Михаил вдруг подумал, что ему, как и его отцу, не суждено стать большим художником, только отец торопился и ошибался в живописи, а он, его сын, с неменьшим небрежением пишет свою жизнь, бросает и рвет исписанные листки – а на листках-то не только его судьба. Лисонька-сестричка, Лисонька.
* * *
   Лидочка Чижова обладала, конечно же, очень изящной фигуркой, иначе она и не стала бы сразу же, как только появилась, звездой факультета. Правда, дело было не только в фигурке, но еще и в особом взгляде, где плескалось веселое тепло – солнышко в капле меда. Миша и увяз мухой в меду. Только не мед это оказался, а горькая, тягучая смола, и не в глаза надо было смотреть, а на губы. Губы не лгали. Лида улыбалась, точно лук натягивала, и вслед за улыбкой летели острые насмешливые стрелы. Лида складывала губы для поцелуя, и изгиб ее рта делался похож на маленький игрушечный, но все же небезопасный лук – забаву бесстыжего Купидона. Лида оборачивалась через плечо, скривив рот в презрительной гримасе, и – тетива рвалась с резким, неприятным звуком, хлестко била по лицу.
   Тонкие насмешки будоражили и возбуждали (если, конечно же, не были ядовитыми), ложно-невинные поцелуи и вкрадчивые ласки доводили до исступления, до экстаза, не столько даже возлюбленного, сколько ее саму. Страсть, достойная менады, рвала тетиву, а потом надолго сменялась холодом, маскируемым под презрение. Презрение выражалось в лучшем случае снисходительностью, в худшем – перерождалось в склочность и сварливость. Затем опять все возвращалось на круги своя: сухие и занозистые, как щепки, насмешки, сопровождаемые зажигательными поцелуйчиками, коротко полыхнувший пожар и – снова ледяная водица межвременья, шипящая на свежем пепелище.
   Лида появилась только в этом году, в сентябре, перевелась из Москвы, так как папенька являлся далеко не самым последним человеком в составе команды Ларионова, новоявленного первого секретаря, ставленника Лаврентия Берии. Ларионова прислали из Москвы после уничтожения руководства города по «ленинградскому делу», делу новой партийной фронды, ради укрепления рядов. Поселили Чижовых (была еще и маменька, личность ничтожная, «фигуры не имеющая») в центре, в пятикомнатной квартире солидного особняка на улице Чайковского, и дали в пользование «Победу» с шофером.
   Все эти подробности сообщил однокурсникам Рудька Зверев, Вездесущий и Всезнающий. Почему его прозвали Вездесущим, оставалось непонятным, а Всезнающим он оказывался по той простой причине, что напрочь лишен был стеснения и интеллигентских сомнений в своей правоте, а потому везде совал свой бестактный нос и задавал вопросы, порою просто непозволительные. Не все знали, что Рудьке, чтобы не лез и отвязался, нужно без всяких колебаний просто давать по носу. Чаще всего люди не выдерживали Рудькиного напора и, вместо того чтобы послать его подальше, исповедовались, а потом сильно об этом жалели, так как Рудька был не просто Всезнающим, а Всезнающим Треплом, к тому же он имел обыкновение творчески осмысливать полученные сведения. Короче говоря, все сплетни шли от Рудьки. Репортером бы ему быть, а не мостостроителем.
   Рудька в Лидочке тоже поначалу увяз было, да получил отлуп, но не загоревал, а задумал свести с Лидочкой Мишку Лунина, потому что был не только предприимчив, но и наблюдателен и заметил, что Лидочке Мишка во как нужен – как свежая кровь вампиру. Рудька Мишке и намекнул: будь, гвардеец, посмелее, погляди на девушку, скажи пару нежных словечек, девушка-то ждет.
   И Миша стал искать предлог к душевному разговору. Только институтская обстановка к такого рода мероприятию не располагала, потому что Лида попала в ту самую привилегированную «математическую» группу и на занятиях они редко пересекались, а встречались, в основном, как корабли в море, идущие встречными курсами: «привет», «привет» в коридоре на противоходе, и разминулись, разошлись, каждый в свой порт назначения. Она – в Комсомольскую аудиторию на занятия по матричным методам быстрого счета, а он – в зал Николаи на семинар по экономике строительства.
   Лида сама сделала первый шаг к более тесному знакомству. Как-то раз теплым паутинно-золотым днем позднего сентября она подошла к Михаилу и спросила его, не составит ли он ей компанию. Не претит ли ему роль, как бы это сказать, благородного кабальеро, сопровождающего прекрасную даму на концерт Вертинского? Великий Пьеро дает всего один концерт в Доме ветеранов сцены, а билеты, так уж повезло, уже есть. А тот, кто достал билеты (ее дальний родственник, что-то вроде четвероюродного кузена), так уж повезло, заболел, бедняжка, горлышко простудил, скушав мороженого в ее обществе, а ему горлышко беречь надо, так как он оперный тенор. По этой причине она сама имеет право выбрать, кого ей пригласить с собою, и приглашать человека не интересного ей она бы не стала. Вот так.
   Миша не стал спрашивать, почему бы ей не пригласить в сопровождающие, скажем, Кирюшу Тягунова, известного любителя такого рода вычурных песенок, или признанного красавца Илью Подорожного. Он не стал спрашивать – по ее вполне откровенному взгляду и так все было ясно, к тому же и Рудольф Всезнающий намекал. И он выразил готовность сопровождать «прекрасную даму», а также благодарность за то, что выбор пал именно на него. Вечером в воскресенье Миша купил на Кузнечном рынке поздние пригородные астры и отправился дальше, на угол Литейного и Чайковского, где они с Лидой договорились встретиться перед концертом. Оттуда пешком отправились на Петровский остров, где на берегу Малой Невки среди лип и кленов находился Дом ветеранов сцены.
* * *
   Михаил и Лида сидели в пятом ряду правее центра. Отсюда поседевший и редковолосый маэстро наблюдался в трехчетвертном ракурсе на черном фоне рояльного крыла. Он давно уже не выступал костюмированным, этого и не разрешили бы, но маэстро со временем попросту перестал нуждаться в гриме. Фрачная пара, стоячий воротничок с отогнутыми уголками, белый галстук-бабочка, зализанные остатки волос… Собственно, что такого? Вполне традиционный облик как для сцены, так и для приема в каком-нибудь посольстве. Кроме того, разочаровывала старческая уже расплывчатость черт. Но высоко взлетающие брови, совершенная графика замкнутого орнамента ушной раковины, многозначительный иероглиф узкого, длинного рта, утверждающая вертикаль средней линии носа – все это осталось от Пьеро, а белые манжеты на черном фоне в движении своем рисовали набегающие складки широких рукавов всегда печального клоуна. И руки. Руки играли со светом и тенью, с белым и черным, руки комкали сгустки тьмы, ловили и рассеивали свет электрических звезд. Руки оправдывали нарочитую манерность пения, культивированную картавость, частую капризность интонации. Кисти рук взлетали в поднебесье, падали с высоты, умирая в нисходящем полете; оживали и распускались экзотическим цветком в ожидании небесной благодати; в отрицающем веерном движении напрягались до струнной дрожи; увядали от внезапно осознанной поруганности чувств; трепетали влюбленной стрекозкой; сплетались ласточкиным гнездом; волновали черный водоем сцены, то пуская мелкую рябь, то поднимая штормовые волны. Вертинский пел в дуэте со своими руками.
   Михаил почти и не слушал. Почти не слушал даже и тогда, когда маэстро вдруг обернулся в его сторону и, глядя сквозь него невидящим сценическим взглядом, запел:
 
Я знаю, Джимми, вы б хотели быть пиратом,
Но в наше время это невозможно.
Вам хочется командовать фрегатом,
Носить ботфорты, плащ, кольцо с агатом,
Вам жизни хочется отважной и тревожной.
 
   Миша почти не слушал, а лишь следил за мистерией рук и внезапно почувствовал, насколько он неуместен здесь в своей гимнастерке и орденах, насколько неуместна здесь благоухающая «Персидской сиренью» Лида.
 
…На триста лет мы с вами опоздали,
И сказок больше нет на этом ску-у-учном свете.
 
   Немного ощипанные за время концерта Мишины астры Лида бросила на сцену, под ноги Вертинскому, и он склонился, поднимая их в смиренной благодарности. Но смиренность его была столь изящна, что не оставалось сомнений в ее отрепетированности, привычности, и Михаилу этот пируэт с поклоном, с прижатыми к груди цветами показался насмешливо-ироничным, снисходительным. С такой снисходительностью обходятся с ряженными в карнавальные костюмы детьми, делая вид, что не узнают их, и дурашливо пугаются Митеньки в плюшевой медвежьей шкуре, удостаивают почестей Милочку в наряде принцессы, насыпают драже в колпачок гномику Сереженьке, щекочут картонное ушко пискляво мяукающей киске Ларочке.
   Возвращались с концерта пешком. На Тучковом мосту плескался ветер с залива. Лида безуспешно пыталась одновременно поплотнее запахнуться в жакет, подколоть волосы и удержать взлетающую юбку. Миша обнял девушку, заслоняя ее от ветра. Так они и шли, обнявшись, изучая друг друга на ощупь: через Тучков, по 1-й линии Васильевского острова, мимо университета и Кунсткамеры, через Дворцовый мост, где порывы ветра стали чуть ли не ураганными; потом по улице Халтурина, пахнущей бакалеей и булочной на углу Запорожского переулка, потом наискосок по мертвенно-розовому при свете фонарей хрустящему песку Марсова поля, через крутой мостик Лебяжьей канавки, мимо зыбкого пространства Летнего сада, по Пестеля до Моховой, а потом налево, на Чайковского, к дому Лиды.
   У Летнего сада случился страстный поцелуй, которого не могло не случиться, потому что изгиб Лидиного бедра, приспособившись за время пути к амплитуде их совместных движений, вдруг по-особому удобно стал лежать под Мишиной рукой. В поцелуе Михаил немного потерял контроль над собой и прижал Лиду к ограде, так что ее шелковые чулочки порвались о цокольный камень, а задравшаяся не без Мишиной вины юбка обтерла запыленный лик одной из Медуз, гнездящихся на решетке. Лидочка целовалась умело и безо всякого стеснения прижималась к Михаилу, а потом, опять-таки нисколько не стесняясь, стянула изорванные чулки и опустила их в урну рядом с Медузой, точно жертву принесла. Потом подобрала липовый тусклый лист – кособокое сердечко, засунула в карман жакета и сообщила:
   – Это на память. В книжке засушу.
   – Рассыплется, и труха будет, – буркнул заведенный Михаил.
   Лида посмотрела понимающе, выгнула губы луком и вдруг пообещала:
   – Я, Миша, не буду тебя долго мучить. Но немножко-то можно, а? Хочешь, я тебе за мученья курсовой проект рассчитаю по матричному методу? Мне ничуть не сложно. Хочешь?
   – Сам рассчитаю, – почти разозлился Михаил.
   – Умница, – обрадовалась Лида, – потому ты мне и нравишься, такой взрослый и самостоятельный. А еще мне понравилось с тобою целоваться. Ммм! Ты не бойся, прижимай покрепче. Все, что могло порваться, уже порвано. Выброшено и забыто. Миша-а-а.
   Прижимать крепче Миша не стал, и Лида, посмотрев через плечо с понимающей насмешкой, взяла его под руку и повела к дому. Они вошли в освещенное парадное, миновали пожилого охранника в форме и поднялись на второй этаж к квартире.
   – Познакомлю-ка я тебя с папенькой, – усмехнулась Лида. – Не сдрейфишь, лейтенантик?
   – Это обязательно, Лида?
   – Миша, я еще никого не знакомила со своим родителем. Прими это во внимание, пожалуйста, – серьезно сказала девушка и опять улыбнулась насмешливо: – Ты будешь знакомиться, а я под шумок улизну и чулочки надену, чтобы папенька ничего такого не подумал.
   Мишину фуражку и Лидину сумочку приняла домработница. Она же проводила молодых людей в просторную комнату, где на диване сидел, обложившись газетами, «папенька» – Леонид Никитич Чижов.
   – Папуля, это Михаил. Он сопровождал твою дочь на концерт, а потом любезно препроводил до дому. Как по-твоему, заслужил он чашку чая в благодарность за пережитые мученья?
   – Мученья? – растерялся Чижов, но все же острым глазом поглядывал на Михаила и его награды, вывешенные слева поперек груди.
   – Конечно, мученья. Ты бы видел, как он страдал, слушая Вертинского. Весь извелся.
   – Страдал? Я бы тоже страдал. «Мада-а-ам, уже падают листья…» или там: «Это бред. Это сон. Это сни-и-ится-а.» – фальшиво изобразил Леонид Никитич. – Кто бы не страдал?
   – Я, например. Я получила истинное удовольствие. А мужчины ничего не понимают, даже Делеор, хоть он и билеты добывал, хоть он и тенор-кенар. Ну, вы тут знакомьтесь, а я сейчас.
   Лидочка удалилась, а Чижов протянул Михаилу руку для пожатия и начал вслух перечислять, словно зачитывал список приданого:
   – «Красная Звезда», «Красное Знамя», «За освобождение Вены», «За взятие Будапешта», «За победу над Германией». Ну-ну. Орел. Ротный? Партиец? А «Красное Знамя» почему «Трудовое»?
   – Ротный, и в партию на фронте вступил. А «Красное Знамя» «Трудовое», потому что военнослужащим железнодорожных войск за выполнение задач по восстановлению дорог и мостов вручались не боевые, а трудовые ордена, – отрапортовал Михаил.
   – А я и не знал, штатский человек. Железнодорожные войска, значит. Уважаю, – кивнул Леонид Никитич. – У меня любимый дядька инженер-путеец был. А где служил, точнее не скажешь?
   – В первой гвардейской ордена Кутузова железнодорожной бригаде, в одиннадцатом Отдельном Краснознаменном мостовом батальоне, – устало ответил Михаил, который не любил проверок, хотя и понимал, что они неизбежны.
   – Ага. Сейчас Лидия придет, и чай пить будем втроем. А хозяйка моя с мигренью мается – лед на лбу, лед на груди, – махнул рукою Чижов и спросил игриво: – Красивая у меня дочка, ротный, а?
   – Очень, – коротко кивнул в ответ Михаил.
   Чай пили здесь же за круглым дубовым столом с навощенными ножками, покрытым шелковистой льняной скатертью, под щедрым на радуги хрусталем старинной люстры. До чашек страшно было дотронуться, настолько тонким и хрупким был фарфор. Чашки с золотым ободком под случайными касаниями серебряных ложечек пели соль-мажор. От чрезмерности света, отражаемого белыми поверхностями, становилось больно глазам. Обновленный запах «Персидской сирени» навязчиво напоминал о Лидиных поцелуях, кружил голову, приторно оседал на гортани и не давал разобраться в чувствах.
   …Уже гораздо позже Михаил осознал, что именно после этого вечера он стал редко надевать свои ордена и медали, вынимал их из коробки лишь при необходимости и прикреплял к гимнастерке или штатскому костюму лишь в тех случаях, когда надлежало быть при регалиях, лишь в тех случаях, когда он точно знал, что его не будут рассматривать как пса-медалиста, который не испортит породы при запланированной случке.
   Было уже совсем поздно, и Миша не просидел долго. Его провожали трое: Чижов до порога гостиной, Лида и домработница до входной двери. Перемолвиться с Лидой словечком не представлялось возможности, и встретились они только назавтра в институте, где она сначала исподтишка насмехалась над ним, а потом передала записочку с повелением прийти вечером, в семь часов, на улицу Петра Лаврова по такому-то адресу. Миша ради свидания отменил назначенную на вечер разгрузку вагонов на Витебском вокзале и ровно в семь позвонил в указанную квартиру на Петра Лаврова. Дверь открыла Лидочка в прозрачном неглиже.
* * *
   Небольшая и темноватая квартирка принадлежала тому самому четвероюродному кузену по имени Делеор и по фамилии Мусорский, который доставал билеты на Вертинского и пел тенором в Кировском театре. После вечерних спектаклей Делеор возвращался очень поздно, а Лидочка, по-родственному владевшая комплектом ключей от квартиры, изредка, по прихоти, предварительно исколов насмешками и утомив скандальчиками, не имеющими повода (якобы он ее нисколько не любит и души своей не открывает), приглашала Михаила провести с нею вечер любви с вином, с чужими увядающими цветами в корзинках и при свечах, растекающихся по блюдцам.
   Михаил, день и ночь жаждавший Лидиного тела, терпеть не мог эту прелюдию и терпеть не мог чужую квартиру с парчовыми занавесями, с дурацкой коротковатой и жесткой лежанкой, которую и диваном-то не назовешь, с омерзительным круглым кроваво-красным ковром на полу, с роялем, занимавшим половину комнаты, с плохо прикрепленными афишами, то и дело с шелестом обвисающими на одной кнопке, с пронзительным, визгливым воем неисправных водопроводных труб. Воем души, страдающей в аду.
   Он чувствовал себя участником сценической постановки, и часто навязанная ему роль в любовной драме оказывалась комичной для Лиды, а для него – обидной клоунадой. Лида гневалась, потому что меньше всего желала комедии. Сначала ему устраивали пытку, потом дарили утешение, почти уже даже и не желанное. Иногда, по примеру чеховского героя, ну так бы и прибил он мучительницу рукописью драмы – той, что существовала в ее воображении, прибил бы, потому что, покуда Лидия жива и рядом, ему не вылезти из навязанной колеи.
   – Поженимся, когда окончим институт, – обещала Лида.
   А он уже не знал, хочет ли жениться или предпочтительнее бежать подальше от театральных страстей. Слишком уж многого от него требовали: сложных, запутанных переживаний и виртуозной трагической игры, любовного кривлянья, длинных, жарких речей – апологии Лидиной чувственности. Без всего этого Лиде жизнь казалась чем-то ненастоящим и нестоящим, плоским изображением, и в этом была ее беда. И она не понимала, что пытается подменить истинное чувство лубочным подобием его, что словами трагизм может быть выражен только на сцене, а в действительности герои высоких трагедий молчаливы, иначе были бы смешны и докучны.
   Так оно и продолжалось до первого снега: терпкая и пряная до потери вкусовых ощущений любовь Лиды и прозрачное, с кислинкой, подобное легкому столовому вину на каждый день, не иссякающее чувство Лисоньки – наливай сколько хочешь и пей бокалами до приятного, спокойного опьянения. И жаль было Лисоньки-сестрички. К Лисоньке он решил зайти попрощаться навсегда после Нового года, а пока отослал ей поздравительную открытку с наилучшими пожеланиями и с объяснением, почему он, собственно, пропал: сессия, зачеты, хвосты, курсовой проект, легкая простуда.
   Лисонька не поверила, Лисонька, со своим зверюшечьим чутьем, все правильно поняла, а поскольку у дворничихи Дании в силу ее профессии полно было крысиной отравы, Лисонька ее и наглоталась, и Новый год встречала в Боткинских бараках, и лежала при смерти. Вышла оттуда только в феврале, слабенькая, исхудавшая, с навсегда нездоровым желудком и с направлением в психдиспансер, где была автоматически зарегистрирована как самоубийца. Михаил из Ленинграда в это время уже уехал.
   А случилось вот что. Как-то раз Михаила вызвал институтский кадровик Виктор Иосифович Маковский. Михаил отправился в отдел кадров не без некоторого замирания души, в состоянии некоторой тревоги, потому что в «кадры» ни за чем приятным никого еще не вызывали. Навстречу ему, скрипнув стулом, поднялся плотный, лысеющий и, судя по устоявшейся тяжелой вони, насквозь прокуренный человек.
   – А-а, – протянул он приветливо, обнажив в улыбке серо-желтые зубы, – ну, здравствуй, Михаил Александрович.
   – Вы меня знаете? – задал глупый вопрос Михаил.
   – По личному делу, по фотографии, как и положено по должности, – кивнул Виктор Иосифович. – Но и не только, Михаил Александрович, не только. Я бы тебя, Миша, и так узнал. Ты на отца очень похож, хотя волосы, глаза – другие. Материны?
   Михаил молча, настороженно кивнул. Он, что греха таить, испугался, когда речь зашла о родителях: вот оно, достало наконец, поднялось из мутных глубин.
   – Пошли покурим, – вдруг предложил кадровик.
   Они расположились на черной лестнице, о существовании которой Миша и не знал, прислонились к облупленному подоконнику и немного постояли молча, выдувая дым в открытую форточку, на мороз.
   – Да, так вот, – решился наконец начать разговор Виктор Иосифович. – Я, Миша, твоего отца неплохо знал, служил у него когда-то в интендантах, потом работал в отделе кадров Военно-строительной академии, где он преподавал в двадцатые. Знаешь об этом?
   – Я знаю, что преподавал, но не помню, мал был, – ответил Михаил. – Это все к чему? Разговор этот? Отец, мать. Вы же наверняка знаете, что их. В чем дело-то? Моя очередь? Так не тяните, выкладывайте.
   – Да выложу сейчас, – досадливо поморщился Виктор Иосифович, – выложу. Ты учти, не так это просто – выложить. Ты заранее-то не дергайся, Михаил Александрович, не истери. Пока вот что скажу: о тебе запрос был. Аж из горкома. Ты, Миша, как-то сумел засветиться, и теперь о тебе подробно знать хотят.
   Виктор Иосифович глубоко затянулся и продолжил:
   – Чтоб ты знал, запрос запросу рознь, различаются они в некоторых пунктах. А может, и не различаются, но я-то матерый волк, верхним нюхом чую, что к чему. Одно дело, когда кого-то выдвигают, другое дело, когда материал собирают, для дела. Ясно? Твой запрос из таких, из неприятных. Это значит, что о родителях твоих уже узнали.
   Он замолчал на минуту, а потом спросил внезапно:
   – Фамилия такая – Чижов – тебе известна?
   Михаил молча кивнул и вопросительно уставился на Виктора Иосифовича.
   – Ага, известна, значит. И дочка его, Лидия Леонидовна Чижова, тебе, как пить дать, тоже знакома. И надо полагать, близко знакома, Миша, раз папенька ее тобою заинтересовались. То-то и оно. Не положено, видишь, папеньке привечать детей врагов народа, а ты, стало быть, втерся, дурная кровь. А может, ты и вовсе шпион. А, Миша? Ты не шпион, случаем? А что, вполне возможно. До Берлина дошел, с союзниками встречался. Если не руку жал, так издалека уж точно видел. Вдруг какую антисоветскую бациллу подхватил, передающуюся воздушно-капельным путем?
   – Не смешно, – отвернулся Михаил.
   – Не смешно, – согласился кадровик. – И совсем не смешно будет, если тебя, Миша, на «воронке» кататься повезут.
   – Что с этим поделаешь-то? – упавшим голосом произнес Миша. – Куда денешься? Видимо, мне дорожка родителями проложена. Как и многим.
   Виктор Иосифович от возмущения стал багрян, как переходящее знамя, что стояло у него зачехленным в кабинете за спиной, поперхнулся дымом, закашлялся, ногами затопал, а потом заорал сиплым шепотом:
   – Ты, черт, весь в отца! Ну весь в отца! Я намекал ему, предупреждал, прямо говорил – прямее некуда! Говорил, что его достанут, что упреждать надо доставальщиков! А он. Все по течению. Дождался, когда ушлют в дальние страны, а потом. Вот скажи ты мне, сам он на казнь пошел или повели? Ага, молчишь, то-то и оно, так я и знал.
   – Ему вызов пришел из Читы вроде бы о переводе. Он и поехал, – вспомнил Миша.
   – Как будто не знал он, что такие вызовы означают! Ух-х! – кипятился Виктор Иосифович. – Как будто не знал, что вслед за ним и жена пойдет, и сын осиротеет. Ах, чтоб тебя!..
   – Да что делать-то было?! – стукнул ладонью по подоконнику Миша и занозил руку чешуйкой старой краски.
   – В бега пускаться! В бега! Только и всего. Не ждать, пока удав заглотает. Знаешь, сколько народу так спаслось? Да нет, откуда тебе! А я вот знаю. Я объясню, слушай. У них там машина так налажена, что сбои не предусмотрены. И если, скажем, человек, чувствуя, что за ним придут, заранее срывается на другое место, то велик шанс, что он перебедует. Это, понятно, если еще приказа нет, а если и есть, то пока удав себе развернется. И легкий на подъем человек вполне может где-нибудь там, вдали, за рекой или за Уральскими горами устроиться вполне прилично. Здесь о нем забудут, если ничего такого серьезного за ним не числится, рукой махнут (в смысле – дело в сейф положат, в самый низ, под стопочку), а там, вдали, – ничего и не знают.
   – Вы мне что, бежать предлагаете? – ошеломленно уставился на кадровика Михаил.
   – Я тебе, как твоему отцу, отвечу: мне ничего предлагать не положено. Считай, я просто теоретизирую. Выявляю места возможных сбоев в работе органов. Может, когда все обдумаю, лет этак через десять, так и докладную напишу, если жив останусь, о том, как предотвращать эти самые сбои.
   Виктор Иосифович помолчал, а потом, барабаня тяжелыми никотиновыми пальцами по стеклу, добавил тихо:
   – Можешь даже и не особенно торопиться. Они там тоже люди, к Новому году готовятся, отчетность подбивают. Я с ответом на запрос тоже торопиться не стану, а они, пока все бумажки не соберут, дело не склеят. Так что досдавай сессию, встречай Новый год, а потом уж и… отчисляйся. Сейчас строек полно всяких, а прорабы по причине военных потерь в дефиците. Уезжай, Миша, послушай опытного человека. Пару-тройку лет пересидишь, а там. Что-нибудь да изменится: или ишак грамоте научится, или султан… преставится.
   Последние слова произнесены были еле слышно, но Михаил понял и кивнул согласно. А потом неожиданно для себя сказал:
   – Виктор Иосифович, а не могли бы вы. Я ведь ничего не знаю о том, что стало с родителями. А вдруг… Вдруг живы?
   – Сразу скажу, Михаил, – покачал головой Маковский, – мало надежды, мало. Но я попробую по-тихому пошуршать по своим каналам. Это обещаю.
   На том и разошлись.
* * *
   Новый год Михаил и Лида встречали в Доме офицеров на Литейном. У Лидочки имелся пригласительный билет на два лица, и она, как подозревал Миша, пригласила его в знак прощания. Уж слишком беспощадными в последнее время стали ее насмешки, а солнышко во взгляде замерзло и помутнело, покрылось лохматыми пылинками, как закатившийся в темный угол леденец. И в то же время слишком раскованно, если не сказать распущенно, вела она себя в последний раз на Делеоровом диванчике, отказавшись при этом от псевдоромантического антуража – свечей, признаний. Вино, впрочем, пила – молча.