Страница:
Потом заболела Верочка. У нее было жестокое воспаление легких, кроватку Юли опять перетащили к нам. Зося ухитрялась поспевать и к ней и к Вере, сменять Валентину Степановну - та совсем потеряла голову.
Это были трудные, темные дни, пока наконец Вере не полегчало.
И вот однажды, возвращаясь с Незаметной улицы, я увидела в прорези нашего почтового ящика письмо. Оно было на имя Валентины Степановны. Не треугольник - серый конверт, адрес отпечатан на машинке. Я сунула его в карман и ничего не сказала Валентине Степановне, которая открыла мне дверь. Хорошо еще, что все уже спали, не то Лена сразу почуяла бы неладное. Но час был поздний, только Андрей сидел в кухне над тетрадями. Мы поели, поговорили о чем-то. Я отвечала невпопад и боялась смотреть Валентине Степановне в глаза. Я едва дождалась, чтоб она ушла к себе.
- Что с вами? - спросил Андрей.
Я протянула письмо. Он, спросив взглядом, разорвал конверт, и я поняла, что не напрасно боялась. Каждое слово было напечатано на его лице.
- Что же делать?
Он произнес эти слова очень тихо. Я скорее догадалась, чем услышала.
- Спрячь. Пока Вера больна - спрячь.
И тут беспощадная мысль хлестнула меня: может быть, такое письмо о Сене уже пришло. И кто-то прячет его, не показывает мне. Догадка разом превратилась в уверенность, я сдержала готовый вырваться крик, схватила Андрея за руку:
- Скажи правду... Сейчас же правду... О Семене Афанасьевиче есть такое письмо?..
Андрей отшатнулся:
- Да что вы, Галина Константиновна!
- Дай слово!
- Честное слово!
- Дай слово, дай честное слово... Если такое письмо придет... ты скажешь... не скроешь... обещай!
- Обещаю. Даю слово. Даю честное слово.
Я легла головой на стол и заплакала. Я ничего не могла с собой поделать. Осталась боль, тревога - это давило постоянно, ежечасно, избавления от этого не было. Но сейчас на минуту мне стало легче. И стало стыдно, что в такой час я могу испытывать облегчение.
* * *
Вечер. Я сижу в каморке на Незаметной улице. Сижу, положив голову на руки, и думаю. С вечерней почтой пришло письмо, которое все во мне всколыхнуло. Короткая записка, всего несколько строк:
Ваше письмо лежит у меня в кармане. Я его часто вынимаю и перечитываю. Ведь оно у меня единственное. Я даю Вам слово (слово у меня было нечестное, все равно поверьте, я теперь не совру), что Ваша кровь и кровь Семена Афанасьевича, которую я когда-то из вас выпил, меня спасла и даром не пропадет.
Ваш Виктор Якушев.
В конверте была еще фотографическая карточка: Виктор сидел в больничном халате, опираясь на спинку кровати. Видимо, в госпитале. Он почти не изменился, а читая письмо, я слышала его голос, глубокий и чистый. Я могла подолгу не вспоминать Якушева, но, прочитав письмо, поняла: ничто не умирает в нашей душе, только утихает или дремлет, все живо - боль, тоска, любовь. Сколько горечи принес этот человек и как хотелось бы верить тому, что он пишет сейчас! Может, горечь тогда исчезла бы, растаяла. Что случилось с ним в жизни? Что подсказало эти строки?
Я не слышала, как отворилась дверь, и очнулась, только когда надо мной раздался голос Велехова:
- Что с вами? Похоронная?
Я протянула ему письмо.
- Он был у вас в детдоме? А про что он пишет? Какое письмо вы ему написали?
Велехов спрашивал жадно, нетерпеливо. Нелегко мне было ворошить это вслух, но я стала рассказывать. Как пришел в наш дом мальчишка, которого я сразу полюбила. Как отпросился к больной тетке, ему поверили и отпустили, а он пошел просить милостыню. Потом стали пропадать книги в библиотеке. "Это не я!" - сказал он, и снова мы поверили. Мы поверили, что он спас ребенка из горящего дома, все поверили - и радовались, и гордились им. И все-все оказалось неправдой. А потом... дни, когда он исчез. Мы искали, мучились, не знали, что думать... А он тем временем сидел в милиции, потому что пытался заложить часы моего отца, - я просила отдать их в починку. Они спешили... Или отставали, не помню... И вот после этого я написала ему письмо одно-единственное. Видишь, он хранит его до сих пор...
- А что вы ему писали?
- Что больше верить не могу.
- Засудили его?
- Нет. Семен Афанасьевич сказал в милиции, что он ему часы подарил. Его отпустили.
- Та-ак... А теперь он и вправду честный?
- Не знаю.
- Как - не знаете? Смотрите, как пишет.
- Он всегда хорошо говорил. Всегда находил такие слова, что и не хочешь, а поверишь. Может, и сейчас поискал - и нашел... такие слова.
- Не верите, значит?
- Не знаю. Очень хочу верить. Но не знаю.
- Эх, как погляжу я... Трудное это ваше дело...
- Знаешь, - говорю я, - как-то я слышала разговор Антона Семеновича... Макаренко... с одним его другом. Антон Семенович говорил: "Воспитывать легко". А тот ему: "Нет, трудно", Антон Семенович опять: "Нет, легко. С одним только условием". - "Какое условие?" - "Этому надо отдать всю жизнь"...
Сощурив единственный глаз, Велехов смотрит в окно.
- Всю жизнь... - повторяет он. - Не велика ли цена за нашего брата?
* * *
- Андрей Николаевич, - сказал он как-то, - вы у Семена Афанасьевича в колонии были потому, что сирота, или...
- Нет, я беспризорный был. Промышлял.
- И по какой же части?
- Карманник.
Велехов оживился, глаз его заблестел. Улыбаясь, он сказал:
- Говорят, кто этим заражен - нипочем не избавится, это уж навек.
- Так вот я же избавился.
- А сумели бы сейчас?
- Зачем?
- Ну, попробовать! Покажите, а? Для интереса!
- Не интересно! - холодно ответил Андрей.
В другой раз Велехов спросил:
- Помните, тогда... С Зикуновым... Как вы знали, что он не все вещи принес? Выследили?
- Нет, не выслеживал. Просто был уверен. Я таких, как он и как ты, очень хорошо знаю.
- Эй, потише! Меня с этой падалью не равняйте!
- А почему, собственно?
- Я маленьких в подъезды не заманивал, не разувал, не раздевал. Я у голодных барахло не выменивал... Я...
- Да, да, знаю. Ты только вместо себя Лепко в тюрьму сплавил. А так парень хоть куда! Почему тебе удивительно, что я Зикунова понял? - спокойно продолжает Андрей. - Я и тебя с первого взгляда понял: помнишь, спросил, не знаешь ли ты чего про часовую мастерскую? Но тут я свалял дурака. Не спрашивать тебя надо было, а вывести на чистую воду. А я только зря спугнул. Может, был бы Лепко с нами. А вот ты бы где был?
...Как только Андрей приходит на Незаметную, Велехов оказывается рядом.
- О чем он с тобой? - спрашиваю я.
- О Семене Афанасьевиче. Расспрашивает, какой он. О Макаренко - правда ли то, что написано в книге? О Короле, о Жукове - обо всех. Я... - Андрей на минуту запнулся, но взгляд его прям. - Я рассказал ему, как Колышкин проиграл мне себя. И как Семен Афанасьевич отдал мне двести рублей.
- По-твоему, это... дойдет до него?
Андрей коротко усмехается, отвечает спокойно:
- Ему полезно пораскинуть мозгами. Так что, если заставить его лишний раз призадуматься... это стоит свеч, по-моему.
* * *
- Посмотрите, кого я вам привела! Узнаете, Галина Константиновна?
Тонин голос звучит торжествующе, а в глазах - испуг. И еще что-то предостережение? Просьба? Не могу уловить, но с ними - с Тоней и этой женщиной - вошла в комнату какая-то еще неясная мне тревога.
- Здравствуйте, - неуверенно говорю я.
Я узнаю ее не сразу, но все же узнаю: это она села к нам в теплушку осенней ночью, памятной ночью сорок первого года.
С нею было двое ребят. Маленького я потом держала на руках - тяжелого, неживого.
На ней широкая темная юбка, старая, полинялая. На локтях ватника большие заплаты. Лицо ее с тех пор еще похудело глаза глубоко запали, и еще тоньше стали губы. Только сейчас они не кажутся мне злыми, они горько сжаты. Серые губы на сером лице.
Женщина смотрит исподлобья, угрожающе и просительно, с мольбой и надеждой. Чем я могу ей помочь? Что могу сделать для нее? Но прежде чем я успеваю произнести хоть слово, Тоня с лихорадочной поспешностью говорит:
- Она нас искала. Ей наш адрес дали. Она про Колю не знала. Не знала, что он у нас.
- Ведите... Покажите... Скорее! - глухо говорит женщина.
Встречаюсь с Тоней глазами. Нам нельзя даже словом перемолвиться. Надо сразу решиться. Решиться накрепко, намертво. Вправе ли я? Никто мне сейчас этого не скажет.
Мы спускаемся по лестнице, идем по двору. Вон через улицу стоит дом, где сейчас, наверно, уже просыпаются от дневного сна малыши. Быстро, одна за другой, у меня в мыслях мелькают страшные, незабытые картины того дня. Мертвый мальчик. Истошный крик матери: "То-онечка, доченька моя!" Ее увели тогда, безумную. Она даже не обернулась. Она ничего не спросила о сыне. Она не знала, что его уже нет. Из того, что, она сейчас говорит, я понимаю: она была в больнице. Когда вернулась память, стала наводить справки о нашем доме. С трудом ей удалось найти нас. Перед этим она была еще в двух детских домах, но сразу уходила, ни о чем не спросив, потому что помнила - даже не меня, а мой голос.
- В одном доме директором мужик. Я сразу ушла. В другом - баба, да я с ней говорить не стала. Слышу - не ты. Лица-то я твоего не помню. Ночь тогда была. А с утра... сразу завыло... А голос помню. Помню, как ты мне сказала, чтоб я с Тоней потише была, а я...
Она умолкает на полуслове.
Мы входим в дом. Из спальни слышны голоса детей и над ними голос Валентины Степановны:
- А ну, баловник, давай свои чулки, ты зачем их прячешь?
- Разденьтесь, - сказала я.
Женщина поглядела, не понимая. Она застыла, вся обратилась в слух.
- Разденьтесь. Надо раздеться... - повторила я.
Неживыми руками она развязала платок, расстегнула ватник - так стал бы раздеваться манекен. Я открыла дверь в комнату. Женщина все еще стояла в сенях, не смея шелохнуться. Я взяла ее за руку и потянула за собой. Она остановилась на пороге, оглядела комнату. Коля, тот лопоухий мальчик, который так походил на ее сына, сидел в кровати и старательно застегивал рубашонку. Он не Коля, он Котя, может быть даже Константин, но с этой минуты он стал Колей. Он сморщил нос, высунул кончик языка и, только когда я окликнула, поднял глаза.
Я подошла и взяла его на руки. Женщина медленно, словно не своей волей, под гипнозом, приближалась к нам.
- Этот? - спросила она, не сводя с него глаз.
- Этот, - отвечала я, не глядя на Тоню.
Женщина выхватила у меня ребенка. Я думала, он испугается, заплачет, но ее движения, хоть и порывистые, были мягки и осторожны. Она подняла рубашонку, поглядела на спину, потом стянула чулок с левой ноги малыша.
- Ноготок был черный на большом пальце, - бормотала она.
- Скажите, скажите, что ноготь слез, - торопливо зашептала Тоня. Скажите, ну скажите, что нарыв был и ноготь слез.
Я молчала. Женщина окинула нас быстрым, недоверчивым взглядом, потом снова оглядела парнишку с головы до ног. Она прикасалась к нему торопливо и бережно, исступленно и, однако, по-хозяйски.
- Ушки, на ушки посмотрите, - сказала Тоня.
Женщина не подняла головы, а я положила руку на Тонины губы. Мы должны молчать сейчас. Мы уже сказали то, чего, наверно, не должны были говорить, и сейчас надо молчать... Если она захочет, она поверит. Всеми силами души я хотела, чтобы она поверила.
Поверь, мысленно уговаривала я, поверь. У него никого нет. И у тебя никого. Он один на свете. И ты одна. Поверь... поверь... поверь...
Коля смотрел на нее с любопытством, но доверчиво. Он покорно подчинился ее рукам и только все оглядывался на Тоню и улыбался ей. Женщина сажала его на колени, ставила перед собой, поворачивала то в одну, то в другую сторону. У Коли были круглые, широко расставленные глаза и большие, оттопыренные уши, совсем как у того...
- Мама плачет! - сказала со своей кровати Соня. Она стояла, крепко держась руками за перекладину кровати. Лицо у нее после сна было румяное, через щеку легла красная полоска - след от подушки.
Женщина вскинула на Соню глаза. Лицо ее было залито слезами.
- Это от радости, - сказала Валентина Степановна. - Подумать, нашла сынишку! А мы думали, паренек этот - сирота.
Женщина молчала. Так же молча она стала одевать Колю оправила рубашонку, натянула чулки, зашнуровала башмаки. Мы как завороженные смотрели на все это.
- Сейчас отдашь? - спросила она, не поднимая глаз.
Поверила!
- Нет, сейчас нельзя, - сказала я. - Надо оформить. Бумаги там всякие...
- Какие бумаги? Ведь сын - какие ж бумаги?
Нет, не поверила.
И тут я поняла, что натворила. Она начнет спрашивать, почему я ее не разыскивала. Она узнает, что ребенка привезли из Дальнегорска. Что он с нами не с тех пор, не с того дня. Что это не он. Она будет спрашивать, а я должна буду отвечать. Поделом мне. Да разве такими вещами шутят? Но я же не шутила, я хотела ей хорошего. Я хотела, чтоб у нее в руках снова был живой ребенок. Но ведь того уже нету, нету... Зачем ей чужой ребенок? Чужой? Но вот он сидит у нее на коленях, и ему хорошо, и ей сейчас хорошо, хоть слезы текут и текут по ее лицу. Однако это не освобождает меня. Я должна буду ответить на все, о чем она захочет узнать...
Но она ни о чем не спрашивает. Она говорит:
- Выправь там бумаги сама. Я здесь останусь. И переночую здесь.
Весь следующий день я занимаюсь Колиными бумагами.
- Тут что-то не так, - говорят мне в районо. - Что-то вы темните, Галина Константиновна. Вы никогда не говорили, что знаете этого ребенка. Он записан круглым сиротой. Почему сиротой, если вы знали, что мать жива? Что ж из того, что лишилась ума, вы же знали, что она жива? Непохожее на вас легкомыслие, Галина Константиновна. Не узнать, куда отправили мать ребенка!
Я упрямо стою на своем, со мной опять и опять спорят. Я соглашаюсь, что поступила легкомысленно, но сейчас хочу исправить свою ошибку, и зачем так много говорить, если все просто: мать нашла своего ребенка...
- А вы можете поручиться, что это мать? Я запрошу Дальнегорск, откуда к ним попал этот малыш.
Вот этого я и боялась больше всего. Этого я допустить не могу.
- Мать должна уехать. Она не может ждать. И подумайте, чего мы добьемся? Зароним ей в душу недоверие? Она начнет сомневаться... Этого вы хотите?
Я жду. Вздохнув, инспектор по опеке говорит:
- Что-то неясно тут. Но если вы ручаетесь...
- Ручаюсь!
Я очень хочу, чтобы Коля и его мать уехали скорее. Ребята все понимают. И молчат. Ни одного вопроса. А вдруг с чьих-то губ сорвется неосторожное слово? Что тогда делать? Она никого ни о чем не спрашивает. Она неотступно при Коле. Весь день. Всю ночь. И еще день. И еще ночь.
- Ты за ним ходила, я знаю, - говорит она Тоне. - Погоди, приживусь на новом месте - подарочек тебе пришлю.
Тоня отворачивается:
- Не надо мне подарочка...
Наутро уходит поезд в Новосибирск, она едет туда, к какой-то дальней родне. Тони, ее Тони больше нет. Муж погиб у нее на, глазах, на него рухнула горящая кровля их дома. Это было в первый день войны, на окраине Минска.
Она закутывает Колю в теплое одеяло. За спиной у нее мешок с хлебом и Колиными пожитками. Я хочу, чтоб ее проводили, чтоб кто-нибудь понес мальчика. Она мотает головой:
- Сама.
Она не выпускает его из рук. Ступка запрягает Милку. Они садятся в сани. Ступка их и посадит, когда придет поезд. Вот он взял в руки вожжи, вот сани тронулись. Мы с Тоней стоим у окна и смотрим вслед, как преступники. Многим мы были связаны - общим горем, общим счастьем, слезами, любовью... Но никогда еще не связывала нас общая ложь...
Тоня отыскивает мою руку и сжимает ее.
- Поверила? - спрашивает она.
Я молчу. Я не знаю.
* * *
На пороге стоит военный. На вид ему лет тридцать. Лицо привлекает удивительной смесью юношеского и взрослого. Конечно, он еще совсем молод. Но почему такие глубокие складки по обеим сторонам рта? Очень молодые глаза. А в волосах седина. Кто он такой? Почему мне кажется, что я его знаю? И вдруг он улыбается.
- Жуков! - кричу я. - Саня! Это ты!
- Это я! Не сомневайтесь, Галина Константиновна! Паспорта нет, но могу показать удостоверение личности. Показать?
- Ты к нам надолго? Ты в отпуск? Владимира Михайловича уже видел?
Саня не знает, на какой вопрос раньше отвечать. Я никак не могу поверить, что это он стоит передо мной. Но чего сейчас не бывает! Окликнул же меня в полутемном вагоне Владимир Михайлович! В другой раз отворилась дверь, и вошел Андрей. И настанет такой день - отворится дверь, и войдет Семен.
Владимир Михайлович знал, что Жуков будет здесь проездом. Он был в командировке на военном уральском заводе и теперь возвращался в часть. Он мог провести у нас двое суток - как это казалось много и как мало после девяти лет разлуки! Владимир Михайлович хотел сделать мне сюрприз удивить неожиданностью - жаль! Как хорошо ждать счастья думать: вот еще день прошел, еще, а завтра... Это завтра наступило внезапно - но все равно, и так хорошо! Мне казалось - никогда я не знала ни усталости, ни горя. Я открыла дверь и крикнула кому-то, кто мелькнул на нижних ступеньках лестницы:
- Ребята, Саня Жуков приехал!
Через минуту отворились двери, из столовой, из спален - отовсюду бежали ребята. Саня был удивлен и тронут - он не думал, что о нем знают нынешние, никогда не жившие в Березовой Поляне. Но ребята знали: Владимир Михайлович рассказал о каждом. Он оставался в Березовой после нас и бережно помнит всех. Он и о людях далекой древности умеет рассказать так, словно был с ними запросто знаком. А уж с теми, кого любит, он никогда не расстается - они, находясь за тысячи верст от него, все равно с ним. И после его рассказов всегда кажется, будто ты и сам знаешь всех, кто ему дорог. Поэтому для наших нынешних ребят имена Жукова, Стекловых, Пети Кизимова не чужие.
Мы с Саней спустились в столовую, куда тотчас же сбежались все остальные. Невольно я отыскала глазами Женю и опять подумала о том, что пришло мне в голову еще тогда, в первую встречу с ним, и потом думалось не раз: как они похожи! Некрасивые, неправильные лица, привлекающие чудесным слиянием ума и доброты, воли и энергии.
- А за что у вас орден? - спросил Борщик, пробравшись поближе к Сане.
- За нетерпение. Первый бросился в атаку, но ты не думай, что от храбрости, просто терпенье лопнуло, не мог ждать. Не мог, и все тут!
Борщику не нравится такое объяснение, ему бы хотелось какого-нибудь настоящего героического поступка - чего-нибудь такого... необыкновенного! "Терпенье лопнуло" - разве это подвиг? Но ребята смеются и обступают Жукова еще теснее.
Когда-то он сам принимал гостей в нашем доме. Он хорошо это делал! Сейчас ребята ведут по дому его, нашего гостя, показывают газету, спальни, мастерские. Потом Наташа говорит:
- А хотите посмотреть маленьких?
Вот этого бы не надо! Но Саня накидывает шинель, Наташа - пальтишко, и они идут через двор, пересекают улицу, входят в дом. Я люблю водить гостей к малышам, но тут я не могу. Я не спросила, нашел ли Саня жену и дочку. Ведь если бы он что-нибудь узнал, он, едва переступив порог, сказал бы: "Нашел!" И я сразу поняла бы, о чем он говорит. А он словом не обмолвился, значит, вестей нет. И поэтому я не хочу видеть, как он будет смотреть на чужих ребятишек. Я стою у окна и жду, когда они с Наташей снова выйдут на крыльцо. Мне кажется, они не идут очень долго. Уж конечно, Валентина Степановна должна про каждого рассказать. Она непременно доложит, как мы не отдали Павлика. Заставит послушать, как поет Алеша. И, конечно, она расскажет, как мы нашли Катенькиного отца. И, конечно, Саня не захочет ее обидеть и будет все слушать. Слушать и думать о своем...
Вечером на Закатной улице мы сидим за столом. Андрей смотрит на Саню настороженно - так приглядываются друг к другу незнакомые мальчишки: кто ты таков?
А Саня будто видел его только вчера. Они ровесники, но Жуков выглядит гораздо старше. У него тяжелые, усталые веки, и седина, и горькая складка у губ. На лице Андрея пережитое не оставило следов - оно почти юношески чистое, только холодноватое точно высечено из камня.
Глядя на Лену, Саня говорит то же, что сказал Андрей, впервые придя сюда:
- Вот только по Леночке и видишь, сколько воды утекло.
Он пристально смотрит на Антошу. Я знаю, он ищет сходства, хочет найти черты другого малыша... Случается, я и сама ищу их... Но Антоша совсем другой... Только глаза такие же черные и круглые, как были у Костика.
Андрей и Саня перебрасываются короткими вопросами:
- Отвоевался, значит?
- Отвоевался... Без ноги.
- Да... Ногу потерял... А я, брат, жену и дочку.
Лена и Зося, страдая, смотрят на Андрея, но он молчит.
- Стеклов тоже отвоевался, - продолжает Саня. - Тяжелое ранение в голову. Он пока что в Сибири, в эвакогоспитале, санитаром. А Павлушка на фронте. Разумов в авиационном институте. Инженер будет! А ты? Уехал и потом ни разу не написал - куда это годится!
- Я писем писать не умею, - отвечает Андрей.
"Как же, не умеешь!" - ясно читаю я на лице у Лены.
- А помните, Галина Константиновна, Ганса и Эрвина? - вспоминает вдруг Саня. - Где-то они сейчас? Неужели воюют с нами?
- Ну нет, - говорит Андрей. - Скорее всего, в тюрьме. Или не дожили...
...На другой день Саня поднимается ни свет ни заря и уходит в город. Возвращается он к обеду. Он побывал в военкомате, райкоме, райсовете. Он принес мне и Лене валенки, Владимиру Михайловичу - полушубок.
- Сразу же удалось ордер отоварить. А ребятам вот - вместо обуви ордера. Их размеров нет - ни Егора, ни Тосика.
- Да зачем ты это?!
- А как же? Семья фронтовика. И в райсовете я сказал вашему Буланову... Одним словом, сказал. Напомнил. Он ничего, отнесся с полным уважением. Саня оборачивается к Андрею. - Ты ему не давай забывать. Напоминай. Он, знаешь, нуждается, чтоб напомнили. И малость пригрози - газетой или еще как-нибудь. Я заметил, на него это производит впечатление. Он у вас такой... впечатлительный.
Поздней ночью мы провожаем его на вокзал - я и Андрей.
Последние минуты перед уходом поезда - бестолковые, тревожные. Молчание давит, слова всё не те, что надо. Мне кажется, Саня хочет что-то сказать. И я не ошиблась.
- Галина Константиновна. Вы знаете... У меня ни кола ни двора... Никто нигде меня не ждет... Вот несколько писем... и все. Я два беру с собой. А остальные возьмите. Пускай лежат у вас. Я буду знать, что мое имущество меня дожидается. Что смотришь, Андрей? Скажешь, глупо?
- Ничего я не скажу. - Андрей отворачивается.
Вагон дергается, и Жуков вскакивает на подножку. Я целую его уже на ходу поезда. Он машет рукой, я бегу следом и едва не срываюсь с платформы. Чьи-то руки удерживают меня, и, как сквозь туман, доносится голос Андрея:
- Ну, как же так можно, чуть не упали!
Я иду домой, ослепшая от слез. Провожая, я теряю. Моему испуганному сознанию кажется, что это навек. Провожая одного, я провожаю всех. Оплакивая одного, оплакиваю всех. Нет Феди... Иры... Васи... А что еще ждет нас, пока длится война. Но об этом нельзя, нельзя думать...
* * *
Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Карабановой Галине Константиновне.
Здравствуйте, Галина Константиновна, вот я и отвоевался. Вроде бы обе ноги при мне, а если по-другому посмотреть - без ног я. В госпитале обе ступни отрезали. А я тракторист. Что теперь делать? Буду думать. Может, что и надумаю.
Когда вышел я из госпиталя, имел намерение приехать к вам на Урал. Дома-то у меня другого нет. А потом иначе решил: поеду в Черешенки. Погляжу. И вам, если спросите, будет про что рассказать. Ну, приехал. Иду полем - ни души. Пусто, голо. Кладбище и кладбище. Подошел к Черешенкам. Поверите ли, все село как на большом костре сгорело. Одна хата стоит, и та без крыши. Крайняя. Помните, где Вышниченко яблоки воровал, а потом мы с Василем да Семен Афанасичем забор латали. И почитай у каждого погорелого места - народ. Кто с Сибири, с Урала воротился, кто из лесу, из землянок повыходил. И зачем воротились, ведь ни кола ни двора, ничего не осталось, а вот тянет и тянет на старое место - почему так Галина Константиновна?
Иду я, ковыляю, а сам боюсь, что и нашего дома больше нет. Потом вижу стоит дом. Цел. Подхожу - окон нет. Рамы выворочены с мясом. И внутри пусто. Одно пианино стоит, а крышка вся пулями исклевана. Вот бы Шурка Митриев поглядел. На полу мусор всякий. Тихо до того, аж в ушах звенит: Гляжу, в углу книг наворочено - рваные, грязные. Кубики валяются - на них когда-то Настя с Леной читать учились. Василь мастерил. И еще большой лист бумаги в трубку свернут. Развернул - газеты наши. Старые-престарые. Ну, сел я, конечно, на пол и стал глядеть - и рисунки наши, верите ли, Галина Константиновна, так все и осталось. Держу я эту газету и не понимаю: что ж такое? Война. Сколько людей в землю полегло. Васю убило, и Федька Крещук убитый. А бумага эта целая. Всех пережила. Ведь вот что бывает, Галина Константиновна. Если в книгу вставить такой случай - не поверят, скажут, выдумка. Вот ведь что. Это ведь не иначе, как слово мне доброе сказать - не унывай, мол, Мефодий.
Вспомнил я первый день, как Семен Афанасич нас привел, сам чуть не плачу. А все-таки мне самому понятно: от того времени в жизни моей разница очень большая. Как-никак в люди вышел. Как-никак. И воевал не хуже других.
Долго я там крутился. То к одному окну подойду, то к другому. Одно вспомню, другое. Не могу уйти, да и только. И что ни вспомнится, всюду Василь. Ведь как Семен Афанасич нас привел, с того самого дня я с Василем не расставался. Я про него то знаю, чего, может, и вы не знаете. Как он привыкал. Как поначалу уйти хотел. А потом сказал: никуда, мол, отсюда не пойду. Он такой парень был - век я его не забуду.
Потом заглянул я в ваш домик. Тоже всюду мусор, хлам, стекла побиты, однако полы, стены, крыша целы. А в одной двери даже ключ торчит. И тут на полу книжки валяются. Поднял одну, написано - Шиллер. Вроде немец, верно? И еще написано чернилами - Д. Королев. Митрия, значит, книжка. Взял я ее с собой, может, она ему еще сгодится. Сохраню. Сад половина вырублен, а ваша яблоня стоит. Стоит себе, и все. Большая выросла, крепкая.
Это были трудные, темные дни, пока наконец Вере не полегчало.
И вот однажды, возвращаясь с Незаметной улицы, я увидела в прорези нашего почтового ящика письмо. Оно было на имя Валентины Степановны. Не треугольник - серый конверт, адрес отпечатан на машинке. Я сунула его в карман и ничего не сказала Валентине Степановне, которая открыла мне дверь. Хорошо еще, что все уже спали, не то Лена сразу почуяла бы неладное. Но час был поздний, только Андрей сидел в кухне над тетрадями. Мы поели, поговорили о чем-то. Я отвечала невпопад и боялась смотреть Валентине Степановне в глаза. Я едва дождалась, чтоб она ушла к себе.
- Что с вами? - спросил Андрей.
Я протянула письмо. Он, спросив взглядом, разорвал конверт, и я поняла, что не напрасно боялась. Каждое слово было напечатано на его лице.
- Что же делать?
Он произнес эти слова очень тихо. Я скорее догадалась, чем услышала.
- Спрячь. Пока Вера больна - спрячь.
И тут беспощадная мысль хлестнула меня: может быть, такое письмо о Сене уже пришло. И кто-то прячет его, не показывает мне. Догадка разом превратилась в уверенность, я сдержала готовый вырваться крик, схватила Андрея за руку:
- Скажи правду... Сейчас же правду... О Семене Афанасьевиче есть такое письмо?..
Андрей отшатнулся:
- Да что вы, Галина Константиновна!
- Дай слово!
- Честное слово!
- Дай слово, дай честное слово... Если такое письмо придет... ты скажешь... не скроешь... обещай!
- Обещаю. Даю слово. Даю честное слово.
Я легла головой на стол и заплакала. Я ничего не могла с собой поделать. Осталась боль, тревога - это давило постоянно, ежечасно, избавления от этого не было. Но сейчас на минуту мне стало легче. И стало стыдно, что в такой час я могу испытывать облегчение.
* * *
Вечер. Я сижу в каморке на Незаметной улице. Сижу, положив голову на руки, и думаю. С вечерней почтой пришло письмо, которое все во мне всколыхнуло. Короткая записка, всего несколько строк:
Ваше письмо лежит у меня в кармане. Я его часто вынимаю и перечитываю. Ведь оно у меня единственное. Я даю Вам слово (слово у меня было нечестное, все равно поверьте, я теперь не совру), что Ваша кровь и кровь Семена Афанасьевича, которую я когда-то из вас выпил, меня спасла и даром не пропадет.
Ваш Виктор Якушев.
В конверте была еще фотографическая карточка: Виктор сидел в больничном халате, опираясь на спинку кровати. Видимо, в госпитале. Он почти не изменился, а читая письмо, я слышала его голос, глубокий и чистый. Я могла подолгу не вспоминать Якушева, но, прочитав письмо, поняла: ничто не умирает в нашей душе, только утихает или дремлет, все живо - боль, тоска, любовь. Сколько горечи принес этот человек и как хотелось бы верить тому, что он пишет сейчас! Может, горечь тогда исчезла бы, растаяла. Что случилось с ним в жизни? Что подсказало эти строки?
Я не слышала, как отворилась дверь, и очнулась, только когда надо мной раздался голос Велехова:
- Что с вами? Похоронная?
Я протянула ему письмо.
- Он был у вас в детдоме? А про что он пишет? Какое письмо вы ему написали?
Велехов спрашивал жадно, нетерпеливо. Нелегко мне было ворошить это вслух, но я стала рассказывать. Как пришел в наш дом мальчишка, которого я сразу полюбила. Как отпросился к больной тетке, ему поверили и отпустили, а он пошел просить милостыню. Потом стали пропадать книги в библиотеке. "Это не я!" - сказал он, и снова мы поверили. Мы поверили, что он спас ребенка из горящего дома, все поверили - и радовались, и гордились им. И все-все оказалось неправдой. А потом... дни, когда он исчез. Мы искали, мучились, не знали, что думать... А он тем временем сидел в милиции, потому что пытался заложить часы моего отца, - я просила отдать их в починку. Они спешили... Или отставали, не помню... И вот после этого я написала ему письмо одно-единственное. Видишь, он хранит его до сих пор...
- А что вы ему писали?
- Что больше верить не могу.
- Засудили его?
- Нет. Семен Афанасьевич сказал в милиции, что он ему часы подарил. Его отпустили.
- Та-ак... А теперь он и вправду честный?
- Не знаю.
- Как - не знаете? Смотрите, как пишет.
- Он всегда хорошо говорил. Всегда находил такие слова, что и не хочешь, а поверишь. Может, и сейчас поискал - и нашел... такие слова.
- Не верите, значит?
- Не знаю. Очень хочу верить. Но не знаю.
- Эх, как погляжу я... Трудное это ваше дело...
- Знаешь, - говорю я, - как-то я слышала разговор Антона Семеновича... Макаренко... с одним его другом. Антон Семенович говорил: "Воспитывать легко". А тот ему: "Нет, трудно", Антон Семенович опять: "Нет, легко. С одним только условием". - "Какое условие?" - "Этому надо отдать всю жизнь"...
Сощурив единственный глаз, Велехов смотрит в окно.
- Всю жизнь... - повторяет он. - Не велика ли цена за нашего брата?
* * *
- Андрей Николаевич, - сказал он как-то, - вы у Семена Афанасьевича в колонии были потому, что сирота, или...
- Нет, я беспризорный был. Промышлял.
- И по какой же части?
- Карманник.
Велехов оживился, глаз его заблестел. Улыбаясь, он сказал:
- Говорят, кто этим заражен - нипочем не избавится, это уж навек.
- Так вот я же избавился.
- А сумели бы сейчас?
- Зачем?
- Ну, попробовать! Покажите, а? Для интереса!
- Не интересно! - холодно ответил Андрей.
В другой раз Велехов спросил:
- Помните, тогда... С Зикуновым... Как вы знали, что он не все вещи принес? Выследили?
- Нет, не выслеживал. Просто был уверен. Я таких, как он и как ты, очень хорошо знаю.
- Эй, потише! Меня с этой падалью не равняйте!
- А почему, собственно?
- Я маленьких в подъезды не заманивал, не разувал, не раздевал. Я у голодных барахло не выменивал... Я...
- Да, да, знаю. Ты только вместо себя Лепко в тюрьму сплавил. А так парень хоть куда! Почему тебе удивительно, что я Зикунова понял? - спокойно продолжает Андрей. - Я и тебя с первого взгляда понял: помнишь, спросил, не знаешь ли ты чего про часовую мастерскую? Но тут я свалял дурака. Не спрашивать тебя надо было, а вывести на чистую воду. А я только зря спугнул. Может, был бы Лепко с нами. А вот ты бы где был?
...Как только Андрей приходит на Незаметную, Велехов оказывается рядом.
- О чем он с тобой? - спрашиваю я.
- О Семене Афанасьевиче. Расспрашивает, какой он. О Макаренко - правда ли то, что написано в книге? О Короле, о Жукове - обо всех. Я... - Андрей на минуту запнулся, но взгляд его прям. - Я рассказал ему, как Колышкин проиграл мне себя. И как Семен Афанасьевич отдал мне двести рублей.
- По-твоему, это... дойдет до него?
Андрей коротко усмехается, отвечает спокойно:
- Ему полезно пораскинуть мозгами. Так что, если заставить его лишний раз призадуматься... это стоит свеч, по-моему.
* * *
- Посмотрите, кого я вам привела! Узнаете, Галина Константиновна?
Тонин голос звучит торжествующе, а в глазах - испуг. И еще что-то предостережение? Просьба? Не могу уловить, но с ними - с Тоней и этой женщиной - вошла в комнату какая-то еще неясная мне тревога.
- Здравствуйте, - неуверенно говорю я.
Я узнаю ее не сразу, но все же узнаю: это она села к нам в теплушку осенней ночью, памятной ночью сорок первого года.
С нею было двое ребят. Маленького я потом держала на руках - тяжелого, неживого.
На ней широкая темная юбка, старая, полинялая. На локтях ватника большие заплаты. Лицо ее с тех пор еще похудело глаза глубоко запали, и еще тоньше стали губы. Только сейчас они не кажутся мне злыми, они горько сжаты. Серые губы на сером лице.
Женщина смотрит исподлобья, угрожающе и просительно, с мольбой и надеждой. Чем я могу ей помочь? Что могу сделать для нее? Но прежде чем я успеваю произнести хоть слово, Тоня с лихорадочной поспешностью говорит:
- Она нас искала. Ей наш адрес дали. Она про Колю не знала. Не знала, что он у нас.
- Ведите... Покажите... Скорее! - глухо говорит женщина.
Встречаюсь с Тоней глазами. Нам нельзя даже словом перемолвиться. Надо сразу решиться. Решиться накрепко, намертво. Вправе ли я? Никто мне сейчас этого не скажет.
Мы спускаемся по лестнице, идем по двору. Вон через улицу стоит дом, где сейчас, наверно, уже просыпаются от дневного сна малыши. Быстро, одна за другой, у меня в мыслях мелькают страшные, незабытые картины того дня. Мертвый мальчик. Истошный крик матери: "То-онечка, доченька моя!" Ее увели тогда, безумную. Она даже не обернулась. Она ничего не спросила о сыне. Она не знала, что его уже нет. Из того, что, она сейчас говорит, я понимаю: она была в больнице. Когда вернулась память, стала наводить справки о нашем доме. С трудом ей удалось найти нас. Перед этим она была еще в двух детских домах, но сразу уходила, ни о чем не спросив, потому что помнила - даже не меня, а мой голос.
- В одном доме директором мужик. Я сразу ушла. В другом - баба, да я с ней говорить не стала. Слышу - не ты. Лица-то я твоего не помню. Ночь тогда была. А с утра... сразу завыло... А голос помню. Помню, как ты мне сказала, чтоб я с Тоней потише была, а я...
Она умолкает на полуслове.
Мы входим в дом. Из спальни слышны голоса детей и над ними голос Валентины Степановны:
- А ну, баловник, давай свои чулки, ты зачем их прячешь?
- Разденьтесь, - сказала я.
Женщина поглядела, не понимая. Она застыла, вся обратилась в слух.
- Разденьтесь. Надо раздеться... - повторила я.
Неживыми руками она развязала платок, расстегнула ватник - так стал бы раздеваться манекен. Я открыла дверь в комнату. Женщина все еще стояла в сенях, не смея шелохнуться. Я взяла ее за руку и потянула за собой. Она остановилась на пороге, оглядела комнату. Коля, тот лопоухий мальчик, который так походил на ее сына, сидел в кровати и старательно застегивал рубашонку. Он не Коля, он Котя, может быть даже Константин, но с этой минуты он стал Колей. Он сморщил нос, высунул кончик языка и, только когда я окликнула, поднял глаза.
Я подошла и взяла его на руки. Женщина медленно, словно не своей волей, под гипнозом, приближалась к нам.
- Этот? - спросила она, не сводя с него глаз.
- Этот, - отвечала я, не глядя на Тоню.
Женщина выхватила у меня ребенка. Я думала, он испугается, заплачет, но ее движения, хоть и порывистые, были мягки и осторожны. Она подняла рубашонку, поглядела на спину, потом стянула чулок с левой ноги малыша.
- Ноготок был черный на большом пальце, - бормотала она.
- Скажите, скажите, что ноготь слез, - торопливо зашептала Тоня. Скажите, ну скажите, что нарыв был и ноготь слез.
Я молчала. Женщина окинула нас быстрым, недоверчивым взглядом, потом снова оглядела парнишку с головы до ног. Она прикасалась к нему торопливо и бережно, исступленно и, однако, по-хозяйски.
- Ушки, на ушки посмотрите, - сказала Тоня.
Женщина не подняла головы, а я положила руку на Тонины губы. Мы должны молчать сейчас. Мы уже сказали то, чего, наверно, не должны были говорить, и сейчас надо молчать... Если она захочет, она поверит. Всеми силами души я хотела, чтобы она поверила.
Поверь, мысленно уговаривала я, поверь. У него никого нет. И у тебя никого. Он один на свете. И ты одна. Поверь... поверь... поверь...
Коля смотрел на нее с любопытством, но доверчиво. Он покорно подчинился ее рукам и только все оглядывался на Тоню и улыбался ей. Женщина сажала его на колени, ставила перед собой, поворачивала то в одну, то в другую сторону. У Коли были круглые, широко расставленные глаза и большие, оттопыренные уши, совсем как у того...
- Мама плачет! - сказала со своей кровати Соня. Она стояла, крепко держась руками за перекладину кровати. Лицо у нее после сна было румяное, через щеку легла красная полоска - след от подушки.
Женщина вскинула на Соню глаза. Лицо ее было залито слезами.
- Это от радости, - сказала Валентина Степановна. - Подумать, нашла сынишку! А мы думали, паренек этот - сирота.
Женщина молчала. Так же молча она стала одевать Колю оправила рубашонку, натянула чулки, зашнуровала башмаки. Мы как завороженные смотрели на все это.
- Сейчас отдашь? - спросила она, не поднимая глаз.
Поверила!
- Нет, сейчас нельзя, - сказала я. - Надо оформить. Бумаги там всякие...
- Какие бумаги? Ведь сын - какие ж бумаги?
Нет, не поверила.
И тут я поняла, что натворила. Она начнет спрашивать, почему я ее не разыскивала. Она узнает, что ребенка привезли из Дальнегорска. Что он с нами не с тех пор, не с того дня. Что это не он. Она будет спрашивать, а я должна буду отвечать. Поделом мне. Да разве такими вещами шутят? Но я же не шутила, я хотела ей хорошего. Я хотела, чтоб у нее в руках снова был живой ребенок. Но ведь того уже нету, нету... Зачем ей чужой ребенок? Чужой? Но вот он сидит у нее на коленях, и ему хорошо, и ей сейчас хорошо, хоть слезы текут и текут по ее лицу. Однако это не освобождает меня. Я должна буду ответить на все, о чем она захочет узнать...
Но она ни о чем не спрашивает. Она говорит:
- Выправь там бумаги сама. Я здесь останусь. И переночую здесь.
Весь следующий день я занимаюсь Колиными бумагами.
- Тут что-то не так, - говорят мне в районо. - Что-то вы темните, Галина Константиновна. Вы никогда не говорили, что знаете этого ребенка. Он записан круглым сиротой. Почему сиротой, если вы знали, что мать жива? Что ж из того, что лишилась ума, вы же знали, что она жива? Непохожее на вас легкомыслие, Галина Константиновна. Не узнать, куда отправили мать ребенка!
Я упрямо стою на своем, со мной опять и опять спорят. Я соглашаюсь, что поступила легкомысленно, но сейчас хочу исправить свою ошибку, и зачем так много говорить, если все просто: мать нашла своего ребенка...
- А вы можете поручиться, что это мать? Я запрошу Дальнегорск, откуда к ним попал этот малыш.
Вот этого я и боялась больше всего. Этого я допустить не могу.
- Мать должна уехать. Она не может ждать. И подумайте, чего мы добьемся? Зароним ей в душу недоверие? Она начнет сомневаться... Этого вы хотите?
Я жду. Вздохнув, инспектор по опеке говорит:
- Что-то неясно тут. Но если вы ручаетесь...
- Ручаюсь!
Я очень хочу, чтобы Коля и его мать уехали скорее. Ребята все понимают. И молчат. Ни одного вопроса. А вдруг с чьих-то губ сорвется неосторожное слово? Что тогда делать? Она никого ни о чем не спрашивает. Она неотступно при Коле. Весь день. Всю ночь. И еще день. И еще ночь.
- Ты за ним ходила, я знаю, - говорит она Тоне. - Погоди, приживусь на новом месте - подарочек тебе пришлю.
Тоня отворачивается:
- Не надо мне подарочка...
Наутро уходит поезд в Новосибирск, она едет туда, к какой-то дальней родне. Тони, ее Тони больше нет. Муж погиб у нее на, глазах, на него рухнула горящая кровля их дома. Это было в первый день войны, на окраине Минска.
Она закутывает Колю в теплое одеяло. За спиной у нее мешок с хлебом и Колиными пожитками. Я хочу, чтоб ее проводили, чтоб кто-нибудь понес мальчика. Она мотает головой:
- Сама.
Она не выпускает его из рук. Ступка запрягает Милку. Они садятся в сани. Ступка их и посадит, когда придет поезд. Вот он взял в руки вожжи, вот сани тронулись. Мы с Тоней стоим у окна и смотрим вслед, как преступники. Многим мы были связаны - общим горем, общим счастьем, слезами, любовью... Но никогда еще не связывала нас общая ложь...
Тоня отыскивает мою руку и сжимает ее.
- Поверила? - спрашивает она.
Я молчу. Я не знаю.
* * *
На пороге стоит военный. На вид ему лет тридцать. Лицо привлекает удивительной смесью юношеского и взрослого. Конечно, он еще совсем молод. Но почему такие глубокие складки по обеим сторонам рта? Очень молодые глаза. А в волосах седина. Кто он такой? Почему мне кажется, что я его знаю? И вдруг он улыбается.
- Жуков! - кричу я. - Саня! Это ты!
- Это я! Не сомневайтесь, Галина Константиновна! Паспорта нет, но могу показать удостоверение личности. Показать?
- Ты к нам надолго? Ты в отпуск? Владимира Михайловича уже видел?
Саня не знает, на какой вопрос раньше отвечать. Я никак не могу поверить, что это он стоит передо мной. Но чего сейчас не бывает! Окликнул же меня в полутемном вагоне Владимир Михайлович! В другой раз отворилась дверь, и вошел Андрей. И настанет такой день - отворится дверь, и войдет Семен.
Владимир Михайлович знал, что Жуков будет здесь проездом. Он был в командировке на военном уральском заводе и теперь возвращался в часть. Он мог провести у нас двое суток - как это казалось много и как мало после девяти лет разлуки! Владимир Михайлович хотел сделать мне сюрприз удивить неожиданностью - жаль! Как хорошо ждать счастья думать: вот еще день прошел, еще, а завтра... Это завтра наступило внезапно - но все равно, и так хорошо! Мне казалось - никогда я не знала ни усталости, ни горя. Я открыла дверь и крикнула кому-то, кто мелькнул на нижних ступеньках лестницы:
- Ребята, Саня Жуков приехал!
Через минуту отворились двери, из столовой, из спален - отовсюду бежали ребята. Саня был удивлен и тронут - он не думал, что о нем знают нынешние, никогда не жившие в Березовой Поляне. Но ребята знали: Владимир Михайлович рассказал о каждом. Он оставался в Березовой после нас и бережно помнит всех. Он и о людях далекой древности умеет рассказать так, словно был с ними запросто знаком. А уж с теми, кого любит, он никогда не расстается - они, находясь за тысячи верст от него, все равно с ним. И после его рассказов всегда кажется, будто ты и сам знаешь всех, кто ему дорог. Поэтому для наших нынешних ребят имена Жукова, Стекловых, Пети Кизимова не чужие.
Мы с Саней спустились в столовую, куда тотчас же сбежались все остальные. Невольно я отыскала глазами Женю и опять подумала о том, что пришло мне в голову еще тогда, в первую встречу с ним, и потом думалось не раз: как они похожи! Некрасивые, неправильные лица, привлекающие чудесным слиянием ума и доброты, воли и энергии.
- А за что у вас орден? - спросил Борщик, пробравшись поближе к Сане.
- За нетерпение. Первый бросился в атаку, но ты не думай, что от храбрости, просто терпенье лопнуло, не мог ждать. Не мог, и все тут!
Борщику не нравится такое объяснение, ему бы хотелось какого-нибудь настоящего героического поступка - чего-нибудь такого... необыкновенного! "Терпенье лопнуло" - разве это подвиг? Но ребята смеются и обступают Жукова еще теснее.
Когда-то он сам принимал гостей в нашем доме. Он хорошо это делал! Сейчас ребята ведут по дому его, нашего гостя, показывают газету, спальни, мастерские. Потом Наташа говорит:
- А хотите посмотреть маленьких?
Вот этого бы не надо! Но Саня накидывает шинель, Наташа - пальтишко, и они идут через двор, пересекают улицу, входят в дом. Я люблю водить гостей к малышам, но тут я не могу. Я не спросила, нашел ли Саня жену и дочку. Ведь если бы он что-нибудь узнал, он, едва переступив порог, сказал бы: "Нашел!" И я сразу поняла бы, о чем он говорит. А он словом не обмолвился, значит, вестей нет. И поэтому я не хочу видеть, как он будет смотреть на чужих ребятишек. Я стою у окна и жду, когда они с Наташей снова выйдут на крыльцо. Мне кажется, они не идут очень долго. Уж конечно, Валентина Степановна должна про каждого рассказать. Она непременно доложит, как мы не отдали Павлика. Заставит послушать, как поет Алеша. И, конечно, она расскажет, как мы нашли Катенькиного отца. И, конечно, Саня не захочет ее обидеть и будет все слушать. Слушать и думать о своем...
Вечером на Закатной улице мы сидим за столом. Андрей смотрит на Саню настороженно - так приглядываются друг к другу незнакомые мальчишки: кто ты таков?
А Саня будто видел его только вчера. Они ровесники, но Жуков выглядит гораздо старше. У него тяжелые, усталые веки, и седина, и горькая складка у губ. На лице Андрея пережитое не оставило следов - оно почти юношески чистое, только холодноватое точно высечено из камня.
Глядя на Лену, Саня говорит то же, что сказал Андрей, впервые придя сюда:
- Вот только по Леночке и видишь, сколько воды утекло.
Он пристально смотрит на Антошу. Я знаю, он ищет сходства, хочет найти черты другого малыша... Случается, я и сама ищу их... Но Антоша совсем другой... Только глаза такие же черные и круглые, как были у Костика.
Андрей и Саня перебрасываются короткими вопросами:
- Отвоевался, значит?
- Отвоевался... Без ноги.
- Да... Ногу потерял... А я, брат, жену и дочку.
Лена и Зося, страдая, смотрят на Андрея, но он молчит.
- Стеклов тоже отвоевался, - продолжает Саня. - Тяжелое ранение в голову. Он пока что в Сибири, в эвакогоспитале, санитаром. А Павлушка на фронте. Разумов в авиационном институте. Инженер будет! А ты? Уехал и потом ни разу не написал - куда это годится!
- Я писем писать не умею, - отвечает Андрей.
"Как же, не умеешь!" - ясно читаю я на лице у Лены.
- А помните, Галина Константиновна, Ганса и Эрвина? - вспоминает вдруг Саня. - Где-то они сейчас? Неужели воюют с нами?
- Ну нет, - говорит Андрей. - Скорее всего, в тюрьме. Или не дожили...
...На другой день Саня поднимается ни свет ни заря и уходит в город. Возвращается он к обеду. Он побывал в военкомате, райкоме, райсовете. Он принес мне и Лене валенки, Владимиру Михайловичу - полушубок.
- Сразу же удалось ордер отоварить. А ребятам вот - вместо обуви ордера. Их размеров нет - ни Егора, ни Тосика.
- Да зачем ты это?!
- А как же? Семья фронтовика. И в райсовете я сказал вашему Буланову... Одним словом, сказал. Напомнил. Он ничего, отнесся с полным уважением. Саня оборачивается к Андрею. - Ты ему не давай забывать. Напоминай. Он, знаешь, нуждается, чтоб напомнили. И малость пригрози - газетой или еще как-нибудь. Я заметил, на него это производит впечатление. Он у вас такой... впечатлительный.
Поздней ночью мы провожаем его на вокзал - я и Андрей.
Последние минуты перед уходом поезда - бестолковые, тревожные. Молчание давит, слова всё не те, что надо. Мне кажется, Саня хочет что-то сказать. И я не ошиблась.
- Галина Константиновна. Вы знаете... У меня ни кола ни двора... Никто нигде меня не ждет... Вот несколько писем... и все. Я два беру с собой. А остальные возьмите. Пускай лежат у вас. Я буду знать, что мое имущество меня дожидается. Что смотришь, Андрей? Скажешь, глупо?
- Ничего я не скажу. - Андрей отворачивается.
Вагон дергается, и Жуков вскакивает на подножку. Я целую его уже на ходу поезда. Он машет рукой, я бегу следом и едва не срываюсь с платформы. Чьи-то руки удерживают меня, и, как сквозь туман, доносится голос Андрея:
- Ну, как же так можно, чуть не упали!
Я иду домой, ослепшая от слез. Провожая, я теряю. Моему испуганному сознанию кажется, что это навек. Провожая одного, я провожаю всех. Оплакивая одного, оплакиваю всех. Нет Феди... Иры... Васи... А что еще ждет нас, пока длится война. Но об этом нельзя, нельзя думать...
* * *
Заозерск. Незаметная улица. Детдом.
Карабановой Галине Константиновне.
Здравствуйте, Галина Константиновна, вот я и отвоевался. Вроде бы обе ноги при мне, а если по-другому посмотреть - без ног я. В госпитале обе ступни отрезали. А я тракторист. Что теперь делать? Буду думать. Может, что и надумаю.
Когда вышел я из госпиталя, имел намерение приехать к вам на Урал. Дома-то у меня другого нет. А потом иначе решил: поеду в Черешенки. Погляжу. И вам, если спросите, будет про что рассказать. Ну, приехал. Иду полем - ни души. Пусто, голо. Кладбище и кладбище. Подошел к Черешенкам. Поверите ли, все село как на большом костре сгорело. Одна хата стоит, и та без крыши. Крайняя. Помните, где Вышниченко яблоки воровал, а потом мы с Василем да Семен Афанасичем забор латали. И почитай у каждого погорелого места - народ. Кто с Сибири, с Урала воротился, кто из лесу, из землянок повыходил. И зачем воротились, ведь ни кола ни двора, ничего не осталось, а вот тянет и тянет на старое место - почему так Галина Константиновна?
Иду я, ковыляю, а сам боюсь, что и нашего дома больше нет. Потом вижу стоит дом. Цел. Подхожу - окон нет. Рамы выворочены с мясом. И внутри пусто. Одно пианино стоит, а крышка вся пулями исклевана. Вот бы Шурка Митриев поглядел. На полу мусор всякий. Тихо до того, аж в ушах звенит: Гляжу, в углу книг наворочено - рваные, грязные. Кубики валяются - на них когда-то Настя с Леной читать учились. Василь мастерил. И еще большой лист бумаги в трубку свернут. Развернул - газеты наши. Старые-престарые. Ну, сел я, конечно, на пол и стал глядеть - и рисунки наши, верите ли, Галина Константиновна, так все и осталось. Держу я эту газету и не понимаю: что ж такое? Война. Сколько людей в землю полегло. Васю убило, и Федька Крещук убитый. А бумага эта целая. Всех пережила. Ведь вот что бывает, Галина Константиновна. Если в книгу вставить такой случай - не поверят, скажут, выдумка. Вот ведь что. Это ведь не иначе, как слово мне доброе сказать - не унывай, мол, Мефодий.
Вспомнил я первый день, как Семен Афанасич нас привел, сам чуть не плачу. А все-таки мне самому понятно: от того времени в жизни моей разница очень большая. Как-никак в люди вышел. Как-никак. И воевал не хуже других.
Долго я там крутился. То к одному окну подойду, то к другому. Одно вспомню, другое. Не могу уйти, да и только. И что ни вспомнится, всюду Василь. Ведь как Семен Афанасич нас привел, с того самого дня я с Василем не расставался. Я про него то знаю, чего, может, и вы не знаете. Как он привыкал. Как поначалу уйти хотел. А потом сказал: никуда, мол, отсюда не пойду. Он такой парень был - век я его не забуду.
Потом заглянул я в ваш домик. Тоже всюду мусор, хлам, стекла побиты, однако полы, стены, крыша целы. А в одной двери даже ключ торчит. И тут на полу книжки валяются. Поднял одну, написано - Шиллер. Вроде немец, верно? И еще написано чернилами - Д. Королев. Митрия, значит, книжка. Взял я ее с собой, может, она ему еще сгодится. Сохраню. Сад половина вырублен, а ваша яблоня стоит. Стоит себе, и все. Большая выросла, крепкая.