Вздохнув, бросил в ларец. И вслед, покачивая головой, еще с десяток.
— Искусство покорять города необъятно, и сидящий перед великим командующим — всего лишь начинающий обучение юнец, только по ошибке прозванный добрыми друзьями Мао Сокрушитель Твердынь. Но даже и пухлощекому юнцу простительно сожалеть о невозможности применения столь совершенных даров разума, как «черепаха Цу», «пляшущий аист» и «многоногий дракон»…
Теперь всего один белый квадрат остался на ковре.
— И если мнение босоногого бродяжки, лишенного крова, не противно испытанной мудрости многочтимого владыки, бродяжка осмелится предположить, что лучшим из возможных средств остается «ляован»…
Одно лишь слово позволил себе старик прощебетать по-своему и тут же вернулся к хорошему, простому и понятному языку мэнгу:
— «Железный князь», царь штурма! Им легко пробить ворота, потери же при надлежащем стрелковом прикрытии будут незначительны; пострадают разве что помощники из числа местных жителей, но им утешением послужит сознание выполненного долга…
Прищурив глаза, старик полюбовался яркой картинкой. И продолжил:
— По счастью, рассеянный невежда не забыл прихватить с собой все необходимое для устройства ляована.
— Но духи?!
— Шестьдесят полных циклов note 53 назад дарован людям Поднебесной «железный князь», — неожиданно твердо и звонко ответил цзиньши. — Даже демоны этих юных лесов почитают седины…
Ошибся Ульджай! Не четыре, а почти шесть десятков пленников пощадил мороз, и не половина из них, а почти все были мужчины, еще способные быть полезными. Ненужная мелюзга перемерла в первые дни — на нее не выделялась еда. Разумеется, не возбранялось делиться варевом, но голод сделал пленных глухими к детскому писку. Только уруски пытались кормить слабосильных, но потому не смогли выжить и сами; чериги же, утолив мужскую потребность, забыли о них, и некому было вступиться, когда, отталкивая от кожаных лоханей слабые руки, голодноглазые бородачи пожирали отнятое у женщин и обгладывали хрящи, зарывшись от жалобных криков в груды ветвей около костра.
Еще на закате был вызван к шатру мудреца Тохта и получил указания; Ульджай кивком подтвердил — и с утра пленники были подняты хлесткими ударами плетей. Пятеро и еще двое не смогли проявить резвости, и Тохта, выхваляясь перед своей сотней, семью ударами сабли освободил себя от обузы, а урусов от необходимости повиноваться. Удары были точны, и сотня признала, что новый джаун-у-ноян искусен в рубке.
А проворных накормили — щедро, вдвое против обычного, пересчитали наново и, разрезав ремни, удерживающие санную поклажу, раздали инструменты, привезенные мудрецом. Из невиданного, светло-серого с прожилками металла сработаны были топоры и пилы, и даже накрепко промерзшие тела деревьев не могли устоять перед ними.
До самых сумерек трудились урусы с похвальным усердием, подсекая указанные старцем стволы, обрубая ветви, протирая дерево до блеска лоскутами удивительной, словно песком посыпанной, шкуры неведомого зверя. А старик, укутанный в меха, поспевал, казалось, всюду, сверяя исполненное с начертанным на белом листе. Он восседал в низком креслице, несомом четырьмя мэнгу, и воины не стыдились рабской работы, ибо несли не бесполезного старца, а пайцзу, которую никому не повесит на грудь хан, не имея на то особой причины. И бритоголовый не отставал от носилок, держась справа и чуть сбоку от седока.
Изредка выглядывая из мехов, старец замечал все. Четырежды чуть приподнимался рукав стеганой шубы, и, на миг выскользнув из уютного тепла, тонкий палец указывал на уруса, работающего, казалось, не хуже прочих. Тотчас бритоголовый возникал перед неусердным, нога вылетала вперед, неуловимо касаясь мохнатой головы самым кончиком сандалии, — и бородач падал, перестав дышать еще раньше, чем затылок вминал в снег разбросанные обрубки ветвей.
Степной закон гласит: пусть подгоняет ленивца страх — и это придумано мудро. Но в первой паутине сумерек, когда топоры утихли, носилки подплыли к прискакавшему на тишину Ульджаю, и рядом с ним Тохта гнал трех светловолосых, похожих, как братья, пленников, исходящих медленным паром.
— Вот те, кто достоин поощрения, — сказал старик. — Пусть благородный господин покажет пример великодушия, вознаградив прилежных свободой…
И это было нарушением закона степей. Но совсем другой закон непререкаемо мерцал в узеньких щелках под космами бровей, и был этот закон намного древнее.
Урусов накормили, как черигов после битвы, одели в теплые тулупы, снабдили едой на три перехода и, вручив поводья, забыли о вернувшихся в жизнь. Только завистливый шепот понесся вслед скрывшимся за стволами счастливцам из толпы, сгрудившейся на прореженной топорами опушке.
Этим, оставшимся, толмач перевел слова мудреца:
— Сказано: честный труд способен прославить и низкое имя. Уважаемые поселяне видели, как вознаграждается усердие и как наказывается нерадивость. Прочим положена пища. Но завтра каждый, кто сумеет отличиться, поедет вслед за теми…
Рукав качнулся в сторону леса.
А у самого берега, высокий, угловатый и невыразимо чужой серому урусскому небу, громоздился ляован, завораживая взгляды странной соразмерной грубостью очертаний. Высокие распорки, соединенные балкой, были намертво скреплены витыми медными веревками, медные же цепи, ввинченные в перекладину, удерживали на весу добела вычищенное бревно с насаженной на торец железной головой барана…
— Ляован готов к исполнению долга, — произнес старец. — Необходимы еще полозья и настил, но это легкий труд, и факелы помогут завершить его ночью. Если отважный и могучий сочтет возможным принять совет, то завтра, когда звезда Тайбо note 54 померкнет, следует начинать…
А ночью, когда все уже было готово, в Великой Пустоте промчалась стая небесных псов note 55; они перечеркнули Северный Ковш и скрылись, сбросив огненные хвосты. И это предвещало поражение одному из сражающихся, но разве допустима была мысль, что бородатые духи здешних лесов сумеют противостоять испытанной мудрости Поднебесной?..
…И пополз, расплывчатый в едва забрезжившем рассвете, «железный князь» через твердую воду, влекомый урусскими руками; сперва медленно, потом быстрее двинулся к правому берегу и, споткнувшись, притих, гусеницей взбираясь по взгорку.
Обнадеженные посулом, пленники не жалели усилий, натягивая ременные лямки; двое, надорвавшись, забились с воплями у начала взвоза, и еще один завыл зверем, угодив ногою в полоз, но крики оборвали саблей, а живые упрямо шли вперед, выводя деревянного зверя на простор, приближаясь с каждым рывком к наглухо запертым створкам ворот.
Они шли к смерти, и смерть не стала медлить. Стрелы густо брызнули из-за заборов, вырывая урусов из натужно мычащей толпы, и цзиньши прищурил глаз, соразмеряя число павших с путем, пройденным ляованом. Сам он стоял на открытом месте, не тревожась о стрелах: если и долетят, Лю поймает…
Сразу пятеро бородачей, вскинув руки, рухнули под полозья, и шестой, не выдержав вида смерти, кинулся вспять, бросив лямку, но тут же упал, истыканный десятком стрел. Изготовив луки, у склона стояли стрелки, по грудь укрытые щитами из тонких, плотно пригнанных досок. Лучших мэргэнов note 56 отобрали в джаунах по слову старика еще вчера и свели в отдельную полусотню; не мешая друг другу, стояли они цепью, стрелки, расщепляющие при факельном свете удаленный прут, и у каждого в саадаке note 57 густились тяжелые башкортские стрелы.
И ударил ляован!
Оттягивая бревно, чериги, укрытые настилом, вбивали бараний лоб в звонкое дерево, и стена содрогалась, а ненужные более бородачи бежали прочь; сверху не стреляли в них, и мэргэны, помня предупреждение мудреца, щадили проявивших усердие. Ставшие свободными, спешили урусы уйти, пока еще не ощущая холода. Но о тулупах ни слова не говорил старик…
Дан! Дан! Дан! — бьет ляован.
Но пришло и прошло время, а ворота стояли неколебимо, и это противоречило учению Сунь Цзы. Урусские же чериги метались по стене, странно неуязвимые, и только трижды сумел отметить цзиньши, как, став на миг отчетливо виден, опрокидывается пойманный стрелой бородач.
К исходу четвертой дневной стражи удары сделались глуше; обе смены черигов растратили силы, а черный дым над воротами стал густым, и с надвратных башенок полилась горящая смола; она вспенивалась и затухала на утоптанном снегу, прикрывавшем настил, но наука предупреждает, что жизнь ляована не дольше жизни покрытия, а снег таял неумолимо, и день еще не кончился, но уже выбросил сумеречные нити, и смола перестала угасать; снопы искр с треском рассыпались по сторонам, желтое пламя, торжествуя, прыгнуло вверх, стекая по бревнам, и в его шелковых лохмотьях извивались, уходя в темнеющее небо, медно-багровые драконы.
И наконец оглушительно громыхнуло, огонь стал огромен и в один миг охватил «железного князя», скрыв его от замерзших в ожидании сигнала всадников; темные фигурки выскочили из костра, покатились по снегу, поползли к склону, но стрелы, летящие сверху, нашли их и швырнули на вспаханный полозьями ляована наст…
Что ж! Любая попытка имеет два исхода, и неудача таит в себе зерно успеха, и путь к жатве лежит через размышление. Кто бы ни бросил вызов — дикари, злые духи, сама судьба, — Мао Линь сумеет дать достойный ответ!
Но у шатра, мешая войти и сосредоточиться, раздувал ноздри мальчишка-сотник, и речь его не была учтивой.
— Ты! Ты! — захлебывался Ульджай.
Что обращать внимание на подобное? Зрелой мудрости должно презреть несдержанность варвара.
— Духи диких лесов не пожелали устлать шелками победный путь господина,
— негромко отвечает цзиньши, — и гнев полководца закономерен. Но жалкий неудачник спешит в свою лачугу, чтобы обдумать…
— Ииии! — Из горла юнца вырвался визг, ладонь дрогнула, готовая упасть на рукоять сабли, но пока еще не решаясь.
Вот как? Ну что ж: обороняясь, наступай — учил Сунь Цзы.
— Виновник неудачи оказался недостоин доверия великого хана и готов приподнять рукава note 58, — железным голосом говорит Мао Линь, поглаживая пайцзу. — И все же прошу господина отойти и не пугать благородной яростью моего бедного слугу…
Старик улыбается. Двойной удар — вот как названо такое напоминание в учебниках словесного поединка.
А Ульджай отшатывается.
Что это было? Пайцза ли блеснула, напоминая о гневе Бату, или впрямь — два меча, описав перед носом свистящие круги, вернулись в наспинные ножны? Но сотник явственно ощутил на губах вкус смерти и торопливо отдернул ладонь от сабельной рукояти; а спустя миг с облегчением понял, что непоправимое не случилось, что алмыс стоит, как стоял, безучастный, а уйгурские знаки все еще только предупреждают…
А старик, отвесив церемонный поклон, проходит в шатер, оставив Лю на пороге, сбрасывает жаркую шубу и, лишь немного помедлив, ссыпает в ларец бесценные карточки с багровой каймой по краям. Зеленое нефритовое зеркало укрепляет цзиньши на чернолаковой подставке, три витых свечи цветного воска ставит так, чтобы свечи отражались в полированной глади, и бросает в крохотную курильницу горсть пряно пахнущих лепестков ба-гуа.
Нежный дымок струйкой вьется сквозь мелкую решетку…
…Нельзя не признать очевидного: силы Страны Девяти Источников встали на сторону дикарей и заветы отца побед неприменимы здесь. Но есть иные пути, кроме трудной тропы наук. Со дней первого пушка на щеках Мао Линь чурался гаданий, хотя и не отрицал их бесспорного могущества. Ведь надежда на сверхъестественное ослабляет руку воина и разум воителя. Но если распахнулись Яшмовые Ворота, то стыдно из глупого упрямства не воззвать к помощи священного зверя Цилинь… note 59
Дымок, вначале светлый, стал темнее, приобрел благородный фиолетовый оттенок, пощекотал ноздри тягучим сладковатым ароматом — и сущее подернулось пеленой, открыв сокровенное; стало труднее дышать, и три свечи превратились в сто, и в тысячу, и слились воедино, образовав медленно вращающееся кольцо, а сквозь мелькание огоньков из нефритового озера вынырнул зверь Цилинь.
Четыре глаза имел он, как и указано в «Да юань дао», и два из них, темные, лучились весельем, а два светлых источали печаль; по два зрачка было в каждом из глаз, и пять зрачков глядели благосклонно, а два — сурово, а еще один устремлялся в неведомое, и витой рог во лбу светился у стража Яшмовых Ворот, и был свет подобен сиянию перламутра, похищенного некогда у драконов смельчаком Юэ.
— …Цилинь, о Цилинь, — не раскрывая глаз, прошептал цзиньши, — вот позвал тебя мельчайший из мелких, недостойный трех сфер чистоты; нет для тебя скрытого во мраке, и нет для тебя недоступного в свете, и некому, кроме тебя, доверить сомнения, снедающие сердце; но разве может мудрость Чжунго отступить перед дикой силой варварской тьмы?.. и потому приоткрой Врата, о Цилинь, позволь тем, кто уже впитал свежесть девяти струй, помочь трижды ничтожному…
Лохматыми клубами пыхнула жаровня, и расплывчатые тени окружили старца, омывая зелень нефрита и просачиваясь сквозь едва уловимые разводы божественного камня; легкий дым растекся по зеркалу… и вместо ушедшего зверя Цилинь проглядывали другие: вот внучка… она бежит, растянув розовый ротик в неслышном крике, бежит от чего-то страшного, но цзиньши не может разглядеть преследователя… вот на мгновенье выглянул из пелены Тигренок Дэн и почтительно кивнул, едва не задев наставника оперением торчащей из глаза стрелы… вот Чжу-Семирукий; он не замечает учителя, боевой молот в его правой руке, и сразу от восьми мэнгу отбивается Чжу… и это на одного больше, чем по силам ему одолеть…
— Нет! нет! — вздрагивает редкая бородка, — не вас, незабвенные, хочет видеть несчастный старик; о зверь Цилинь! пошли того, чья мудрость способна дать совет!..
И еще один клубок дыма взлетает с курильницы…
С прозрачным звоном раскалывается надвое зеркало, и в сизых разводах возникает из трещины в нефрите фигура, плохо различимая среди струящегося шелка халата.
— Вы звали меня, досточтимый друг? — незнакомым, пришепетывающим голосом спрашивает Бань Гу, и лицо его расплывается, колеблется в мареве жаровни и пластах благовонного дыма.
И следует спешить, пользуясь милостью зверя Цилинь!.. но вопросы повисают на устах, они стерлись, выцвели… а Бань Гу тянет и тянет шею, словно журавль, и зубы у него остроконечные, лисьи, и серый мох прорастает сквозь дряблые складки студенистой кожи… он стоит на месте, но и приближается, раздваиваясь и снова сплетаясь воедино…
— Не бойтесь, коллега… я пришел помочь… — шипит Бань. Гу, но это вовсе не Бань Гу; шкура на нем вместо халата, и глаза мертвые, пустые…
— Я помогу… — шелестит ужас, и цзиньши знает: это не ложь, не ложь!.. но в груди становится горячо. Старик раздирает одежду, пытаясь выкрикнуть одно, только одно слово, самое важное… но воздуха не хватает, и нет сил вздохнуть; и все же воля еще не изменила Мао Сокрушителю Твердынь, и одной волей, ничем иным, он заставляет голос звучать:
— Лю…
Это не крик, это лепет ребенка, но на зов врывается в шатер человек, не знающий боли; глянцево-сизая морда оборотня обращается к бритоголовому, но раньше, чем Лю успевает оценить опасность, руки его совершают привычное: сверху и снизу два меча рассекают воздух звонкими молниями, мягко коснувшись статуэтки-дракона… и фарфоровая голова, срезанная наискось, тихо сползает на ковер, а сквозь прорубленный кончиком лезвия полог тянет свежим дыханием зимы…
И Лю вновь наносит удар, но клинки проходят сквозь неясное колебание светлеющего дыма, и пряно пахнет в шатре недогоревшими лепестками ба-гуа…
— Наставник!
Рухнув на колени, алмыс приподнял седую старческую голову, прижал ухо к груди слева… и заскулил тоненько, встряхивая тающей косицей; а из многогранного осколка нефритового озерка вдруг выглянул сказочный зверь Цилинь, но цзиньши уже ничего не видел…
— Искусство покорять города необъятно, и сидящий перед великим командующим — всего лишь начинающий обучение юнец, только по ошибке прозванный добрыми друзьями Мао Сокрушитель Твердынь. Но даже и пухлощекому юнцу простительно сожалеть о невозможности применения столь совершенных даров разума, как «черепаха Цу», «пляшущий аист» и «многоногий дракон»…
Теперь всего один белый квадрат остался на ковре.
— И если мнение босоногого бродяжки, лишенного крова, не противно испытанной мудрости многочтимого владыки, бродяжка осмелится предположить, что лучшим из возможных средств остается «ляован»…
Одно лишь слово позволил себе старик прощебетать по-своему и тут же вернулся к хорошему, простому и понятному языку мэнгу:
— «Железный князь», царь штурма! Им легко пробить ворота, потери же при надлежащем стрелковом прикрытии будут незначительны; пострадают разве что помощники из числа местных жителей, но им утешением послужит сознание выполненного долга…
Прищурив глаза, старик полюбовался яркой картинкой. И продолжил:
— По счастью, рассеянный невежда не забыл прихватить с собой все необходимое для устройства ляована.
— Но духи?!
— Шестьдесят полных циклов note 53 назад дарован людям Поднебесной «железный князь», — неожиданно твердо и звонко ответил цзиньши. — Даже демоны этих юных лесов почитают седины…
Ошибся Ульджай! Не четыре, а почти шесть десятков пленников пощадил мороз, и не половина из них, а почти все были мужчины, еще способные быть полезными. Ненужная мелюзга перемерла в первые дни — на нее не выделялась еда. Разумеется, не возбранялось делиться варевом, но голод сделал пленных глухими к детскому писку. Только уруски пытались кормить слабосильных, но потому не смогли выжить и сами; чериги же, утолив мужскую потребность, забыли о них, и некому было вступиться, когда, отталкивая от кожаных лоханей слабые руки, голодноглазые бородачи пожирали отнятое у женщин и обгладывали хрящи, зарывшись от жалобных криков в груды ветвей около костра.
Еще на закате был вызван к шатру мудреца Тохта и получил указания; Ульджай кивком подтвердил — и с утра пленники были подняты хлесткими ударами плетей. Пятеро и еще двое не смогли проявить резвости, и Тохта, выхваляясь перед своей сотней, семью ударами сабли освободил себя от обузы, а урусов от необходимости повиноваться. Удары были точны, и сотня признала, что новый джаун-у-ноян искусен в рубке.
А проворных накормили — щедро, вдвое против обычного, пересчитали наново и, разрезав ремни, удерживающие санную поклажу, раздали инструменты, привезенные мудрецом. Из невиданного, светло-серого с прожилками металла сработаны были топоры и пилы, и даже накрепко промерзшие тела деревьев не могли устоять перед ними.
До самых сумерек трудились урусы с похвальным усердием, подсекая указанные старцем стволы, обрубая ветви, протирая дерево до блеска лоскутами удивительной, словно песком посыпанной, шкуры неведомого зверя. А старик, укутанный в меха, поспевал, казалось, всюду, сверяя исполненное с начертанным на белом листе. Он восседал в низком креслице, несомом четырьмя мэнгу, и воины не стыдились рабской работы, ибо несли не бесполезного старца, а пайцзу, которую никому не повесит на грудь хан, не имея на то особой причины. И бритоголовый не отставал от носилок, держась справа и чуть сбоку от седока.
Изредка выглядывая из мехов, старец замечал все. Четырежды чуть приподнимался рукав стеганой шубы, и, на миг выскользнув из уютного тепла, тонкий палец указывал на уруса, работающего, казалось, не хуже прочих. Тотчас бритоголовый возникал перед неусердным, нога вылетала вперед, неуловимо касаясь мохнатой головы самым кончиком сандалии, — и бородач падал, перестав дышать еще раньше, чем затылок вминал в снег разбросанные обрубки ветвей.
Степной закон гласит: пусть подгоняет ленивца страх — и это придумано мудро. Но в первой паутине сумерек, когда топоры утихли, носилки подплыли к прискакавшему на тишину Ульджаю, и рядом с ним Тохта гнал трех светловолосых, похожих, как братья, пленников, исходящих медленным паром.
— Вот те, кто достоин поощрения, — сказал старик. — Пусть благородный господин покажет пример великодушия, вознаградив прилежных свободой…
И это было нарушением закона степей. Но совсем другой закон непререкаемо мерцал в узеньких щелках под космами бровей, и был этот закон намного древнее.
Урусов накормили, как черигов после битвы, одели в теплые тулупы, снабдили едой на три перехода и, вручив поводья, забыли о вернувшихся в жизнь. Только завистливый шепот понесся вслед скрывшимся за стволами счастливцам из толпы, сгрудившейся на прореженной топорами опушке.
Этим, оставшимся, толмач перевел слова мудреца:
— Сказано: честный труд способен прославить и низкое имя. Уважаемые поселяне видели, как вознаграждается усердие и как наказывается нерадивость. Прочим положена пища. Но завтра каждый, кто сумеет отличиться, поедет вслед за теми…
Рукав качнулся в сторону леса.
А у самого берега, высокий, угловатый и невыразимо чужой серому урусскому небу, громоздился ляован, завораживая взгляды странной соразмерной грубостью очертаний. Высокие распорки, соединенные балкой, были намертво скреплены витыми медными веревками, медные же цепи, ввинченные в перекладину, удерживали на весу добела вычищенное бревно с насаженной на торец железной головой барана…
— Ляован готов к исполнению долга, — произнес старец. — Необходимы еще полозья и настил, но это легкий труд, и факелы помогут завершить его ночью. Если отважный и могучий сочтет возможным принять совет, то завтра, когда звезда Тайбо note 54 померкнет, следует начинать…
А ночью, когда все уже было готово, в Великой Пустоте промчалась стая небесных псов note 55; они перечеркнули Северный Ковш и скрылись, сбросив огненные хвосты. И это предвещало поражение одному из сражающихся, но разве допустима была мысль, что бородатые духи здешних лесов сумеют противостоять испытанной мудрости Поднебесной?..
…И пополз, расплывчатый в едва забрезжившем рассвете, «железный князь» через твердую воду, влекомый урусскими руками; сперва медленно, потом быстрее двинулся к правому берегу и, споткнувшись, притих, гусеницей взбираясь по взгорку.
Обнадеженные посулом, пленники не жалели усилий, натягивая ременные лямки; двое, надорвавшись, забились с воплями у начала взвоза, и еще один завыл зверем, угодив ногою в полоз, но крики оборвали саблей, а живые упрямо шли вперед, выводя деревянного зверя на простор, приближаясь с каждым рывком к наглухо запертым створкам ворот.
Они шли к смерти, и смерть не стала медлить. Стрелы густо брызнули из-за заборов, вырывая урусов из натужно мычащей толпы, и цзиньши прищурил глаз, соразмеряя число павших с путем, пройденным ляованом. Сам он стоял на открытом месте, не тревожась о стрелах: если и долетят, Лю поймает…
Сразу пятеро бородачей, вскинув руки, рухнули под полозья, и шестой, не выдержав вида смерти, кинулся вспять, бросив лямку, но тут же упал, истыканный десятком стрел. Изготовив луки, у склона стояли стрелки, по грудь укрытые щитами из тонких, плотно пригнанных досок. Лучших мэргэнов note 56 отобрали в джаунах по слову старика еще вчера и свели в отдельную полусотню; не мешая друг другу, стояли они цепью, стрелки, расщепляющие при факельном свете удаленный прут, и у каждого в саадаке note 57 густились тяжелые башкортские стрелы.
И ударил ляован!
Оттягивая бревно, чериги, укрытые настилом, вбивали бараний лоб в звонкое дерево, и стена содрогалась, а ненужные более бородачи бежали прочь; сверху не стреляли в них, и мэргэны, помня предупреждение мудреца, щадили проявивших усердие. Ставшие свободными, спешили урусы уйти, пока еще не ощущая холода. Но о тулупах ни слова не говорил старик…
Дан! Дан! Дан! — бьет ляован.
Но пришло и прошло время, а ворота стояли неколебимо, и это противоречило учению Сунь Цзы. Урусские же чериги метались по стене, странно неуязвимые, и только трижды сумел отметить цзиньши, как, став на миг отчетливо виден, опрокидывается пойманный стрелой бородач.
К исходу четвертой дневной стражи удары сделались глуше; обе смены черигов растратили силы, а черный дым над воротами стал густым, и с надвратных башенок полилась горящая смола; она вспенивалась и затухала на утоптанном снегу, прикрывавшем настил, но наука предупреждает, что жизнь ляована не дольше жизни покрытия, а снег таял неумолимо, и день еще не кончился, но уже выбросил сумеречные нити, и смола перестала угасать; снопы искр с треском рассыпались по сторонам, желтое пламя, торжествуя, прыгнуло вверх, стекая по бревнам, и в его шелковых лохмотьях извивались, уходя в темнеющее небо, медно-багровые драконы.
И наконец оглушительно громыхнуло, огонь стал огромен и в один миг охватил «железного князя», скрыв его от замерзших в ожидании сигнала всадников; темные фигурки выскочили из костра, покатились по снегу, поползли к склону, но стрелы, летящие сверху, нашли их и швырнули на вспаханный полозьями ляована наст…
Что ж! Любая попытка имеет два исхода, и неудача таит в себе зерно успеха, и путь к жатве лежит через размышление. Кто бы ни бросил вызов — дикари, злые духи, сама судьба, — Мао Линь сумеет дать достойный ответ!
Но у шатра, мешая войти и сосредоточиться, раздувал ноздри мальчишка-сотник, и речь его не была учтивой.
— Ты! Ты! — захлебывался Ульджай.
Что обращать внимание на подобное? Зрелой мудрости должно презреть несдержанность варвара.
— Духи диких лесов не пожелали устлать шелками победный путь господина,
— негромко отвечает цзиньши, — и гнев полководца закономерен. Но жалкий неудачник спешит в свою лачугу, чтобы обдумать…
— Ииии! — Из горла юнца вырвался визг, ладонь дрогнула, готовая упасть на рукоять сабли, но пока еще не решаясь.
Вот как? Ну что ж: обороняясь, наступай — учил Сунь Цзы.
— Виновник неудачи оказался недостоин доверия великого хана и готов приподнять рукава note 58, — железным голосом говорит Мао Линь, поглаживая пайцзу. — И все же прошу господина отойти и не пугать благородной яростью моего бедного слугу…
Старик улыбается. Двойной удар — вот как названо такое напоминание в учебниках словесного поединка.
А Ульджай отшатывается.
Что это было? Пайцза ли блеснула, напоминая о гневе Бату, или впрямь — два меча, описав перед носом свистящие круги, вернулись в наспинные ножны? Но сотник явственно ощутил на губах вкус смерти и торопливо отдернул ладонь от сабельной рукояти; а спустя миг с облегчением понял, что непоправимое не случилось, что алмыс стоит, как стоял, безучастный, а уйгурские знаки все еще только предупреждают…
А старик, отвесив церемонный поклон, проходит в шатер, оставив Лю на пороге, сбрасывает жаркую шубу и, лишь немного помедлив, ссыпает в ларец бесценные карточки с багровой каймой по краям. Зеленое нефритовое зеркало укрепляет цзиньши на чернолаковой подставке, три витых свечи цветного воска ставит так, чтобы свечи отражались в полированной глади, и бросает в крохотную курильницу горсть пряно пахнущих лепестков ба-гуа.
Нежный дымок струйкой вьется сквозь мелкую решетку…
…Нельзя не признать очевидного: силы Страны Девяти Источников встали на сторону дикарей и заветы отца побед неприменимы здесь. Но есть иные пути, кроме трудной тропы наук. Со дней первого пушка на щеках Мао Линь чурался гаданий, хотя и не отрицал их бесспорного могущества. Ведь надежда на сверхъестественное ослабляет руку воина и разум воителя. Но если распахнулись Яшмовые Ворота, то стыдно из глупого упрямства не воззвать к помощи священного зверя Цилинь… note 59
Дымок, вначале светлый, стал темнее, приобрел благородный фиолетовый оттенок, пощекотал ноздри тягучим сладковатым ароматом — и сущее подернулось пеленой, открыв сокровенное; стало труднее дышать, и три свечи превратились в сто, и в тысячу, и слились воедино, образовав медленно вращающееся кольцо, а сквозь мелькание огоньков из нефритового озера вынырнул зверь Цилинь.
Четыре глаза имел он, как и указано в «Да юань дао», и два из них, темные, лучились весельем, а два светлых источали печаль; по два зрачка было в каждом из глаз, и пять зрачков глядели благосклонно, а два — сурово, а еще один устремлялся в неведомое, и витой рог во лбу светился у стража Яшмовых Ворот, и был свет подобен сиянию перламутра, похищенного некогда у драконов смельчаком Юэ.
— …Цилинь, о Цилинь, — не раскрывая глаз, прошептал цзиньши, — вот позвал тебя мельчайший из мелких, недостойный трех сфер чистоты; нет для тебя скрытого во мраке, и нет для тебя недоступного в свете, и некому, кроме тебя, доверить сомнения, снедающие сердце; но разве может мудрость Чжунго отступить перед дикой силой варварской тьмы?.. и потому приоткрой Врата, о Цилинь, позволь тем, кто уже впитал свежесть девяти струй, помочь трижды ничтожному…
Лохматыми клубами пыхнула жаровня, и расплывчатые тени окружили старца, омывая зелень нефрита и просачиваясь сквозь едва уловимые разводы божественного камня; легкий дым растекся по зеркалу… и вместо ушедшего зверя Цилинь проглядывали другие: вот внучка… она бежит, растянув розовый ротик в неслышном крике, бежит от чего-то страшного, но цзиньши не может разглядеть преследователя… вот на мгновенье выглянул из пелены Тигренок Дэн и почтительно кивнул, едва не задев наставника оперением торчащей из глаза стрелы… вот Чжу-Семирукий; он не замечает учителя, боевой молот в его правой руке, и сразу от восьми мэнгу отбивается Чжу… и это на одного больше, чем по силам ему одолеть…
— Нет! нет! — вздрагивает редкая бородка, — не вас, незабвенные, хочет видеть несчастный старик; о зверь Цилинь! пошли того, чья мудрость способна дать совет!..
И еще один клубок дыма взлетает с курильницы…
С прозрачным звоном раскалывается надвое зеркало, и в сизых разводах возникает из трещины в нефрите фигура, плохо различимая среди струящегося шелка халата.
— Вы звали меня, досточтимый друг? — незнакомым, пришепетывающим голосом спрашивает Бань Гу, и лицо его расплывается, колеблется в мареве жаровни и пластах благовонного дыма.
И следует спешить, пользуясь милостью зверя Цилинь!.. но вопросы повисают на устах, они стерлись, выцвели… а Бань Гу тянет и тянет шею, словно журавль, и зубы у него остроконечные, лисьи, и серый мох прорастает сквозь дряблые складки студенистой кожи… он стоит на месте, но и приближается, раздваиваясь и снова сплетаясь воедино…
— Не бойтесь, коллега… я пришел помочь… — шипит Бань. Гу, но это вовсе не Бань Гу; шкура на нем вместо халата, и глаза мертвые, пустые…
— Я помогу… — шелестит ужас, и цзиньши знает: это не ложь, не ложь!.. но в груди становится горячо. Старик раздирает одежду, пытаясь выкрикнуть одно, только одно слово, самое важное… но воздуха не хватает, и нет сил вздохнуть; и все же воля еще не изменила Мао Сокрушителю Твердынь, и одной волей, ничем иным, он заставляет голос звучать:
— Лю…
Это не крик, это лепет ребенка, но на зов врывается в шатер человек, не знающий боли; глянцево-сизая морда оборотня обращается к бритоголовому, но раньше, чем Лю успевает оценить опасность, руки его совершают привычное: сверху и снизу два меча рассекают воздух звонкими молниями, мягко коснувшись статуэтки-дракона… и фарфоровая голова, срезанная наискось, тихо сползает на ковер, а сквозь прорубленный кончиком лезвия полог тянет свежим дыханием зимы…
И Лю вновь наносит удар, но клинки проходят сквозь неясное колебание светлеющего дыма, и пряно пахнет в шатре недогоревшими лепестками ба-гуа…
— Наставник!
Рухнув на колени, алмыс приподнял седую старческую голову, прижал ухо к груди слева… и заскулил тоненько, встряхивая тающей косицей; а из многогранного осколка нефритового озерка вдруг выглянул сказочный зверь Цилинь, но цзиньши уже ничего не видел…
СЛОВО О НОЯН-ХУРАЛЕ (*), СЕМИ СФЕРАХ И ПЛАМЕННЫХ КЛИНКАХ
Плошка подогретого хурута note 60 дрогнула в слабой руке, и Саин-бахши лишь в последний миг не позволил вязкой белой гуще пролиться на войлок. Только несколько капель спрыгнули с выщербленного края, коснулись раскаленного бортика жаровни и злобно зашипели, умирая.
— Ешь, отец. Ешь… — оборвав речь на полуслове, попросил Ульджай.
И это было неуважительно для сидящих у очага, но так мягко, почти по-детски прозвучала просьба, что сотники, восседавшие на кошмах поближе к рдеющим углям, простили неучтивость и, не тая обиды, потупились, не желая смущать юного нояна.
…За три дня и три ночи совсем маленьким стал Саин-бахши, крохотным и сморщенным, похожим на невесомый сверток тугого шелка, уложенный в сани громко плачущим бритоголовым алмысом. Он не демон, этот чжурчжэ, демоны не знают слез; он всего лишь человек, и пусть он плачет! Степному же воителю не пристало выказывать слабость — даже если в отцовских глазах все еще клубится тень забытья.
Саин-бахши очнулся ближе к полудню, в тот миг, когда улеглась суматоха у шелкового шатра: он открыл глаза и приподнял голову, а Ульджай, заметив, без слов опустился на колени и прижался щекой к щеке старика, с наслаждением вдыхая запах сухой морщинистой кожи.
Но уже входили в юрту, кланяясь на пороге, сотники — и надменное лицо юноши с каменно-твердыми скулами подернулось морозом…
Благодарно кивнув, Саин-бахши откинулся на высоко уложенную кошму и прикрыл глаза; Ульджай же выпрямился и стал еще надменнее, сделавшись похожим на неподвластного буре степного истукана.
Он не стал говорить с ноянами сотен прошлой ночью, когда они потребовали хурала. Ибо не должно подчиненным требовать. Но и отказать в просьбе не мог, ибо хурал разрешен Ясой. Он сказал: «Подумайте день, и если сочтете, что правы, придите — и поклонитесь как должно…»
Они ушли. И пришли к вечеру. И поклонились.
И вот — сидят…
— Несомненно, демоны урусских лесов встали преградой на пути нашей удачи. Но пришло ли время для прощального костра? — внимательно, с надеждой во взоре оглядел Ульджай сидящих. — Пусть каждый скажет, не скрывая. Я жду!
Сотники понимающе щурились. Этот спрашивающий был уже наполовину мертв и сам знал об этом. Воля Бурундая не выполнена, бунчук, присланный им, опозорен, и даже сам темник, пожелай он того, не сможет смягчить наказание. Впрочем, сердце Великого благосклонно к Ульджай-нояну; быть может, он сочтет достаточной шелестящую тетиву, не прибегая к каре железом. Но, сознавали сотники, Ульджай слишком молод, чтобы поступить верно; он хочет жить, хотя сам пока не догадывается об этом. И в этой неумной, безоглядной жажде жизни — источник многих ненужных смертей, неизбежных, если прозвучит приказ снова идти на приступ.
— Говорите же!
Тишина давила, вязким ядом вливаясь в уши.
И наконец сотник-мэнгу, седой и поджарый, чье слово по старшинству было первым, презрительно скривив губы, сказал, не глядя на неудачника:
— Мне было указано: оберечь чжурчжэ-сэчена note 61 и оказать поддержку твоему джауну. Сэчена нет, а в джаунах шепчутся по ночам. Пора возвращаться!
— Так, — невозмутимо отозвался Ульджай и перевел взгляд на пожилого кара-кырк-кыза с сабельным шрамом, стянувшим щеку.
— Уходить! — резко бросил тот. — В моей сотне осталось семь десятков черигов!
— Так!
— Демоны лесов очень сильны, но это не смягчит гнев того, кем мы посланы, — заговорил третий сотник, рябой кипчак, известный своей осмотрительностью. — Возможно, духи уже насытились кровью и новый приступ будет удачен, возможно, и нет; а гнев Бурундая страшен… э-э… можно уходить, а можно и не уходить…
Квадратноплечий, с выступающим животом канглы, всего лишь десятник, но лично награжденный Бату, прежде чем высказать суждение, некоторое время размышлял, поглаживая тонкий, свисающий на грудь ус, из-под приспущенных век бросал быстрые взгляды на сумрачные лица соседей.
— Что ж! — проговорил он наконец, — конечно, Бурундай не станет набивать нам рты лукумом; отступление есть отступление. Но и духи есть духи; как с ними воевать? Если останемся, положим людей и все равно уйдем. Лучше раньше, я думаю.
— Так, — очень тихо повторил Ульджай. — Что скажешь ты, ертоул-у-ноян?
Становится так тихо, что отчетливо слышно потрескивание распадающихся угольев. Ертоулы не ходят на стены; если они встанут на сторону Ульджая, жизни сотников не стоят и дирхема. Воины не поднимут сабли на высшего из ноянов. А сломав сотникам спины и обвинив казненных в непокорности, юнец, пожалуй, сумеет оправдаться перед Бурундаем…
— Гх! — ободранным стужей голосом выхаркнул кряжистый богатур, зябко кутаясь в никак не просыхающий тулуп, и к сказанному не прибавил ни слова.
Скулы Ульджая взбугрились.
— Ладно… — уронил он, помолчав. — Довольно. Я понял. Кто хочет сказать иное?
И Тохта, хоть и не водил еще сотню в бой, хоть и лишен пока права говорить на ноян-хурале, подается вперед.
— Я! Я хочу сказать!
— Говори!
— Разве духи лесов сильнее Тэнгри? — на едином дыхании с провизгом выпалил кипчак. — Разве есть ноян лучше и справедливее Ульджая? Мои чериги готовы хоть сейчас идти на приступ!
На краткий миг в воздухе повисла тишина. Но вот кто-то хихикнул в тени, и вслед за этим громовой хохот потряс пропотевшую юрту. Только что хмурые и настороженные, сотники веселились от души, и только Саин-бахши, умудренный жизнью, сумел сквозь дремоту различить в этом смехе ярость и затаенный страх.
Смеялись все: мрачный мэнгу, тучный кара-кырк-кыз, осторожный канглы; беззвучно тряс головой начальник ертоулов, то и дело вытирая кулаком глаза. Только Тохта сидел спокойно, без улыбки, и преданно заглядывал в глаза нояну.
И смех сказал то, что было непосильно словам.
Ульджай вскинул руку и резко опустил, словно саблей рассекая веселье.
— Я вижу, — выкрикнул он, — вы думаете, что Бурундай мог довериться трусу? Вы полагаете, что я брошу вас на стены, оттягивая заслуженное наказание? Внимание и повиновение!
Сотники вскочили.
— Приказываю: готовить все для костра прощания. Завтра мы с почестями проводим павших богатуров. И пусть чериги готовятся в дорогу. От вас же хочу одного: когда вернемся, пусть каждый из вас подтвердит, что Ульджай исполнил долг и заслужил хорошую смерть!
В одно мгновение изменился облик юного нояна, словно тетивные жилы, стягивающие тело и душу, разом лопнули, освобождая воина от смутного ужаса перед неизвестностью.
Теперь Ульджай сидел, жестко скривив губы, напружинив упершиеся в колени руки, и было видно, что грудь его дышит по-тигриному свободно, легко и мощно. И хмурый сотник-мэнгу, кивнув, ответил за всех:
— Внимание и повиновение, ноян-у-ноян!
Когда же сотники вышли, Ульджай повернулся к отцу, и глаза его были сумрачны, но спокойны.
— Я выбросил твоего уруса, отец, мертвецу не нужно тепло. У тебя нет сил на забавы, отец…
И — не смог говорить о незначительном.
— Ты ведь слышал, отец? Пусть будет, как они хотят… а потом ты совершишь нужные обряды. Бурундай не станет запрещать; он справедлив, но милостив.
Твердо, но грустно было сказано, и Саин-бахши, встретившись с сыном взглядом, захлебнулся. Словно наяву увиделось: Ульджай, разметав руки, лежит навзничь на грязном снегу, шея туго захлестнута тетивой, а в выкаченных глазах замерзает стылое небо… но это небо было серым, урусским!..
Слишком страшно было видение, этого никак нельзя было допустить, никак; плошка выскользнула из пальцев и, опрокинувшись, упала на войлок. Густая белая струя поползла к жаровне.
— Синева не хочет этого! — Старику показалось, что от крика качнулся тяжелый полог, но всего лишь шепот сорвался с сухих губ, и Ульджаю пришлось наклониться ближе, чтобы услышать.
— Синева? Возможно… — ответил он так же тихо. — Но город стоит, а урусские копны иссякают, и коней нечем кормить…
Щадя отца, умолчал Ульджай о знамениях: о тихой смерти, что незаметно пришла и увела шелкового сэчена, смеясь над всей мудростью его свитков; и о шепотливом ропоте у ночных костров; и об урусах, выгнанных из темноты морозом: вернув хозяевам ненужную свободу, приползли полуживые бородачи, прося тепла и пищи, готовые валить стволы для прощального костра…
И разве все это не было ясно выраженной волей Небес?
— Мой путь окончен, отец, — отстраненно, будто не о себе говоря, усмехнулся Ульджай. — Но я рад, что ты будешь рядом, когда это случится…
«Не оставь меня в пищу воронам», — сказал, не сказав, сын, и никакой отец не смог бы смолчать, услышав такое.
— Кто знает цель своего пути?
— Ешь, отец. Ешь… — оборвав речь на полуслове, попросил Ульджай.
И это было неуважительно для сидящих у очага, но так мягко, почти по-детски прозвучала просьба, что сотники, восседавшие на кошмах поближе к рдеющим углям, простили неучтивость и, не тая обиды, потупились, не желая смущать юного нояна.
…За три дня и три ночи совсем маленьким стал Саин-бахши, крохотным и сморщенным, похожим на невесомый сверток тугого шелка, уложенный в сани громко плачущим бритоголовым алмысом. Он не демон, этот чжурчжэ, демоны не знают слез; он всего лишь человек, и пусть он плачет! Степному же воителю не пристало выказывать слабость — даже если в отцовских глазах все еще клубится тень забытья.
Саин-бахши очнулся ближе к полудню, в тот миг, когда улеглась суматоха у шелкового шатра: он открыл глаза и приподнял голову, а Ульджай, заметив, без слов опустился на колени и прижался щекой к щеке старика, с наслаждением вдыхая запах сухой морщинистой кожи.
Но уже входили в юрту, кланяясь на пороге, сотники — и надменное лицо юноши с каменно-твердыми скулами подернулось морозом…
Благодарно кивнув, Саин-бахши откинулся на высоко уложенную кошму и прикрыл глаза; Ульджай же выпрямился и стал еще надменнее, сделавшись похожим на неподвластного буре степного истукана.
Он не стал говорить с ноянами сотен прошлой ночью, когда они потребовали хурала. Ибо не должно подчиненным требовать. Но и отказать в просьбе не мог, ибо хурал разрешен Ясой. Он сказал: «Подумайте день, и если сочтете, что правы, придите — и поклонитесь как должно…»
Они ушли. И пришли к вечеру. И поклонились.
И вот — сидят…
— Несомненно, демоны урусских лесов встали преградой на пути нашей удачи. Но пришло ли время для прощального костра? — внимательно, с надеждой во взоре оглядел Ульджай сидящих. — Пусть каждый скажет, не скрывая. Я жду!
Сотники понимающе щурились. Этот спрашивающий был уже наполовину мертв и сам знал об этом. Воля Бурундая не выполнена, бунчук, присланный им, опозорен, и даже сам темник, пожелай он того, не сможет смягчить наказание. Впрочем, сердце Великого благосклонно к Ульджай-нояну; быть может, он сочтет достаточной шелестящую тетиву, не прибегая к каре железом. Но, сознавали сотники, Ульджай слишком молод, чтобы поступить верно; он хочет жить, хотя сам пока не догадывается об этом. И в этой неумной, безоглядной жажде жизни — источник многих ненужных смертей, неизбежных, если прозвучит приказ снова идти на приступ.
— Говорите же!
Тишина давила, вязким ядом вливаясь в уши.
И наконец сотник-мэнгу, седой и поджарый, чье слово по старшинству было первым, презрительно скривив губы, сказал, не глядя на неудачника:
— Мне было указано: оберечь чжурчжэ-сэчена note 61 и оказать поддержку твоему джауну. Сэчена нет, а в джаунах шепчутся по ночам. Пора возвращаться!
— Так, — невозмутимо отозвался Ульджай и перевел взгляд на пожилого кара-кырк-кыза с сабельным шрамом, стянувшим щеку.
— Уходить! — резко бросил тот. — В моей сотне осталось семь десятков черигов!
— Так!
— Демоны лесов очень сильны, но это не смягчит гнев того, кем мы посланы, — заговорил третий сотник, рябой кипчак, известный своей осмотрительностью. — Возможно, духи уже насытились кровью и новый приступ будет удачен, возможно, и нет; а гнев Бурундая страшен… э-э… можно уходить, а можно и не уходить…
Квадратноплечий, с выступающим животом канглы, всего лишь десятник, но лично награжденный Бату, прежде чем высказать суждение, некоторое время размышлял, поглаживая тонкий, свисающий на грудь ус, из-под приспущенных век бросал быстрые взгляды на сумрачные лица соседей.
— Что ж! — проговорил он наконец, — конечно, Бурундай не станет набивать нам рты лукумом; отступление есть отступление. Но и духи есть духи; как с ними воевать? Если останемся, положим людей и все равно уйдем. Лучше раньше, я думаю.
— Так, — очень тихо повторил Ульджай. — Что скажешь ты, ертоул-у-ноян?
Становится так тихо, что отчетливо слышно потрескивание распадающихся угольев. Ертоулы не ходят на стены; если они встанут на сторону Ульджая, жизни сотников не стоят и дирхема. Воины не поднимут сабли на высшего из ноянов. А сломав сотникам спины и обвинив казненных в непокорности, юнец, пожалуй, сумеет оправдаться перед Бурундаем…
— Гх! — ободранным стужей голосом выхаркнул кряжистый богатур, зябко кутаясь в никак не просыхающий тулуп, и к сказанному не прибавил ни слова.
Скулы Ульджая взбугрились.
— Ладно… — уронил он, помолчав. — Довольно. Я понял. Кто хочет сказать иное?
И Тохта, хоть и не водил еще сотню в бой, хоть и лишен пока права говорить на ноян-хурале, подается вперед.
— Я! Я хочу сказать!
— Говори!
— Разве духи лесов сильнее Тэнгри? — на едином дыхании с провизгом выпалил кипчак. — Разве есть ноян лучше и справедливее Ульджая? Мои чериги готовы хоть сейчас идти на приступ!
На краткий миг в воздухе повисла тишина. Но вот кто-то хихикнул в тени, и вслед за этим громовой хохот потряс пропотевшую юрту. Только что хмурые и настороженные, сотники веселились от души, и только Саин-бахши, умудренный жизнью, сумел сквозь дремоту различить в этом смехе ярость и затаенный страх.
Смеялись все: мрачный мэнгу, тучный кара-кырк-кыз, осторожный канглы; беззвучно тряс головой начальник ертоулов, то и дело вытирая кулаком глаза. Только Тохта сидел спокойно, без улыбки, и преданно заглядывал в глаза нояну.
И смех сказал то, что было непосильно словам.
Ульджай вскинул руку и резко опустил, словно саблей рассекая веселье.
— Я вижу, — выкрикнул он, — вы думаете, что Бурундай мог довериться трусу? Вы полагаете, что я брошу вас на стены, оттягивая заслуженное наказание? Внимание и повиновение!
Сотники вскочили.
— Приказываю: готовить все для костра прощания. Завтра мы с почестями проводим павших богатуров. И пусть чериги готовятся в дорогу. От вас же хочу одного: когда вернемся, пусть каждый из вас подтвердит, что Ульджай исполнил долг и заслужил хорошую смерть!
В одно мгновение изменился облик юного нояна, словно тетивные жилы, стягивающие тело и душу, разом лопнули, освобождая воина от смутного ужаса перед неизвестностью.
Теперь Ульджай сидел, жестко скривив губы, напружинив упершиеся в колени руки, и было видно, что грудь его дышит по-тигриному свободно, легко и мощно. И хмурый сотник-мэнгу, кивнув, ответил за всех:
— Внимание и повиновение, ноян-у-ноян!
Когда же сотники вышли, Ульджай повернулся к отцу, и глаза его были сумрачны, но спокойны.
— Я выбросил твоего уруса, отец, мертвецу не нужно тепло. У тебя нет сил на забавы, отец…
И — не смог говорить о незначительном.
— Ты ведь слышал, отец? Пусть будет, как они хотят… а потом ты совершишь нужные обряды. Бурундай не станет запрещать; он справедлив, но милостив.
Твердо, но грустно было сказано, и Саин-бахши, встретившись с сыном взглядом, захлебнулся. Словно наяву увиделось: Ульджай, разметав руки, лежит навзничь на грязном снегу, шея туго захлестнута тетивой, а в выкаченных глазах замерзает стылое небо… но это небо было серым, урусским!..
Слишком страшно было видение, этого никак нельзя было допустить, никак; плошка выскользнула из пальцев и, опрокинувшись, упала на войлок. Густая белая струя поползла к жаровне.
— Синева не хочет этого! — Старику показалось, что от крика качнулся тяжелый полог, но всего лишь шепот сорвался с сухих губ, и Ульджаю пришлось наклониться ближе, чтобы услышать.
— Синева? Возможно… — ответил он так же тихо. — Но город стоит, а урусские копны иссякают, и коней нечем кормить…
Щадя отца, умолчал Ульджай о знамениях: о тихой смерти, что незаметно пришла и увела шелкового сэчена, смеясь над всей мудростью его свитков; и о шепотливом ропоте у ночных костров; и об урусах, выгнанных из темноты морозом: вернув хозяевам ненужную свободу, приползли полуживые бородачи, прося тепла и пищи, готовые валить стволы для прощального костра…
И разве все это не было ясно выраженной волей Небес?
— Мой путь окончен, отец, — отстраненно, будто не о себе говоря, усмехнулся Ульджай. — Но я рад, что ты будешь рядом, когда это случится…
«Не оставь меня в пищу воронам», — сказал, не сказав, сын, и никакой отец не смог бы смолчать, услышав такое.
— Кто знает цель своего пути?