Зачем же было растить, любить, если потом нельзя ни оберечь, ни помочь? Я еще и еще вглядывалась - сомнения быть не могло, с газетной страницы на меня смотрел Коломыта. Фотография была отчетливая, резкая. Не только черты лица передавала она, но и выражение спокойствия и ненависти. О чём думал тот, кто снимал? Тот, на кого Вася смотрит с этой холодной ненавистью? Что мне до него! Память о нем будет проклята, но никакое проклятие не воскресит мальчика, который рос у меня на глазах.
   И тени надежды, что я ошиблась, не было у меня. И все же я вышла на кухню к Лючии Ринальдовне. Она взглянула и бессильно опустилась на табуретку:
   - Вася...
   Ступку я нашла в мастерских.
   - То Василь... - тихо сказал он.
   Я вернулась к себе. И тут услышала - кто-то быстро поднимается по лестнице, почти бежит. Без стука растворилась дверь - на пороге стояла Настя.
   - Галина Константиновна, нет? Нет, ведь правда - нет? - В голосе ее звучало отчаяние, а это "нет" повторило в моих ушах плач Егора. "Нет, нет, нет!" - судорожно твердил он, когда я сказала ему о Фединой гибели.
   Она закрыла лицо руками и заплакала. Я подошла, она крепко прижалась головой к моему плечу. Так мы стояли молча. Потом я увидела - на полу, у Настиных ног, лежит конверт. Я нагнулась, чтоб поднять.
   - Забыла... Я когда бежала, мне почтальон дал... - сказала Настя. Голос не слушался ее, и вдруг, словно впервые поняв, что случилось, она всплеснула руками и опять зарыдала.
   Без мысли, как автомат, я распечатала конверт. Письмо было от Сизова.
   Дорогая Галина Константиновна, - писал он, - мне из военного училища товарищ переслал Ваше письмо. Простите, что долго не писал и что заблаговременно не сообщил о перемене в своей жизни. Я сейчас у отца, в Кемерово. Работаю на заводе. У меня броня, и от военной службы я освобожден. Я знаю, что ребята не одобрят мой поступок. Но верно ли это будет? Люди всюду нужны. И правильно говорят, что победа куется в тылу. Как вы понимаете, наш завод изготовляет не чайники и не кастрюли, а кое-что посерьезнее. Я работаю много, со временем не считаюсь.
   Надеюсь, что Вы меня не осудите и не подумаете, что ясбежал или дезертировал. У меня был вызов, а теперь броня.
   Жена у отца женщина неплохая и ко мне относится нормально. Есть еще младшая сестренка, она ходит в детсад.
   Галина Константиновна, отец Вам кланяется. Я шлю Вам свой сердечный привет.
   Остаюсь Ваш Вячеслав Сизов.
   * * *
   Меня вызвал к себе Соколов и сказал, что в Заозерск приезжает ленинградский детский дом. Он уже давно в дороге. Часть детей осталась в Дальнегорске. А пятнадцать человек придется взять нам.
   - Но куда же? Ведь у нас совсем нет места!
   - Мастерскую перебазируйте во флигель, мы вам его освободим. А ребят разместите между своими. Я не уговариваю вас, Галина Константиновна, не прошу, не приказываю. Я просто говорю вам: ленинградцы... Ленинградские дети...
   Он прав: что можно к этому добавить? И вот мы стоим на деревянной платформе и ждем. Еще третьего дня пришла телеграмма с номером вагона, но поезд застрял где-то в пути - и когда он придет, мы толком не знаем.
   Ленинград... Ленинград... Уже год нет писем от тети Вари. Жива ли она? Вспоминаю тот далекий день, когда я приехала с детьми в Ленинград. Меня встречали она и Семен. И Митя. Где они все сейчас? Живы ли? Сколько лет прошло? Почти десять...
   - Идет, идет! - послышалось вокруг. Что-то простуженно прохрипел репродуктор, и вдали в темноте показались глаза паровоза.
   Я вошла в вагон первой.
   - Где тут ленинградцы? - громко спросила я. И вдруг услышала:
   - Галина Константиновна! - В этом возгласе звучало сомнение, тревога, радость - все вместе.
   Я обернулась. Передо мной в тусклом свете чахлой лампочки стоял высокий, худой старик. Нет! Неужели?
   - Владимир Михайлович? - сказала я, не веря.
   - Я узнал, узнал вас по голосу... - Он протянул мне обе руки. - Вы прошли, я не видел лица... Но голос... Это вы!
   Мы стояли, держась за руки. В горле у меня пересохло, и голос не слушался.
   - Вы привезли детей? - наконец спросила я.
   - Да... Но только нас уже меньше... Со мной восемь человек.
   Спрашивать, что случилось с остальными, было незачем.
   - Где ваши вещи?
   - Мои вещи... Вот... - Он взял в руки жалкий мешочек. Что там могло уместиться? Разве только десяток носовых платков. - Письма... - ответил он на мой безмолвный вопрос. - Самые дорогие... И несколько фотографий... Все.
   Глаза привыкли к полутьме, я увидела сбившихся на двух нижних полках ребят. Они молча глядели на меня.
   - Вот и приехали! - Владимир Михайлович обернулся к ним и как-то быстро, легко дотронулся до каждого. - Поднимайся, Тёма... Дай я помогу тебе встать, Витя...
   ...Нас ждали две лошади - Милка и другая, которую дали нам на этот вечер в районо. Год назад встречали нас, теперь мы сами встречаем. Мы приготовили баню, и стол был накрыт. Мои тоже худые, но эти... Неживая бледность, синие губы... Кожа дряблая, как у стариков. Они выехали из Ленинграда давно, еще летом. Их уже откормили немного в пути. Но долгая голодовка не забылась. Как бережно они берут в руки хлеб, как осторожно подносят к губам ложку...
   Я была как во сне. Казалось, вот проснусь - и не будет больше Владимира Михайловича. Я знала, что война - время неожиданных встреч, потерь и находок. Но эта встреча казалась мне слишком невероятной. Все хотелось дотронуться до него, еще раз убедиться, что он тут. И всякий раз, взглянув на него, я неизменно встречала его взгляд: "Да, да, это правда. Я здесь, это я..."
   Изможденное лицо его было почти прозрачно, но глаза остались те же синие, как у ребенка... И добрые губы. И улыбка. Всё, как десять лет назад.
   Владимир Михайлович сам назвал Заозерск, когда в Дальнегорске ему предложили на выбор несколько городов. Здесь жил его друг - и друг этот был Петр Алексеевич. О том, что здесь я, он и не подозревал.
   Когда ребята были умыты, накормлены и уложены, я повела Владимира Михайловича к Петру Алексеевичу. Я понимала, что это будет такая встреча, когда свидетели не нужны. Думала - доведу Владимира Михайловича до дверей и уйду. Но как расстаться? Я ведь еще ни о чем не спросила. Не сила о тете Варе. А он молчит. Если бы она была жива, сказал бы сразу.
   Он идет рядом со мной, и в руках у него не мешочек даже, маленький пакетик с письмами. Наверно, они пожелтели от времени, стерлись на сгибах давние письма, свидетели былой радости любви, горя - всего, чем полна человеческая жизнь.
   И вдруг Владимир Михайлович говорит:
   - Галя, милая... Вы, наверно, это поняли... Варвары Ивановны уже нет... Перед смертью она отдала мне на сохранение свои письма. Они спрятаны надежно. А одно... она им очень дорожила... у меня с собой. Не то чтобы я думал, что увижу вас и передам... Не знаю, как объяснить, но оно у меня с собой, вместе с самыми дорогими... Перед тем как нам выйти из дому, я его вынул для вас... Вот...
   Я взяла листок. Мы уже подошли к дому Петра Алексеевича. Его окно светится. Он и не знает, что его ждет.
   - Почти десять лет... - сказал Владимир Михайлович. - Он уехал из Ленинграда незадолго до вас. Десять лет... Я писал ему - он не отвечал... До свиданья, голубчик. Если бы вы знали, как я рад, что вижу вас.
   Он крепко пожал мне руку и постучал в дверь. Я подождала, пока ему открыли, и повернула домой.
   Умерла... Совсем одна... Никого не было рядом, никого близкого. Мне казалось, я давно уже знаю, что ее нет. Но, видно, сколько ни ждешь, а когда ударит - больно.
   Придя домой, я развернула листок. Он был совсем такой, как я представляла себе, - пожелтевший, стершийся на сгибах. И весь он был исписан мелким убористым почерком Антона Семеновича:
   Дорогая Варвара Ивановна! Я понимаю Ваши чувства и уважаю их. Но не бойтесь за Галю. Хотя Семен человек горячий и вспыльчивый, но Галю он будет любить и беречь. Я ручаюсь Вам за него. Поверьте мне. Они будут счастливы...
   * * *
   На другой день я чуть свет была на Незаметной улице. Но как ни рано я пришла, все были уже на ногах, и на лестнице я столкнулась с Ирой Феликсовной и Велеховым - они несли тюки с бельем.
   - Что случилось?
   - Вошь! - коротко ответила Ира Феликсовна.
   - На ком?
   - На новеньком, ленинградском.
   Накануне была баня, и только вчера мы сменили все постельное белье. Но это ничего не значит - надо тотчас все снова менять, надо немедленно снимать простыни, пододеяльники, наволочки. Уже топилась прачечная, старшие девочки вместе с Ирой Феликсовной принялись за стирку. Я набросала записку директору школы, и Борщику было наказано ее передать - я объясняла, почему наши старшие сегодня в школу не придут. С другой запиской я послала к Валентине Степановне - просила прийти помочь, нынче же надо перестирать всю груду белья.
   Вошь была найдена на рубашке Сережи Рославцева. Серёже минуло девять лет, но ему нельзя было дать больше семи: тонконогий, тонкорукий, прозрачно-бледный и худой - жизнь в нем едва теплилась.
   - Можно, я не встану? - прошелестел он.
   И я наклонилась ниже, чтобы расслышать.
   - Лежи. Дать тебе книгу?
   - Нет. Я так.
   Он лежал неподвижно и, не мигая, глядел в потолок. Иногда закрывал глаза и засыпал ненадолго. "А если тиф? - подумала я. - Разве он выдержит?"
   Всех ребят, которых привез Владимир Михайлович, надо было выхаживать... О школе пока нечего было и думать. Лишь один оказался под стать моим - хоть и худ, но здоров и подвижен. Меня не удивишь черными глазами: Семен, Лена, Лира, Шурка - все черноглазы. Но и у этого глаза приметные - не вишни, не смородина - маслины: длинные, черные, блестящие. Его звали Тёма Сараджев, и родом он был из Еревана, хотя последние годы жил в Ленинграде.
   - Ты посидишь с Сережей? - спросила я.
   - Да, конечно. И покормлю, когда надо будет. Идите спокойно. Я Владимиру Михайловичу всю дорогу помогал, я умею.
   Он улыбнулся, показав ровные, очень белые зубы. Я пошла в прачечную. Там уже вовсю кипела стирка. Я тоже стала к корыту.
   Бывало холодно, было несытно. Но болезни до этого часа нас обходили. Кто-нибудь порежет палец, кто-нибудь простудится и почихает денек-другой. Вот только Егор... но он захворал еще в пути. Что-то будет сейчас?
   - Эх, раньше смерти не помрем! - воскликнула Тоня, выпрямляясь и отирая пот со лба.
   Отворилась дверь, впуская струю холодного воздуха, - вошла Валентина Степановна.
   - Зося девчонку покормит и тоже придет, а уж Вера за няньку останется, - кинула она на ходу и тотчас, не спрашивая, принялась за дело.
   Мы решили один раз постирать с мылом и сразу кипятить. Ведь белье совсем чистое. Главное - прокипятить, а потом, когда просохнет, выгладить. Большой чан с водой уже кипел, и Наташа палкой ворошила первую порцию белья.
   - Мое дело - простыни, - слышала я голос Валентины Степановны. - Иди, иди к тому корыту, там наволочки, это тебе сподручней.
   - Вы не знаете моей силы! - запальчиво отвечала Тоня. - У меня руки тонкие, а как железо!
   Я склонилась над корытом и перестала думать о чем бы то ни было. Каждый кусок мыла был у нас на счету, мы дорожили им, скупились и даже утром, умываясь, осторожно, бережно намыливали руки, а вот сейчас под моими руками горой росла и переливалась пена - то снежно-белая, то с голубизной. Я вспомнила вдруг, как стирала однажды в Березовой Поляне, а рядом стоял Костик и пускал через соломинку пузыри. Я увидела его так ясно, на траве у старой кряжистой березы, и в воздухе большие, пронизанные солнцем мыльные шары. Есть воспоминания, в которые погружаешься счастливая, как в теплую воду. Но это...
   Еще и еще проведя простыней по доске, я слегка отжала ее и бросила в почти доверху наполненный таз - отсюда Наташа брала белье вываривать. Снова наклонилась над корытом - и вдруг отчетливо увидела Сережу Рославцева, его прозрачный лоб и безучастные глаза. Я ополоснула лицо, надела платье и, почти взбежав по лестнице, вошла в спальню мальчиков. У Сережиной постели сидел Владимир Михайлович, он был здесь, это мне не приснилось! Но вдруг я увидела на белой подушке пунцово-красное, неузнаваемое лицо: еще час назад оно было изжелта-бледным, неживым. Сыпняк! - подумала я и, откинув одеяло, приподняла на Сереже рубашку - тело было усеяно красными крапинками. Сыпняк! - еще раз отдалось у меня где-то внутри.
   Я закутала его, сама снесла в изолятор и послала Рюмкина за врачом, потом вернулась в прачечную. Ира Феликсовна стояла над корытом в облаке белого пара. Она подняла на меня глаза, вытерла лоб и спросила:
   - Что случилось?
   - У Рославцева, видимо, сыпняк.
   - Я болела сыпняком. Я сейчас к нему пойду. Он уже в изоляторе?
   Говоря это, она ополаскивала руки, лицо, сняла косынку, оправила волосы.
   - Зося, - окликнула она, - становитесь на мое место. У чана Наташа сама справится!
   Мы вышли.
   - Погодите, остыньте. Наденьте пальто. А это точно, что вы болели сыпняком? - спросила я.
   - Честное пионерское! - ответила она. - В дороге, когда мы эвакуировались из Смоленска... В самом начале войны. Мне бояться нечего. Не беспокойтесь, Галина Константиновна! - Она помахала мне рукой и побежала через двор к изолятору.
   Стали возвращаться из школы ребята, я осмотрела каждого. Пока никаких новых признаков не было, С мучительным нетерпением ожидали мы врача. Он пришел только к вечеру осмотрел Рославцева и определил скарлатину.
   - Вы болели скарлатиной? - спросил он у Иры Феликсовны, которая не отходила от Сережи.
   - Ну, доктор, кто же в детстве скарлатиной не болел!
   * * *
   В Заозерскую больницу, забитую до отказа, стучаться было бесполезно, оставлять Рославцева в изоляторе - страшно. Страшно за него самого, страшно за остальных ребят. Доктор обещал снестись с Ожгихинской больницей, она была за рекой, километрах в десяти от Заозерска. Ира Феликсовна ухватилась за эту мысль - в Ожгихе она начинала свою уральскую жизнь, ее знали в этом селе.
   - Мы его там выходим. Там толковый врач и больница хорошая.
   Дезинфекцию сделали на другое утро, и никто в школу не пошел. Ребята были довольны: три дня карантина - отдых от занятий. Я же без ужаса не могла думать, как болезнь вцепится в них - слабых, истощенных, как начнет косить их, трясти лихорадкой, мучить жаром. Мне всегда казалось, что я умею ждать. Видно, разучилась - часы тоже тянулись, как долгая болезнь, их не могла убить никакая работа. На Закатную я не возвращалась, боясь занести заразу.
   Ира Феликсовна не отходила от Сережи, она и здесь делала все на удивление умело и споро. В халате и косынке, точно сестра, она бесшумно двигалась по нашему тесному изолятору, меняла компрессы, полосканье, терпеливо кормила Сережу с ложечки.
   К концу второго дня мы получили направление в Ожгихинскую больницу. Запрягли Милку, устлали сани поверх соломы одеялом, закутали Сережу. Ира Феликсовна села в сани и положила Сережину голову к себе на колени. Ступка разобрал вожжи.
   Сани стояли одиноко, никому из ребят мы не разрешили проводить Сережу. Пришла мать Иры Феликсовны, она о чем-то негромко говорила с дочерью. Ступка тихо тронул. Анна Никифоровна пошла рядом с санями, я еще раз пожала руку Ире и остановилась, глядя вслед.
   Анна Никифоровна ускоряла шаги, до меня доносился ее встревоженный голос. Потом она повернулась и пошла ко мне навстречу - усталая, понурая. Подошла и тихо сказала:
   - Ира ведь не болела скарлатиной. А взрослому заболеть...
   - Боже мой, что же вы молчали! Надо вернуть ее. Надо было сразу... сразу сказать.
   - Разве ее переспоришь! Она говорит, сейчас никто не вправе беречь себя...
   Со сжавшимся сердцем я повернула к дому. Окна были освещены, и в каждом - приплюснутые к стеклу ребячьи лица.
   * * *
   Сыпняк нас миновал, но через неделю слегли в скарлатине Таня Авдеенко и Настя. Я решила сама отвезти их в Ожгиху. Если приеду, не отошлют же меня с больными ребятами обратно. А если сговариваться заранее, могут отказать что тогда делать? В Ожгихинской больнице тоже полным-полно. Иру Феликсовну оставили при Сереже, потому что он был очень плох и еще потому, что Ира Феликсовна ухаживала не за одним Сережей, но и за остальными, помогая сестре.
   Пока я собирала все нужное для отъезда, ко мне постучались.
   - Войдите, - сказала я.
   В дверях стоял незнакомый человек - огромного роста, широкоплечий. Меховую сибирскую шапку с длинными углами он мял в руках, и я заметила высокий, с залысинами лоб в тяжелых морщинах.
   - Агеев, председатель Ожгихинского колхоза, - сказал он, протягивая руку. - Я к вам с приветом от Ирины Феликсовны. Прохожу мимо больницы, смотрю, она стоит у калитки - вышла воздухом подышать. "Не подходите, говорит, Иван Павлович! У нас тут серьезная зараза!" А я знал, что она приехала, наши деревенские сказали. У нас ее любят... Как она у вас тут справляется? - вдруг спросил он.
   - Ну, что ж спрашиваете, если знаете ее?
   - Думаю, справляется. Такая с чем хочешь справится. Это, знаете, прошлый год, в самую уборочную, приходит ко мне в правление девушка. "Я, говорит, эвакуированная из Смоленска. Направлена к вам на сельскохозяйственные работы". Ирина, значит, Феликсовна. Я ее спрашиваю: "Ну, что, будете у нас робить?" А она отвечает: "Нет, робить я не буду". Тогда я поглядел на нее и спрашиваю: "Зачем же вас сюда прислали?" А она опять: "Работать!" Ну, тут я смекнул, что она еще нашего уральского разговора не знает, ну и, конечно, успокоил: "Привыкнете, говорю, ладно, и разговор наш узнаете, и научитесь робить". Колхозники очень сомневались, на нее глядя: городская... На другой день пошла она вязать горсти. Босая, ноги об жнивье изранила в кровь, но ни слова... В смысле жалобы то есть. На другой день пошла с женщинами в поле жать. И тоже - так ловко, быстро все... С понятием... Моя жена взяла ее к нам на квартиру - уж очень она ей поглянулась. И правда, за что ни возьмется, всё так толково, и всюду, где нехватка людей, - она. Надо возить дрова на ферму - запряжет лошадь, съездит, в лес, нарубит дров - и пожалуйста. Поставил я ее учетчицей на молочную ферму - все же с образованием человек, грамотный. И вот - день учетчица, а ночью на сортировке хлеба. Или там на молотьбе А ведь после сыпняка была, откуда силы брались? Никакой работой не гнушалась. Очень ее колхозники полюбили. А потом у нас ее забрали - когда вашему детдому приезжать. К праздникам Ноябрьским. Недолго побыла, а вот и думай - долго ли надо, чтоб понять человека? Хороший человек себя сразу окажет...
   - Иван Павлович, у вас есть дети?
   - Это вы к чему?
   - У нас опять скарлатина. Зря вас к нам пустили.
   - Нет, мои дети велики скарлатиной болеть. И далеко они. Вашу Украину освобождают, вот оно какое дело. Мне про скарлатину Ирина Феликсовна уж сказала. Выходит, на том мальчонке не кончилось?
   - Не кончилось. Еще двое. Вот хочу к вам, да боюсь, нет мест, откажут.
   - Давай отвезу, - сказал он, вставая. - Я замолвлю слово. Для Ирины Феликсовны сделаем. Давай, где твои ребята? Меня лошадь ждет.
   Я бегом спустилась в изолятор, помогла одеться Насте, закутала Таню. Иван Павлович подал сани к самому крылечку.
   - Не бойся, доверь, довезу!
   - Нет, если можно...
   - Ну, влезай, расположимся.
   Я уложила Настю, укрыла ее тулупом, Таню взяла к себе на колени.
   Владимир Михайлович стоял рядом с санями. Я наспех передавала ему какие-то последние поручения, с минуты на минуту должны были прийти с дезинфекцией, я просила его проследить.
   - Да, да... - Повторял он, кивая. - Я понял, хорошо. Не беспокойтесь, поезжайте. Когда ждать вас, к вечеру? А все из-за нас, это мы вам привезли такую беду, - сказал он вдруг с болью.
   - Эх, отец, - сказал Иван Павлович, - беда наша общая, во всей стране одна, что уж делить ее на нашу и вашу.
   * * *
   С этого дня Сеня Винтовкин стал ходить за мной по пятам.
   - Галина Константиновна, а она не помрет? - спрашивал он по двадцать раз на день.
   Первый, кого я видела, возвращаясь из Ожгихи, был Сеня. Он ждал меня на улице, в дверях, а если было поздно, на пороге спальни. Дежурные не могли загнать его в постель, и Владимир Михайлович говорил обычно:
   - Пускай дождется Галину Константиновну.
   И Сеня дожидался. Его взгляд мог бы показаться злобным, если бы я не видела в его глазах страха. Его вопрос: "Ну, чего она?" - мог бы показаться грубым, если бы не звучал так беспомощно. Чаще всего я не дожидалась вопроса. Я сразу говорила:
   - Насте лучше, скоро поправится.
   Он никогда ни о чем не спрашивал меня при ребятах. Он просто не отходил ни на шаг, а когда я прощалась с ним на ночь, в сотый раз допытывался шепотом:
   - Не помрет?
   Перед самой болезнью Настя учила с ним стихи "Мужичок с ноготок". Он должен был читать их на вечере самодеятельности в школе. Он был умыт, причесан, принаряжен. По-моему, он не без удовольствия глядел на себя в зеркало - ему было и непривычно, и занятно видеть себя таким.
   - Вот, не хуже других, - заботливо повторяла Настя, оглядывая его со всех сторон. - Ну, давай прочти снова, ну! "Я из лесу вышел. Был сильный мороз". Ну читай!
   Сеня читал как-то странно, с ударениями на самых неожиданных местах: "Хворосту!" - оглушительно выкрикивал он. - "Мимо!!" Я не могла слушать его без смеха и потому не вмешивалась. Настя была уверена, что он читает хорошо; видно, и Сеня в этом не сомневался. Он отправился в школу, готовый к всеобщему одобрению и признанию. Но в сутолоке вечера, перепутав что-то или найдя, что программа перегружена, учительница Сеню на сцену не позвала. И он весь вечер простоял за кулисами, всеми забытый. Когда вечер кончился, учительница, увидев его, спросила с удивлением:
   - Что ты здесь делаешь, Винтовкин?
   Ей он, к счастью, ничего не ответил, но, придя домой, завопил еще с порога:
   - Черта лысого, буду я тебе учить! Ни в жизнь не буду!
   Настя чуть не плакала от огорчения, а Сеня мстительно повторял: "Черта лысого! Иди себе мимо!"
   - Нет, правда, - говорила мне Настя, и щеки ее пылали, - ведь это непедагогично! Что же он - учил, учил, и так хорошо выучил, и читал с выражением, а она взяла да и забыла! Разве можно так, Галина Константиновна?
   Сеня всегда был груб с Настей. Но после неудачи на артистическом поприще он стал груб неслыханно, словно мстил ей за свою обиду. Только и слышалось:
   - Отстань! Не буду! Ну тебя! Не лезь!
   - Вызвать на совет! - бушевала Наташа. - На совет!
   И Сеню бы, вызвали, но тут началась скарлатина. И вот сейчас он ходит притихший, угрюмый.
   - Давай садись за уроки! - неприязненно, но твердо сказала Наташа. - Я тебе помогу.
   - Я сам! - ответил Сеня.
   И все мы поняли так: если не Настя, то никто.
   Когда у него что-нибудь не клеилось - не давалась задача не выходил пример, он шел ко мне, но помощь ребят неизменно отвергал. Я предложила ему написать Насте, он только головой помотал. Он ни разу ничего не послал ей. Но я видела - в его сердце поселилась тревога. Когда я уходила в Ожгиху, меня провожал его настороженный взгляд. Когда я возвращалась, меня встречали ждущие, злобно-испуганные глаза. А перед сном хриплый голос с отчаянием и надеждой спрашивал:
   - Не помрет?
   Я вернулась к вечеру на попутной машине. Умылась, переоделась, обрызгала платье формалином и прошла в спальни. Если мне почему-либо не удавалось обойти ребят перед сном, мне казалось, что день не кончен, не полон, чего-то в нем но хватает и сама я не сделала чего-то очень важного. Часто кто-нибудь тихо придерживал меня за руку, за платье - это была безмолвная просьба: посиди со мной! Иногда, молча посидев на краю кровати, я шла дальше. Иногда слышала:
   - Галина Константиновна... А что я вам скажу.
   Я наклонялась, и мне шептали на ухо - про обиду ли, про ссору ли с закадычным другом...
   В этот вечер Тоня, как всегда, первым делом спросила:
   - Что там наши?
   - У Сережи высокая температура. Настя - молодцом. Таня все плачет, никак не успокоить. Ирина Феликсовна совсем медицинская сестра - и банки ставит и уколы делает - всему научилась.
   - Она - такая... - задумчиво протянула Аня Зайчикова.
   - А Сенька-то! Бесчувственный. Настю увезли, а он хоть бы что, сказала Поля.
   Я прошла к мальчикам и наклонилась к Жене:
   - Таня без тебя очень тоскует. Но я думаю, Ирина Феликсовна успокоит ее, она там неотлучно.
   Он молчал.
   - Ты очень беспокоишься?
   - Уж лучше бы я заболел... - ответил он сквозь зубы.
   Сенина кровать была последней в ряду. Я подошла к нему. В полусвете ночника его глаза блестели. Они были широко открыты и смотрели пристально, упрямо, не мигая. Я поправила ему подушку. Когда я уже отходила от кровати, он в сотый раз спросил шепотом:
   - Галина Константиновна, а от этой... скарлатины... помирают?
   - Нет, почти нет. Раньше не умели лечить, а теперь умеют. И теперь...
   - Но бывает, что и помирают?
   - Очень редко, Сеня. Почти никогда. Спи. Он отвернулся к стенке и укрылся с головой.
   * * *
   Через день я ходила в Ожгиху. К вечеру, когда только-только начинало смеркаться, становилась на лыжи и шла прямиком - через реку, потом лесом. Идя тропкой, где зимой без лыж пешеходу было не пробраться, я сильно сокращала путь и мерным шагом за час доходила до Ожгихи. Больничной еды не хватало, и первые два-три раза я приносила нашим хлеба, кусок-другой сахару, кисель из сушеных ягод - он замерзал в пути и не выливался из банки, когда я его вынимала. Но Ира Феликсовна сказала, что каждый день кто-нибудь из ожгихинских приносит ей и ребятам молоко, сметану, лепешки - у нее тут много друзей. И теперь я шла налегке, без всякой поклажи.
   В субботу, через неделю после того, как слегла Таня и Настя, я выбралась в Ожгиху, рано, сразу же после обеда.
   Лыжи скользили легко. На солнце снег был розовый, потом лыжня свернула в сосновый лес, и стало темнее. Потом у поваленной ели она еще повернула и выбежала в поле, на яркий свет. Я легко дошла до Ожгихи. Больница стояла на самом краю села. Я сняла лыжи, поставила их у крыльца, отряхнула валенки, вынула из кармана записки ребят, рисунки для Тани и постучалась.