилии, – так вот, я просто всем обязана Розеншен. Она меня иногда в приюте навещала и все удивлялась, что у мамаши-пьяницы родился такой здоровый ребенок. Она говорила, что неспроста, а раз неспроста. Ну, тут уж я не поняла про судьбу. Она сложно объясняла. Про встречи, связующие нити, избранность. Нет, я не понимаю, кто там кого избирает и зачем. Мне на картах проще. Мне Дора Яновна на картах гадает, вот там все понятно. Полгода назад выпал в ближней дороге пиковый король, роковой. Мы с тобой и встретились. Помнишь? Когда меня после вечерней смены тот гад в темную подворотню тащил, а ты меня отбил, Мишенька. А почему ты роковой, Мишенька? Неверный?
   – Что?
   – Да ты не слушаешь! Ах ты.
   – Лиска, с ума ты сошла! Не дерись, я слушаю. Мне про твою Розеншен страшно интересно, а роковой не я, а «тот гад», что тебя тащил.
   – Так если ты не роковой, то почему не женишься? Мишаня? Как было бы славно. У меня же комната своя, и соседки хорошие. Дора Яновна гадает, а Дания – трезвая дворничиха. Ну ладно, не сердись, не буду я про женитьбу. Тебе институт заканчивать. Какая там семья! Да, так вот, Розеншен. Когда мне четырнадцать исполнилось, она меня взяла под белы рученьки и свела в театр Красной армии, в костюмерную. У нее в театре был знакомый артист, Василий Петрович Дерюгин. Он ей и сказал, что помощницы в костюмерную нужны – ну, сметывать там, ниточки прокладывать да вытаскивать, костюмы развешивать да гладить, меня и взяли ученицей по разрешению директора Леонида Сергеевича Вивьена. Он добрый был, Леонид Сергеевич, но строги-и-ий!.. Все артистов гонял, все ему не так да не эдак. Ему, как он говорил, «вся эта самодеятельность» не нравилась, он говорил, актерская профессия – это не только талант и образ жизни, но и труд. И будьте добреньки, товарищи работники сцены, потрудитесь играть, а не орать и не руками по клубам размахивать, как вы привыкли в вашем бывшем передвижном «Красноармейце» – так театр назывался, пока его Леониду Сергеевичу не отдали.
   – Лиска, а что потом с Розеншен стало? – перебил Михаил.
   – Ой, знаешь, – взволновалась вдруг Алисия, так что короткие реснички затрепетали и заиграли ювелирно-крошечной радугой, – ой, это самое интересное! Когда за ней пришли перед войной, когда всех немцев решили фашистами считать и вывозили куда-то, ее не оказалось в квартире. Она одна жила, ее почему-то не уплотнили – я думаю, эти, из домового комитета, ее просто испугались. Ну во-от. За ней пришли, а квартира-то пустая: ни картин, ни занавесок, ни одежды, ну ничегошеньки. Только рассыпаны по всему дому сухие розовые лепестки, как будто картины осыпались. У нее картины были все сплошь с цветами, с роскошными букетами, с розами. Знаешь, Мишенька, я чайник поставлю.
   Алисия вынырнула из-под одеяла, поправила рубашечку с прошивками, набросила халатик и, поглядывая через плечико, подпоясалась потуже, чтобы лишний раз намекнуть, что такую талию поискать. Вскоре прибыл чайник – шоколадный глазурованный слон с оббитой по нижнему обводу эмалью. Алисия сдернула со стола зеленый плюшевый газон скатерти с бомбошками и водрузила раскаленного слона на голое, во многих местах обожженное дерево. Потом достала из буфета-развалюхи заварочный чайничек – белого слоненка – и чашки, Михаилу – с веткой персидской сирени, себе – с незабудками. Над столом легонько раскачивалось здешнее светило – абажурчик, гордость Алисии, сооруженный ею из старой занавесочной кисеи, пышными складками уложенной на проволочный каркас – по образу и подобию кринолина.
   Чаепитие, так уж у них повелось, означало конец свидания, но сегодня свидание прерывала сама Алисия, и Михаил был благодарен ей за тактичность. Лисонька обладала тонким чутьем и не могла не заметить, что Михаил по какой-то причине оказался во власти настроения, непонятного ей, а раз непонятного, то вполне может быть, что и небезопасного для взаимности их чувств.
   Но перед самым расставанием она не удержалась и попросила любезного дружка задержаться на минутку, чтобы показать ему что-то интересное. Алисия скользнула за шторку, закрывающую нишу, которая заменяла гардероб, и завозилась там, кажется, даже напевая. Вскоре шторка была отброшена и на вытертый коврик, словно на просцениум, шагнула Алисия в изумительном новогоднем наряде, который был ей, однако, слегка великоват. Она не очень грациозно повернулась на доставшейся от кого-то высокой довоенной танкетке, совсем не подходившей к платью. Высоко взметнулась юбка на крахмальном чехле, замерцали блестки, выложенные метельным узором, жеманно скрипнул сложно вырезанный белый лаковый поясок.
   – Вот беда, туфель подходящих нет и взять негде, – не дожидаясь комплиментов, посетовала она.
   – Необыкновенно красиво, – одобрил Михаил, – я такое только в театре видел.
   – Не видел, не видел, – засмеялась Алисия, – это не театральный костюм, это такая новая парижская мода. Таких платьев у нас еще совсем мало. Смотри: плечи и грудь обтянуты, то есть должны быть обтянуты, вот так плотненько, – это же не на меня платье. И смотри, сколько юбок – целых три, подкрахмаленные. Вообще-то говорят, что есть такие упругие специальные сеточки, они держат форму юбки, но где их раздобыть-то? О-хо-хо. А наши девушки все мужские пиджаки с квадратными плечами заказывают, все мужиков по привычке заменять хотят, как в войну. И тебе – у станка, и тебе – за рулем, и тебе – сварщицами. Но я точно говорю: скоро все такой фасончик будут носить, снова станут барышнями в кудряшках-барашках пришпиленных, в пышных юбочках или совсем узких, так что шагу не шагнуть, и в туфельках-лодочках.
   – Ты, выходит, у нас самая прогрессивная модница, Лиска?
   – Нет, куда мне, – загрустила Алисия, – тут материя такая дорогая, как для самых знаменитых актрис, как для Любови Орловой, например. Но я себе тоже что-то такое к лету сошью, хоть из штапеля. У меня теперь выкройка есть. А это платье одна девушка заказала, ей кто-то сказал, что я на заказ хорошо шью, она и пришла. Ты же знаешь, Мишаня, что я не только на «Большевичке» смену мотаю – я там эту комнату отрабатываю, – я просто шить люблю красиво. Я потом обязательно в какой-нибудь театр поступлю в костюмерную.
* * *
   Лисонька обитала в том конце Коломенской, что ближе к Разъезжей. Двор ее колодец был четвертым в цепочке проходных дворов, если идти с Коломенской, и четвертым же, если входить с Лиговского проспекта. Двор навсегда пропах сырой городской копотью, змеился трещинами, шуршал осыпающейся штукатуркой, скрипел полуживыми лифтами в полопавшихся стеклянных коконах, завывал гнусавой кошачьей разноголосицей, шмыгал растрепанной метлой дворничихи Дании, Лисонькиной соседки, шаркал разбитой человеческой обувью, по светлому времени цокал опасливыми каблучками, сокращающими свой путь, выдувал гнилой картофельный туман из подвальных отдушин, плескал небесной водой из водосточных труб. И редко-редко, лишь в первые дни настоящей зимы, замирал в благоговении, принимая снежное причастие.
   Снег так и сыпал, освещая темный колодец. Замерзший лунный свет – вот что это был за снег. От уровня крыш он падал прямо, целеустремленно, а потом, на уровне проходных арочных тоннелей, на уровне окон Лисонькиного первого этажа, где водились сквозняки особой дворовой породы, заплетался плотными смерчиками, лезущими за пазуху и сбивающими дыхание.
   До институтского общежития на 7-й Красноармейской путь был нельзя сказать чтобы близкий, но сегодня, несмотря на наступившую в одночасье зиму, Михаил радовался этому обстоятельству. Ему необходимо было побыть одному и многое решить для себя.
   Милая Лисонька-Алисонька, девушка для удовлетворения определенных желаний, оказалась чуть ли не сестренкой, а связь их – чуть ли не кровосмесительной. Так он понимал. Только объяснить все это Лисоньке невозможно. Даже если он расскажет ей об обстоятельствах своего рождения, о знакомстве с Розеншен и о том, что Алисия появилась на свет как раз после того, как семья Михаила уехала из Ленинграда в Забайкалье, она поймет все не так и лишь порадуется совпадению.
   Что же теперь делать-то, а? До сих пор все было так просто. То есть нет, далеко не просто, но, по крайней мере, понятно: Лисонька – для постели, для отдыха, особенно когда доведет Лидия, редко допускавшая «до тела», но, как он убедился, девушка не без определенного опыта. А Лидия – для. Лидия, вероятно, будущая жена. Почему бы и нет, если ей так хочется. Или и не хочется ей вовсе?
   Жалко Лисоньки-сестрички, но с ней разлука предстоит. Если уж Розеншен говорила – судьба, то.
   Нет, какая судьба?! Он тоже ничего не понял. Связующая нить? Все равно непонятно. Впрочем. Связующая нить? Вот именно. Связь с прошлым, которое он забыл и предал в суете, а она явилась и напомнила – почтовая голубка, скользящая меж времен, словно иголка с ниткой меж переплетениями ткани. Скользящая лишь в один конец: донесла весть и погибла. Донесла весть и выскользнула из пальцев, потерялась, потому что ниточка, длиною в самый раз, закончилась, потому что назад возврата нет, а есть только память. Память – весть из воистину существующего в неведомых пределах прошлого, из тех времен, где молоды и исполнены любовью мама и папа.
   Пиковый король? И правда. Бедная Лисонька.
   Как это он постиг такие сложные вещи? Уму непостижимо. Это все зима – откровение от Первого Снега, от холодной метели не-Лисонькиного новогоднего платья, от колких серебряных смерчиков на Разъезжей, от фонарно-золотистых вихрей на Загородном, от ледяного звездного крошева на Московском, сметаемого ветром в галактическую спираль, в бесконечность Млечного Пути. Кто его походя творил когда-то?
   Нет, если идти по Московскому, то выйдет слишком быстро. И Михаил свернул от Витебского вокзала в Семеновские роты, прошел насквозь от Рузовской до Бронницкой путаным, блудным путем по нетронутому снежному покрову, вновь выбрался на Московский и обреченно свернул на 7-ю Красноармейскую. Общежитие закрывали в одиннадцать.
* * *
   В комнате бурлили все еще не пережитые с лета футбольные страсти.
   – А правда, что Бутусов вратаря киевского «Динамо» ударом мяча убил и ему теперь запретили с правой пробивать? – спросил Коля Тихомиров.
   – Брехня, – ответил Леха Золотницкий, – нельзя мячом вратаря убить, брехня!
   – А я слыхал, от удара Бутусова штанга лопалась, – настаивал Коля, – пацаны говорили, что за нашего Бутусова товарищ Василий Иосифович Сталин две машины «Победа» предлагал: одну главному тренеру «Зенита», а другую самому Бутусову.
   – Ты бы поменьше трепался, трепач! – почему-то оглянувшись на двери, сказал приятелю Леха, – товарищ Василий Иосифович Сталин, если бы ему понадобилось, твоего Бутусова и без машин к себе забрал.
   Полковник ВВС Василий Иосифович Сталин, понятное дело, душой и сердцем принадлежал футбольному клубу ЦДК ВВС и, по разумению Коли Тихомирова, спал и видел, как бы заполучить в любимую команду зенитовского Бутусова, чтобы еще больше усилить состав, располагавший уже одним футбольным гигантом – Всеволодом Бобровым.
   – Мишка, как думаешь, забрал бы? – сквозь булку во рту промычал немного наивный Коля и отхлебнул чай из граненого стакана.
   – Я думаю, мог бы – так и забрал бы, а ведь не забирает же, – ответил Миша, пристраивая шинель на разлапистую, словно сосна, вешалку. На воротнике шинели таяли и испарялись атомы Млечного Пути.
   – Слышал, Леха, что опытный человек, фронтовик и орденоносец говорит? Мишка, а за что ты свое «Красное Знамя» получил? Ты как-то и не рассказывал никогда. Секрет?
   – Нет, какой там секрет, просто к слову не пришлось. Я его за мост через Эльбу получил. У нас тогда на правом берегу пятая танковая генерала Ротмистрова моста ждала. К Берлину рвалась. А Эльба по весне разлилась, скорость течения да небывалая ширина, так что наплавной понтонный мост собрать никак не получалось. А Жуков лично приехал к нам, комбата нашего вызывает, пистолет из кобуры хватает и ревет что-то вроде: слышь, комбат, если твои мостовики танкистов Ротмистрова послезавтра на тот берег не пропустят, то я тебя лично шлепну из этого самого ТТ. В общем, пустили мы танкистов Ротмистрова на левый берег на полдня раньше. Комбата представили к Герою Соцтруда, а всех ротных – к «Трудовому Красному Знамени».
   Миша помолчал и добавил:
   – А вот был бы этот мост не металлический, а железобетонный, да ни за что бы мы его за три дня не подняли.
   Последнее замечание о преимуществах металлических мостов перед железобетонными всколыхнуло больную тему, футбольные мифы и легенды были на время оставлены, и парни закряхтели, запыхтели и заматерились, вспоминая о грустном – о забытой-перезабытой и не больно-то нужной до сей поры сложной математике. В том-то и дело, что именно до сей поры. Потому что еще в начале семестра ниспослана им была «радостная» весть о том, что придется им, четверокурсникам факультета «Мосты и тоннели», аки мученикам, трудиться над замечательным (чтоб его!..) курсовым проектом во славу (пропади они пропадом!) железобетонных конструкций. А точнее, как они не без оснований полагали, во славу любимчика заведующего кафедрой мостов аспиранта Александра Петровича Никитина, тема диссертации которого была как раз по методике расчета пролетных строений из предварительно напряженного железобетона.
   Александр Петрович, которому, в свою очередь, была ниспослана весть о неудовольствии, выраженном студентами (а некоторыми – даже и в нецензурной форме) по поводу свалившейся на них напасти, счел своим долгом выступить на собрании и воспеть в своей речи железобетон. Причем аргументы, приводимые им в защиту перспективного материала, были столь железобетонными, что оспорить их представлялось возможным только в кулуарах, и только в обществе избранных, проверенных на вшивость товарищей.
   – Будущее, товарищи студенты, – рубил Александр Петрович, – за железобетонными мостами. Железобетон, товарищи студенты, это материал, который дает нашему отечественному мостостроению и всей нашей строительной индустрии огромную экономию металлопроката, что особенно важно теперь, в период восстановления народного хозяйства, когда страна испытывает огромный дефицит в прокатной стали.
   Александр Петрович с видом превосходства обвел аудиторию взглядом и продолжил:
   – Именно массовое применение технологичного сборного железобетона обеспечит нам высокие темпы восстановительных работ. Высокие темпы, – поднял кулачок Александр Петрович, – задачу на которые поставила перед нами наша партия, наш вождь товарищ Сталин.
   – Ну на кой нам проект по железобетону сдался, – размахивал после драки кулаками Леха Золотницкий, – у нас диплом больше половины ребят собираются не по проектной и не по расчетной части писать, а по организации строительства, и потом, где справедливость: студенты прошлого курса имели в этом семестре два курсовых проекта, а у нас получается три.
   Действительно, у тех, кто учился курсом старше, такого курсового проекта в помине не было. Вернее, он был, но только у студентов первой, так называемой математической группы, в которой готовили инженеров-мостовиков для проектных институтов и для науки. В этой группе училась в основном зеленая молодежь – домашние мальчики и девочки, пришедшие в институт сразу после десятилетки. А в остальных четырех группах потока доминировали люди, понюхавшие пороху, повоевавшие да прошедшие трудную школу работы в тылу, на восстановлении разрушенных немцами дорог и мостов. Они отнюдь не стремились чахнуть в НИИ и КБ, корпеть над цифрами и протирать штаны. Они готовили себя в прорабы, они стремились к речным просторам, на вольный ветер – строить и возводить.
   – Ну скажи ты, Мишка, – не унимался Леха, актуализируя риторические вопросы, – ну чем этот бетон так уж хорош? Какого лешего ради него столько людей мучить?
   – Да видел я в Германии железобетонные мосты! – отмахнулся Михаил. – Если такой мост взрывчаткой разворотило, то он уже ремонту и не подлежит, только русло обломками перегораживает, мешает течению. А металлическая ферма – милое дело. Ферму если и подорвать, то и из русла реки ее поднять легко, и ремонтировать можно. Когда мы мост через Эльбу восстанавливали, четыре фермы стодесятиметровых отремонтировали. А были бы там железобетонные пролеты? Наши танкисты на правом берегу еще два месяца стояли бы! А Жуков бы шлепнул комбата, у него бы не заржавело.
   Михаил легко и без напряжения поддерживал разговор с однокурсниками, с которыми была выпита не одна бутылка «Столичной», разгружен не один вагон и перетаскано несчетное множество носилок с кирпичами и емкостей с раствором на ленинградских стройках. У них был один на троих трофейный «Золинген», которым по очереди брились по утрам перед мутным зеркалом – осколком отражателя зенитного прожектора, а если перед сессией переписывались конспекты, то в трех экземплярах под копирку, чтобы сразу для всех. Михаил поддерживал разговор, пил чай, отламывал куски сайки, но это был уже немного другой человек – в нем подснежниками пробивались всходы недовольства собою, недовольства эскизностью своего существования.
   Ему вдруг показалось, что до сих пор он лишь пробовал себя в этой жизни, что сменяющие друг друга эпизоды его биографии подобны подготовительным эскизам, наброскам художника, которые тот делает в предвкушении работы над большим полотном. Все так просто с этими эскизами, этюдами, зарисовками: не понравилось, можно порвать, выбросить, сжечь; пусть немного жаль потраченного времени, но все легко поправимо. В крайнем случае, если усилия не приводят к умиротворяющему результату, можно начать вдохновенно трудиться над другой картиной.