Вигдорова Фрида Абрамовна
Черниговка (Дорога в жизнь - 3)

   Фрида Абрамовна Вигдорова
   Черниговка
   Дорога в жизнь #3
   Повести Ф.Вигдоровой (1915-1965 г.г.) представляют собой единую книгу о педагогическом труде, о том, как Семен Карабанов, один из главных героев "Педагогической поэмы" А. С. Макаренко, пошел по стопам своего учителя и посвятил свою жизнь воспитанию детей, лишенных родителей.
   Книга эта отнюдь не документальная. Это - повесть-трилогия, увлекательно рассказывающая о трудовой и горячей, богатой горестями и радостями жизни, целиком отданной детям. Это история детского дома, которым руководит Карабанов, а потом, в дни войны, его жена Галина Константиновна (названная в "Педагогической поэме" Черниговкой).
   I
   - Галина Константиновна, вы спите?
   Я открываю глаза. Значит, все, что я видела сейчас - акация под окном, яркая клумба посреди двора и на крыльце Сеня с Антоном на руках, - все это было во сне. Все это было когда-то, в той жизни, которой больше нет.
   Поезд стоит, в стены теплушки хлещет дождь. Надо мной склонилась Настя.
   - Вы спите? - повторяет она. - Егор заболел. Горячий весь и бредит.
   Я сажусь. Просыпаться мне больно. Из тепла, из счастья попадаешь в темень нашего вагона, где нары в два этажа, а посредине печка-времянка.
   Мы едем уже пять дней. Не столько едем, сколько стоим. Навстречу нам мчатся воинские составы, нас обгоняют санитарные поезда. Мы не едем тащимся, еле ползем, а куда? Где остановимся?
   - ...горячий весь и бредит, - снова слышу я.
   Значит, заболел. Вчера его знобило, он никак не мог согреться. Я укрыла его поверх одеяла своим пальто, я уговаривала себя, что ему попросту холодно: на дворе октябрь, печка дымит и остывает, едва перестаешь топить. Но сейчас, прикоснувшись губами к его горячему лбу, я понимаю: он болен. И, как когда-то Федя, он в забытьи что-то шепчет и шарит рукой по одеялу.
   Дверь теплушки чуть приоткрыта. Дождь не дает пробиться рассвету, и ребята еще спят. Дремлет и женщина, которая подсела к нам ночью где-то возле Зимогор. На руках у нее годовалый младенец, к плечу приткнулась девочка лет семи.
   Женщина открывает глаза:
   - Что, захворал? Придется ссаживать, нечего заразу разводить.
   Как жалобно звучал ее голос ночью:
   - Возьмите нас! У меня двое, куда я с ними? Христом-богом молю, возьмите.
   Где тут было размышлять? Шура Дмитриев помог ей взобраться, Лепко подхватил девочку, я приняла малыша. И вот сейчас она не говорит, а приказывает: "Придется ссаживать".
   - Еще чего - ссаживать, - сквозь зубы ворчит Борщик.
   - Это мы еще подумаем, кого ссаживать, - тут же откликается Шура.
   Не спят или только что проснулись?
   Настя светит мне электрическим фонариком, я приподнимаю на Егоре рубашку и смотрю, нет ли сыпи: сыпняка - вот чего я боюсь. Как будто ничего такого нет. Горло? Я даю Егору воды, он пьет жадно и, глотая, не морщится.
   - Болит горло, Егорушка?
   Он уже откинулся назад, лежит, закрыв глаза, и не отвечает.
   - Горло, горло... - ворчит женщина. - Ссадить, и все.
   Сегодня побудка тихая: уже все знают, что Егор заболел. Ребята молча заправляют постели, дежурные стараются не греметь посудой, и не слышно обычного: "Плесни-ка еще чайку". Наташа и Тоня бесшумно разносят хлеб, кружки с чаем - все как всегда, только очень тихо. Трудно поверить, что в вагоне сорок человек. Мы набиты здесь, как сельди в бочке, и, если бы не наша многолетняя жизнь бок о бок, трудно было бы нам. Остальные ребята в соседней теплушке с Лючией Ринальдовной и Славой Сизовым.
   Дождь понемногу утихает, ребята прыгают из вагона в поле. Когда же и погулять, размяться, если не сейчас, пока стоим? И как иначе проветрить наше жилье? Лена обувает Антона, надевает ему пальто и шапку и, передав его кому-то наружу, сама соскакивает вниз. Повздыхав, покряхтев, поворчав сквозь зубы: "И колы ж це конец приде", покидает вагон Ступка. И только я остаюсь да еще наши новые спутники. Я сижу около Егора, и тревога душит меня, а до первой большой станции еще далеко, и никто не знает, когда мы двинемся: мы стоим посреди поля, и это может длиться и длиться - час, сутки, неделю...
   Ребенок у женщины давно проснулся и кричит. Он маленький, хрупкий, а голова большая, и уши и рот тоже большие. Он кричит, закатываясь, и мотает головой, когда мать дает ему соску. Девочка слоняется по вагону, заглядывает под нары, приподнимает подушки. Она очень худа, глаза живые, быстрые, рот тонкий, в ниточку. У матери лицо каменное, скуластое. Верхние зубы выдаются вперед, губы бледные до синевы.
   - Иди сюда, паршивка! - кричит она. - Вот измордую до смерти, тогда будешь знать! Не трожь, кому говорю?
   Девочка возвращается и получает подзатыльник.
   - Послушайте, - говорю я, - ну зачем вы так?
   И тогда девочка, повернувшись ко мне, кричит:
   - А вам какое дело?
   - Что, съели? - говорит мать и ударяет девочку губам. - Замолчи, паршивка, всю душу из меня вымотала!
   Не знаю, что кричит в этой женщине - тоска, горе, обида? Вижу только, что ей нечем дышать, даже заплакать она не в силах, не в силах услышать ни участия, ни утешения.
   И вдруг...
   - Воздух! Воздух! Эй вы, там! Из вагона! Черт бы вас всех побрал, из вагонов!
   Что мне делать? Бежать к детям? Оставить Егора? Попытаться вынести его? Но тут в вагон врываются Сизов, Шура, Петя Лепко. Завернуть Егора в одеяло, вынести его, помочь женщине с ребенком - все это совершается мгновенно. Я спрыгиваю за ними, я не знаю, где Лена, где Тосик, все смешалось - и мои и какие-то совсем незнакомые, из соседних вагонов. Мы бежим, спотыкаясь и падая, соскальзываем по мокрой глине в овраг, я только вижу перед собою спеленатого, как кукла, Егора.
   Грохот, столб земли, снова грохот и леденящий душу вой и чей-то крик... Сколько времени это продолжается? Минуту? Час?
   ...Где мои? Обсыпанные землей, грязные, перепуганные, но вот они все, все до одного. А Тоня? Слава богу, вот она. Наташа? Шура? Антона я держу на руках. Мы поднимаемся к поезду - оба наши вагона целы, а соседние три подряд разнесло в щепы.
   И вдруг сквозь шум, сквозь оклики, тревожные и радостные, раздается вой - страшный, дикий, от которого падает сердце, - таким дурным голосом люди кричат только во сне.
   На земле сидит женщина - та, что ночью попросилась к нам в теплушку. На коленях у нее девочка - голова запрокинута, руки повисли. Женщина воет:
   - Тонечка, Тонечка, доченька моя ненаглядная! Тонеч-ка-а-а-а!.. Кажется, она сейчас изойдет в этом крике. Лицо ее искажено, руки сжимают голову девочки, рот раскрыт: - То-о-онечка, То-о-онечка!..
   Я отдаю Антона Лючии Ринальдовне, бегу обратно в овраг, за мной Настя и еще кто-то из девочек. В овраге мечутся люди, озираются, ищут:
   - Нет, не он, нет, не мой...
   Вот носилки с двумя детьми... Но и здесь над всем слышен безумный, нечеловеческий, нескончаемый вопль:
   - То-о-онечка!..
   Вот еще, еще носилки, но нигде нет того малыша - у него были большие ушки, большой рот и голова тоже большая на маленьком теле, - если бы найти его, если бы положить живого ей на руки...
   - Галина Константиновна, вот...- Настя, став на колени, поднимает с земли ребенка.
   Я не могу двинуться с места, ноги как свинцовые. Еще не вижу его лица, но знаю: мертвый.
   Мы выбираемся из оврага и видим, как женщину ведут куда-то к первым вагонам. Она идет, вытянув руки вперед, как слепая, и девочки нет с нею больше. Как же она не хватилась мальчика? И, словно в ответ, мне слышится чей-то голос:
   - Ума решилась...
   Бегу к вагону. Скорее, скорее опять увидеть всех своих. Всех оглядеть, дотронуться, быть с ними рядом...
   * * *
   Мы ехали почти без остановок всю ночь и весь следующий день. В Зауральск прибыли к вечеру. Я вышла на станцию, надеясь отыскать врача.
   Вокзал. Страшный вокзал. Сколько таких вокзалов прошло перед нами! Отбившиеся от родных, измученные, отчаявшиеся люди - на каждом лице черные следы разлуки, потеря. Вот женщина, на руках у нее спящий ребенок, у ног сидит девочка тоже совсем сонная - она то и дело роняет голову в колени матери. Но они с нею, ребята. А у той, ночной нашей спутницы... Вот старуха с замкнутым, тяжелым лицом. На ногах у нее сбитые башмаки - сколько верст она прошла, какие дороги у нее позади? И видно, покинула дом еще летом, на плечах легкое пальтишко. Я оцепенело гляжу на нее и, только заслышав зов: "Галина Константиновна!" - оборачиваюсь.
   - Вот доктор!
   Рядом с Настей стоит грузный старик в толстых круглых очках, в белом халате, натянутом поверх пальто. Не глядя на меня, тяжело дыша, он идет к поезду, взбирается в вагон и сразу направляется к нарам, где лежит Егор. Так же молча осматривает и выслушивает его, потом, укрыв, отрывисто говорит:
   - Воспаление легких. Форма тяжелая. В больницу сдавать не рекомендую. Теснота. Необходимых лекарств нет. Неопытный обслуживающий персонал.
   Потом он кладет на колени листок и привычно быстро пишет рецепты: один, другой.
   - Это все есть в местной аптеке?
   - Ничего этого, моя голубушка, в местной аптеке нет. И в больнице тоже нет.
   Я хотела было спросить, зачем же он тогда выписывает. Но не спросила. Посмотрела на первый рецепт и прочла: сульфидин.
   - Тяжелая форма, - повторил доктор и с тем же отсутствующим видом, с каким вошел в вагон, покинул нас, коротко кивнув на прощание.
   Я села рядом с Егором. Он осунулся, в больших серых глазах болезненный блеск, руки беспокойно шарят по одеялу. Где же раздобыть сульфидин? Форма тяжелая, сказал доктор, да я и сама это вижу...
   - Не отдавайте меня в больницу... - едва слышно говорит Егор. - Я не хочу... Мне потом вас не найти. Я вас потеряю, Федю потеряю. Я потеряюсь...
   - Не отдам, - отвечаю я.
   В дверную щель заглядывает Наташа Шереметьева.
   - Галина Константиновна, подите! Подите скорей! Вот посмотрите, у этого мальчика, зовут Женя Авдеенко, у него есть сульфидин.
   Передо мною мальчик лет четырнадцати - толстогубый, черноглазый, очень некрасивый и, видно, очень умный. В первую минуту мне кажется - какое знакомое лицо, - но тяжелая, оцепенелая моя мысль никак не может сосредоточиться, никак не может подсказать - когда я его видела, где?
   Одной рукой Женя держит за руку девочку лет пяти, в другой у него небольшой чемодан, за спиной рюкзак.
   - Их поезд разбомбило, почти никто не остался живой... И у него есть сульфидин. Он ехал, ехал, а потом их отцепили - и на все четыре стороны, куда хочешь. И у него много всяких лекарств, и сульфидин тоже есть.
   Женя смущенно слушает Наташино повествование и, дождавшись, чтобы она остановилась перевести дух, говорит:
   - Доктор когда вышел из вагона, девочки спросили про больного, а он ответил про сульфидин и сказал, что его тут ни за какие деньги не достать. А у меня аптечка с собой, там сульфидин и еще всякие лекарства.
   - Какой заботливый, - говорит Наташа.
   - Это... мама заботилась... Она... - с запинкой сказал мальчик.
   - Галина Константиновна, давайте возьмем его к себе, его и девочку, а он пускай даст сульфидин! - перебивает Наташа.
   Женино лицо заливает краска:
   - Как тебе не стыдно! Пожалуйста, возьмите сульфидин, и это ничего не значит...
   - Это значит, значит! - говорит Наташа.
   - Это значит... - повторяю я машинально.
   Женя ловко сбрасывает с плеч рюкзак, развязывает его и подаёт мне аккуратно завернутый пакетик.
   - Мы с Таней ни разу не болели, так что и раскрыть не пришлось. Посмотрите, там всякие лекарства есть.
   Я разворачиваю. О, по нынешним временам здесь огромное богатство: хинин, стрептоцид, глюкоза, а вот и сульфидин! Бывает же такая удача!
   Я поднимаю глаза и встречаю доброжелательный, ласковый Женин взгляд. На Саню Жукова он похож, вот на кого!
   - Большое тебе спасибо, ты так нас выручил!
   - Я рад! - отвечает он просто.
   - Взбирайся в вагон, поедешь с нами.
   - Не могу.
   - Почему?! - в один голос говорим мы с Наташей.
   - Я не один. Вот Таня, и еще со мной двое. Сначала я шел с Таней. Потом мы познакомились в Дальногорске с Полей, и она пошла с нами. А перед Зауральском мы встретились с Лизой и тоже взяли ее с собой. Значит, нас четверо, а четверых вы взять не можете.
   Мы стоим с Наташей и молча глядим друг на друга. "Неужели? - спрашивают Наташины глаза. - Неужели мы уедем, а они останутся?"
   - Где они, твои друзья? Зови скорее, а то можем тронуться каждую минуту, - говорю я.
   - Таня, ты постой тут, подержи мешок. - И, не дождавшись ответа, Женя бежит к вокзалу.
   Таня испуганно смотрит ему вслед, губы ее дрожат.
   - Ну что ты, что ты, глупая, он сейчас вернется. - Наташа берет Таню за руку. - Ну, смотри, вот он идет.
   И верно, Женя возвращается, с ним две девочки и мальчик.
   - Вот это Лиза Чадаева, - говорит он.
   Предо мною рослая девочка лет пятнадцати, с большими серыми глазами и совсем недетской жесткой складкой у губ. На ней ватник и неуклюжие валенки с калошами. Другая, Поля, в аккуратно заштопанном пальтишке и варежках, но совсем стоптанных башмаках, с небольшим опрятным чемоданом. У нее острое личико, острый носик, бледные, тонкие губы.
   - А я Миша Щеглов, - говорит мальчик, вихрастый, голубоглазый, возьмите меня тоже! Я не из их компании, но вы меня возьмите.
   - А ты чей? - спрашиваю я с недоумением.
   - Мама умерла от сыпняка. А отец... у меня и похоронная есть. - И добавляет горячо, просительно и безнадежно: - Возьмите меня, уж я вас так прошу! Я слыхал, он девочек зовет, и тоже пришел. Одному мне пропадать!
   И вдруг вагон, около которого мы стоим, вздрагивает. Сейчас тронемся!
   Ни слова не говоря, Наташа подсаживает в вагон Таню, влезает сама и протягивает руки Лизе и Поле. Поезд медленно трогается.
   - Скорее, скорее! Галина Константиновна, Женя!
   Мы взбираемся в вагон, а рядом с вагоном идет Миша Щеглов, идет как завороженный, не глядя под ноги и не спуская глаз с меня.
   - Влезай! - в один голос говорим мы с Наташей.
   Миша, уцепившись за дверь, легко прыгает в вагон и тут же садится на пол, словно силы разом оставили его.
   * * *
   И снова стук колес, и снова ночь, еще один день и опять вечер. Мне нужно думать о том, что нас ждет. О том, как жить дальше. Но память малодушно возвращается к прошлому, к тому, что было еще так недавно, но стало далеким-далеким прошлым.
   Всем домом мы собирались в Москву. Мы все говорили, думали, мечтали только о Москве. Когда за нами пришли машины, Лючия Ринальдовна сказала: "Присядем".
   И мы сели, как велит обычай. Но только Лючия Ринальдовна и доктор Шеин сидели спокойно. На лицах ребят было такое жгучее нетерпение, что казалось, они сейчас не встанут, а взлетят, как воробьи.
   И когда одна машина вдруг застряла посреди дороги, все кричали, что мы скорее дойдем до станции пешком. И если бы предложить им идти пешком до самой Москвы, они согласились бы не раздумывая. А потом были сутки в пути. И каждая одинокая труба уже казалась Москвой. И Борщик еще в Брянске сказал мне на ухо: "Я бачу Кремль", и чуть погодя: "А что больше - Москва чи Криничанск?"
   А потом мы ходили по Москве, катались на эскалаторе, и Тосик громко хохотал от восторга, и Семен спускался и поднимался с ним по движущейся лестнице раз десять. В тот же день мы побывали в Зоопарке, и кто-то из маленьких крепко вцепился в меня, когда мы остановились у клетки со львами. Львы глядели на нас высокомерно и печально. Мы видели в тот день огромную черепаху, похожую на танк, и долго стояли у клетки с обезьянами, такими неугомонными, словно их завели и остановиться они уже никогда не смогут.
   Мы вернулись на турбазу и уснули, едва опустив голову на подушку. Мы знали, что нас ожидает еще много-много таких дней - ярких, легких, счастливых. А назавтра было 22 июня. Вот и все.
   Снова моя мысль натыкается на стену. Вот тогда и пришло ко мне то оцепенение, с которым я никак не могу совладать. Я делаю все, что надо. Когда Сеня ушел на фронт, я приняла дом. В начале октября нас эвакуировали на восток. И вот я везу ребят в город, где нет затемнения. В нашей жизни царит давно заведенный, нерушимый порядок, если можно говорить о порядке после таких дней, какие остались позади.
   Но я знаю, что меня нет. Все, что я делаю, я делаю неосознанно, как автомат, не умея разорвать душевное оцепенение, охватившее меня с той минуты, когда ушел Семен. Трудно дышать, трудно думать, больно жить. У меня на руках восемьдесят ребят. Надо очнуться. Я знаю это. Но я не могу. Как быть с этой гнетущей тоской, с этим камнем на сердце?
   Все ближе город, где нам придется осесть. Долго-долго мы ехали лесом и только на редких коротких остановках видели горы вдали. Потом горы стали приближаться, подошли к самому поезду, и кажется, вот-вот раздавят его. У самого окна проносятся тяжелые каменные глыбы. Ребята сидят притихшие. Ни шепота, ни звука - только хриплое дыхание Егора да стук колес. На руках у меня спит Антон, Лена сидит на полу, крепко прижавшись к моим коленям.
   Куда мы едем? В какой богом забытый край? Не страх, не тревога - холод и безнадежность на дне души.
   * * *
   - Где тут украинцы? Украинский детдом? Товарищ Карабанова! Товарищ Карабанова!
   Дверь открыта, и я вижу платформу, тускло освещенную движущимися фонарями.
   - Ира! Ира Валюкевич! Вот они, сюда, скорее! Вы будете товарищ Карабанова? Давайте вашего малыша и командуйте ребятами, пускай выгружаются!
   Все это говорит низким добрым голосом закутанная в платок женщина. Она бережно принимает Антона таким мягким, ловким движением, что он не просыпается.
   Ребята действуют так, как было условлено: по левую сторону от дверей вагона выгружают ящики с продовольствием (тут хлопочет Ступка), по правую чемоданы, рюкзаки, корзинки с личными пожитками каждого - здесь командует самый старший из ребят, Сизов. Нам помогают какие-то люди - все больше девушки и среди них одна, которую зовут Ира Валюкевич.
   У вокзала ждут два грузовика и три телеги. На одну машину грузятся вещи, на другую - ребята, в две телеги мы сажаем малышей, на третьей отдельно - закутанный в несколько одеял Егор. И пока все это происходит, над всем царит низкий добрый голос, я слышу его словно во сне:
   - Мы вас разместим в педучилище, там большие комнаты, очень все удобно. Мы затопили баню. Хорошо с дороги вымыться, правда? И щей горячих поесть.
   Баня... Горячие щи... Слова из далекого прошлого.
   - Как зовут вашего маленького? Антон? Антон Семенович - полный тезка Макаренко? Вот это да! Крепок он у вас спать, смотрите - не шелохнулся, спит как в люльке. А вы, значит, жена Карабанова! Так вы же черниговка! Господи, та самая, которую Макаренко в "Поэме" называет черниговкой? Вот не думала, что встречу когда-нибудь!
   Мы едем по улице, где горят редкие фонари. Окна домов светятся, ничем не затемненные. Город лежит в низине, словно в колыбели, горы обступают его со всех сторон, даже ночью видишь, как они громоздятся вокруг.
   Баня... Горячая вода... Тепло, жара... Накрытые столы, пар над тарелками и щи, самые настоящие, правда без мяса, но с капустой, картошкой, луком. Ребята сидят за столом, хлебают щи, лица у всех румяные, глаза слипаются от усталости.
   - Всюду, всюду люди, - приговаривает Лючия Ринальдовна. - Галя, да что вы так хмуро смотрите? Поглядите, как по-доброму встретили.
   Верно. По-доброму. Подумали не только о том, где поселить ребят, - нас ждал просторный двухэтажный дом с кухней. Подыскали жилье для меня с Антоном и Леной: отвели комнату у местного учителя. Ступка поставил койку в спальне мальчиков, Лючия Ринальдовна пристроилась в каморке рядом с кухней.
   Наспех постеленные кровати, и уже где-то в четвертом часу утра - спящая спальня, сраженные сном и усталостью ребята. Завтра начнется новая жизнь. Совсем новая, ничем не похожая на прежнюю нашу жизнь. Ну, вот и приехали... Вот и дома. Как всегда, прежде чем уйти к себе, прохожу по спальням. Тихое Настенькино лицо, светлая бедовая голова Наташи. Тоню Водолагину и во сне не отпускает что-то: губы сжаты плотно и брови нахмурены.
   Вот мальчики. Мои - Петя Лепко, Тося Борщик - спят, словно в Черешенках: Петя свернулся клубком, Борщик разметался на кровати. А вот незнакомые еще, чужие - Женя, Миша. Тишина. Надо идти к себе. Кто-то трогает меня за плечо.
   - Пойдемте, я провожу вас домой.
   Я оборачиваюсь и вижу в полутьме лицо той девушки, которая встречала нас на вокзале.
   - Меня зовут Ира, - говорит она и добавляет, помолчав: - Феликсовна...
   И я слышу по голосу, что она улыбается.
   Идем по темной, зги не видать, улице, сворачиваем за угол, и вот он, одноэтажный, окруженный забором домик. Ира Феликсовна стучит в окно, и, словно там только и ждали этого стука, звякает задвижка, скрипит ключ, и я вхожу в свое новое жилье.
   Спокойной ночи, до завтра, Ира Феликсовна!
   Не зажигая света, ощупью нахожу кровать, провожу рукой по лицам Лены и Тосика. На другой кровати Егор.
   - Постелите на сундуке, вот вам одеяло, вот подушка, - слышу я голос хозяйки. - Где вы? Держите!
   Я стелю и ложусь. Но почему же я не могу уснуть, после десятидневного пути, когда ноги не держат и голову клонит к подушке, почему я никак не усну?
   * * *
   Незнакомая комната - где же здесь выключатель? Привычный взгляд на окна - в порядке ли затемнение? Да ведь здесь его нет. Надо одеваться. Надо к ребятам, уже утро, хоть за окном еще стоит густая, черная темень. Надо идти а как я оставлю Антона? Как оставить Егора? Он спал беспокойно и трудно, а вот сейчас дышит полегче, и голова как будто не такая горячая.
   Лена - надежный человек. На нее можно положиться. И первые дни мы как-нибудь перебьемся. Но ведь ей надо школу. И как ей справиться с малышом и с больным?
   На кухне трещит огонь, хозяйка уже встала. Вчера я не разглядела ее. Она высокая, статная, вдоль спины - толстая черная коса.
   - Рукомойник в сенях, - говорит она, обернувшись, - а завтракайте на кухне, кипяток уже есть, и картошка сейчас поспеет.
   Нет, завтракать я сейчас не стану. Поскорее умыться - и к ребятам...
   - Да что с ними станется, с вашими ребятами? Небось спят еще, - говорит хозяйка, хоть я ни слова не произнесла. - Садитесь, ешьте. Заварки нет, ну, а кипяток с утра дает бодрости.
   Бодрости дает мне ледяная вода в рукомойнике. И, пообещав наведаться часа через два, я выхожу на улицу. В предутреннем скупом свете я различаю горы, окружающие Заозерск. Я вижу узкую улочку, и вон тот поворот, за которым стоит педучилище: домики маленькие, приземистые, только один двухэтажный высится за углом.
   Я ускоряю шаг и почти наталкиваюсь на Наташу.
   - Я к вам, дежурить к Егору, - объясняет она на ходу. - Мы так решили. Ирина Феликсовна сказала, что попозже будет врач! - Эти слова доносятся до меня уже издалека.
   На улице пусто, где-то лает собака, где-то по булыжнику тарахтит телега. А окна нашего дома уже светятся. На кухне Лючия Ринальдовна, и от одного ее вида мне, как всегда, становится спокойнее. Кипит вода, варится каша, Женя Авдеенко подкладывает в печь дрова.
   В вагоне, когда на мою долю оставалось только ждать думать, я была совсем беззащитной от мыслей. Тогда была одна только власть - власть памяти и одиночества. Может быть, сейчас все изменится? Может быть, некогда будет ни думать, ни вспоминать, ни бояться будущего? Потому что надо работать. Надо кормить, одевать, беречь. Надо.
   * * *
   Когда-то, давая пробный урок в третьем классе (я училась тогда в педтехникуме), я сказала детям:
   - Меня зовут Галя. - И, увидев предостерегающий взгляд методиста, быстро поправилась: - ...Константиновна.
   После этого методист часто говорил мне голосом, полным упрека: "Галя... Константиновна". И теперь, глядя на Иру Васюкевич, я вспоминаю, как она представилась мне в первую ночь нашего знакомства: "Ира... Феликсовна". Ей минуло уже двадцать, но называть ее Ириной Феликсовной не было никакой возможности, она могла сойти за какую-нибудь из моих девочек постарше.
   На новом месте ждал нас еще один учитель, звали его Петр Алексеевич. В районо мне сказали, что он в городе с тридцать четвертого года. Бывший ленинградец. Образованный человек. Но надо правду сказать - человек трудный и неуживчивый. В школе не поладил, в педучилище не поладил. Может, детдом как-нибудь с ним сговорится? Ценный человек. Знающий. Репетировать может по всем предметам - и по гуманитарным и по точным. Знает три языка. Вот занесла судьба такого в Заозерск, а постоянного дела никак не найдет: характер. Так попробуем, что ли?
   Все это говорила мне своим низким добрым голосом заведующая Заозерским районо. Теперь я могла разглядеть ее: широкое, большелобое лицо в глубоких рябинах от оспы, чистые голубые глаза.
   Когда Петр Алексеевич пришел к нам, мне сразу стало не по себе. Молча положив передо мною кипу каких-то документов, он сказал:
   - Если вы считаете, что таким, как я, доверять нельзя, скажите прямо, и окончим этот разговор, не начиная.
   - Послушайте, почему вы так говорите со мной? - спросила я.
   Он был очень высок, очень худ. На узких плечах болтался пиджак, который, верно, был ему впору когда-то давно. Губы тонкие, бледные, я привыкла думать, что такие бывают у людей недобрых. Глаза глубоко запали и смотрели неприязненно и угрюмо.
   - Видите ли, руководство, а особенно когда руководство, - женщины, всегда считает таких, как я, не заслуживающими доверия. Женщины всегда необыкновенно бдительны, и, должен признаться, я терпеть не могу, когда начальство женского пола. И не лучше ли сразу увидеть, что мы не сработаемся? А я, знаете ли, не пропаду: умею сапоги тачать, лапти плету... Столярничаю... Для этих дел особого политического доверия не требуется.
   - Зачем вам плести лапти, если вы учитель?
   - Ну, смотрите...
   - Я думаю, мы прикрепим вас к старшим? А Ира... Ирина Феликсовна будет с младшими.
   - Вы - начальство, начальству виднее... - сухо ответил он.