Не случайно книга о детстве и отрочестве аристократа была напечатана в журнале Некрасова. Здесь Толстой как будто прощается со своим прошлым, отрывается от него новым его познанием.
   Суетливости, ненаправленной иронии Стерна у Толстого нет.
   В «Сентиментальном путешествии» Стерн пародийно дробит повествование на маленькие главы. У дверей каретного сарая проходят четыре главы. Автор играет бедностью действия романа, сопоставляя его неподвижность с быстрой текучестью чувств.
   Толстой в первой своей повести сделал открытие, которое потом принял навсегда: он пишет маленькими главками – каждая главка имеет своих действующих лиц, свою законченную историю и обычно новое место действия. Глава «Учитель Карл Иваныч» рассказывает о старике с точки зрения мальчика. Она наполнена разными восприятиями одного и того же человека. В ней два места действия при единстве действующих лиц: спальня и классная комната.
   Глава II – «Maman» – происходит в гостиной, вводятся мать, и сестры героя, и гувернантка Марья Ивановна. Здесь выдуманный в первой главе сон Николеньки уже получил значение предчувствия гибели матери. В конце главы хозяйка «положила на поднос шесть кусочков сахара для некоторых почетных слуг» – это как бы переход к дворне.
   III глава – «Папа» – изображает разговор отца с приказчиком. Люди говорят об одном, но истинный смысл можно понять только в анализе жестов.
   Здесь же мальчик узнает, что они едут в Москву. Концовка главы – Николенька целует любимую борзую собаку отца.
   « – Милочка, – говорил я, лаская ее и целуя в морду. – Мы нынче едем; прощай! Никогда больше не увидимся».
   Четыре первые главы занимают десять страниц печатного текста. В них сменяются пять мест действия, считая террасу, на которой идет разговор с собакой Милкой.
   Кроме того, дан вид из окна классной комнаты, что мы можем считать шестым переходным местом действия, так как вскоре повествование переносится из дома в сад и лес.
   Явления мира сперва упоминаются, потом развертываются подробно. Мир, увиденный боковым зрением, существует и до того, как автор начинает его внимательно рассматривать. Все главки закончены, и в то же время конец одной главы цепляется за начало другой, содержа звено и следующих глав.
   Все это у Толстого сознательно. О величине глав и их законченности он писал в дневнике как о своем открытии, требуя от себя законченности каждого куска:
   «Манера, принятая мною с самого начала, писать маленькими главками, самая удобная. Каждая глава должна выражать одну только мысль или одно только чувство». Под этим замечанием написано крупно: «ЗАНЯТИЯ. ЛИТЕРАТУРНОЕ ПРАВИЛО».
   Так подытожил Толстой опыт своей первой великой удачи 1852 года.
   В главках-новеллах давался свободный авторский анализ, словарно и синтаксически ограниченный связью с детским восприятием, хотя он явно превышал возможности детского восприятия.
   О словаре своего произведения Толстой пишет в обращении к читателям: «По моему мнению, личность автора – писателя (сочинителя) – личность антипоэтическая, а так как я писал в форме автобиографии и желал как можно более заинтересовать вас своим героем, я желал, чтобы на нем не было отпечатка авторства, и поэтому избегал всех авторских приемов – ученых выражений и периодов».
   Композиция «Детства» построена так, что повествование условно укладывается в три дня: первый день – 12 августа в деревне, потом переезд: он подготовляет появление большого мира; дальше показ одного дня в Москве; третий день – возвращение в деревню к гробу матери.
   Три дня раздвинуты на семь месяцев жизни ребенка.
   Главки-характеристики «Гриша», «Князь Иван Иваныч», «Что за человек был мой отец?» выходят на этой простой и условной хронологической последовательности.
   Но отступления построены так, что они, не перебивая впечатления плавности действия, раздвигают его, рисуя прошлое.

«Беглец»

   Беглецом приехав в Старогладковскую, Лев Николаевич начал писать очерк «Еще день (На Волге)».
   Толстой очень дорожил этой дорогой; он считал, что это один из лучших дней его жизни, очевидно, неточно употребляя слово «день». В 1904 году Толстой говорил Д. П. Маковицкому, что «об этом можно бы написать целую книгу».
   Почему он не написал этой книги? Вероятно, не было решено внутренне, как написать: сделать ли нечто вроде «Истории вчерашнего дня» – тогда это была бы книга о человеке; одновременно это должно было быть книгой о великой реке и о стране, через которую она протекает.
   Толстой еще не овладел ремеслом – очерк о путешествии начат с найма лодки; все, очевидно, должно было бы идти подряд.
   В Старогладковской он увлекается новым материалом.
   Он собирается писать очерки Кавказа. Дядя Епишка первоначально должен был стать человеком, дающим материал для очерков. Вещь была почти этнографической. Но он уже пишет «Детство», интересуется характерами, и Епишка вызывает у него интерес сам по себе, как необыкновенная личность.
   2 октября 1852 года записано: «После обеда спал, походил, написал письмо Татьяне Александровне, любовался на Епишку».
   Дальше короткая запись: «Епишка, Сафа-Гильды, казачьи хороводы с песнями и стрельбой, шакалки и славная звездная ночь – славно. Особенный характер. Написал пол-листа – хорошо».
   Все это на втором плане; главное – обширные планы романа о русском помещике, хотя им не суждено осуществиться.
   13 октября написано: «Хочу писать Кавказские очерки для образования слога и денег». Это как бы особая работа бесконечно меньшего значения, чем работа над романом. «Мысль романа счастлива – он, может быть, не совершенство, но он всегда будет полезной и доброй книгой. Поэтому надо за ним работать и работать не переставая».
   Очерк должен давать точную правду.
   Толстой хочет верно передать действительность и преодолеть слово: «Слово далеко не может передать воображаемого, но выразить действительность еще труднее. Верная передача действительности есть камень преткновения слова».
   Русская очерковая литература к тому времени уже дала очень много. К ней относились «Записки охотника» Тургенева. Значение Тургенева в это время для Толстого велико. Но он хочет другого и большего: он хочет анализа – большого движения искусства к морали и науке.
   Военная среда, в которую Толстой попадает без чина и должности, ставит его рядом с солдатом, позднее сажает рядом с солдатом перед одним костром.
   Станица смотрит на безмундирного брата офицера без большого уважения. Только бражники и среди них заштатный казак Епифан Сехин сближаются с ним. Толстой в нем видит свободного человека, не связанного ложью цивилизации.
   Епишка оказывается человеком, который не только много знает, не источником сведений, не сказителем, со слов которого можно многое записать, а характером, находящимся в противоречии с тогдашним, уже наступившим днем Кавказа: обострением борьбы с чеченцами и распадом самого казачества.
   Епишка для Толстого значит больше, чем Старый цыган для Пушкина.
   Дальние горы лежат перед писателем, они вносят в его душу покой и разлад.
   Покой потому, что они как будто стирают старые его проигрыши, старые его вины.
   Но одновременно возникает представление об огромных проигрышах – о разладе с народом.
   Любовь, которую отрицает Толстой в своем плане очерков, оказывается такой же реальной, как и горы.
   Любовь, Епишка, горы, казачество, взятые в их противоречивости, исследованные движением души, заставляют Толстого, не осуществив до конца план очерков и не завершив роман, в котором догматически должны были утверждаться значение и обязанности русского помещика, начать роман «Казаки».
   Это роман о любви, о Кавказе и о нем самом – Толстом. Чем дальше писался роман, тем больше Оленин становился Толстым, так как писатель начинал понимать себя в мире.
   Разработка темы была начата как своеобразная баллада, в какой-то степени связанная с казачьими песнями, в ней есть героиня Марьяна и прибытие арб, на которых лежат изрубленные казаки.
   Возьмем первый вариант стихотворения, прибавим, что все стихотворение кончается словами: «(Гадко) 1853 г. 16 апреля. Червленная». Червленная – это одна из терских станиц:
 
Эй, Марьяна, брось работу!
Слышишь, палят за горой:
Верно, наши из походу
Казаки идут домой.
Выходи же на мосточек
С хлебом-солью их встречать,
Теперь будет твой побочин
Круглу ночь с тобой гулять.
Красной шелковой сорочкой
Косу русую свяжи,
Вздень чувяки с оторочкой
И со стрелками чулки,
Вздень подшейник и монисто
Из серебряных монет,
Прибери головку чисто
И надень красный бешмет.
 
   Еще нет героя со стороны. Все поглощено темой о возвратившихся и погибших воинах.
   Толстой, пытаясь использовать стихотворную форму, говорил, что он это делает для развития слога, но почти несомненно, что неожиданность появления у Толстого стихотворной формы объясняется тем, что гребенские казаки сами показались ему песней. Недаром старые очеркисты в своих неумелых описаниях, неумело поэтичных, говорят, что гребенские женщины похожи на корифеек оперы и двигаются, точно на сцене.
   Чужая, нарядная, цельная жизнь, казалось, требовала у Толстого песни. Но автор приходит в нее со своей судьбой и хочет понять то, что он видит. Он начинает расспрашивать, обращается к старикам. Ерошка (Епишка в действительности) становится как бы ведущим повести, ее диктором.
   В плане герой определен как офицер. В черновых набросках он получает неустойчивую фамилию – Губков, Дубков, Ржавский. Это русский офицер, приехавший на Кавказ; таких, ищущих иной жизни или хотя бы иного пейзажа, двойного жалованья и встреч с красавицами казачками, было много.
   Но Толстой хотел написать роман о «беглом казаке».
   «Беглецом» роман назывался долго.
   Беглецом был, конечно, Лукашка (в черновиках – Кирка), который, ранив офицера, уходил в горы; но беглецом был и Оленин, уехавший из Москвы.
   В «Хаджи Мурате» из гор от тирании Шамиля бежит Хаджи Мурат, а в горы от тирании Николая хотел бы убежать старый, шпицрутенами битый солдат Авдеев – не бежит, потому что его убила шальная пуля.
   Пуля эта не случайна, и не чеченцы виноваты в смерти Авдеева.
   Командующий левым флангом князь Барятинский не пользовался любовью войска; но многое в «Хаджи Мурате» изменилось не только в художественном мастерстве, в глубине анализа, но и в отношении Толстого к героям.
   Отряд в «Хаджи Мурате» относится к Барятинскому недружелюбно. У молодого генерала был роман с невесткой наместника – Воронцовой. Для того, чтобы чеченцы не нарушили дальними выстрелами сна Воронцовой в ее суконной палатке, Барятинский приказал выдвинуть вперед секреты. Это заставляло солдат и офицеров ругать даму очень определенными словами.
   В «Казаках» два главных героя – Оленин и Ерошка. Но Ерошка – спившийся старик; ему, представителю старого казачества, нет места в новой станице.
   Одно время Толстой хотел омолодить Брошку, дать ему лет тридцать, сделать его другом и однолетком молодого казака, соперника офицера.
   Но время, как и Терек, не поворачивается назад.

О молодом офицере в действующей армии и об императоре Николае I

   В ожидании производства Толстой ехал в Тулу с самыми радужными надеждами.
   Под Новочеркасском, на земле Войска Донского, станционный смотритель посоветовал ему лучше не ехать, чтобы не проплутать всю ночь.
   Небо было низко и черно, степь бела, вдали темные ветряные мельницы тяжело махали крыльями. Ветер заносил набок хвосты и гривы лошадей, дорогу переметало. Толстой все ехал и ехал.
   Тут Алексей Орехов посоветовал вернуться, но сани встретили курьерскую тройку с тремя превосходно подобранными колокольчиками.
   То ли звук колокольчиков был хорош, то ли соблазнился ямщик свежим следом, но поехали.
   Курьерских троек было три: сзади сидели ямщики, курили, разговаривали.
   Так началось долгое блуждание в снежной метели, которое потом Толстой описал в рассказе.
   Молодой барин то спит, то просыпается, видит обозы, засыпает опять – видит свою усадьбу, пруд. Ямщики в метели сидят на дне саней, заслонились армяками, курят, рассказывают какую-то волшебную сказку.
   Едет молодой барин, видит пушкинские сны из «Капитанской дочки», целует мужичью руку, как когда-то принуждали Гринева поцеловать руку Пугачева.
   Сани занесены совершенно. Выбелены с правой стороны кони. Бежит пристяжная. «Только по впалому, часто поднимающемуся и опускающемуся животу и отвисшим ушам видно было, как она измучена».
   К утру, когда на небе показались оранжевые, красноватые полосы, а потом красный круг солнца завиднелся на горизонте сквозь сизые тучи и появилась блестящая и темная лазурь, мужики доехали до кабака, вывезя Толстого.
   Барин в дороге не спорил, он был покорен, кроме первых минут задора, он верил, что ямщики должны вывезти.
   Так часто плутал в жизни Толстой, и так с молодости он привык верить, что кто-кто, а мужик вывезет, он дорогу знает.
   В феврале 1854 года Лев Николаевич попал в Ясную Поляну. В Туле его ожидало извещение о производстве в прапорщики. Поездил Лев Николаевич по соседям, посетил в имении Судаково знакомых помещиков Арсеньевых.
   В Ясной Поляне состоялось свидание всех братьев. Все очень переменились.
   Николай исхудал. Дмитрий вырастил большие бакенбарды и усы, одет был всех наряднее, но казался озлобленным; Сергей был, как всегда, спокоен.
   Братья в большом доме ночевали по-простому, постелив на полу солому.
   Потом поехали в Москву и снялись вместе на дагерротипе.
   Лев Николаевич поехал в действующую армию дальней дорогой, через Курск, с заездом в имение Дмитрия Николаевича – Щербачевку, на Полтаву, Балту, Кишенев.
   До Херсонской губернии стоял прекрасный санный путь. Потом потеплело; остановили сани; тысячу верст до границы ехали на перекладных по грязи. У Льва Николаевича было отличное настроение; огорчался он только тем, что много тратил. Казалось, что теперь-то история приняла правильный свой ход: праправнук Петра Толстого, посла, сидевшего в Константинополе узником в семибашенном замке, едет воевать с Турцией. Бывший студент Казанского университета, занимавшийся восточными языками, бывший фейерверкер, участвовавший в боях против Шамиля, едет доканчивать и дорешать отношения между Россией и Востоком, – ведь за Шамилем всегда стояла Турция.
   Говорили уже, что Франция к нам враждебна. Сын участника победоносной войны с Наполеоном I, значит, встретится с Наполеоном III.
   Все будет хорошо. Толстой едет служить под начало блистательного родственника по материнской линии – М. Д. Горчакова.
   Снят солдатский мундир, можно даже не торопиться, хотя Толстой боялся опоздать к победе.
   К середине марта Толстой прибыл в Бухарест. Его поразил город с французской комедией, итальянской оперой, музыкой на бульварах, с мороженым в кафе. По словам Толстого, старый князь Михаил Дмитриевич его хорошо принял, правда, он делает оговорку в письме к тетке: «Вы понимаете, что при его занятиях ему некогда помнить обо мне»; кузены, дети князя Сергея Дмитриевича, Толстому очень понравились. Про младшего он написал: «…пороха он не выдумал, но в нем много благородства и сердечной доброты».
   Военные дела шли хорошо, войска перешли Дунай и взяли четыре крепости.
   Лев Николаевич выписывает парадную форму, каску, полусаблю – все очень заботливо. Пока он служит адъютантом у генерала Адама Осиповича Сержпутовского; сына генерала называет Оськой и готов ему покровительствовать. Этот Оська впоследствии сделал карьеру. Он недолго служил подпоручиком лейб-гвардии конной артиллерии, потом стал флигель-адъютантом, командиром полка, генерал-майором свиты и т. д. Подымался, как легкая, хорошо начиненная порохом ракета.
   Положение Льва Николаевича все еще неопределенно и сомнительно. Ему опять как будто дарят не те игрушки, как Горчаковым. Довольно скоро Толстой записывает: «Мне неприятно было узнать сегодня, что Осип Сержпутовский контужен и о нем донесено государю. Зависть… и из-за какой пошлости и к какой дряни!» Это было 6 июля 1854 года.
   На другой день он записывает, заканчивая свою автохарактеристику: «Я так честолюбив и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них».
   И еще: «Так называемые аристократы возбуждают во мне зависть».
   Ему трудно с Горчаковыми. Он связан с ними детской дружбой, ждет от них признания. Между тем приглашенный к нему Д. Горчаков, про которого Толстой записал слова, почти влюбленные: «Был вечером у меня Д. Горчаков, и дружба, которую он показал мне, произвела это славное замирание сердца, которое производит во мне истинное чувство и которого я давно не испытывал», не пришел к обеду. Обед не удался, не только Горчаков, не пришел и доктор.
   Он продолжает настаивать. Уже предчувствуя славу, Лев Николаевич, с всегдашней любовью создавать правила, записывает: «1. Быть, чем есть: а) По способностям литератором, б) По рождению – аристократом».
   Отношение к своему положению было болезненно, и это прозвучало во втором Севастопольском рассказе.
   Но приходилось уже думать заново. В семье Толстого не любили Николая I, но верили, что в военном отношении Россия – могущественнейшее государство.
   Про взяточничество и казнокрадство, конечно, знали. Но про то, что империя вся ворует, что она в военном отношении отстала и уже не могущественна, а слаба, Лев Николаевич скоро узнал под Севастополем.
   Вести из мира большой политики к Толстому приходили медленно; долго молодой офицер был настроен оптимистически.
   Войска стояли за Дунаем под крепостью Силистрией; под стену крепости был сделан подкоп: ждали взрыва и штурма. Казалось, что дело завершится подвигами блистательной храбрости.
   Толстой здесь пока видал войну издали; он пишет Татьяне Александровне Ергольской: «Расстилающаяся перед глазами местность не только великолепна, она представляла для всех нас огромный интерес. Не говоря о Дунае, о его островах и берегах, одних занятых нами, других турками, как на ладони видны были город, крепость и малые форты Силистрии… По правде сказать, странное удовольствие глядеть, как люди друг друга убивают, а между тем и утром, и вечером я со своей повозки целыми часами глядел на это. И не я один».
   Ждали сигнальной ракеты для взрыва.
   Крепость должна была пасть, но в это время Австрия, которая занимала относительно русской армии фланговое положение и могла прервать пути русской армии, потребовала вывода наших войск из дунайских княжеств.
   Император Николай I согласился и отступил, бросив на произвол судьбы болгар. Турки вернули дунайские княжества. Семь тысяч болгарских семейств пытались уйти от турок.
   Толстой писал:
   «По мере того, как мы покидали болгарские селения, являлись турки и, кроме молодых женщин, которые годились в гарем, они уничтожали всех. Я ездил из лагеря в одну деревню за молоком и фруктами, так и там было вырезано все население».
   М. Д. Горчаков очень огорчался, принимая депутации от несчастных: лично говорил с каждым из них, убеждал, что он не может пропустить через мост беженцев со скотом и телегами, из своих денег нанимал суда для переправы на наш берег.
   Пока за дипломатическую неудачу царя кровью заплатили болгары.
   Перед Россией оказалась не только Турция, но и Англия, Франция и даже Сардиния при враждебном нейтралитете Австрии и Пруссии.
   Ниоткуда нельзя было снять войска: они нужны были всюду. Английский флот шарил по границам России, напал, хотя и безрезультатно, на город Петропавловск-на-Камчатке, бомбардировал Соловки, показывался перед Кронштадтом, занял Аландские острова на Ботническом заливе, прошел в Черное море, произвел высадку под Евпаторией.
   Для противодействия не хватало чугуна и пороха.
   Люди, которые управляли армией, действительно пороха выдумать не могли.
   Николай Павлович в войнах участия не принимал, но на парадах и маневрах переживал неоднократно военный восторг и однажды, врубившись в ряды, разнес палашом кожаную каску солдата; бедняга остался жив, но был несколько ошеломлен.
   Нельзя сказать, что Николай Павлович не был храбр, он был горд и мечтателен. Дипломатическая неудача России его беспокоила и угнетала, он знал, что посланные в действующую армию пополнения приходят через полгода в половинном составе; знал о воровстве, о неспособности командующих и не мог ничего переменить, потому что сам был не только творцом режима, но и его следствием.
   Война подошла к Дворцовой набережной.
   Не надо думать, что союзникам война с Россией была легка. Они несли большие потери не только от нашего оружия, но и от болезней. Англия боялась за свои индийские владения. Русские войска оказались стойкими, но русские генералы-аристократы необыкновенно бездарными. Кроме того, в стране все было украдено, воевать надо было на остаток.
   П. В. Анненков записывал в конспекте своих воспоминаний «Две зимы в провинции и деревне с генваря 1849 по август 1851 года»: «Грабительство казны и в особенности солдат и всего военного снаряда приняло к концу царствования римские размеры».
   Анненков говорит о времени падения Римской империи, когда кражи были привилегией знати. Далее перечисляются невероятные случаи, когда в русской армии было украдено сорок лошадей стоимостью каждая по четыре тысячи и подменены лошадьми по сто семьдесят пять рублей. Здесь же сделано примечание: «Но этот подвиг и другие, им подобные, были затемнены тем, что делалось позднее в арсеналах, по провиантскому ведомству, по заготовлению лазаретных принадлежностей, по штатам и прочее».
   Лев Николаевич об этом писал очень сдержанно. В дневнике он коротко говорит о «бессмысленных учениях» и называет оружие русского солдата «бесполезным».
   Армия была вооружена кремневыми ружьями времен Петра I. При Петре, при Елизавете, при Екатерине, при Наполеоне оружие русской армии и оружие иностранных армий было одинаково, но к концу царствования Николая I мы почти не имели в море паровых судов, было очень мало дальнобойных ружей (штуцеров) и совсем не было скорострельной артиллерии.
   Толстой записал 2 ноября 1854 года: «…неприятель выставил 6000 штуцеров, только 6000 против 30 (тысяч). И мы отступили, потеряв около 6000 храбрых. И мы должны были отступить, ибо при половине наших войск по непроходимости дорог не было артиллерии и, бог знает почему, не было стрелковых батальонов. Ужасное убийство. Оно ляжет на душе многих!»
   Сражения начинались хорошо и кончались неудачей. Дело было в плохом составе высшего командования, неумении пользоваться картами и в плохом снабжении армии. Казнокрадство было официальным. Под Севастополем для того, чтобы получить из казначейства для своих частей полагающиеся деньги, командиры давали взятки восемь процентов от суммы. Взятка в шесть процентов считалась любезностью.
   Армия была проедена казнокрадством, герои гибли. Гибель Корнилова иногда кажется самоубийством, потому что он в день смерти снял и отдал для передачи сыну часы.
   О взятках и воровстве говорили спокойно люди, которые завтра должны были умереть.
   Крало сперва интендантство, а за ним по нисходящим ступеням все начальство. Некоторое исключение представлял Кавказ, на котором солдаты артелями вели хозяйство и только денежный ящик был в распоряжении старшего офицера.
   Толстой о положении действующей армии в подготовляемой им записке (она не была никак названа и, вероятно, не была подана) писал: «Скажу еще сравнительно: ни в одном европейском войске нет солдату содержания скуднее русского, нет злоупотреблений лихоимства, лишающих солдата половины того, что ему положено…»
   Солдаты получали сукно плохого достоинства, шуб не было.
   Когда в Севастополь прислали шубы, то они оказались такого плохого качества, что их сложили горой и они гниением своим заразили воздух на большое расстояние.
   Все кралось бесконтрольно и безнаказанно. Украдены были кирпичи, из которых должны были быть построены укрепления с северной стороны: вместо укреплений вывели тонкую стеночку.
   Украден был весь шанцевый инструмент: кирки, лопаты, ломы. Кто их украл – не доискались. Когда же инженер Тотлебен задумал и начал осуществлять свою систему укреплений вокруг Севастополя, то сперва подымали каменистый грунт деревянными лопатами. Бросились в Одессу: у частных продавцов кирок не нашли. «Лопат же отыскано у торговцев… 4246 штук» – их повезли в Севастополь подводами.
   Толстой первоначально не сознавал всей остроты положения и слабости армии.
   16 сентября он записывает: «Высадка около Севастополя мучит меня. Самонадеянность и изнеженность – вот главные печальные черты нашей армии – общие всем армиям слишком больших и сильных государств».
   Анализ сделан с точки зрения офицера, и притом привилегированного, потому что солдаты, да и кадровые офицеры, как это знал Толстой по Кавказу, нисколько не были изнежены. В анализе утверждалось, что царская Россия не только большое государство, но и сильное.
   Толстому и нескольким офицерам представилось полезным создать общество для содействия просвещению и образованию среди войск.
   17 сентября записано: «План составления общества сильно занимает меня».
   Очень скоро было решено организовать не общество, а военный журнал: сперва взяли название «Солдатский вестник», потом более скромное – «Военный листок». Целью журнала было поддержание хорошего духа в войсках; набросан был пробный номер, сделана виньетка. Толстой для журнала написал два небольших очерка: «Как умирают русские солдаты» и «Дяденька Жданов и кавалер Чернов».