Страница:
«Что случилось?» – подумал Тургенев.
Случилась очень простая вещь. В тумане экипаж скользнул в овраг и сломался.
Николай Тургенев, с трудом цепляясь за кусты, вышел на дорогу. Трубил рожок форейтора. Встречная шестерка неслась по дороге. Яркие фонари прорезали туман. Показались лошади, форейторы в ливреях и огромный черный кузов имперской кареты.
Тургенев поднял руку. Карета медленно остановилась. Красиво одетый молодой человек в цилиндре, с большой пелериной, соскочил с козел и подошел узнать, в чем дело. Тургенев просил помощи, так как ему не на кого было надеяться в этой безлюдной местности. Через минуту молодой человек вернулся и сказал:
– Граф просит вас к себе.
Отворяя дверцу кареты, Тургенев увидел старика с крупными чертами лица, ясными глазами, слишком живыми и молодыми для седых бакенбард и седых бровей, смотревших из-под шляпы.
– Кто вы? – спросил старик.
– Магистр Геттингенского университета, командированный для наук из России, – Тургенев.
– Я рад встретить однокашника. Я – старый геттингенский студент. Вас я знаю. Теперь узнайте меня: Фридрих Карл цум Штейн. Едемте ко мне. Дорогой я отвечу на ваши письма.
Тургеневу казалось, что это счастливый сон. Штейн – предмет его восторгов, этот кумир молодой Германии, с которым встретиться он уже никак не рассчитывал, возвращаясь в Россию, – вдруг выручил его из беды, как нечаянный подарок фортуны.
Глава шестнадцатая
Случилась очень простая вещь. В тумане экипаж скользнул в овраг и сломался.
Николай Тургенев, с трудом цепляясь за кусты, вышел на дорогу. Трубил рожок форейтора. Встречная шестерка неслась по дороге. Яркие фонари прорезали туман. Показались лошади, форейторы в ливреях и огромный черный кузов имперской кареты.
Тургенев поднял руку. Карета медленно остановилась. Красиво одетый молодой человек в цилиндре, с большой пелериной, соскочил с козел и подошел узнать, в чем дело. Тургенев просил помощи, так как ему не на кого было надеяться в этой безлюдной местности. Через минуту молодой человек вернулся и сказал:
– Граф просит вас к себе.
Отворяя дверцу кареты, Тургенев увидел старика с крупными чертами лица, ясными глазами, слишком живыми и молодыми для седых бакенбард и седых бровей, смотревших из-под шляпы.
– Кто вы? – спросил старик.
– Магистр Геттингенского университета, командированный для наук из России, – Тургенев.
– Я рад встретить однокашника. Я – старый геттингенский студент. Вас я знаю. Теперь узнайте меня: Фридрих Карл цум Штейн. Едемте ко мне. Дорогой я отвечу на ваши письма.
Тургеневу казалось, что это счастливый сон. Штейн – предмет его восторгов, этот кумир молодой Германии, с которым встретиться он уже никак не рассчитывал, возвращаясь в Россию, – вдруг выручил его из беды, как нечаянный подарок фортуны.
Глава шестнадцатая
После нескольких вступительных фраз представители имперского рыцарства и русского дворянства начали прямой разговор. У обоих в характере было не мало упрямства, оба не хотели играть комедии и потому чрезвычайно быстро, почувствовав эти свойства, Штейн и Тургенев стали понимать друг друга. Однако Штейн упорно не сходил с геттингенской темы. Он говорил о Геттингене так, как могут говорить взрослые люди о своей колыбели, о лучших воспоминаниях детства, о лучезарных и прекрасных видениях юности. Тургенев рассказал, что он является уже вторым представителем тургеневской семьи, обучавшимся в Геттингене. Штейн был растроган. Тем не менее Тургенев уловил нотки отчужденности в голосе своего собеседника, когда разговор коснулся профессоров-экономистов и историков Сарториуса и Геерена.
– Мне кажется, что они делают ошибку, – сказал Штейн, – приписывая слишком большое значение денежным, особенно металлическим, запасам в государстве. Ведь посудите сами, молодой друг...
Внезапно после этих слов глаза имперского рыцаря Штейна заблестели, зрачки расширились, и, наклонясь к Тургеневу, он сказал:
– Я должен вас назвать младший товарищ, если вы помните нисхождение в шахту «Доротея».
Тургенев встал, насколько это позволяла высота кареты, и, прикасаясь левой рукой к правой руке собеседника, произнес спокойно и твердо:
– Я слушаю и повинуюсь во имя креста и розы.
После этого Штейн сказал ему:
– Успокойтесь, мы будем говорить не шифром, а клером. Роза Гарпократа еще не расцветает между нами. Молодой друг, можете говорить и молчать, сколько вашей душе угодно. Я ничего не говорю тайного. Но от вас зависит испортить наши отношения. Я назвал вам свое имя вовсе не для того, чтобы им похвастаться перед первым встречным. Я узнал в вас русского, а я еду из России.
– Как! – закричал Тургенев, вскакивая с места снова. – Что ни шаг, то загадка. Ужасна Германия в период мировых бурь!
– Это не мировая буря – это наша страна в период бури и натиска, – спокойно ответил Штейн. – Мы думаем, что наши государственные дела на этот раз чужды житейского беспорядка и полны планомерности... Но вы меня не дослушали, младший товарищ Тургенев, я обязан напомнить вам, что вы в ближайшие месяцы для пользы вашей и вашего государства должны прочитать английского экономиста Адама Смита. Вы поймете тогда то, чего не договорил вам Сарториус и многие другие. Настают времена, когда простой кусок хлеба будет цениться дороже верблюда, нагруженного червонцами. В наши дни любая фраза Адама Смита стоит тысячи томов, которые могли бы написать меркантилисты. Вы удивились, что я из России, так знайте же, если вы до сих пор не знаете этого, что вы со всеми вашими горями не можете меня понять. Цум Штейн – рыцарь старинной Германии – сейчас перед вами бедный нищий. Тринадцать месяцев тому назад я поссорился с таким же заурядным человеком, как наш возница. Это сын корсиканского нотариуса, внук корсиканского бандита, дикий островитянин – Наполеон Бонапарт. Если вам неизвестно, так знайте же, что тринадцать месяцев назад я был богатейшим помещиком, у меня были виноградники в Рейне, собственные копи в Гарце, богатейшие пастбища в Померании. Я помню всех своих дедов и прадедов до девятого столетия, а теперь я – нищий и еду тайком в свое имение, так как все конфисковано Бонапартом. Я – освободитель прусского крестьянства – буду расстрелян первым французским сержантом, который перехватит меня на дороге.
Холодный ум Николая Тургенева вдруг закипел вулканическим потоком мыслей.
«Какой ужас! – думал он. – Как я страшно отстал, живя в Геттингене. Этот горный кругозор, замкнутый и прелестный, совершенно лишил меня дальнозоркости. Мой кумир – освободитель германского населения – подвергся столь жестокой участи, а я ничего об этом не знал».
– Как же случилось это? – спросил Тургенев.
– История неумолима, – сказал Штейн, – и плохо делает тот, кто на нее обижается. Однако сердце мое радуется, имея дело с достойным противником. Я принужден был переехать в Россию – последнюю страну рабства,– сказал Штейн, растягивая эти слова, – лишь после того, как осуществил заветную мечту уничтожить феодальные пережитки в отношениях между дворянином и крестьянином в Германии. Вот посмотрите, я буду принят хорошо в любом из моих недавних владений, и ни одна душа живая, даже под пытками, не произнесет моего имени французскому комиссару, живущему в моих имениях. Но, милый друг, младший товарищ, какая безотрадная картина ваша страна! Вот вам задача. После Геттингена займитесь изучением Смита и немедленно уезжайте в самое пекло, в самый ад. По письмам вашим я вижу, что вы хорошо ко мне относитесь. Ну, так вот. Если даже не во имя этого хорошего отношения, то во имя собственного успеха в жизни сверните с дороги и немедленно поезжайте в Париж.
Николай Тургенев мечтал о том времени, когда после лихорадки отец брал куски холодного, прозрачного москворецкого льда и прикладывал ему к вискам. Голова его горела. Он вдруг вспомнил высокого, худого и стройного человека, стоявшего рядом с Ярно в шахте «Доротея». Теперь несомненно – это был Штейн. Рядом с ним стоял рыцарь с голубым пером на шлеме...
Откуда вдруг взялась эта фамилия – Гарденберг? Вообще, кто был в этой шахте, какой дальнейший путь Тургенева, чем он связан с этими людьми, кроме явных, простых орденских поручений? Одно только хорошо, что, вместо тяжелого маршрута с перспективой меховой шубы в ледяном отечестве, он может и, по-видимому, должен...
– Так обещаете мне быть через десять дней в Париже? – спросил Штейн внезапно.
– Обещаю и исполню, – сказал Тургенев машинально.
– Раз это так, то вы обещаете мне еще одно.
– Исполню, – ответил Тургенев.
– Вы не обмолвитесь ни словом о встрече с Фридрихом Карлом цум Штейном.
– Обещаю и исполню, – ответил Тургенев, опять-таки чувствуя смущение от этого автоматизма ответов. – Но скажите же мне по крайней мере, сколько времени должен я провести в скитальчестве?
– Вам скажут, – ответил Штейн и дернул за звонок кареты.
Форейторы повернули влево. Минуя главные корпуса усадьбы, карета остановилась у маленького флигеля, перед которым тысячи голубей кормились и купались на берегу мраморного бассейна.
– Здравствуйте, господин Гогенлинден, – приветствовали Штейна обученные и законспирированные крестьяне.
– Здравствуйте, друзья, – отвечал им Штейн. – Я привез к вам заблудившегося студента. На сегодня он – хозяин в доме, ради него делайте все, что сделали бы вы ради родных и друзей.
Мгновение спустя Тургенев почувствовал себя действительно в кругу родных. Штейн, безопасности ради, как простолюдин, забрался на крестьянский чердак. Центром повышенного внимания поселка, если только можно было это внимание назвать повышенным, стал бывший геттингенский студент, заблудившийся русский – Николай Тургенев.
Из всего, что он видел и слышал в короткие сутки, протекшие после встречи со Штейном, он понял, что речь идет о формировании германского легиона к предстоящей войне с Бонапартом. За чашкой козьего молока Фридрих цум Штейн, смотря на своего русского друга спокойными, ясными светло-голубыми глазами, говорил:
– Вот посмотрите, это, конечно, улыбка жизни, похожая на хохот гор. Когда горы хохочут, то обрушиваются села; когда жизнь улыбается, то это значит – целое поколение сошло в могилу. Я говорю о том, как французский император из предводителя якобинских полков превратился в самую мрачную фигуру нашей истории. Каких-нибудь десять лет тому назад французские крестьяне, обученные братьями масонами, сажали майские деревья перед воротами французских феодалов, добровольно отказавшихся кабалить своих крестьян. А теперь этот же самый Бонапарт является самым мрачным, самым ужасным, деспотическим видением растерянной и порабощенной им Европы. Жизнь улыбается жуткой улыбкой, и от этой улыбки сбежали цвета жизни и радости с каменного чела Бонапарта.
Утром через два дня Штейн вручил Тургеневу законные подорожные и другие документы, удостоверяющие его дворянское право на въезд в столицу императорской Франции.
– Поверьте, младший товарищ, что я искренне рад встрече с вами. Вы еще очень будете мне нужны...
Тургенев с волнением пожимал руку Штейну, внимая этим словам простой любезности. Но Штейн, взглянув на него и не выпуская руку, давя ему на ладонь большим пальцем, говорил, словно читая в его мыслях:
– Я не произношу слов простой любезности. Вы, юноша, будете необходимы, а не я вам. А теперь – доброго пути! До скорой встречи в Петербурге!
В трактире «Четырех Ветров» на старой границе Франции Николай Тургенев написал письмо брату Александру, простое, с описанием чисто внешних событий, ни единым словом не упоминая о привалившем ему счастии в виде встречи с «рыцарственным стариком Фридрихом цум Штейном».
Тургенев был исполнителен. Чувство долга занимало первое место в его сердце. Мысли об английском чтении по поручению Штейна, эти твердые, ясно сознанные мысли, не покидали его всю дорогу. Но книги в тогдашнее время не были так легко находимы во французской провинции, как в последующие десятилетия прошлого века. Николай Тургенев сокрушался. Но и тут крепко завязанный узел его жизни дал себя почувствовать. В городе Лионе, на постоялом дворе содержателя французских дилижансов господина Кальяра, совершенно случайно перебирая предметы, лежавшие на втором дне дорожной укладки, Николай Тургенев нащупал толстый пакет и, распечатав его, с удивлением убедился в том, что перед ним лежит новенький, не разрезанный трактат Адама Смита о государственном хозяйстве.
Только дисциплина вольных каменщиков позволила ему ограничиться удивлением. В существе своем дело было неприятное, ибо в дороге путника тревожат в одинаковой степени внезапные исчезновения и внезапные находки. Опытные люди недаром говорят, что неизвестно, что опаснее, что хуже. Предоставим этим опытным людям суждение по настоящему предмету. А чтобы не задерживаться, последуем за Николаем Тургеневым в город волнующий и зажигательный, в город, таинственный своими пороками и добродетелями, в столицу Франции – Париж.
При самом въезде Николай Тургенев был разбужен звонким и заливистым смехом двух французов, сидевших в третьем ряду кареты. Брюнет рассказывал блондину о том, как на песчаном берегу около Варриера полицейский агент арестовал двух купальщиц. Одна была совершенно обнажена и плавала на виду у публики, другая повязана легкой тканью на бедрах. Обе арестованы были как политические преступницы. Блондин недоумевал.
– Но при чем тут политика?! – восклицал он.
– Постой, друг. – отвечал другой. – Ты спрашиваешь, при чем тут политика, но обе были осуждены судьями – одна, чуждавшаяся покровов, за возбуждение народных масс, а другая – в год трудности снабжения – за сокрытие предметов первой необходимости.
Дилижанс отвечал хохотом.
Тургенев был поражен не мало.
«Говорят, что во Франции мрачное настроение. Какая же мрачность при этаком направлении умов?» И, обращаясь к старой даме, единственной женщине в дилижансе, он спросил разрешения курить. Длинная пальмовая трубка задымила приятным табаком, вымоченным в геттингенском меде. Последняя пачка этого табаку была продана студенту Тургеневу краснощекой Лизхен – кельнершей у Ганзена, которую брат Александр в нежнейших письмах к геттингенским студентам всячески умолял сохранить. Пуская кольца дыма, Тургенев думал о том, как профессор Куницын (увы! двадцативосьмилетний профессор!), перед тем как вернуться в Петербург и сделаться преподавателем Царскосельского лицея, испробовал свои силы и таланты над характером Лизхен. Кельнерша уступила, и с тех пор она сделалась целебным источником удовольствия для многих студентов. Провожая Куницына, геттингенские студенты увенчали его лоб венком из роз. Они называли его Моисеем, ударившим жезлом в каменную стену, открывшую после удара благодатный источник утоления студенческой жажды.
Миновали заставу. Шумный, веселый Париж поглотил стук железных ободьев кареты о каменистую, хотя и не мощеную, улицу Гомартен.
Начались парижские дни русского студента.
Тургенев вчерашний перекликался с Тургеневым нынешним из страха, что по прошествии нескольких дней один другого не узнают. Николай Тургенев чувствовал огромную потребность в таком общении с своим завтрашним "я". Его тревожили и быстрота событий, и постоянная смена состояний.
«Неужели это всеобщее явление?» – думал Тургенев.
«Двенадцать дней я в Париже, а немец, указанный Штейном, до сих пор не является», – тревожился Тургенев, вставая по утрам и обливаясь холодной водою. Утром мадемуазель Мерси стучала минут через десять после того, как прекращался плеск и было ясно, что господин Тургенев уже оделся. Мадемуазель Мерси приносила кофе. Ее мать, очень непохожая на мать, – Тургенев подозревал, что это просто хозяйка – бывшая содержательница увеселительного заведения, – обращалась с мадемуазель Мерси как с восемнадцатилетней девушкой. Тургенев думал: «Мадемуазель Мерси наверняка уже тридцать лет, может быть, – тридцать два, может быть, – тридцать три. Она довольно неудачно разыгрывает из себя подростка». Мадемуазель Мерси любит поговорить и поговорить на особенную тему. На нее всегда кто-нибудь покушается. Она хочет пробудить во всяком приезжем пансиона благородные рыцарские чувства, и господину Тургеневу она тоже силится внушить стремление выступить на защиту оскорбленной невинности. У господина Николая Тургенева очень много работы. Ему совсем не до того. Тем не менее госпожа Мерси жалуется ему на то, что в конце коридора комиссар французского трибунала – «якобинец и негодяй» – устроил пирушку с тремя молодыми девицами. Они всю ночь пели и пили.
– Ах, господин Тургенев, как я трепетала: ведь если ему понадобились три, то могла понадобиться и четвертая. Крючок у моей дочери такой слабый, и я настолько беззащитна, что все могло случиться.
Господин Тургенев стоял как деревянный. Ни тени сочувствия на этом холодном лице.
– Ах, господин Тургенев, беззащитной девушке трудно в наши дни в Париже. С тех пор как казнили короля и забыли бога, сатана стал страшно силен. Бороться с ним невозможно.
Но господин Тургенев пьет кофе, пока мадемуазель Мерси поправляет на висках желтые тирбушоны. Мадемуазель Мерси выходит. На другом конце коридора, против двери трибунальского комиссара, кутившего с девицами, есть другая дверь. Там живет господин Лобо – антиквар, старик с провалившейся верхней губой, с выдающейся, небритой, нижней частью подбородка. Мадемуазель Мерси знает, что это за старик. Это граф Шанфлёри – агент бурбонской семьи, проживающий в Париже под чужим именем. Мадемуазель Мерси за недорогую плату сообщает ему последние парижские новости из тех, что пробалтывают ей подвыпившие бонапартовские офицеры. Она же, эта же самая мадемуазель Мерси, согревает своим еще не старым телом простыни и одеяла господина Лобо. Это все за ту же плату – ради церкви и короля.
После кофе Тургенев посещал музеи. Идя из Тюильри около двух часов дня, он любовался аркадами, галереями и переходами Елисейских полей. В этой части улицы Парижа были только что замощены. Карета, лакей с плюмажем. Едет знатная дама. Кто она? Красивые, огромные черные глаза, очень грустные, несколько детские. Парижане кланяются при встрече. «Княгиня Богарне», – слышит Тургенев сзади себя. Сегодня княгиня Богарне, а еще вчера она была императрицей Жозефиной. Она уезжает из Парижа, как бездетная вдова. Наполеон буквально faisait la cour[19] легкомысленной дочери императора Франца. Кончилось тем, что он женился на Марии-Луизе, бросив Жозефину. Якобинский генерал породнился с католическими Габсбургами. Наполеон считал себя победителем императоров, но коронованные волки решили, что «если Бонапарт с волками хочет жить, то он по-волчьи должен выть». Его апостолическое величество – король и первосвященник австро-венгерской монархии, – выдав свою дочь за безбожного француза, решил оказать на него самое энергичное давление. Многие ему помогали. Новоиспеченные дворяне, которых много появилось вокруг императорского трона Франции, решили, что настала пора обуздать безбожную парижскую бедноту. Император перестал смеяться. Веселые французские песни стали признаком политического вольнодумства. Насмешка над черным монашеством казалась императору опасной. Население проявляло вольные стремления, которым необходимо было положить конец. Вот почему, когда французские церковники захотели съезжаться в Париже, Наполеон Бонапарт отдал распоряжение об оказании полного содействия. Католическая Франция снова ожила. Но церковь без монархии не существует. Оправдать монархию Бонапарта церковники не могли и не хотели.
Наконец Тургенев встретился около самого Тюильрийского сада с немцами и русскими, которых он ожидал. Он не называет их фамилий. Он просто говорит о том, что во Франции подготовляется война с Россией.
Расставшись с ними, он курит трубку, одну за другой, ленясь идти завтракать и в то же время чувствуя голод. Трубка прогоняет голод. Невольно шаги направляются опять к Тюильрийскому саду. Он видит, как огромные толпы народа продвигаются ко дворцу. Машинально последовал за ними.
На балкон дворца вышел короткий человек, довольно грузный, в синем мундире со звездой. Ноги обтянуты в лосинах. Довольно полное брюшко. Голова без шапки. Короткие волосы на пробор. Выглядывая через плечо, в голубом платье, за ним появилась на балконе высокая, полногрудая женщина. Раздались крики: «Да здравствует император!» – вразброд и недружно. Генерал в синем мундире сел, женщина в голубом заняла стул рядом.
"Однако он довольно толстый, этот Наполеон, – подумал Тургенев. Вспомнил: сегодня день крещения новорожденного сына Бонапарта, именуемого римским королем. Зевая, усталый Тургенев фланировал по Парижу. Идя к театру Фейдо, увидел вывеску: «Синьор Пио. Уроки итальянского языка».
«Вот что мне нужно», – подумал Тургенев.
Через минуту уже уговорился об условиях и решил начать занятия поутру со следующего дня. Вечером Тургенев был в театре. Слушал «Сандрильону» и довольно поздно вернулся домой. Лег спать голодный. Странное чувство рассеянности и апатии овладело им после того, как он услышал неправдоподобные (так ему показалось) суждения о предстоящей войне Наполеона с Россией. «Что из того, что Россия нарушила договор с Бонапартом о блокаде Англии. Все нарушают, так как англичане продолжают морскую торговлю под чужими флагами. Конечно, если пройдет распоряжение Наполеона о прекращении всякой торговли с иностранцами вообще, то, пожалуй, разрыв союза будет неизбежен, но тогда не только Россия, а и все европейские государства вооружатся против Бонапартова произвола». С этими мыслями заснул.
Во сне война уже началась. Пушки гремели. Тряслись стены и ломались двери. Проснулся от собственного сна. Вскочил. Стук продолжался. По коридору слышалось хождение, возбужденные голоса и сдавленный шепот через перегородку. Накинул шлафрок. Быстро надел туфли. Подошел к двери и хотел выйти, чтобы узнать в чем дело. Рослый часовой с ружьем в медном кивере с султаном загородил ему дорогу.
– Что такое? – закричал Тургенев.
Часовой молча погрозил и невежливо хлопнул дверью, едва не зацепив головы Тургенева.
Тургенев побежал к окну. Внизу на черном дворе с факелами стояли вооруженные люди. Очевидно, весь пансион оцеплен. Тургенев зажег свет. Сел у стола и стал ждать. Перебирал книги одну за другой. Наконец решил одеться и пойти напролом. С удивившей самого себя быстротой через две минуты он был уже одет в геттингенский редингот. Решительно открыл дверь и столкнулся лицом к лицу с французом в черной одежде.
– Я – русский подданный, – сказал Тургенев. – Кто осмеливается задерживать меня и ставить часовых у двери? Мне даже не вручен ордер об аресте.
На другом конце коридора показалась плачущая Мерси и старуха – содержательница пансиона. Человек в черной одежде, с короткой тростью в руках сказал:
– Сударь, это никакого отношения не имеет к вам. Но я, как гражданский комиссар, должен был осмотреть все комнаты. Пустите меня на одну минуту и предъявите ваши документы.
– Я могу предъявить вам документы в коридоре, но даю вам честное слово, что не имею ни малейшего желания видеть вас в своей комнате.
– Однако вам придется это сделать, – сказал комиссар. – Государственный преступник, которого мы ищем, мог совершенно легко спрятаться в вашей комнате в ваше отсутствие.
Госпожа Мерси всплеснула руками.
– Гражданин комиссар, – воскликнула она, – клянусь вам, все мои жильцы – люди самые добропорядочные, среди них нет ни преступников, ни аристократов, ни изменников, ни шпионов... Я, конечно, не знаю этого русского господина, платит он исправно, но зачем он живет в Париже, и действительно ли он русский – я не знаю.
Комиссар был уже в комнате Тургенева. Молоденький офицер с ним вместе осматривал комнату. Рослый жандарм просматривал паспорт и сертификаты Тургенева. В коридоре слышался шепот:
– Понимаешь ли, если губернатор послал супрефекта, то, значит, серьезный преступник.
– Так вы действительно русский? – спросил молодой офицер. – У вас нет ни одной русской книги, а я очень люблю русские книги.
– Кого вы ищете? – спросил Тургенев.
Человек в черном, оказавшийся супрефектом Парижа, не ответил. Он спросил только жандарма:
– Сколько комнат в пансионе?
– Восемнадцать, – ответил молодой офицер.
– Все ли ты осмотрел? – спросил супрефект.
– Вот эта, и еще осталась комната хозяйки.
Супрефект обратился к Тургеневу:
– Скажите, не встречали ли вы здесь господина маркиза Шанфлёри?
Тургенев отрицательно покачал головой.
– Однако именно вас вчера видели одновременно с ним выходящим из двери.
– Мне кажется, что они делают ошибку, – сказал Штейн, – приписывая слишком большое значение денежным, особенно металлическим, запасам в государстве. Ведь посудите сами, молодой друг...
Внезапно после этих слов глаза имперского рыцаря Штейна заблестели, зрачки расширились, и, наклонясь к Тургеневу, он сказал:
– Я должен вас назвать младший товарищ, если вы помните нисхождение в шахту «Доротея».
Тургенев встал, насколько это позволяла высота кареты, и, прикасаясь левой рукой к правой руке собеседника, произнес спокойно и твердо:
– Я слушаю и повинуюсь во имя креста и розы.
После этого Штейн сказал ему:
– Успокойтесь, мы будем говорить не шифром, а клером. Роза Гарпократа еще не расцветает между нами. Молодой друг, можете говорить и молчать, сколько вашей душе угодно. Я ничего не говорю тайного. Но от вас зависит испортить наши отношения. Я назвал вам свое имя вовсе не для того, чтобы им похвастаться перед первым встречным. Я узнал в вас русского, а я еду из России.
– Как! – закричал Тургенев, вскакивая с места снова. – Что ни шаг, то загадка. Ужасна Германия в период мировых бурь!
– Это не мировая буря – это наша страна в период бури и натиска, – спокойно ответил Штейн. – Мы думаем, что наши государственные дела на этот раз чужды житейского беспорядка и полны планомерности... Но вы меня не дослушали, младший товарищ Тургенев, я обязан напомнить вам, что вы в ближайшие месяцы для пользы вашей и вашего государства должны прочитать английского экономиста Адама Смита. Вы поймете тогда то, чего не договорил вам Сарториус и многие другие. Настают времена, когда простой кусок хлеба будет цениться дороже верблюда, нагруженного червонцами. В наши дни любая фраза Адама Смита стоит тысячи томов, которые могли бы написать меркантилисты. Вы удивились, что я из России, так знайте же, если вы до сих пор не знаете этого, что вы со всеми вашими горями не можете меня понять. Цум Штейн – рыцарь старинной Германии – сейчас перед вами бедный нищий. Тринадцать месяцев тому назад я поссорился с таким же заурядным человеком, как наш возница. Это сын корсиканского нотариуса, внук корсиканского бандита, дикий островитянин – Наполеон Бонапарт. Если вам неизвестно, так знайте же, что тринадцать месяцев назад я был богатейшим помещиком, у меня были виноградники в Рейне, собственные копи в Гарце, богатейшие пастбища в Померании. Я помню всех своих дедов и прадедов до девятого столетия, а теперь я – нищий и еду тайком в свое имение, так как все конфисковано Бонапартом. Я – освободитель прусского крестьянства – буду расстрелян первым французским сержантом, который перехватит меня на дороге.
Холодный ум Николая Тургенева вдруг закипел вулканическим потоком мыслей.
«Какой ужас! – думал он. – Как я страшно отстал, живя в Геттингене. Этот горный кругозор, замкнутый и прелестный, совершенно лишил меня дальнозоркости. Мой кумир – освободитель германского населения – подвергся столь жестокой участи, а я ничего об этом не знал».
– Как же случилось это? – спросил Тургенев.
– История неумолима, – сказал Штейн, – и плохо делает тот, кто на нее обижается. Однако сердце мое радуется, имея дело с достойным противником. Я принужден был переехать в Россию – последнюю страну рабства,– сказал Штейн, растягивая эти слова, – лишь после того, как осуществил заветную мечту уничтожить феодальные пережитки в отношениях между дворянином и крестьянином в Германии. Вот посмотрите, я буду принят хорошо в любом из моих недавних владений, и ни одна душа живая, даже под пытками, не произнесет моего имени французскому комиссару, живущему в моих имениях. Но, милый друг, младший товарищ, какая безотрадная картина ваша страна! Вот вам задача. После Геттингена займитесь изучением Смита и немедленно уезжайте в самое пекло, в самый ад. По письмам вашим я вижу, что вы хорошо ко мне относитесь. Ну, так вот. Если даже не во имя этого хорошего отношения, то во имя собственного успеха в жизни сверните с дороги и немедленно поезжайте в Париж.
Николай Тургенев мечтал о том времени, когда после лихорадки отец брал куски холодного, прозрачного москворецкого льда и прикладывал ему к вискам. Голова его горела. Он вдруг вспомнил высокого, худого и стройного человека, стоявшего рядом с Ярно в шахте «Доротея». Теперь несомненно – это был Штейн. Рядом с ним стоял рыцарь с голубым пером на шлеме...
Откуда вдруг взялась эта фамилия – Гарденберг? Вообще, кто был в этой шахте, какой дальнейший путь Тургенева, чем он связан с этими людьми, кроме явных, простых орденских поручений? Одно только хорошо, что, вместо тяжелого маршрута с перспективой меховой шубы в ледяном отечестве, он может и, по-видимому, должен...
– Так обещаете мне быть через десять дней в Париже? – спросил Штейн внезапно.
– Обещаю и исполню, – сказал Тургенев машинально.
– Раз это так, то вы обещаете мне еще одно.
– Исполню, – ответил Тургенев.
– Вы не обмолвитесь ни словом о встрече с Фридрихом Карлом цум Штейном.
– Обещаю и исполню, – ответил Тургенев, опять-таки чувствуя смущение от этого автоматизма ответов. – Но скажите же мне по крайней мере, сколько времени должен я провести в скитальчестве?
– Вам скажут, – ответил Штейн и дернул за звонок кареты.
Форейторы повернули влево. Минуя главные корпуса усадьбы, карета остановилась у маленького флигеля, перед которым тысячи голубей кормились и купались на берегу мраморного бассейна.
– Здравствуйте, господин Гогенлинден, – приветствовали Штейна обученные и законспирированные крестьяне.
– Здравствуйте, друзья, – отвечал им Штейн. – Я привез к вам заблудившегося студента. На сегодня он – хозяин в доме, ради него делайте все, что сделали бы вы ради родных и друзей.
Мгновение спустя Тургенев почувствовал себя действительно в кругу родных. Штейн, безопасности ради, как простолюдин, забрался на крестьянский чердак. Центром повышенного внимания поселка, если только можно было это внимание назвать повышенным, стал бывший геттингенский студент, заблудившийся русский – Николай Тургенев.
Из всего, что он видел и слышал в короткие сутки, протекшие после встречи со Штейном, он понял, что речь идет о формировании германского легиона к предстоящей войне с Бонапартом. За чашкой козьего молока Фридрих цум Штейн, смотря на своего русского друга спокойными, ясными светло-голубыми глазами, говорил:
– Вот посмотрите, это, конечно, улыбка жизни, похожая на хохот гор. Когда горы хохочут, то обрушиваются села; когда жизнь улыбается, то это значит – целое поколение сошло в могилу. Я говорю о том, как французский император из предводителя якобинских полков превратился в самую мрачную фигуру нашей истории. Каких-нибудь десять лет тому назад французские крестьяне, обученные братьями масонами, сажали майские деревья перед воротами французских феодалов, добровольно отказавшихся кабалить своих крестьян. А теперь этот же самый Бонапарт является самым мрачным, самым ужасным, деспотическим видением растерянной и порабощенной им Европы. Жизнь улыбается жуткой улыбкой, и от этой улыбки сбежали цвета жизни и радости с каменного чела Бонапарта.
Утром через два дня Штейн вручил Тургеневу законные подорожные и другие документы, удостоверяющие его дворянское право на въезд в столицу императорской Франции.
– Поверьте, младший товарищ, что я искренне рад встрече с вами. Вы еще очень будете мне нужны...
Тургенев с волнением пожимал руку Штейну, внимая этим словам простой любезности. Но Штейн, взглянув на него и не выпуская руку, давя ему на ладонь большим пальцем, говорил, словно читая в его мыслях:
– Я не произношу слов простой любезности. Вы, юноша, будете необходимы, а не я вам. А теперь – доброго пути! До скорой встречи в Петербурге!
В трактире «Четырех Ветров» на старой границе Франции Николай Тургенев написал письмо брату Александру, простое, с описанием чисто внешних событий, ни единым словом не упоминая о привалившем ему счастии в виде встречи с «рыцарственным стариком Фридрихом цум Штейном».
Тургенев был исполнителен. Чувство долга занимало первое место в его сердце. Мысли об английском чтении по поручению Штейна, эти твердые, ясно сознанные мысли, не покидали его всю дорогу. Но книги в тогдашнее время не были так легко находимы во французской провинции, как в последующие десятилетия прошлого века. Николай Тургенев сокрушался. Но и тут крепко завязанный узел его жизни дал себя почувствовать. В городе Лионе, на постоялом дворе содержателя французских дилижансов господина Кальяра, совершенно случайно перебирая предметы, лежавшие на втором дне дорожной укладки, Николай Тургенев нащупал толстый пакет и, распечатав его, с удивлением убедился в том, что перед ним лежит новенький, не разрезанный трактат Адама Смита о государственном хозяйстве.
Только дисциплина вольных каменщиков позволила ему ограничиться удивлением. В существе своем дело было неприятное, ибо в дороге путника тревожат в одинаковой степени внезапные исчезновения и внезапные находки. Опытные люди недаром говорят, что неизвестно, что опаснее, что хуже. Предоставим этим опытным людям суждение по настоящему предмету. А чтобы не задерживаться, последуем за Николаем Тургеневым в город волнующий и зажигательный, в город, таинственный своими пороками и добродетелями, в столицу Франции – Париж.
При самом въезде Николай Тургенев был разбужен звонким и заливистым смехом двух французов, сидевших в третьем ряду кареты. Брюнет рассказывал блондину о том, как на песчаном берегу около Варриера полицейский агент арестовал двух купальщиц. Одна была совершенно обнажена и плавала на виду у публики, другая повязана легкой тканью на бедрах. Обе арестованы были как политические преступницы. Блондин недоумевал.
– Но при чем тут политика?! – восклицал он.
– Постой, друг. – отвечал другой. – Ты спрашиваешь, при чем тут политика, но обе были осуждены судьями – одна, чуждавшаяся покровов, за возбуждение народных масс, а другая – в год трудности снабжения – за сокрытие предметов первой необходимости.
Дилижанс отвечал хохотом.
Тургенев был поражен не мало.
«Говорят, что во Франции мрачное настроение. Какая же мрачность при этаком направлении умов?» И, обращаясь к старой даме, единственной женщине в дилижансе, он спросил разрешения курить. Длинная пальмовая трубка задымила приятным табаком, вымоченным в геттингенском меде. Последняя пачка этого табаку была продана студенту Тургеневу краснощекой Лизхен – кельнершей у Ганзена, которую брат Александр в нежнейших письмах к геттингенским студентам всячески умолял сохранить. Пуская кольца дыма, Тургенев думал о том, как профессор Куницын (увы! двадцативосьмилетний профессор!), перед тем как вернуться в Петербург и сделаться преподавателем Царскосельского лицея, испробовал свои силы и таланты над характером Лизхен. Кельнерша уступила, и с тех пор она сделалась целебным источником удовольствия для многих студентов. Провожая Куницына, геттингенские студенты увенчали его лоб венком из роз. Они называли его Моисеем, ударившим жезлом в каменную стену, открывшую после удара благодатный источник утоления студенческой жажды.
Миновали заставу. Шумный, веселый Париж поглотил стук железных ободьев кареты о каменистую, хотя и не мощеную, улицу Гомартен.
Начались парижские дни русского студента.
* * *
Первым делом Тургенев записал в дневнике:«Париж, 31 июля, вторник, 6 ч. вечера. В дороге писать не мог, допишу теперь. Из Шалона выехали мы в пятом часу вечера. Погода была хороша. В восемь часов были мы уже в Эпернее, маленькой, но изрядной городок. Мы проехали деревню Аи, остановились и пили самое лучшее вино, которое растет во Франции. Подле самого Парижа местоположение совсем не восхитительное. Маленький лесок с кустарниками, есть и болота. Подле Парижа видел множество трактиров. Сердце мое так, как сердце многих пассажиров, к удивлению, совсем не билось при мысли, что я в Париже. Я живу и буду жить по-нашему в 4-м этаже и буду платить 72 франка за месяц. Это для меня очень дорого».Неожиданная надпись на двенадцатой странице: «Где будешь ты, Николай Тургенев, когда допишешь до этой страницы», и приписка сбоку той же рукой: «Вот я здесь, в Париже».
Тургенев вчерашний перекликался с Тургеневым нынешним из страха, что по прошествии нескольких дней один другого не узнают. Николай Тургенев чувствовал огромную потребность в таком общении с своим завтрашним "я". Его тревожили и быстрота событий, и постоянная смена состояний.
«5 августа. Приехавший вчера курьер из Петербурга привез мне сто червонных – это от брата Александра. Меня почти до слез тронуло доказательство любви ко мне старшего брата. Александр пишет, что в Царском Селе основан лицей для подготовки чиновников из дворян, что Волконский и Ростопчин выступают на защиту крепостного права, а остзейское дворянство требует освобождения крестьян, но без земли, для удобства фабрик».Николай Тургенев принялся за чтение газет. Французский хроникер с большим удовольствием сообщал, что в Англии большие беспорядки. Ткачи уничтожают паровые машины, так как при нынешней безработице в Англии невозможно семь человек оставлять на производстве там, где труд семерых ручников заменяется единоличным управлением одного машиниста. «Некий лорд Байрон выступает на защиту провинившихся рабочих».
«Неужели это всеобщее явление?» – думал Тургенев.
«Двенадцать дней я в Париже, а немец, указанный Штейном, до сих пор не является», – тревожился Тургенев, вставая по утрам и обливаясь холодной водою. Утром мадемуазель Мерси стучала минут через десять после того, как прекращался плеск и было ясно, что господин Тургенев уже оделся. Мадемуазель Мерси приносила кофе. Ее мать, очень непохожая на мать, – Тургенев подозревал, что это просто хозяйка – бывшая содержательница увеселительного заведения, – обращалась с мадемуазель Мерси как с восемнадцатилетней девушкой. Тургенев думал: «Мадемуазель Мерси наверняка уже тридцать лет, может быть, – тридцать два, может быть, – тридцать три. Она довольно неудачно разыгрывает из себя подростка». Мадемуазель Мерси любит поговорить и поговорить на особенную тему. На нее всегда кто-нибудь покушается. Она хочет пробудить во всяком приезжем пансиона благородные рыцарские чувства, и господину Тургеневу она тоже силится внушить стремление выступить на защиту оскорбленной невинности. У господина Николая Тургенева очень много работы. Ему совсем не до того. Тем не менее госпожа Мерси жалуется ему на то, что в конце коридора комиссар французского трибунала – «якобинец и негодяй» – устроил пирушку с тремя молодыми девицами. Они всю ночь пели и пили.
– Ах, господин Тургенев, как я трепетала: ведь если ему понадобились три, то могла понадобиться и четвертая. Крючок у моей дочери такой слабый, и я настолько беззащитна, что все могло случиться.
Господин Тургенев стоял как деревянный. Ни тени сочувствия на этом холодном лице.
– Ах, господин Тургенев, беззащитной девушке трудно в наши дни в Париже. С тех пор как казнили короля и забыли бога, сатана стал страшно силен. Бороться с ним невозможно.
Но господин Тургенев пьет кофе, пока мадемуазель Мерси поправляет на висках желтые тирбушоны. Мадемуазель Мерси выходит. На другом конце коридора, против двери трибунальского комиссара, кутившего с девицами, есть другая дверь. Там живет господин Лобо – антиквар, старик с провалившейся верхней губой, с выдающейся, небритой, нижней частью подбородка. Мадемуазель Мерси знает, что это за старик. Это граф Шанфлёри – агент бурбонской семьи, проживающий в Париже под чужим именем. Мадемуазель Мерси за недорогую плату сообщает ему последние парижские новости из тех, что пробалтывают ей подвыпившие бонапартовские офицеры. Она же, эта же самая мадемуазель Мерси, согревает своим еще не старым телом простыни и одеяла господина Лобо. Это все за ту же плату – ради церкви и короля.
После кофе Тургенев посещал музеи. Идя из Тюильри около двух часов дня, он любовался аркадами, галереями и переходами Елисейских полей. В этой части улицы Парижа были только что замощены. Карета, лакей с плюмажем. Едет знатная дама. Кто она? Красивые, огромные черные глаза, очень грустные, несколько детские. Парижане кланяются при встрече. «Княгиня Богарне», – слышит Тургенев сзади себя. Сегодня княгиня Богарне, а еще вчера она была императрицей Жозефиной. Она уезжает из Парижа, как бездетная вдова. Наполеон буквально faisait la cour[19] легкомысленной дочери императора Франца. Кончилось тем, что он женился на Марии-Луизе, бросив Жозефину. Якобинский генерал породнился с католическими Габсбургами. Наполеон считал себя победителем императоров, но коронованные волки решили, что «если Бонапарт с волками хочет жить, то он по-волчьи должен выть». Его апостолическое величество – король и первосвященник австро-венгерской монархии, – выдав свою дочь за безбожного француза, решил оказать на него самое энергичное давление. Многие ему помогали. Новоиспеченные дворяне, которых много появилось вокруг императорского трона Франции, решили, что настала пора обуздать безбожную парижскую бедноту. Император перестал смеяться. Веселые французские песни стали признаком политического вольнодумства. Насмешка над черным монашеством казалась императору опасной. Население проявляло вольные стремления, которым необходимо было положить конец. Вот почему, когда французские церковники захотели съезжаться в Париже, Наполеон Бонапарт отдал распоряжение об оказании полного содействия. Католическая Франция снова ожила. Но церковь без монархии не существует. Оправдать монархию Бонапарта церковники не могли и не хотели.
Наконец Тургенев встретился около самого Тюильрийского сада с немцами и русскими, которых он ожидал. Он не называет их фамилий. Он просто говорит о том, что во Франции подготовляется война с Россией.
Расставшись с ними, он курит трубку, одну за другой, ленясь идти завтракать и в то же время чувствуя голод. Трубка прогоняет голод. Невольно шаги направляются опять к Тюильрийскому саду. Он видит, как огромные толпы народа продвигаются ко дворцу. Машинально последовал за ними.
На балкон дворца вышел короткий человек, довольно грузный, в синем мундире со звездой. Ноги обтянуты в лосинах. Довольно полное брюшко. Голова без шапки. Короткие волосы на пробор. Выглядывая через плечо, в голубом платье, за ним появилась на балконе высокая, полногрудая женщина. Раздались крики: «Да здравствует император!» – вразброд и недружно. Генерал в синем мундире сел, женщина в голубом заняла стул рядом.
"Однако он довольно толстый, этот Наполеон, – подумал Тургенев. Вспомнил: сегодня день крещения новорожденного сына Бонапарта, именуемого римским королем. Зевая, усталый Тургенев фланировал по Парижу. Идя к театру Фейдо, увидел вывеску: «Синьор Пио. Уроки итальянского языка».
«Вот что мне нужно», – подумал Тургенев.
Через минуту уже уговорился об условиях и решил начать занятия поутру со следующего дня. Вечером Тургенев был в театре. Слушал «Сандрильону» и довольно поздно вернулся домой. Лег спать голодный. Странное чувство рассеянности и апатии овладело им после того, как он услышал неправдоподобные (так ему показалось) суждения о предстоящей войне Наполеона с Россией. «Что из того, что Россия нарушила договор с Бонапартом о блокаде Англии. Все нарушают, так как англичане продолжают морскую торговлю под чужими флагами. Конечно, если пройдет распоряжение Наполеона о прекращении всякой торговли с иностранцами вообще, то, пожалуй, разрыв союза будет неизбежен, но тогда не только Россия, а и все европейские государства вооружатся против Бонапартова произвола». С этими мыслями заснул.
Во сне война уже началась. Пушки гремели. Тряслись стены и ломались двери. Проснулся от собственного сна. Вскочил. Стук продолжался. По коридору слышалось хождение, возбужденные голоса и сдавленный шепот через перегородку. Накинул шлафрок. Быстро надел туфли. Подошел к двери и хотел выйти, чтобы узнать в чем дело. Рослый часовой с ружьем в медном кивере с султаном загородил ему дорогу.
– Что такое? – закричал Тургенев.
Часовой молча погрозил и невежливо хлопнул дверью, едва не зацепив головы Тургенева.
Тургенев побежал к окну. Внизу на черном дворе с факелами стояли вооруженные люди. Очевидно, весь пансион оцеплен. Тургенев зажег свет. Сел у стола и стал ждать. Перебирал книги одну за другой. Наконец решил одеться и пойти напролом. С удивившей самого себя быстротой через две минуты он был уже одет в геттингенский редингот. Решительно открыл дверь и столкнулся лицом к лицу с французом в черной одежде.
– Я – русский подданный, – сказал Тургенев. – Кто осмеливается задерживать меня и ставить часовых у двери? Мне даже не вручен ордер об аресте.
На другом конце коридора показалась плачущая Мерси и старуха – содержательница пансиона. Человек в черной одежде, с короткой тростью в руках сказал:
– Сударь, это никакого отношения не имеет к вам. Но я, как гражданский комиссар, должен был осмотреть все комнаты. Пустите меня на одну минуту и предъявите ваши документы.
– Я могу предъявить вам документы в коридоре, но даю вам честное слово, что не имею ни малейшего желания видеть вас в своей комнате.
– Однако вам придется это сделать, – сказал комиссар. – Государственный преступник, которого мы ищем, мог совершенно легко спрятаться в вашей комнате в ваше отсутствие.
Госпожа Мерси всплеснула руками.
– Гражданин комиссар, – воскликнула она, – клянусь вам, все мои жильцы – люди самые добропорядочные, среди них нет ни преступников, ни аристократов, ни изменников, ни шпионов... Я, конечно, не знаю этого русского господина, платит он исправно, но зачем он живет в Париже, и действительно ли он русский – я не знаю.
Комиссар был уже в комнате Тургенева. Молоденький офицер с ним вместе осматривал комнату. Рослый жандарм просматривал паспорт и сертификаты Тургенева. В коридоре слышался шепот:
– Понимаешь ли, если губернатор послал супрефекта, то, значит, серьезный преступник.
– Так вы действительно русский? – спросил молодой офицер. – У вас нет ни одной русской книги, а я очень люблю русские книги.
– Кого вы ищете? – спросил Тургенев.
Человек в черном, оказавшийся супрефектом Парижа, не ответил. Он спросил только жандарма:
– Сколько комнат в пансионе?
– Восемнадцать, – ответил молодой офицер.
– Все ли ты осмотрел? – спросил супрефект.
– Вот эта, и еще осталась комната хозяйки.
Супрефект обратился к Тургеневу:
– Скажите, не встречали ли вы здесь господина маркиза Шанфлёри?
Тургенев отрицательно покачал головой.
– Однако именно вас вчера видели одновременно с ним выходящим из двери.