Кап шел обратно на станцию, встретил Надю. Помните, пятисотницу, все за свеклу за свою горевала. Она тут партизанила. У них в отряде доктором был Славки Сизова дед. Многих от смерти спас. А сам схватил простуду и помер. Обидно в войну не от пули, а от простуды помереть. Про Славку я всю войну ничего не слыхал, и вы про него не писали. Где он сейчас? Я бы ему про деда написал. Пускай гордится.
   Был я и в Киеве. Там сейчас, в госпитале сестрой Лида Поливанова. Ну, встретились. Что скрывать, вы про меня все знаете, и как я к Лиде - тоже знаете. Как оно было, так и есть. Только она кого любила, того и любит. Митрия, значит. Она вроде меня - полюбила, так уж на всю жизнь. Я слышу говорят - да что, только и свету в окошке, других девушек что ли, нет! А будто мне это надо. Мне другие ни к чему.
   А жил я в Киеве у Искры. Он сапером, а тут как раз на побывку приехал к жене. И уже дети у него. Двойняшки. Звать - Галя и Семен, по родителям, значит, назвал. Так что внуки у вас, Галина Константиновна. Маленькие совсем, несмышленые, кричат очень. А Степан радуется, говорит: "Погляди, какие красавцы". Я поглядел - ребятишки как ребятишки. А жена его говорит: "Смотрите, пальчики - как горошины". Поглядел я - правда, маленькие пальцы. Что ж такого? Придет время - вырастут. А жена у него хорошая, тихая такая. Вот любил Искра Анюту, а теперь на другой женился. Стало быть, забыл. А может, не забыл, кто про это знает.
   Мне Искра сказал, он на фронте встретил одного вашего пацана еще с Березовой - Кизимов фамилия, звать Петр. Молодой еще, лет двадцати, что ли. Говорили они про то про се, слово за слово - дошли до Семен Афанасича. Кизимов этот, как узнал, что Искра тоже у Семен Афанасича был, чуть не заплакал. Цельный вечер все выспрашивал - да где вы, да как вы? Адрес ваш взял: непременно, мол, напишу.
   Вот - расписался я, никак, не кончу. Пишу, а сам все думаю. Как быть? Куда податься? Подамся я все ж таки в трактористы. Вы скажете - а ноги? Это, конечно, загвоздка. Ночами лежу - думаю. Людей хуже поранило, а живут, работают. Слыхал я, один без ног в летчики подался. Вот и я попытаю в трактористы. Как ваше мнение, Галина Константиновна? Попытка, известно, не пытка, так и Василь говорил. А я еще много могу. Ноги - что ж, ноги в человеке не первая важность.
   До весны я еще, может, к вам наведаюсь. Больно охота повидать, прямо сил нет. Всем от меня душевно кланяйтесь.
   М. Шупик.
   А что от Семен Афанасича писем нет, так это бывает. Я сколько раз видал. Партизанит человек или мало что другое, ну и нет возможности писать. А потом объявится. Так что вы худого не думайте и не убивайтесь.
   * * *
   Анатолий Богданов умолк. Вот уже три месяца нет от него писем. Деньги приходят, а писем нет. Но раз деньги приходят, значит, он жив. Жив - больше Зосе ничего не надо. Ни тени сомнения нет в ее душе: помнит. Деньги шлет. А на фронте не до писем.
   Знала бы она то, что знаю я. А ведь узнает. Рано ли, поздно ли, этот удар ее не минует.
   Сидя в своей каморке, я слышу, как кто-то быстро поднимается по лестнице. Кто-то очень торопится. Отворяю дверь - Зося!
   - Галина Константиновна! Что было! Приходит Толин дядя и говорит: "Идите к нам жить". К нему, значит. И к Владимиру Михайловичу. Галина Константиновна! Что ж такое? Никогда ни словечка: здравствуйте - прощайте, здравствуйте - прощайте. И вдруг - приходи к нам жить. Галина Константиновна, я его боюсь. Не пойду я к нему. Я у вас останусь. А как вы скажете, Толя бы как велел? Он бы, верно, сказал: переходи к дяде. Галина Константиновна, а ведь он больной, дядя Толин. За ним приглядеть надо. Какой разговор, разве можно старому человеку жить, как собаке: чай да хлеб, сготовить некому и воды подать некому. А только зачем я к нему пойду, Галина Константиновна? Он сердитый, Юлечку любить не станет. Галина Константиновна, он Юлечку будет любить?
   Я не могу вставить ни словечка, она говорит, говорит как заведенная. Она сыплет вопросами, но ответа не ждет. Она говорит: не пойду я к нему! И тотчас: как же ему, старому человеку, одному жить? А главное: как бы велел Толя? И еще: как это Петр Алексеевич вдруг надумал? Или правда, он такой хворый и нельзя ему, старому человеку, одному оставаться?
   Я и не пытаюсь отвечать. Я почти не слушаю. Я думаю о словах, которые сказал Петр Алексеевич, когда мы с ним шли с кладбища: "Есть одно непоправимое: смерть. Все остальное - одолимо".
   * * *
   За окном тихий декабрьский снег. Белые хлопья плывут в воздухе и медленно, словно нехотя, падают на землю. Я стою, прижавшись лбом к стеклу, и смотрю неотрывно. Скоро начнется день. Я слышу, как за моей спиной скрипит сундук. Это заворочалась Лена. Просыпается Тосик. Уже пробует голос Юлечка. И вдруг я понимаю: у меня нету сил для нового дня. Они иссякли, ушли, как вода уходит в песок - бесследно. Нет больше сил ждать, надеяться, верить. Я больше не могу. Я не могу видеть во сне, как отворяется дверь и входит Сеня. И потом проснуться и сразу вспомнить: два с половиной года нет вестей. Зачем обманывать себя, два с половиной года - это слишком долго, чтобы можно было надеяться. Освобождена Украина. А писем все нет, нет. Ни строчки, ни слова. Нет Феди... Нет Иры... Вот сейчас нужно будет обернуться - помочь Антону одеться... Поставить чайник... Надо разговаривать. Надо слушать и отвечать. А если я не могу больше? Что мне делать, если я больше не могу?
   Потом начался день. И я услышала, как Тосик позвал Лену:
   - Расскажи про довойну.
   - Про что?
   - Ну, когда сахар ставили на стол и все брали сколько хотели.
   - Так я тебе вчера рассказывала!
   - Еще расскажи!
   Я провела рукой по глазам. Надо очнуться, надо жить. Через силу я обернулась и встретилась глазами с Тосиком - он смотрел тревожно и вопросительно. Он всегда чуял, когда мне плохо.
   - Улыбнись! - сказал он.
   И я улыбнулась. День начался. Мы позавтракали, и я пошла на Незаметную. И день шел, шел своим чередом.
   - Что вы... какая нынче? - спросил Велехов.
   - Бывают темные дни. Пройдет.
   Этот темный день был долгий, бесконечный. Я измучилась, но знала, что сама виновата: я плохо начала его. Я не имею права так встречать утро. Надо покрепче сжать зубы, надо все подтянуть в себе, надо жить.
   Он все-таки пришел к концу, этот нескончаемый день. Не помню, как я доплелась на Закатную.
   ....Дети уже спали, когда кто-то постучал в дверь.
   - Кто здесь? - спросила я устало.
   - Свои.
   Чей это голос? Нет... нет, разве я могу ошибиться? Дверь отворилась, на пороге стоял Сеня. Вот, подумала я, опять тот же сон. Пускай будет так, как всегда бывает во сне. Я положила руки ему на плечи и прижалась щекой к его щеке.
   Нет, это не сон. Во сне шинель никогда не бывала такой шершавой, во сне щека не была такой теплой, а слеза такой соленой...
   Сердце забилось глухо и крепко. Я приникла лицом к его груди и почувствовала его сильные руки на своих плечах...
   * * *
   Слезы и смех вперемежку. Счастье, которому почти нельзя верить:
   - Ты здесь? Снова вместе? Подумай, снова вместе!
   Мы стоим и смотрим на спящих ребят. Пусть спят. Зато завтра, открыв глаза...
   Семен низко наклоняется, всматривается в Антошу, в Леночку.
   - А это кто же? Егор? А где Федя?!
   Я не отвечаю. Семен темнеет, Но не спрашивает больше. Минуту мы молчим...
   - Нет, не могу. Разбужу, - говорит Семен и проводит рукой по смуглой Лениной щеке.
   Лена открывает глаза, и по этим глазам я вижу - она не верит, как я, не верит. Она думает, что ей снится. Вот она села, глядя испуганно, растерянно. Уткнулась Семену в колени и заплакала.
   - Нет, надо будить мужчин, - говорит Сеня. - Надо будить мужчин, женщины утопят меня в слезах.
   Так он говорит, и слезы катятся по его лицу.
   Тосик, вот кто поверил сразу, не думая.
   - Папа, - говорит он и проводит ладонью по мокрым Сениным глазам.
   И Егор тоже смотрит в эти застланные слезами глаза и шепчет:
   - Семен Афанасьевич, а Федя...
   - Знаю, - говорит Семен и за плечи притягивает Егора к себе.
   ...Что с тобой было, почему молчал? Ни одного письма - два с половиной года ни одного письма, ни одного!
   С первого боя попали в окружение. Пытались выйти. Не пробились. Партизанили. Летом сорок второго был тяжело ранен, долго лежал в глухой деревушке. Потом снова партизанский отряд. И опять ранение. В голову. Переправили на Большую землю. Госпиталь. Три месяца беспамятства. Очнувшись, написал в Москву, получил наш адрес и тотчас выехал.
   Мы слушаем, мы хотим знать о каждом часе, о каждой минуте, которую он прожил без нас, о годах разлуки, тоски и надежды.
   Глубокой ночью снова раздался стук в дверь. Сеня пошел открывать и вернулся с телеграммой, которую послал с дороги:
   Жив, люблю, еду.
   - Знаешь, - сказал он, - давай выйдем на улицу, походим. Все равно не уснуть.
   - Я с тобой, - говорит Антон, цепляясь за Сеню. - Я с тобой.
   Он боится, что отец снова исчезнет. Уйдет и не вернется. Но еще немного - и он засыпает у Сени на руках, уцепившись за пуговицу отцовской гимнастерки. Семен осторожно разжимает его пальцы и тихо кладет малыша в постель.
   И вот мы выходим. Мы идем по темному, спящему городу. Я знаю, куда мы идем. Знаю, куда веду его.
   ...Спит дом на Незаметной. Мы тихо поднимаемся по лестнице. Осторожно, чтоб не скрипели половицы, проходим по спальням. Спит Тёма Сараджев, и худая смуглая его рука свешивается с кровати. Беспокойно шевелится во сне Сеня Винтовкин - я переворачиваю его на другой бок, и он затихает. Семен вглядывается в каждое лицо - жадно, нетерпеливо.
   - Вы?! - вдруг раздается чей-то приглушенный голос.
   Мы оборачиваемся. На кровати, подавшись вперед, сидит Велехов.
   - Семен Афанасьевич, это вы? - восклицает он снова.
   - Ш-ш-ш! - говорит Семен. - Тише, всех перебудишь! Я, я! Здравствуй и спи!
   - Я первый! Первый вас увидал!
   - Вот и ладно, давай лапу, познакомимся. А теперь спокойной ночи!
   ...Мы снова выходим на улицу. И тихо идем рука об руку. Спит Заозерск. Спят горы. Спят дома и деревья. Спит Млечный Путь, который проложили птицы полетами вдаль...
   1956-1958