Страница:
В отличие от России, где дворянин только что поссорился с царем, во Франции между королем и аристократией был полный мир. Там выступали другие силы. Новая огромная армия людей, стоящих у ткацкого станка, людей, стоящих у машин, появилась во французских городах. Эти люди жили в ужасающей нищете; разоренные в деревне, они наводняли города, они кишмя кишели в подвалах Парижа, Лиона, Орлеана, Бордо и Тулузы, они голодали при всяком новом улучшении машин, так как хозяева выбрасывали их после этого на улицу, они голодали, как только молодежь из разоренных деревень приходила и сбивала цены на рабочие руки, они продавали свои рабочие сутки, свою рабочую силу, свои руки – все, что у них осталось. И жизнь зачастую отказывалась покупать. Наступала смерть.
За год перед теми событиями, которые мы описываем, на пятом этаже, где между двумя коридорами помещался холодный чулан, в одном из рабочих предместий Парижа умер Сен-Симон. В дни революции, когда-то, отказавшись от титула и имущества, Сен-Симон кинулся в кипящую лаву революционной борьбы, но, не довольствуясь завоеванием свободы третьему сословию, он первый заговорил о новом устройстве человеческого общества, в котором главную массу составляет пролетариат как четвертое сословие.
В этом Париже надолго остался Александр Тургенев для того, чтобы продолжать «дело спасения брата».
Николай I дал приказ сообщить английскому министерству о том, что «укрывательство Тургенева позорит Англию». Царская записка долго ходила по министерским столам в Лондоне. И семь друзей Лафайета нашли способ сделать это хождение бесконечным. Разъяренный русский царь не получил никакого ответа из Англии.
Глава тридцать третья
Глава тридцать четвертая
За год перед теми событиями, которые мы описываем, на пятом этаже, где между двумя коридорами помещался холодный чулан, в одном из рабочих предместий Парижа умер Сен-Симон. В дни революции, когда-то, отказавшись от титула и имущества, Сен-Симон кинулся в кипящую лаву революционной борьбы, но, не довольствуясь завоеванием свободы третьему сословию, он первый заговорил о новом устройстве человеческого общества, в котором главную массу составляет пролетариат как четвертое сословие.
В этом Париже надолго остался Александр Тургенев для того, чтобы продолжать «дело спасения брата».
Николай I дал приказ сообщить английскому министерству о том, что «укрывательство Тургенева позорит Англию». Царская записка долго ходила по министерским столам в Лондоне. И семь друзей Лафайета нашли способ сделать это хождение бесконечным. Разъяренный русский царь не получил никакого ответа из Англии.
Глава тридцать третья
Наступил 1829 год. Давно были позабыты пятеро казненных, давно были только во сне виданы родные места, с которыми оба брата расстались не добровольно. Новая жизнь вошла в них и затянула их в свой оборот. Один продолжал жизнь изгнанника, почти не покидая своего чельтенгамского уединения, редко выезжая в Лондон, мало общался с людьми, и лишь изредка итальянские карбонарии поэты Берше или Россетти, отец замечательного мальчика-художника, потерпевшего когда-то судьбу русских военных заговорщиков от других монархов, на других площадях, заходили к Тургеневу, прослышав о его судьбе. Однажды, обедая в маленькой таверне, совсем близ гавани, Тургенев увидел рыжеволосого гиганта с орлиным профилем. Это был Фосколо, автор прославленных «Последних писем Якопо Ортиса». Прошли годы, как его уже нет. Его друзья, Россетти и Берше – «итальянские декабристы», – как их называл Тургенев, приезжали навещать синьора Николая в чельтенгамском доме. Тургенев зажигал свечи. Все трое усаживались за стол, и начиналось чтение «Божественной комедии» Данте, причем оба, не перебивая друг друга, в полном согласии давали толкование текста. В каждой картине они находили особый смысл, скрытый от непосвященных, они указывали на то, что Данте является первым автором картин гражданской войны в Италии, что он принадлежал к таинственной политической секте, отстаивавшей права народа и писавшей статуты свободных городских коммун старинной Италии. Берше говорил:
– Искра свободы, пламя революций тлеет в сердцах людей. В чем состоит счастье человечества? В преемстве, передаче неугасимого огня. Очаг свободы никогда не потухает. Вспомните обычай при переходе на новое жилище, в новые страны, брать с собою незатухающую уголинку с родного алтаря. Уголь зажигается от угля, один сжигается временем дотла, другой возгорается от него до пламени. Не так ли мы – итальянские угольщики – передали наш затухающий уголь на льдистые равнины вашего гиперборейского царства? Не у вас ли вспыхнули огни карбонаризма, и не вспыхнут ли они вскоре во Франции?
Тургенев слушал. Зеленоватые лучи зашедшего солнца золотили высокие, перистые облака. Зеленые долины покрывались сумерками. Наступала вечерняя тишина. Пастухи пригоняли овец. Старая служанка вносила кувшины с парныммолоком. Среди этих мирных картин, между холмами, покрытыми лесом, странно звучалм голоса трех людей, лишившихся родины.
Друзья уходили. Наступало утро с обычными занятиями – чтение философских книг и экономических трактатов.
Потом, после ухода друзей, тоска и по настоянию брата Александра составление докладной «записки о неправильности приговора».
"Был ли я участником событий 14 декабря? Нет. А если бы я был тогда в Петербурге? – поправлял себя Тургенев и отвечал: – Тогда этих событий или не было бы, или бы..."
Тургенев заходил по комнате и наконец с усилием ответил сам себе: «или бы они имели другой исход».
Эти размышления он положил в основу своей записки. Третье, пришедшее ему в голову во время чтения обвинительного заключения, это было то, что недовольство военной молодежи могло иметь источником вовсе не деятельность тайных обществ, а просто фигуру Николая Павловича, который, по словам Петра Каховского, был знаком «офицерству лишь перед фрунтом и вызывал в русских умах размышление». Лестно ли видеть на троне верховного правителя России человека, ограниченного кругозором «фрунтового солдата»?
«Писать это неудобно, – думал Тургенев. – Но ведь в самом деле, какие враждебные чувства мог питать я к Николаю I лично, когда я даже не предполагал, что в руки этого заурядного офицера попадет судьба многомиллионного населения отечества нашего?»
«Оправдательную записку» пришлось много раз перебелять. Три черновика были посланы Александру Ивановичу на прочтение, и все три одинаково были забракованы.
«Я затруднен вопросом, – писал Николай Тургенев брату, – следует ли мне вообще оправдываться, раз дело решено бесповоротно. Я никогда не предполагаю вернуться в Россию. Жизнь моя и там была прежде цепью неприятностей при виде крепостных мужиков, бутошников и таких дворян, как Есиповы, Альбрехты и проч. Я жил в России только потому, что думал, что я должен сам жить для возможности быть полезным делу уничтожения рабства. Меня теперь лишили сей возможности. Не я отказался от исполнения своего долга. Меня почитают несчастливым. Я таковым себя не почитаю. Потому что я привык видеть вещи в настоящем виде».
Александр Иванович был в ужасе от этих писем. Ему, человеку, легально проживающему в Париже, было не только трудно, но невозможно понять, как его брат отказывается восстановить себя в правах гражданина царской России. Наступил момент решительной борьбы, когда необходимо во что бы то ни стало спасти заблуждающегося, и Александр Иванович нашел в себе необходимое красноречие, чтобы убедить чиновников посольства в неизбежности посылки его в Англию. Чиновники убедились.
Двадцать девятого декабря 1829 года братья встретились в Лондоне. В маленькой гостинице на Варвик-стритт обнялись и поцеловались после долгой разлуки. День прошел в бесполезных спорах. Наступил еще день, и наконец вместе с итальянцами решили встретить Новый год. Александр Иванович выпил лишнее. Николай Тургенев тоже. Встреча Нового года неожиданно сделалась каким-то буйным пиршеством. Рокетти, племянник библиотекаря Британского музея Паницци, предложил совершить круговую поездку по Лондону для встречи Нового года. О, это была сумасшедшая ночь! Попали где-то, около Виндзора, в маленький матросский притон, две негритянки танцевали в зале, матросы пели и кричали несвязные вещи. Молодой матрос говорил:
– Англичане торгуют неграми, русские торгуют русскими.
Николай Иванович подошел к брату и сказал:
– Знаете, я больше слышать этого не могу. Мне стыдно, что я русский.
Александр Иванович пожал плечами и сказал:
– А мне не стыдно.
– Я уеду, – говорил Николай.
– А я останусь, – говорил Александр Иванович.
– Как хотите, друзья! – кричал Рокетти. – По-моему, здесь очень весело.
Подняв ворот пальто, Николай большими шагами направился к выходу.
«Между мною и братьями лежит пропасть, – подумал он. – Очевидно, я в мире один! Неужели брату в Париже мало этих дешевых развлечений?»
Вернувшись к себе, Николай Тургенев перечислял события, характеризующие первые годы николаевского царствования. Первое, после казни декабристов, манифест двенадцатого мая 1826 года о незыблемости крепостного права. Жестокий устав о печати, так называемый «чугунный устав» десятого июня. Выселение евреев из столиц. Просьба к дворянству о «христианском обращении с крестьянами». Учреждение жандармских округов. Восемьдесят пять кровавых крестьянских восстаний за четыре года. И лицемерная присяга на верность польской конституции.
«Без здравого ума может ли быть что-нибудь ужаснее, нежели такое начало царствования?» – спрашивал Тургенев, расхаживая большими шагами по комнате.
Беспокойство им овладело страшное. Чувство тоски и одиночества сменялось отвращением при мысли о возможности вернуться в Россию
Через два дня Александр Иванович уехал в Париж. Встряхнув дневную усталость, вечером он был на обычном четверговом собрании у Кювье. Французский академик водил его по комнатам своей квартиры в Ботаническом саду.показывая устройство своих ученых кабинетов. Широкий охват интересов сказывался в этом распределении. Каждый кабинет Кювье был посвящен отдельной науке. Ботаническая лаборатория сменялась физическим кабинетом, из которого можно было прямо перейти в геологический и палеонтологический кабинеты; химическая лаборатория примыкала к обширной библиотеке, увешанной географическими картами, таблицами и картинами животных исчезнувшего допотопного мира. Кювье показывал куски ископаемых костей, подносил эти куски к стене, на которой был большой чертеж скелета, и говорил группе гостей:
– Вот изгиб, наиболее показательный для направления роста скелета этого странного животного. По этому изгибу вы путем комбинированной формулы органического роста ткани, путем вычисления давления костной тяжести на скелет можете определить строение всего скелета. Вот мой рисунок.
Он указывал на небольшой зарисованный киноварью угол чертежа и говорил:
– Вот место, занимаемое на скелете костью, которую я держу в руке. А вот, по моему скромному мнению, каков должен быть скелет этого вымершего чудовища. Мы можем определять возраст земли, мы можем многие тайны природы открыть этим способом. Мы должны заставить ее заговорить с нами понятным языком, а содействовать этому может только тесное содружество наук, стремящихся к одной цели. Я смотрю на общество ученых как на тесное содружество человеческого общества, разделяющего трудовые процессы на группы. По типу солидарности наук должна строиться и солидарность человеческих обществ. Между наукой и творческим трудом не вижу разницы.
Группа молодых ученых, литераторов и артистов не без удивления слушала эти странные и небывалые слова. Тургенев обратил внимание на скуластого человека с черной шапкой волос, маленькими глазами, короткими бровями, с губами, слегка поднятыми вверх по углам, с кабаньим оскалом зубов с большими клыками. Этот человек с бесконечной пытливостью впивался в каждое слово Кювье.
– Согласны ли вы со мною, господин Бальзак? – сказал Кювье, обращаясь к этому человеку.
– Не только согласен, – сказал молодой человек, – но я склонен включить всю литературу в тот оборот содружества, о котором говорите вы. Пора уничтожить грань между литературой и наукой. Будем в литературе воссоздавать ту бурно кипящую жизнь, которая безумствует и плодотворит из хаоса космос в микрокосме и макрокосме.
– Что за дьявольский язык! – шепотом произнес сосед Тургенева. – Это какой-то мастеровой, начитавшийся ученых словарей.
Тургенев наклонился к Лабенскому, стоявшему рядом с ним, и спросил:
– Кто это так язвительно отозвался о Бальзаке?
– Это Мериме, – ответил Лабенский, – автор «Хроники времен Карла Девятого».
– Значит, писатель? – спрашивает Тургенев. – Очевидно, их судьба дурно говорить друг о друге.
– Ну, Мериме имеет право так говорить о Бальзаке. Бальзак – писатель вздорный, – заявил Лабенский.
– Ничего не читал, – сказал Тургенев.
– Могу дать тебе «Шуана» – очень плохая вещь.
Разговор был прерван племянницей Кювье. Стройная, высокая девушка с очень добрым и спокойным лицом вошла в библиотеку и пригласила всех ужинать.
– Здравствуйте, дорогая Дювоссель, – произнес Мериме. – Не видел вас весь вечер и спрашивал господина Кювье, куда исчез лучший цветок Ботанического сада.
– Цветок вчера попал под дождь и сегодня кашляет с головной болью.
– Вам не нужно так рисковать собою, – говорил Мериме. – У вас слабая грудь, вам нельзя простужаться.
За ужином Дювоссель сидела между Тургеневым и Мериме. Она была очень непринужденна, очень весела, и какое-то доброе, совершенно не светское внимание светилось в каждом ее слове и в каждом обращении к людям. Она производила впечатление монастырки, давшей тайный обет и остающейся по прежнему в светской обстановке. Большими голубыми глазами она внимательно смотрела на Александра Тургенева с таким видом, как будто она знала о его горе, но не хотела и не собиралась заговаривать о нем. Только когда Мериме осторожно и деликатно спросил Тургенева, улучшилось ли состояние брата-изгнанника, София Дювоссель, оживившись и словно обрадовавшись возможности выразить Александру Ивановичу свое сочувствие, произнесла:
– Мы так боимся жестокости царя и так радуемся возможности помочь изгнанникам, что я была бы рада, если б вы мне разрешили хоть чем-нибудь быть вам полезной.
Александр Иванович был удивлен и тронут. Он не предполагал, что брат Николай станет предметом внимания и такого большого сочувствия в доме сухого и строгого Кювье. Он решил обратиться к Дювоссель с просьбой указать, кто мог бы исправить французский язык оправдательной записки брата. Пока Дювоссель собиралась ответить, Мериме осторожно обратился к Александру Ивановичу:
– Если б вы разрешили мне быть вам полезным, я немного знаю французский язык.
Сухое и холодное лицо Мериме вдруг оживилось внезапной улыбкой. Тургенев поблагодарил. Он с удивлением взглянул на это преображение. Большой, чрезвычайно уродливый нос, глаза свинцового цвета, огромный лоб с большими выпуклостями – все было чрезвычайно некрасиво, но улыбка сделала лицо почти привлекательным.
«Он любезен, этот француз, – думал Тургенев, – но черт его знает, какие у него политические взгляды».
– Благодарю вас, – еще раз повторил он, обращаясь к Мериме. – Тут ведь нужен знаток юридических терминов.
– Но ведь я юрист, я окончил юридический факультет, – сказал Мериме.
Кювье через стол спросил:
– Почему литератор Мериме рекомендуется в качестве юриста?
Тургеневу не хотелось, чтобы Лабенский слышал его ответ. Он сказал:
– Мне нужен редактор юридического документа.
Кювье кивнул головой, казалось, понял, в чем дело, и, вынув из жилетного кармана маленькую визитную карточку, написал на обороте несколько слов и через соседа передал Тургеневу.
Академик Кювье просил адвоката Ренуара оказать всяческое содействие господину Тургеневу.
Пробило двенадцать часов. Ночной Париж только что начинал жить. У Кювье за столом сменили свечи. Слуга в зеленой ливрее со знаками Ботанического сада в петлицах внес шампанское. Под громкое хлопанье пробок в комнату вошел новый гость, встреченный восклицаниями и насмешками. Это был довольно грузный высокий человек с круглым, красным лицом, темно-каштановыми, почти черными, волосами и такими же бакенбардами.
– Господин Бейль всегда является перед зарей, – воскликнул один из гостей.
– Это хорошо, – ответил вошедший. – Самые лучшие звезды появляются на небе перед зарей. Но, по-моему, сейчас всего только полночь. У кого-то часы идут слишком вперед.
– Это лучше, чем отставать, – заявил Мериме.
– Верно! – ответил Бейль, садясь и сразу беря большой бокал шампанского. – Но уже давно французские часы показывают четыре, когда на небе восемь. Я только что от госпожи Ансло. Ее супруг защищает классический театр, так что остается пожалеть о неудаче его рождения. Он опоздал родиться ровно на сто лет...Клара, по вашему адресу там были колкие замечания.
– Какие, барон Стендаль? – спросил Мериме, к которому относились последние слова Бейля.
– Вам не могут простить «Театра Клары Гасуль». Ваши испанские комедии разрушают чинное спокойствие благонравного французского театра. А тут еще господин Гюго написал драму, в которой герои перескакивают из эпохи в эпоху, в которой ничего не осталось ни от единства действия, ни от единства времени, ни от единства места. Аристотель и Буало отправлены к черту. Корнель и Расин ворочаются в гробу. Но, увы... и Шекспир не торжествует.
– На вас трудно угодить, дорогой Бейль, – сказал Мериме, – вы, автор «Романтического манифеста», наносите ущерб репутации лучшего романтика – Гюго.
– В спорах Гюго и классиков я на стороне Армана Кареля. Когда газета «Националь» ругательски разругивает господина Гюго с компанией неудачных школьников, я на стороне Кареля. Редактор «Националя» лучше вздорного литератора с трескучими фразами. Нам нужны не стихи, а драма с прозаическим диалогом, драма, способная разбудить общество, испорченное героями прилавка и биржи.
Лабенский подошел к Тургеневу и сунул ему маленькую книжку Кампера о тайных обществах.
– Тебе полезно будет это прочесть, – сказал Лабенский. – Ты не веришь в виновность брата, а между тем Кампер прямо доказывает, что петербургские события четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года были прямым следствием общего карбонарского плана.
Тургенев покачал головой и сказал:
– Не верю. Я покажу тебе дневник моего брата. Ты увидишь его отношение к тайным обществам. Он писал, чтотайные общества невозможны в России.
– Покажи, покажи, – сказал Лабенский и отошел от Тургенева, ворча: – Ну что ломается? Известно, что Николай Тургенев в Эдинбурге сжег все свои дневники!
Александр Иванович задумался, повторяя про себя:
"Хорошо, что я не дал брату сжечь свои дневники двадцать пятого года. Все у меня. Сейчас из Николая не выжмешь ни строчки. А оставшихся бумаг я ему не отдам!"
Разошлись под утро, Бейль шумел по лестнице настолько, что Кювье, провожая гостей со свечкой, просил не будить соседей. Бейль кричал, обращаясь к Мериме:
– Король Карл Десятый объявил смертную казнь за святотатство. Он предписал смещать с должностей всех некатоликов, занимающих ответственные посты. Начинается «новая борьба с гугенотами». Ждите Варфоломеевской ночи!
Он стучал тростниковой тростью по перилам и, весело хлопая Мериме по плечу, говорил:
– Молодец, Клара! Но не слишком ли много риска? В наши дни, когда Карл Десятый готовит Варфоломеевскую ночь ради восстановления феодальных прав дворянства, писать такие книжки, как «Хроника времен Карла Девятого», опасно, дружок!
– Тише, тише, господа, – говорил Тургенев. – Господин Кювье просил не шуметь.
Но дверь захлопнулась, шестеро гостей-попутчиков оказались на улице, и Бейль без стеснения продолжал:
– Вы уверены, конечно, что Мармон и Полиньяк дураки. Мармон герцог Рагузский, отупевший маршал, полоумный губернатор Парижа, он вам покровительствует, но Полиньяк вряд ли вас помилует, если иезуиты шепнут ему одно лишь словечко. В самом деле, вы не довольствуетесь тем, что при Карле Десятом пишете «Хронику времен Карла Девятого», вы жонглируете именем Карла, вы помещаете в «Парижском обозрении» короткую новеллу «Видения Карла Одиннадцатого»! Как это любезно, изобразить Карла Одиннадцатого галлюцинирующим в ужасе, видящим самого себя с отрубленной головой! Согласитесь сами, что между Карлом Девятым и Карлом Одиннадцатым находится как раз Карл Десятый. Попробуйте втолковать, что «Хроника» относится к тысяча пятьсот девяносто второму году, а Карл Одиннадцатый всего лишь шведский, а не французский король,– все равно, Клара, ваш безумный замысел очевиден!!!
– Да нет же, это случайное совпадение! – говорил Мериме. – Я не Бейль, я никакого отношения не имел к итальянскому карбонарию, я не проводил в палату гренобльского депутата Грегуара, который первый подал голос за арест Людовика Шестнадцатого! На мне нет ни одного политического преступления барона Стендаля!
– Вы парируете ловко, – сказал Бейль. – Кстати, когда увидите Мармона, порасспросите его о русских событиях двадцать пятого года. Я представить себе не мог, будучи с Наполеоном в Москве, что эта страна политически созреет так скоро.
– Вы были в Москве? – спросил Тургенев.
– Да, господин Тургенев. Я вздрагиваю каждый раз, когда вспоминаю виленские морозы. Между прочим, супруги Ансло недавно вернулись из России, где пробыли шесть месяцев на коронации царя.
– Да, я вчера читал брошюру такого же изгнанника, как и мой брат, Якова Толстого «Можно ли узнать страну в шесть месяцев». Написано в ответ на книжку Поликарпа Ансло.
– И я читал Якова Толстого, – сказал Бейль. – Простите неприятный отзыв о вашем соотечественнике. Господин Яков Толстой очень резко отозвался о прекрасной книжке Рабба «Краткий очерк истории России». Русский барин, выросший на крепостных хлебах, не стыдящийся быть рабовладельцем, осмеливается издеваться над Раббом, играя русским значением этой фамилии, раб все таки не «Рабб»! Не правда ли?
– Рабство – это, конечно, позорная вещь для нашей страны, – сказал А.И.Тургенев. – Изгнание моего брата может вам свидетельствовать, что многие не снесли этого позора.
Бейль кивнул головой.
– Я видел господина Николая Тургенева в прошлом году, когда был в Виндзоре.
– Как, вы видели моего брата в Англии?
– Да, мне указали на него мои итальянские друзья, когда он был на прогулке.
– Искра свободы, пламя революций тлеет в сердцах людей. В чем состоит счастье человечества? В преемстве, передаче неугасимого огня. Очаг свободы никогда не потухает. Вспомните обычай при переходе на новое жилище, в новые страны, брать с собою незатухающую уголинку с родного алтаря. Уголь зажигается от угля, один сжигается временем дотла, другой возгорается от него до пламени. Не так ли мы – итальянские угольщики – передали наш затухающий уголь на льдистые равнины вашего гиперборейского царства? Не у вас ли вспыхнули огни карбонаризма, и не вспыхнут ли они вскоре во Франции?
Тургенев слушал. Зеленоватые лучи зашедшего солнца золотили высокие, перистые облака. Зеленые долины покрывались сумерками. Наступала вечерняя тишина. Пастухи пригоняли овец. Старая служанка вносила кувшины с парныммолоком. Среди этих мирных картин, между холмами, покрытыми лесом, странно звучалм голоса трех людей, лишившихся родины.
Друзья уходили. Наступало утро с обычными занятиями – чтение философских книг и экономических трактатов.
Потом, после ухода друзей, тоска и по настоянию брата Александра составление докладной «записки о неправильности приговора».
"Был ли я участником событий 14 декабря? Нет. А если бы я был тогда в Петербурге? – поправлял себя Тургенев и отвечал: – Тогда этих событий или не было бы, или бы..."
Тургенев заходил по комнате и наконец с усилием ответил сам себе: «или бы они имели другой исход».
Эти размышления он положил в основу своей записки. Третье, пришедшее ему в голову во время чтения обвинительного заключения, это было то, что недовольство военной молодежи могло иметь источником вовсе не деятельность тайных обществ, а просто фигуру Николая Павловича, который, по словам Петра Каховского, был знаком «офицерству лишь перед фрунтом и вызывал в русских умах размышление». Лестно ли видеть на троне верховного правителя России человека, ограниченного кругозором «фрунтового солдата»?
«Писать это неудобно, – думал Тургенев. – Но ведь в самом деле, какие враждебные чувства мог питать я к Николаю I лично, когда я даже не предполагал, что в руки этого заурядного офицера попадет судьба многомиллионного населения отечества нашего?»
«Оправдательную записку» пришлось много раз перебелять. Три черновика были посланы Александру Ивановичу на прочтение, и все три одинаково были забракованы.
«Я затруднен вопросом, – писал Николай Тургенев брату, – следует ли мне вообще оправдываться, раз дело решено бесповоротно. Я никогда не предполагаю вернуться в Россию. Жизнь моя и там была прежде цепью неприятностей при виде крепостных мужиков, бутошников и таких дворян, как Есиповы, Альбрехты и проч. Я жил в России только потому, что думал, что я должен сам жить для возможности быть полезным делу уничтожения рабства. Меня теперь лишили сей возможности. Не я отказался от исполнения своего долга. Меня почитают несчастливым. Я таковым себя не почитаю. Потому что я привык видеть вещи в настоящем виде».
Александр Иванович был в ужасе от этих писем. Ему, человеку, легально проживающему в Париже, было не только трудно, но невозможно понять, как его брат отказывается восстановить себя в правах гражданина царской России. Наступил момент решительной борьбы, когда необходимо во что бы то ни стало спасти заблуждающегося, и Александр Иванович нашел в себе необходимое красноречие, чтобы убедить чиновников посольства в неизбежности посылки его в Англию. Чиновники убедились.
Двадцать девятого декабря 1829 года братья встретились в Лондоне. В маленькой гостинице на Варвик-стритт обнялись и поцеловались после долгой разлуки. День прошел в бесполезных спорах. Наступил еще день, и наконец вместе с итальянцами решили встретить Новый год. Александр Иванович выпил лишнее. Николай Тургенев тоже. Встреча Нового года неожиданно сделалась каким-то буйным пиршеством. Рокетти, племянник библиотекаря Британского музея Паницци, предложил совершить круговую поездку по Лондону для встречи Нового года. О, это была сумасшедшая ночь! Попали где-то, около Виндзора, в маленький матросский притон, две негритянки танцевали в зале, матросы пели и кричали несвязные вещи. Молодой матрос говорил:
– Англичане торгуют неграми, русские торгуют русскими.
Николай Иванович подошел к брату и сказал:
– Знаете, я больше слышать этого не могу. Мне стыдно, что я русский.
Александр Иванович пожал плечами и сказал:
– А мне не стыдно.
– Я уеду, – говорил Николай.
– А я останусь, – говорил Александр Иванович.
– Как хотите, друзья! – кричал Рокетти. – По-моему, здесь очень весело.
Подняв ворот пальто, Николай большими шагами направился к выходу.
«Между мною и братьями лежит пропасть, – подумал он. – Очевидно, я в мире один! Неужели брату в Париже мало этих дешевых развлечений?»
Вернувшись к себе, Николай Тургенев перечислял события, характеризующие первые годы николаевского царствования. Первое, после казни декабристов, манифест двенадцатого мая 1826 года о незыблемости крепостного права. Жестокий устав о печати, так называемый «чугунный устав» десятого июня. Выселение евреев из столиц. Просьба к дворянству о «христианском обращении с крестьянами». Учреждение жандармских округов. Восемьдесят пять кровавых крестьянских восстаний за четыре года. И лицемерная присяга на верность польской конституции.
«Без здравого ума может ли быть что-нибудь ужаснее, нежели такое начало царствования?» – спрашивал Тургенев, расхаживая большими шагами по комнате.
Беспокойство им овладело страшное. Чувство тоски и одиночества сменялось отвращением при мысли о возможности вернуться в Россию
Через два дня Александр Иванович уехал в Париж. Встряхнув дневную усталость, вечером он был на обычном четверговом собрании у Кювье. Французский академик водил его по комнатам своей квартиры в Ботаническом саду.показывая устройство своих ученых кабинетов. Широкий охват интересов сказывался в этом распределении. Каждый кабинет Кювье был посвящен отдельной науке. Ботаническая лаборатория сменялась физическим кабинетом, из которого можно было прямо перейти в геологический и палеонтологический кабинеты; химическая лаборатория примыкала к обширной библиотеке, увешанной географическими картами, таблицами и картинами животных исчезнувшего допотопного мира. Кювье показывал куски ископаемых костей, подносил эти куски к стене, на которой был большой чертеж скелета, и говорил группе гостей:
– Вот изгиб, наиболее показательный для направления роста скелета этого странного животного. По этому изгибу вы путем комбинированной формулы органического роста ткани, путем вычисления давления костной тяжести на скелет можете определить строение всего скелета. Вот мой рисунок.
Он указывал на небольшой зарисованный киноварью угол чертежа и говорил:
– Вот место, занимаемое на скелете костью, которую я держу в руке. А вот, по моему скромному мнению, каков должен быть скелет этого вымершего чудовища. Мы можем определять возраст земли, мы можем многие тайны природы открыть этим способом. Мы должны заставить ее заговорить с нами понятным языком, а содействовать этому может только тесное содружество наук, стремящихся к одной цели. Я смотрю на общество ученых как на тесное содружество человеческого общества, разделяющего трудовые процессы на группы. По типу солидарности наук должна строиться и солидарность человеческих обществ. Между наукой и творческим трудом не вижу разницы.
Группа молодых ученых, литераторов и артистов не без удивления слушала эти странные и небывалые слова. Тургенев обратил внимание на скуластого человека с черной шапкой волос, маленькими глазами, короткими бровями, с губами, слегка поднятыми вверх по углам, с кабаньим оскалом зубов с большими клыками. Этот человек с бесконечной пытливостью впивался в каждое слово Кювье.
– Согласны ли вы со мною, господин Бальзак? – сказал Кювье, обращаясь к этому человеку.
– Не только согласен, – сказал молодой человек, – но я склонен включить всю литературу в тот оборот содружества, о котором говорите вы. Пора уничтожить грань между литературой и наукой. Будем в литературе воссоздавать ту бурно кипящую жизнь, которая безумствует и плодотворит из хаоса космос в микрокосме и макрокосме.
– Что за дьявольский язык! – шепотом произнес сосед Тургенева. – Это какой-то мастеровой, начитавшийся ученых словарей.
Тургенев наклонился к Лабенскому, стоявшему рядом с ним, и спросил:
– Кто это так язвительно отозвался о Бальзаке?
– Это Мериме, – ответил Лабенский, – автор «Хроники времен Карла Девятого».
– Значит, писатель? – спрашивает Тургенев. – Очевидно, их судьба дурно говорить друг о друге.
– Ну, Мериме имеет право так говорить о Бальзаке. Бальзак – писатель вздорный, – заявил Лабенский.
– Ничего не читал, – сказал Тургенев.
– Могу дать тебе «Шуана» – очень плохая вещь.
Разговор был прерван племянницей Кювье. Стройная, высокая девушка с очень добрым и спокойным лицом вошла в библиотеку и пригласила всех ужинать.
– Здравствуйте, дорогая Дювоссель, – произнес Мериме. – Не видел вас весь вечер и спрашивал господина Кювье, куда исчез лучший цветок Ботанического сада.
– Цветок вчера попал под дождь и сегодня кашляет с головной болью.
– Вам не нужно так рисковать собою, – говорил Мериме. – У вас слабая грудь, вам нельзя простужаться.
За ужином Дювоссель сидела между Тургеневым и Мериме. Она была очень непринужденна, очень весела, и какое-то доброе, совершенно не светское внимание светилось в каждом ее слове и в каждом обращении к людям. Она производила впечатление монастырки, давшей тайный обет и остающейся по прежнему в светской обстановке. Большими голубыми глазами она внимательно смотрела на Александра Тургенева с таким видом, как будто она знала о его горе, но не хотела и не собиралась заговаривать о нем. Только когда Мериме осторожно и деликатно спросил Тургенева, улучшилось ли состояние брата-изгнанника, София Дювоссель, оживившись и словно обрадовавшись возможности выразить Александру Ивановичу свое сочувствие, произнесла:
– Мы так боимся жестокости царя и так радуемся возможности помочь изгнанникам, что я была бы рада, если б вы мне разрешили хоть чем-нибудь быть вам полезной.
Александр Иванович был удивлен и тронут. Он не предполагал, что брат Николай станет предметом внимания и такого большого сочувствия в доме сухого и строгого Кювье. Он решил обратиться к Дювоссель с просьбой указать, кто мог бы исправить французский язык оправдательной записки брата. Пока Дювоссель собиралась ответить, Мериме осторожно обратился к Александру Ивановичу:
– Если б вы разрешили мне быть вам полезным, я немного знаю французский язык.
Сухое и холодное лицо Мериме вдруг оживилось внезапной улыбкой. Тургенев поблагодарил. Он с удивлением взглянул на это преображение. Большой, чрезвычайно уродливый нос, глаза свинцового цвета, огромный лоб с большими выпуклостями – все было чрезвычайно некрасиво, но улыбка сделала лицо почти привлекательным.
«Он любезен, этот француз, – думал Тургенев, – но черт его знает, какие у него политические взгляды».
– Благодарю вас, – еще раз повторил он, обращаясь к Мериме. – Тут ведь нужен знаток юридических терминов.
– Но ведь я юрист, я окончил юридический факультет, – сказал Мериме.
Кювье через стол спросил:
– Почему литератор Мериме рекомендуется в качестве юриста?
Тургеневу не хотелось, чтобы Лабенский слышал его ответ. Он сказал:
– Мне нужен редактор юридического документа.
Кювье кивнул головой, казалось, понял, в чем дело, и, вынув из жилетного кармана маленькую визитную карточку, написал на обороте несколько слов и через соседа передал Тургеневу.
Академик Кювье просил адвоката Ренуара оказать всяческое содействие господину Тургеневу.
Пробило двенадцать часов. Ночной Париж только что начинал жить. У Кювье за столом сменили свечи. Слуга в зеленой ливрее со знаками Ботанического сада в петлицах внес шампанское. Под громкое хлопанье пробок в комнату вошел новый гость, встреченный восклицаниями и насмешками. Это был довольно грузный высокий человек с круглым, красным лицом, темно-каштановыми, почти черными, волосами и такими же бакенбардами.
– Господин Бейль всегда является перед зарей, – воскликнул один из гостей.
– Это хорошо, – ответил вошедший. – Самые лучшие звезды появляются на небе перед зарей. Но, по-моему, сейчас всего только полночь. У кого-то часы идут слишком вперед.
– Это лучше, чем отставать, – заявил Мериме.
– Верно! – ответил Бейль, садясь и сразу беря большой бокал шампанского. – Но уже давно французские часы показывают четыре, когда на небе восемь. Я только что от госпожи Ансло. Ее супруг защищает классический театр, так что остается пожалеть о неудаче его рождения. Он опоздал родиться ровно на сто лет...Клара, по вашему адресу там были колкие замечания.
– Какие, барон Стендаль? – спросил Мериме, к которому относились последние слова Бейля.
– Вам не могут простить «Театра Клары Гасуль». Ваши испанские комедии разрушают чинное спокойствие благонравного французского театра. А тут еще господин Гюго написал драму, в которой герои перескакивают из эпохи в эпоху, в которой ничего не осталось ни от единства действия, ни от единства времени, ни от единства места. Аристотель и Буало отправлены к черту. Корнель и Расин ворочаются в гробу. Но, увы... и Шекспир не торжествует.
– На вас трудно угодить, дорогой Бейль, – сказал Мериме, – вы, автор «Романтического манифеста», наносите ущерб репутации лучшего романтика – Гюго.
– В спорах Гюго и классиков я на стороне Армана Кареля. Когда газета «Националь» ругательски разругивает господина Гюго с компанией неудачных школьников, я на стороне Кареля. Редактор «Националя» лучше вздорного литератора с трескучими фразами. Нам нужны не стихи, а драма с прозаическим диалогом, драма, способная разбудить общество, испорченное героями прилавка и биржи.
Лабенский подошел к Тургеневу и сунул ему маленькую книжку Кампера о тайных обществах.
– Тебе полезно будет это прочесть, – сказал Лабенский. – Ты не веришь в виновность брата, а между тем Кампер прямо доказывает, что петербургские события четырнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года были прямым следствием общего карбонарского плана.
Тургенев покачал головой и сказал:
– Не верю. Я покажу тебе дневник моего брата. Ты увидишь его отношение к тайным обществам. Он писал, чтотайные общества невозможны в России.
– Покажи, покажи, – сказал Лабенский и отошел от Тургенева, ворча: – Ну что ломается? Известно, что Николай Тургенев в Эдинбурге сжег все свои дневники!
Александр Иванович задумался, повторяя про себя:
"Хорошо, что я не дал брату сжечь свои дневники двадцать пятого года. Все у меня. Сейчас из Николая не выжмешь ни строчки. А оставшихся бумаг я ему не отдам!"
Разошлись под утро, Бейль шумел по лестнице настолько, что Кювье, провожая гостей со свечкой, просил не будить соседей. Бейль кричал, обращаясь к Мериме:
– Король Карл Десятый объявил смертную казнь за святотатство. Он предписал смещать с должностей всех некатоликов, занимающих ответственные посты. Начинается «новая борьба с гугенотами». Ждите Варфоломеевской ночи!
Он стучал тростниковой тростью по перилам и, весело хлопая Мериме по плечу, говорил:
– Молодец, Клара! Но не слишком ли много риска? В наши дни, когда Карл Десятый готовит Варфоломеевскую ночь ради восстановления феодальных прав дворянства, писать такие книжки, как «Хроника времен Карла Девятого», опасно, дружок!
– Тише, тише, господа, – говорил Тургенев. – Господин Кювье просил не шуметь.
Но дверь захлопнулась, шестеро гостей-попутчиков оказались на улице, и Бейль без стеснения продолжал:
– Вы уверены, конечно, что Мармон и Полиньяк дураки. Мармон герцог Рагузский, отупевший маршал, полоумный губернатор Парижа, он вам покровительствует, но Полиньяк вряд ли вас помилует, если иезуиты шепнут ему одно лишь словечко. В самом деле, вы не довольствуетесь тем, что при Карле Десятом пишете «Хронику времен Карла Девятого», вы жонглируете именем Карла, вы помещаете в «Парижском обозрении» короткую новеллу «Видения Карла Одиннадцатого»! Как это любезно, изобразить Карла Одиннадцатого галлюцинирующим в ужасе, видящим самого себя с отрубленной головой! Согласитесь сами, что между Карлом Девятым и Карлом Одиннадцатым находится как раз Карл Десятый. Попробуйте втолковать, что «Хроника» относится к тысяча пятьсот девяносто второму году, а Карл Одиннадцатый всего лишь шведский, а не французский король,– все равно, Клара, ваш безумный замысел очевиден!!!
– Да нет же, это случайное совпадение! – говорил Мериме. – Я не Бейль, я никакого отношения не имел к итальянскому карбонарию, я не проводил в палату гренобльского депутата Грегуара, который первый подал голос за арест Людовика Шестнадцатого! На мне нет ни одного политического преступления барона Стендаля!
– Вы парируете ловко, – сказал Бейль. – Кстати, когда увидите Мармона, порасспросите его о русских событиях двадцать пятого года. Я представить себе не мог, будучи с Наполеоном в Москве, что эта страна политически созреет так скоро.
– Вы были в Москве? – спросил Тургенев.
– Да, господин Тургенев. Я вздрагиваю каждый раз, когда вспоминаю виленские морозы. Между прочим, супруги Ансло недавно вернулись из России, где пробыли шесть месяцев на коронации царя.
– Да, я вчера читал брошюру такого же изгнанника, как и мой брат, Якова Толстого «Можно ли узнать страну в шесть месяцев». Написано в ответ на книжку Поликарпа Ансло.
– И я читал Якова Толстого, – сказал Бейль. – Простите неприятный отзыв о вашем соотечественнике. Господин Яков Толстой очень резко отозвался о прекрасной книжке Рабба «Краткий очерк истории России». Русский барин, выросший на крепостных хлебах, не стыдящийся быть рабовладельцем, осмеливается издеваться над Раббом, играя русским значением этой фамилии, раб все таки не «Рабб»! Не правда ли?
– Рабство – это, конечно, позорная вещь для нашей страны, – сказал А.И.Тургенев. – Изгнание моего брата может вам свидетельствовать, что многие не снесли этого позора.
Бейль кивнул головой.
– Я видел господина Николая Тургенева в прошлом году, когда был в Виндзоре.
– Как, вы видели моего брата в Англии?
– Да, мне указали на него мои итальянские друзья, когда он был на прогулке.
Глава тридцать четвертая
Бывший главный адъютант штаба, вовремя уехавший из России «декабрист» Яков Николаевич Толстой, с беспокойством поглядывал на вошедшего гостя. Рваное полотенце валялось на полу, медный тазик с мыльной водой, зеркало и бритва, сапог на диване и вороха документов на столе.
«Плохая обстановка для приема гостей», – думал Толстой.
И не зная, с чего начать разговор с неожиданным и крайне неприятным гостем, Яков Толстой прямо начал с этой фразы:
– Прости, Александр Иванович, плохая обстановка для приема гостей. Но...
И запнулся.
– У тебя там, внизу, мальчишка, сын портье, распевает чудесные стихи.
– Ах, это маленький Мюрже! Да, подает большие надежды! – вдруг обрадовавшись возможности сдвинуть с мертвой точки разговор, произнес Толстой и добавил, стремясь раскидать книги и газеты так, чтобы прикрыть документы: – Баальшие надежды!
– Ну, а как твои надежды? – спросил Тургенев.
– Да, знаешь, ведь я же ни в чем не виноват! Кстати, я просил у тебя взаймы и до сих пор не отдал. Сейчас еще хочу попросить. Туго, брат, живется в этом проклятом Париже русскому офицеру.
– Да ведь ты теперь писатель! Разве тебе не платят за защиту царской России? Ты ведь поешь такие панегирики!
– Ну! Ну! – остановил Толстой. – «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Говори прямо, что тебе нужно. Тургеневы зря не приходят!.
Этот тон разозлил Александра Ивановича, но он обрадовался возможности прямо приступить к делу.
– Мне нужно добиться единства действия. Оправдываешься ты, оправдывается и мой брат. Надо, чтобы не получилось разнобоя. Покажи текст твоей записки царю.
– Текст? Текст! Текст! – защелкал Яков Толстой. – Да я тебе на словах скажу. Ну, вот. Как же? Ну! Сообщил в следственную комиссию, что «к тайному обществу действительно принадлежал, но за деяния оного в мое отсутствие ответственности принимать не могу».
– Да ты покажи, что написал! Не таись!
Толстой стал рыться на столе. Но Тургеневу показалось, что роется он больше для виду, так были странно неудачны движения Якова Толстого. Вот он вытянул вчетверо сложенный лист бумаги и показал несколько строк.
«Плохая обстановка для приема гостей», – думал Толстой.
И не зная, с чего начать разговор с неожиданным и крайне неприятным гостем, Яков Толстой прямо начал с этой фразы:
– Прости, Александр Иванович, плохая обстановка для приема гостей. Но...
И запнулся.
– У тебя там, внизу, мальчишка, сын портье, распевает чудесные стихи.
– Ах, это маленький Мюрже! Да, подает большие надежды! – вдруг обрадовавшись возможности сдвинуть с мертвой точки разговор, произнес Толстой и добавил, стремясь раскидать книги и газеты так, чтобы прикрыть документы: – Баальшие надежды!
– Ну, а как твои надежды? – спросил Тургенев.
– Да, знаешь, ведь я же ни в чем не виноват! Кстати, я просил у тебя взаймы и до сих пор не отдал. Сейчас еще хочу попросить. Туго, брат, живется в этом проклятом Париже русскому офицеру.
– Да ведь ты теперь писатель! Разве тебе не платят за защиту царской России? Ты ведь поешь такие панегирики!
– Ну! Ну! – остановил Толстой. – «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Говори прямо, что тебе нужно. Тургеневы зря не приходят!.
Этот тон разозлил Александра Ивановича, но он обрадовался возможности прямо приступить к делу.
– Мне нужно добиться единства действия. Оправдываешься ты, оправдывается и мой брат. Надо, чтобы не получилось разнобоя. Покажи текст твоей записки царю.
– Текст? Текст! Текст! – защелкал Яков Толстой. – Да я тебе на словах скажу. Ну, вот. Как же? Ну! Сообщил в следственную комиссию, что «к тайному обществу действительно принадлежал, но за деяния оного в мое отсутствие ответственности принимать не могу».
– Да ты покажи, что написал! Не таись!
Толстой стал рыться на столе. Но Тургеневу показалось, что роется он больше для виду, так были странно неудачны движения Якова Толстого. Вот он вытянул вчетверо сложенный лист бумаги и показал несколько строк.