Виктор Шкловский
Лев Толстой

   Памяти Бориса Михайловича Эйхенбаума


   – Какая глыба, а? Какой матерый человечище! Вот это, батенька, художник… И – знаете, что еще изумительно? До этого графа подлинного мужика в литературе не было.
   Потом, глядя на меня прищуренными глазками, спросил:
   – Кого в Европе можно поставить рядом с ним?
   Сам себе ответил:
   – Некого.
В. И. Ленин о Л. Н. Толстом. (Из воспоминаний М. Горького «В. И. Ленин»)

От автора

   По биографии Л. Н. Толстого сделано у нас чрезвычайно много. Собран и проверен большой материал, который прежде был недоступен исследователям. Изданы и прокомментированы дневники Толстого. Изданы его письма. Опубликован целый ряд воспоминаний. Редакционные статьи 90-томного Юбилейного издания представляют собой новое слово не только в деле изучения Толстого, но и в мировом литературоведении. Созданы хронологические указатели о жизни и творчестве Толстого. Публикуются составленные Н. Н. Гусевым материалы к биографии Толстого, необыкновенно значительные, широкие и проверенные.
   И в то же время у нас нет связной биографии Льва Толстого. Последний, четвертый том биографии, составленный П. И. Бирюковым, вышел в 1923 году, более сорока лет тому назад. Старые биографии были созданы людьми, непосредственно знавшими Льва Николаевича, но не располагавшими тем материалом, которым мы располагаем сейчас. Кроме того, составители биографий были людьми, считавшими себя учениками Толстого, рассматривавшими его жизнь как постепенное восхождение великого писателя в деле богопонимания, или же либералами, которые заменяли анализ пышными разговорами и пытались замазать противоречия, которые так много определяли в жизни Толстого.
   Руководящими вехами всей моей работы были статьи В. И. Ленина о Толстом. Первая статья – «Лев Толстой, как зеркало русской революции» – была напечатана в 1908 году и является откликом на празднование восьмидесятилетнего юбилея писателя.
   Здесь впервые и навсегда деятельность Толстого была поставлена в прямую связь с эпохой подготовки первой русской революции и «кричащие противоречия» его творчества осмыслены как отражение противоречий этой эпохи.
   В жизни Толстого, которой посвящена книга, эти противоречия часто высказывались в мелочных столкновениях, в странном непонимании близких, в отчаянии Толстого, в его попытках выгородить себя из семьи, жить на два этажа, ограничить свои требования. Но история вторгалась в жизнь Ясной Поляны. Толстой воспитывал учеников, надеясь, что он спасет таланты, созданные народом, а эти дети, которых он так хорошо описал, беднели, уходили из деревни или становились нарушителями границ барской усадьбы, переданной Софье Андреевне.
   Хочу смягчить резкость суждений, но не могу не говорить о величайшей трагедии величайшего человека, который больше чем полвека владел мыслями всего человечества, но не мог увидеть завтрашний день и, зная неизбежность революции, пытался закрыть глаза на завтрашний день, говоря о непротивлении.
   Мне хочется показать, что и в художественных произведениях и в статьях Толстой всегда один. Но этот один человек сам внутренне противоречив, как противоречивы люди на стыке великих эпох. Он противоречив, как герои греческой трагедии.
   Великий опыт гениального художника, великое его вдохновение, анализ человеческих чувств, анализ противоречий между личными чувствами и исторической необходимостью привели Толстого к великому недоверию к обычному, к срыванию всех и всяческих масок. Он достиг в реализме высочайшей ступени, и, по словам В. И. Ленина, «эпоха подготовки революции в одной из стран, придавленных крепостниками, выступила, благодаря гениальному освещению Толстого, как шаг вперед в художественном развитии всего человечества».
   Толстой принят социальной революцией, которая сделала его великие произведения достоянием всех, борясь против того строя, который осуждал миллионы и десятки миллионов на забитость, каторжный труд, нищету и невежество.
   Изучение дневников Толстого и мемуаров современников невольно привело меня к свободной манере изложения. Однако нигде я не отступаю от действительных фактов и стараюсь как можно меньше отразить себя в книге о Толстом.
   Мне помогли богатые материалом труды Н. Н. Гусева и полные мыслей работы Б. М. Эйхенбаума, особенно последний том книги «Лев Толстой» и статья «О взглядах Ленина на историческое значение Толстого». Я широко пользовался также статьями создателей Юбилейного издания, в частности статьями Н. К. Гудзия.
   Приношу благодарность товарищам, которые помогали мне советами и указаниями во время моей работы: И. Л. Андроникову, П. Г. Богатыреву, Ю. Г. Оксману, Л. Д. Опульской. Постоянную помощь при создании книги и подготовке ее к печати оказывала мне С. Г. Шкловская.

Часть I

О зеленом диване, который потом был обит черной клеенкой

   Лев Николаевич Толстой любил играть в «вопросы, ответы», заводил домашние журналы. Ему и дома хотелось скорее писать, чем разговаривать.
   Была у дочери его Татьяны книга вопросов: в этой книге собирались как бы анкеты об огромной семье, жившей в доме, который все время перестраивался. На первый вопрос анкеты: «Где вы родились?» – Лев Николаевич отвечал: «В Ясной Поляне на кожаном диване».
   Этот диван и сейчас стоит в углу последнего кабинета Льва Николаевича.
   В августе 1828 года в другом доме, от которого не осталось и фундамента, на этом диване родился четвертый сын Николая Ильича Толстого и Марии Николаевны Толстой, урожденной княжны Волконской.
   Диван тогда был обит зеленым сафьяном, натянутым гвоздиками с золочеными шляпками. Он на восьми ножках, с тремя ящиками, спинки нет – вместо нее три подушки, боковики мягкие, выгнутые; в боковых стенках дивана выдвижные доски, чтобы можно было положить книгу.
   Это удобная домашняя мебель, построенная из дуба, вероятно, домашними столярами. В старые времена диван был кожаный, потом он был обит черной клеенкой.
   В доме Толстого хозяйство вела Софья Андреевна, любившая порядок, но не считавшая, что вещи должны оставаться в том виде, в каком они созданы, особенно если эти вещи любят.
   Из всех вещей в доме Лев Николаевич любил, вероятно, больше всего кожаный диван. Этот диван должен был быть плотом, на котором от рожденья до смерти хотел плыть через жизнь Лев Николаевич Толстой. В ящиках дивана лежали те рукописи, которые он хотел сберечь от перелистывания, рассматривания близкими, но слишком беспокойными людьми. На этом диване родились братья Толстого и почти все его дети.
   Что сказать еще про эту комнату, из которой больше чем пятьдесят лет назад ушел Толстой?
   Стол небольшой. Мне приходилось открывать ящики этого стола: в нем лежали инструменты – слесарные инструменты человека, любящего ручной труд.
   На стене фотографии и большая гравюра, изображающая Сикстинскую мадонну, и прямо на гравюре, захватывая ее часть, бедные полки с энциклопедическим словарем Брокгауза и Ефрона. Словарь не истрепан, отметки на книгах Львом Николаевичем делались карандашом и совсем тоненькими чертами; он не портил книг.
   Еще столики. Бедная керосиновая лампа и полужесткие кресла из светлого и темного дуба: их в кабинете три. На одном кресле снизу небольшая выемка и пометка крестом – она сделана, вероятно, Львом Николаевичем.
   В этом кресле под нижней подкладкой хранился пакет с письмами Льва Николаевича к Софье Андреевне. На конверте было написано: «Если не будет особого от меня об этом письме решения, то передать его после моей смерти С. А.». Здесь же, очевидно, лежала и рукопись «Дьявола», которую Толстой прятал от жены.
   Когда Софья Андреевна в 1907 году перебивала мебель темной клеенкой, Лев Николаевич вынул серый пакет с письмами и передал его для хранения мужу дочери Марии – Оболенскому. После смерти Толстого пакет был отдан Софье Андреевне; в нем было два письма – одно она разорвала, другое сохранилось. Оно – о намерении уйти из Ясной Поляны.
   Это бедная комната с истертым полом, не очень удобная и с тайником.
   Это последняя комната, в которой жил, из которой ушел Лев Николаевич Толстой. Она связана со всей его жизнью, хотя он в молодости отсюда уезжал. Но это нелюбимая комната. Один писатель, который был здесь очень давно, говорил, что в этой комнате вещи выглядят как верная, но разлюбленная собака, которая хочет умереть, потому что она не нужна больше хозяину.

О флигеле, который Софья Андреевна пятьдесят лет перестраивала

   Я не пишу путеводителя, а просто вспоминаю комнаты, в которых жил Толстой. Это грустные комнаты. Кабинет. Большая комната с паркетным полом и с большим итальянским окном. Сборная мебель, старинные зеркала, два рояля, поблекшие, неважные портреты с неточно прочитанными датами, помещичья живопись домашней работы крепостных мастеров и рядом портрет Льва Николаевича работы Крамского.
   В комнатах Софьи Андреевны кровати с бомбочками и много маленьких фотографий и рисуночков, коробочек: так жили лет семьдесят тому назад. Здесь жила и работала, вела большое хозяйство – варила, шила, заказывала обеды; огорчалась, ревновала, мечтала о том, что будут писать сыновья, что будет писать она сама, что вернется молодость и любовь Льва Николаевича, Софья Андреевна Толстая – женщина, которая виновата только в том, что она родилась в 1844 году в доме гофмедика Андрея Евстафьевича Берса и его жены Любови Александровны, урожденной Иславиной, вышла замуж за Толстого в 1862 году, рожала от него детей, мечтала и хлопотала о том, чтобы дети были счастливы, заботилась об обыкновенном счастье для Льва Николаевича и не могла быть счастливой с ним.
   Она была в этом доме послом от действительности, напоминала о том, что дети должны жить, «как все», нужно иметь деньги, надо выдавать дочерей замуж, надо, чтобы сыновья кончили гимназии и университет. Нельзя ссориться с правительством, иначе могут сослать. Надо быть знаменитым писателем, надо написать еще книгу, как «Анна Каренина», самой издавать книги, как издает их жена Достоевского, и, кроме того, быть в «свете», а не среди «темных», странных людей. Она была представительницей тогдашнего здравого смысла, средоточием предрассудков времени, была она и такой, какой ее создал Толстой, старше ее на шестнадцать лет. Она его любила горестно, завистливо и тщеславно. В ней Толстой воспитал много своих недостатков, отдав их ей, как передают ключи.
   Она хотела большого. Хотела сама писать книги. Принимать интересных гостей, играть на рояле. Но Лев Николаевич и на рояле играл лучше ее.
   А она была очень занятая женщина. Усадьба, которая называлась Ясная Поляна, создана ею, и она ею гордилась. Была большая жизнь. Много раз Лев Николаевич – один из величайших людей за всю человеческую историю – менялся.
   Много раз он охладевал и снова влюблялся в свою жену.
   Он писал о ней, восторгаясь, как она сидит на старом кожаном диване, на том самом, на котором он родился. На ней было то темно-лиловое платье, которое она носила в первые дни своего замужества. Ему казалось, что он достигал счастья.
   В другие времена он страдал оттого, что не в силах ни перестроить свою жизнь до конца, ни переделать свою жену.
   Он не мог уйти.
   Софья Андреевна гордилась домом. Один из первых биографов Льва Николаевича в конце прошлого века написал: «Искусственные пруды и парк заканчивают настоящее скромное имение, которое когда-то составляло только часть грандиозного целого. В сороковых годах нашего столетия пожар уничтожил старый барский дом, уцелели только два двухэтажных флигеля. В одном из них располагаются бесчисленные гости теперешнего владельца, графа Льва Николаевича Толстого, а другой служит скромным жилищем ему и его семейству. Этот второй флигель за последнее десятилетие много раз пристраивался и переделывался…
   Пристройки были лишены изящества, так же как и главное здание… И сейчас еще отсутствие симметрии в целом указывает границы между наследственным старым и незатейливым дополнением последних лет». На это Софья Андреевна, хозяйка дома, возражает, и она права, когда говорит про имение: «Никогда оно не было более грандиозно; напротив, Лев Николаевич, прикупив земли, увеличил его и пристроил флигеля».
   Софья Андреевна защищает славу ею свитого гнезда, она строила его хлопотливо, в нем просидела всю жизнь. Сама деревня ей не нравилась, потому что в ней нет фонарей. Дом, ею созданный, она любила летом. И зимой – но из Москвы.
   Софья Андреевна пишет о доме: «В Ясной Поляне пожара никогда не было. При князе Волконском, дяде Льва Николаевича, были построены два каменных флигеля и начат фундамент большого дома. Когда после смерти деда граф Николай Ильич Толстой женился на княжне Марье Волконской, он наскоро достроил большой деревянный дом, в котором и жила его большая семья, состоявшая из старой матери, двух сестер, жены и пятерых детей, не считая разных еще приживалок, родственниц и домочадцев. Когда Лев Николаевич был уже взрослый, лет двадцати двух – двадцати трех (на самом деле двадцати шести. – В. Ш.), он очень много играл в карты, и, продав несколько небольших имений и все еще не заплатив своих долгов, он написал мужу своей сестры графу Валериану Петровичу Толстому, чтоб он продал дом на своз из Ясной Поляны. Дом был продан помещику Горохову».
   Но перед этим дом разрушился в забросе.
   Лев Николаевич вспоминал о догнивающем в чужом имении доме почти со слезами, хотя и не выкупил его, потому что не любил вещей. Упреки в роскошной жизни, которые Толстой сам себе делал, надо принимать с учетом уровня жизни того времени и привычек Льва Николаевича, которому мало что было нужно – простыни в его дом привезла Софья Андреевна в 1862 году вместе со своим небогатым приданым. До этого Лев Николаевич спал под ситцевым одеялом, без простыни, а еще раньше братья Толстые, собираясь в своем имении, спали на соломе.
   Но Лев Николаевич любил парк, поляны, деревья, которые он сам сажал и сажала его жена.
   Один яблоневый сад имел шестьдесят две десятины. Он – из самых больших в Европе.
   Большой парк в сто десятин состоит из остатков не прожитых молодым Толстым рощ и посадок.
   Парк сильно был порублен детьми еще при жизни графа, но и сейчас велик.
   Велик и стар.

О парке – остатке засеки

   Около дома, где жил Лев Николаевич, растет большой вяз[1]; на дереве висел колокол, в который звонили к обеду. Медный колокол еще цел, но висит теперь боком.
   Деревья растут: вяз, разрастаясь, охватил колокол корой и начал его поглощать. Он относится к нему, как к ране. Деревья покрывают раны корой, оставляя иногда внутри себя дупла.
   Это дупло будет вылужено медью.
   Ясная Поляна, со всеми своими лесами, менялась в продолжение столетий. Говорят, ее называют Ясной потому, что здесь было много ясеней, и в самом деле, недалеко есть деревня Ясенки.
   Леса, которые окружают Поляну, когда-то были крепостью. Лесным завалом. Это называлось засекой.
   Степные черноземы неширокими пальцами входили в Тульскую губернию.
   Здесь начинались сплошные леса, которые уже прорастали дернами вырубок – деревень.
   Но край лесов сохранялся как преграда против татар.
   Леса здесь лиственные, с хорошим подлеском. Рубили деревья, оставляя пни выше человеческого роста; дерево недорубливали, оно падало, сгибая оставленный кусок древесины, ложилось на землю извивами сучьев. Одно дерево сваливали так, чтобы легло на юг, другое – на север, третье – на восток, четвертое – на запад. Подрубив, как бы пригибали деревья: они оставались полуживыми, сквозь них прорастали орешник, ежевика, малина и молодые деревья – зеленая путаница ветвей прошивалась хворостом. Этот вал звали засекой.
   Засеки были в десять и в пятнадцать километров шириной. Засеки иногда расщеплялись, обходя поляны, иногда удваивались. В тех местах, где было мало леса, копали рвы, ставили острожки.
   Ясная Поляна, может быть, прерывала Козловую засеку.
   За этими засеками селили крестьян и мелких дворян-однодворцев; жила засечная стража. Пробивать тропы через засеки, или собирать здесь хворост, или рубить дрова запрещалось. Зеленым жгутом лежали засеки, за ними текли реки.
   На Упе стоял каменный кремль Тулы, Упа втекала в Оку, за синим поясом Оки стоял Серпухов.
   Пал Очаков, занят был Крым; крымцы перестали набегать на Россию. Исчезли лесные засеки. Засеки были распроданы, стали имениями.
   Среди мелколесья случайно сбереженных рощ и посадок стоит бедно придуманный дом с истертыми полами, с библиотекой в ясеневых дешевых шкафах. Кругом шумит взлелеянный подсаженный большой сад и лес. Мимо шла дорога.
   Она шла на юг; здесь проходили войска, проезжали со свитой императоры, брели богомольцы, ехали ямщики в дальние дороги.
   Ясная Поляна была местом с хмурым хозяином, он хотел и не мог уехать. Вяз, который стоит перед домом, для того чтобы уйти, должен был бы вырубить свои корни: один корень за другим, обрывая жизненные нити. Уйти можно было, только окровавив землю.
   Лев Николаевич родился на великом рубеже истории. Он не знал завтрашнего дня и понимал, что сегодняшний не похож на вчерашний, он был прошлым без будущего и с великой тоской о будущем.
   Великие люди создаются противоречиями своего времени. Они уходят из старого мира или бурно, как Терек с гор Кавказа, или спокойно, как Волга.

Первые воспоминания

   Лев Николаевич по-разному вспоминал об отце и о матери, хотя любил их как будто равно; взвешивая любовь свою на весах, он окружал поэтическим ореолом мать, которую почти не знал и не видел.
   Лев Николаевич писал: «Впрочем, не только моя мать, но и все окружавшие мое детство лица – от отца до кучеров – представляются мне исключительно хорошими людьми. Вероятно, мое чистое детское любовное чувство, как яркий луч, открывало мне в людях (они всегда есть) лучшие их свойства, и то, что все люди эти казались мне исключительно хорошими, было гораздо больше правда, чем то, когда я видел одни их недостатки».
   Так писал Лев Николаевич в 1903 году в своих воспоминаниях. Он начинал их несколько раз и бросал, так и не закончив.
   Люди как будто противоречили сами себе, воспоминания спорили, потому что они жили в настоящем.
   Воспоминания обращались угрызениями совести. Но Толстой любил стихотворение Пушкина «Воспоминание»:
 
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
 
   «В последней строке, – пишет он, – я бы только изменил бы так: вместо «строк печальных…» поставил бы: «строк постыдных не смываю».
   Он хотел каяться и каялся в честолюбии, в грубой распущенности; в юности он прославлял свое детство. Он говорил, что восемнадцатилетний период от женитьбы до духовного рождения можно бы назвать с мирской точки зрения нравственным. Но тут же, говоря о честной семейной жизни, кается в эгоистических заботах о семье и об увеличении состояния.
   Как трудно знать, о чем надо плакать, как трудно знать, в чем себя надо упрекать!
   Толстой обладал беспощадной, всевосстанавливающей памятью; помнил то, что никто из нас вспомнить не может.
   Он начинал свои воспоминания так:
   «Вот первые мои воспоминания, такие, которые я не умею поставить по порядку, не зная, что было прежде, что после. О некоторых даже не знаю, было ли то во сне или наяву. Вот они. Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мною стоят, нагнувшись, кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое, и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (то есть то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это не нужно, в хочу доказать им это, и я заливаюсь криком, противным для самого меня, но неудержимым. Я чувствую несправедливость и жестокость не людей, потому что они жалеют меня, но судьбы и жалость над самим собою. Я не знаю и никогда не узнаю, что такое это было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руки, или это пеленали меня, уже когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи; собрал ли я в одно это воспоминание, как это бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятно мне не крик мой, не страдания, но сложность, противуречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и меня мучают. Им меня жалко, и они завязывают меня. И я, кому всё нужно, я слаб, а они сильны».
   В старой жизни человечества, в долгом его предутреннем сне, люди связывали друг друга собственностью, заборами, купчими, наследствами и свивальниками.
   Толстой всю жизнь хотел освободиться; ему нужна была свобода.
   Люди, которые его любили – жена, сыновья, другие родственники, знакомые, близкие, спеленывали его.
   Он выкручивался из свивальников.
   Люди жалели Толстого, чтили его, но не освобождали. Они были сильны, как прошлое, а он стремился к будущему.
   Сейчас уже забывают, как выглядел прежде грудной младенец, обвитый свивальником, как мумия насмоленной пеленой.
   Теперешний грудной младенец с поднятыми вверх согнутыми ножками – это другая судьба младенца.
   Воспоминание о напрасном лишении свободы – первое воспоминание Толстого.
   Другое воспоминание – радостное.
   «Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый, не неприятный кислый запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце. Вероятно, это были отруби, и, вероятно, в воде и корыте меня мыли каждый день, но новизна впечатления отрубей разбудила меня, и я в первый раз заметил и полюбил мое тельце с видными мне ребрами на груди, и гладкое темное корыто, и засученные руки няни, и теплую парную стращенную воду, и звук ее, и в особенности ощущение гладкости мокрых краев корыта, когда я водил по ним ручонками».
   Воспоминания о купании – след первого наслаждения.
   Эти два воспоминания – начало человеческого расчленения мира.
   Толстой отмечает, что первые годы он «жил, и блаженно жил», но мир вокруг него не расчленен, а потому нет и воспоминаний. Толстой пишет: «Мало того, что пространство, и время, и причина суть формы мышления и что сущность жизни вне этих форм, но вся жизнь наша есть большее и большее подчинение себя этим формам и потом опять освобождение от них».
   Вне формы нет воспоминания. Оформляется то, к чему можно прикоснуться: «Все, что я помню, все происходит в постельке, в горнице, ни травы, ни листьев, ни неба, ни солнца не существует для меня».
   Это не вспоминается – природы как бы нет. «Вероятно, надо уйти от нее, чтобы видеть ее, а я был природа».
   Важно не только то, что окружает человека, но и то, что и как он выделяет из окружающего.
   Часто то, чего человек как бы не замечает, на самом деле определяет его сознание.
   Когда же мы интересуемся творчеством писателя, то нам важен способ, которым он выделял части из общего, для того, чтобы мы потом могли воспринять это общее заново.
   Толстой всю жизнь занимался выделением из общего потока того, что входило в его систему миропонимания; изменял методы выбора, тем самым изменяя и то, что выбирал.
   Посмотрим на законы расчленения.
   Мальчика переводят вниз к Федору Ивановичу – к братьям.
   Ребенок покидает то, что Толстой называет «привычное от вечности». Только что началась жизнь, и так как другой вечности нет, то пережитое вечно.
   Мальчик расстается с первичной осязаемой вечностью – «не столько с людьми, с сестрой, с няней, с теткой, сколько с кроваткой, с положком, с подушкой…».
   Тетка названа, но еще живет не в расчлененном мире.
   Мальчика берут от нее. На него надевают халат с подтяжкой, пришитой к спине, – это как будто отрезает его «навсегда от верха».
   «И я тут в первый раз заметил не всех тех, с кем я жил наверху, но главное лицо, с которым я жил и которое я не помнил прежде. Это была тетенька Татьяна Александровна».
   У тетки появляется имя, отчество, потом она описана как невысокая, плотная, черноволосая.
   Начинается жизнь – как трудное дело, а не игрушка.
   «Первые воспоминания» были начаты 5 мая 1878 года и оставлены. В 1903 году Толстой, помогая Бирюкову, который взялся написать его биографию для французского издания сочинений, снова пишет воспоминания детства. Они начинаются с разговора о раскаянии и с рассказа о предках и братьях.
   Лев Николаевич, возвращаясь в детство, теперь анализирует не только появление сознания, но и трудность повествования.
   «Чем дальше я подвигаюсь в своих воспоминаниях, тем нерешительнее я становлюсь о том, как писать их. Связно описывать события и свои душевные состояния я не могу, потому что не помню этой связи и последовательности душевных состояний».

Старые корни

   Генерал-аншеф князь Волконский был одинок и неудачлив; его отделили от нового царствования негодование, гордость, зависть.
   Он заперся за воротами, висящими между двумя белыми башнями; ворота редко для кого открывались.
   Здесь, в большом саду, затеян дом-дворец с каменными флигелями и с главным корпусом, построенным, как строили тогда: низ каменный, верх деревянный, оштукатуренный. Каменные флигеля были построены, но хотя генерал-аншеф был богат, дом он успел вывести только на высоту одного этажа. Дом перешел к дочке его, Марье Николаевне.