– Не знаю никакого Шанфлёри, – ответил Тургенев. – Вчера выходил я из дверей совершенно один.
   – Тем не менее он шел вслед за вами до самого Тюильрийского сада.
   Тургенев презрительно пожал плечами.
   – За мною шел проживающий здесь торговец Лобо и больше никто.
   – Очень прошу извинить меня, но потрудитесь не выходить из комнаты до конца обыска.
   Пошли в комнату хозяйки. Послышались крики: «Лобо! Лобо – мясник в Дижоне. Он ставит мясо на армию и в настоящее время уехал из Парижа. Клянусь вам, господин комиссар!»
   – Ну, хотя бы посмотреть на этого Лобо, – возражал супрефект.
   – Конечно, он будет очень рад, – отвечала госпожа Мерси. – Как только приедет, он не преминет пойти к господину супрефекту.
   – Для порядка все-таки осмотрим вашу комнату, – спокойно проскрипел, как старые часы, супрефект.
   Старуха спокойно открыла комнату и заявила:
   – Пожалуйста, господин супрефект. Я сейчас вскипячу кофе. Не угодно ли вам ликеров? Есть прекрасный мартелевский коньяк.
   – Благодарю, я спешу, – ответил супрефект. – Пройдемте, – обратился он к офицеру и двум жандармам.
   Облокотясь на притолоку и закрыв лицо руками, мадемуазель Мерси плакала навзрыд.
   – Святая дева, – причитала она, – можно ли причинять столько горя мирным гражданам! Где это видано, чтобы по ночам держали в осаде с целой армией маленький пансион? И это храбрые французы, и это войска!
   Вдруг она перестала плакать. Из гардероба госпожи Мерси вытащили в белом ночном костюме маркиза Шанфлёри. Он шел, упираясь, требуя неприкосновенности, а супрефект спокойным голосом говорил ему:
   – Пожалуйте, господин Лобо, пожалуйте сюда!
   Схваченного привели в комнату Тургенева.
   – Вы не знаете этого человека? – спросил супрефект.
   – Я знаю случайно, что его фамилия Лобо.
   – Господин Лобо, – заявил супрефект, – вам уже не придется торговать французским пушечным мясом. Одевайтесь-ка, ваше сиятельство, и идите с нами.
   Потом, указывая большим пальцем на Тургенева через плечо, он сказал:
   – Обыскать иностранца!
   Тургенев с возмущением отступил на несколько шагов. Офицер приступил к обыску. Через минуту супрефект вернулся. Тургенев заявил ему:
   – Завтра же господин русский посланник будет знать о нанесенном мне оскорблении.
   Супрефект скосил глаза, не отрываясь смотрел на ночной столик у кровати Тургенева. Красная звезда из граната горела под лучами бледного утреннего парижского солнца.
   Круто повернувшись, супрефект остановил офицера и сказал:
   – Извините, что мои помощники погорячились. Если потребуется, я завтра приеду с официальным визитом извиниться от имени губернатора. Но, право же, это чистое недоразумение. Бестолковые ребята ввели меня в заблуждение вашим знакомством с этим шпионом.
   Оставив смутное чувство в душе Тургенева, супрефект почтительно, даже униженно поклонился, часовой сделал на караул, офицер, вскидывая рукой под самую треуголку, позванивая шпорами, вышел из комнаты. По коридору, гремя прикладами, уходили солдаты, уводя с собой разоблаченного маркиза. Мадемуазель Мерси, ломая руки, плакала на весь пансион:
   – Проклятые, проклятые, что они сделают с бедным стариком!
   Не раздеваясь, Тургенев заснул. Он спал глубоким, почти непробудным сном и был очень недоволен, когда синьор Пио тряс его обеими руками за плечи. Ученик и учитель пили кофе. Тургенев усваивал быстро, переспрашивая учителя по-французски.
   Итальянский урок прошел хорошо. После урока решил непременно идти в префектуру. Там категорически отрицали ночное происшествие.
   «Что же это? – сказал себе Тургенев. – Старого маркиза выкрали, как в сказке, неизвестные воры, или это мне привиделось? Я много курил, но ничего не пил. Фантастические сновидения со мной редки».
   В этих размышлениях он дошел почти машинально до русского посольства. Огромная коляска стояла у подъезда. Роскошные ливреи, лакированный черный ландолет говорили о том, что кто-то есть в посольстве из сановных гостей. Но оказалось иначе. Куракин выезжал во дворец. Николай Тургенев носом к носу столкнулся с русским посланником. Тот посмотрел на него щурясь, натягивая перчатку и гремя по лестнице своими раззолоченными дипломатическими доспехами. Потом узнал в изящно одетом молодом человеке Николая Тургенева, махнул на него перчаткой совсем перед носом и спросил на ходу:
   – Ко мне?.. Некогда, голубчик, некогда. Придешь в шесть часов. Прямо приходи на кватеру. Тут такие дела делаются...
   И проскочил мимо Тургенева вместе с долговязым бритым молодым человеком с лошадиным лицом.
   Николай Тургенев чувствовал себя затерянным в огромном городе. Ночное происшествие вырастало даже в его холодном уме до размеров какого-то кошмара. Он нервно курил сигаретки одну за другой, помахивал тростью, едва не цепляя прохожих, и в такт собственной походке говорил:
   – Домой! домой! Куда же? В Геттинген.
   На слове «Геттинген» прихрамывал короткой ногой и, когда волновался, прихрамывал все больше и больше.
   В спокойном состоянии он научился маскировать хромоту, она была почти незаметна.
   "Однако primo[20] – Геттинген не дом. Неужели я настолько космополит, что изменю отечеству? Secondo[21] – какой же я масон, если я не дождусь приказанного приема в ложу". Эта мысль его охладила. Он шел уже более спокойно. До шести вечера читал извещения об успехах физики. Некий Гальвани открыл животное электричество. Профессор Вольта его опровергал и рассказывал об электричестве совершенно другое. Между учеными шла перебранка. Молодой Кювье публиковал опыты Ботанического сада.
   «Вот куда нужно пойти», – вдруг вздумал Тургенев. Прогулка в Ботанический сад не отняла много времени. При самом выходе из сада увидел он сходящего с подножки экипажа высокого человека в зеленом рединготе, с острым носом и кольцевидными завитками волос. Он держал шляпу в руке. Рядом с ним – человека среднего роста в короткой шапочке, с горбатым носом и губами, опущенными вниз. Тургенев сразу узнал их.
   «Но как судьба соединила христианского поэта и первого натуралиста Франции Шатобриана и руководителя опытов Ботанического сада Жоржа Кювье?»
   Наспех пообедав в первой попавшейся ресторации, Тургенев поспешил в русское посольство.
   Куракин, одетый по-домашнему, но еще в белых атласных туфлях с помпонами и белых чулках, ходил между камином и столом, широко размахивая руками. Перед ним стояли двое неизвестных Тургеневу людей. Куракин кричал по-французски:
   – Он меня скандализировал, он меня скандализировал!..
   Вошедший Тургенев поклонился. Куракин совершенно не обратил на него внимания и продолжал покашливать.
   – Так во время торжественного приема заявить полномочному императорскому министру, князю Куракину, как заявил он во всеуслышание, – невозможно. Об этом завтра будут писать и говорить: C'est la crapule[22], – добавил Куракин. Потом, внезапно обращаясь к Тургеневу, Куракин произнес: – Представь себе, голубчик, – и потом, переходя на русский язык, – нонче собрался весь дипломатический корпус, и его величество, император французов, заявляет мне: «Я, говорит, не такой дурак, – так прямо и сказал, – чтобы думать, будто вас так занимает Ольденбург...» Ты понимаешь, Тургенев, что сестру Александра I – ольденбургскую княгиню, – выселить вот этак в одни сутки и сделать из Ольденбурга тридцать второй департамент Французской империи – это ведь не шутка! Так вот он считает, что царю не на что тут обижаться. «Я, говорит, ясно вижу, что тут дело в Польше, я, говорит, начинаю верить, что вы сами на нее зарите. Так, говорит, знаешь, Куракин, ежели прусские войска вот тут в Париже, на Монмартре, поставили бы артиллерию, так я и тогда не уступлю России ни пяди Варшавского герцогства».
   Наливая в серебряные стопки аи и скидывая кончиком мизинца вафлю с золотой этажерочки, Куракин говорил:
   – Тут дело, конечно, не в том. На него нажимают французские купцы. Им обидно, что Сперанский обложил французские товары высоким тарифом, а еще обиднее, что мы, по его мнению, продолжаем торговлю с Англией. Он мне же один раз сказал: «Нечего делать из меня дурака, уверяя, что существуют американские корабли, корабли, приходящие в Балтийский порт, – это не американские, а английские корабли». А я что могу сделать? Разве отсюда уследишь, разве против австрийского флага поднимешь пушки? Черт их там разберет!
   – А вы как думаете, – спросил неизвестный Тургеневу немец, – дерзнет ли этот замечательный император на войну с Россией?
   – На твой вопрос отвечу, – сказал Куракин, – с полной откровенностью. Не дерзнет, но видимость войны покажет.
   – А ежели не только видимость? – спросил неотвязный немец.
   – Ну, друг, – вдруг оживившись, ответил Куракин по-французски, – ты меня принимаешь за всеведущего Иегову. Откуда, батюшка, я знаю? Могу сказать, что первый раз этак я себя чувствовал en entrant aux antichambres de Chaims – second tils de Noe[23].
   Собеседники вытаращили глаза, смотрели на Куракина не без ужаса. Слова русского посланника были невероятной дерзостью. Воспользовавшись наступившим молчанием, Тургенев начал довольно сбивчиво излагать историю позапрошлой ночи. Куракин слушал сначала внимательно, но стоило только Тургеневу произнести фамилию Шанфлёри, как Куракин замахал руками и сказал:
   – Ну тебя, батюшка, пошел ты со своей guet-apens[24], никаких твоих маркизов не знаю и знать не желаю. А что у тебя грозились обыском, так на это обижаться нечего.
   – Как?.. Что?.. – спрашивал Тургенев. Ему показалось, что он спит и видит сон. Русский посланник отказался от своего долга.
   Не промолвив ни слова, сидел он как убитый на диване, пока Куракин по-прежнему расхаживал и маленькими, аккуратными глотками попивал шампанское. По-английски, не прощаясь, Тургенев ушел. Газовые фонари – замечательная новинка Парижа – освещали дом русского посольства. Тургенев прошел на Итальянский бульвар. Шампанское кипело в крови, голова была горячая. Над Парижем угасало зеленоватое небо. Деревья вырезались на фоне этого зеленого неба черными силуэтами, и лишь ближайшие ветки фантастически зеленели под газовыми рожками, было очень сладко переводить глаза от серебристых и розовых облачков, таявших где-то высоко, в зеленоватом небе, сюда вниз, к ослепительным газовым фонарям, освещавшим темный канал бульвара, замкнувшийся в купах зелени, свисавшей с обеих сторон. Бульвар кишел народом. Шляпы и трости, жакеты с буфами и модные страусовые перья, трости с набалдашниками, длинные цепочки от часов из жилетного кармана, молодые и старые лица, веселые и беспокойные, счастливые и сумрачно нахмуренные, пробегали мимо Тургенева, словно смена калейдоскопских картин перед удивленным провинциалом. Однако Тургенев не был провинциалом. У него было молодое студенческое изумление двадцатидвухлетнего юноши, сдержанного и сдерживающего обаятельный разгул своих чувств, свое бесконечное любопытство к жизни, широкие мысли, умеющие приводить в порядок эти бесшабашно бегущие, случайные картины жизни. Студенчество и молодость кипели в жилах Тургенева. В этот час, после неприятного разговора у Куракина, он стремился наверстать чувства и мысли, брошенные по ложному пути.
   "Я сам виноват, – думал он. – Разве можно надеяться на кого-нибудь, кроме себя, хотя, конечно, человеческое "я", упирающееся в эгоистический интерес, ровно ничего не стоит".
   Он помахивал тростью с легкостью petit-maitre'a[25]. «Разве позволить сегодня себе наглость?» – спросил самого себя Тургенев, и, разрешив себе эту наглость, он сделал непозволительную вещь: снял шляпу и пошел по бульвару без головного убора. Пройдя половину Итальянского бульвара, он вдруг, повинуясь безотчетному стремлению, присел на скамейку, и мигом рядом с ним присела лоретка. Черные, яркие глаза осматривали Тургенева с головы до ног. Белые зубы, ровные, сверкающие, обнажались с каждой улыбкой. Еще минута, и она готова была заговорить. Рассеянный взгляд Тургенева остановился на ней случайно. Он вдруг понял все. Вынул десятифранковый билет («Неимоверная щедрость!» – подумал он) и протянул его сидевшей с ним женщине. У нее загорелись глаза. Она быстро сунула билет за корсаж и привстала, взглядом и жестом приглашая Тургенева следовать за ней.
   «Ноги налиты свинцом, – думал Тургенев. – Как мне быть?..»
   Он просто отрицательно покивал головой. Тогда лоретка вынула десятифранковый билет и сказала, суя бумажку в глаза Тургеневу:
   – Ты зачем это дал? Ты думаешь, что я попрошайка-нищая?
   – Черт возьми! – выругался Тургенев по-русски.
   – Ты – русский? – внезапно спросила лоретка. – С вами скоро будет война, – сказала она отчетливо, резко и грубо.
   Тургенев молчал, а она продолжала:
   – Вот твои деньги, вот, – и перед самым носом Тургенева рвала десятифранковый билет, кидая клочки банковской бумаги прямо в лицо молодому человеку.
   Тургенев вскочил. Слова проститутки о войне, ее обиженность за то, что десять франков дали ей, «лишь бы отстала», потрясли его глубоко. Он почувствовал какой-то прилив внезапной симпатии к этой черноглазой девушке, но опять вспомнил старое данное себе обещание «сохранить свой пыл до времени». «До какого времени? – думал Тургенев. – Не дурак ли я в самом деле? В этой девушке – пылкость и раздражительность, все это, как я слышал, сулит много опытному любовнику».
   Он молча протянул руку девушке и, почти насильно усаживая ее на скамейку, сказал:
   – Глупо рвать деньги! Я сегодня болен, а плачу за следующий раз. Приходи сюда ровно через неделю.
   – Так бы и сказал, – ответила девушка. – Я не нищая, я еще не дошла до последней степени. А теперь кто же мне отдаст мои десять франков?
   Тургенев снова достал второй билет и вручил его девушке. Та попросила его взглянуть, который час.
   – Только еще десять с половиной. Вполне можешь рассчитывать, дорогой (как тебя зовут, я не знаю)... Ах, Nicola, – продолжала она в ответ на шепот Тургенева, – в десять с половиной, ровно через неделю, я приду к этой скамейке. Как хорошо, что рано. Меня еще не успевают замучить до полусмерти к этому часу.
   Она потрепала Тургенева по щеке. Он пожал ее руку, и они расстались. Прихрамывая, пешком пришел он на улицу Ришелье, с удивлением заметил с тротуара, что его комната в пансионе Мерси кем-то занята. Был свет почти во всем этаже. Прошла минута, пока отпирали на стук дверного молотка. Потом дверь открылась, и он вошел к себе. Никаких признаков освещения не оставалось. Тургенев трогал себя за уши и за лоб. Ему казалось, что он грезит. Однако действительно никого в комнате не было.
   «Неужели куракинское шампанское такое крепкое?» – подумал он, и вторично, не разуваясь и не раздеваясь, едва успев скинуть сюртук, он повалился на непостланный диван и заснул крепким сном.
   Наступило утро. Постучался в дверь неизвестный человек. Вошел. Черный, с длинной черной пушистой и мягкой бородой, с оливковым цветом лица, с черными, вернее даже с аметистово-синими, большими и грустными глазами. Вошел и в дверях прямо сделал знак. Мгновенное чувство предубеждения исчезло в Тургеневе. Знак говорил: нужно принять этого человека как старшего. Сели. Стали пить кофе. Упорно отказывается вошедший называть фамилию. «Богдан-молдаванец» – и больше ничего.
   – Может быть, молдаванин – так будет правильнее? – спрашивает Тургенев.
   Кивает головой – отрицает. Выпивает третью чашку кофе. И наконец говорит:
   – В субботу тридцать первого августа, перед самым заходом солнца, будешь принят в здешнюю ложу. Гляди в окно, я кивну и провожу.
   Потом просто встал, попрощался и ушел так же, как и пришел. Тургенев теперь знал, до какого числа он пробудет в Париже. Чувство внезапной радости его охватило. Опять жизнь широкой волной вливалась в душу. Ветер, поднимающий листья в аллеях Тюильрийского сада, вполне гармонировал с вихрем в голове, с разбросом мыслей, похожих на листву опавших деревьев.
   Приходил и уходил итальянский учитель. После него Тургенев обедал. Потом сел в пассажирский мальпост и в шесть часов вечера приехал в Версаль. Это было двадцать шестого августа 1811 года. Было объявлено народное гулянье.
   В семь часов вечера забили версальские фонтаны. Тысячи ручейков, струй, миллионы брызг ожили под розовыми лучами заходящего солнца. По аллее, где пять минут тому назад были сухие бассейны, вспыхнули хрустальные огни фонтанов. Золотистая пыль пронизывала воздух. Косые красноватые лучи негреющего солнца освещали вечереющий Версаль. Прошло еще пятнадцать минут, и ожили, зажурчали все воды Версаля. Нимфы и тритоны поплыли. Французские русалки утонули в воде наполненных бассейнов. Крестьянин, стоявший на перекрестке двух аллей, говорил:
   – А пожалуй, стоило три дня не пить воду, чтобы увидеть сегодняшний Версаль! Хорошо, что эдакие развлечения делаются для народа!
   Тургенев хотел заговорить, но щелканье бича, клики и появление экипажа его остановили. Желтолицый маленький человек, с высокой женщиной, разряженной пышно, взглянул острым и пронзительным взглядом на Тургенева из коляски. Короткий мундир. Белые атласные туфли. Белые чулки, белый жилет и белые панталоны. Белые страусовые перья на треуголке. Все белое. Синий мундир – цвет Парижа и красная звезда – орден Почетного легиона. Все называло этого человека. Публика кричала: «Да здравствует император!»
   – Это вечерняя прогулка императора, – промолвил крестьянин, смотря на Тургенева с некоторым презрением.
   Тургенев замолк, не успев произнести начала фразы. С готовым вопросом он обратился к случайному прохожему:
   – Где дорога в Трианон?
   Пойдя в указанном направлении, дошел до иллюминованного сада и пробыл в Трианоне, слушая, как крестьянки из-под Парижа пересыпались остротами с приехавшими из города на прогулку девушками. С наступлением ночи пустился в обратный путь. В экипаже были четыре пассажира. Все четверо были парижскими ремесленниками, все четверо были навеселе, острили, кричали, перекликались со встречными, те подхватывали, и Тургенев, мало-помалу привыкая к спутникам, хохотал до упаду. Не было пешехода, не было тележки, которых пропустили бы мимо эти четверо веселящихся и смеющихся людей. У Версальской заставы хохот сделался всеобщим. Вошел таможенник, осмотрел карету и, глянув наверх, спросил:
   – Нет ли чего-нибудь на крыше?
   – Как же, как же, – ответили ремесленники, – там стог сена.
   – А может быть, там овес, чтобы кормить вас, милостивый государь, – парировал насмешку старый досмотрщик.
   – Мы не в родстве с вами, – ответили ремесленники.
   – А почему же на ваш смех откликаются лошади? – спросил тот.
   – Они радуются, узнавая в вас родственника, – ответили те.
   Опять всеобщий хохот. Карета тронулась. Тургенев думал о том, какая разница между характерами во Франции и в Германии. «Сколько бы швернутов вызвали такие остроты в Германии, а здесь все считают своей обязанностью ответить еще острее, но не обижая». Дальше его мысли перешли к суждению о внутренних таможнях. Он еще не проверил на фактах, но само по себе учение Адама Смита казалось ему правильным. «Не есть ли свобода торговли успех развития государства?» – думал он. В Париже простился со своими друзьями. Дома, засыпая, видел Геттинген как родное гнездо; кассельские и ганноверские водопады казались в тысячу раз лучше фонтанов Версаля и Трианона. Наутро вспомнил только ремесленников. Умение отдаться беззаботной веселости поразило его во французском простолюдине. Ему стало стыдно своих меланхолических размышлений. Он не понимал, как, будучи так хорошо принят жизнью, он не умел ценить жизнь как простой и ясный факт. Студенческие мысли и студенческие настроения восторжествовали. Кончив утром с занятиями, он теперь изо дня в день проводил за пределами Парижа, уезжал в Сен-Жермен, скитаясь по лесам и рощам. Он просто с наслаждением вдыхал воздух чужой страны, стараясь как можно скорее прогнать усталость геттингенской учебы и все сентиментальные свои настроения прежних лет. В одной из таких прогулок он вдруг понял, что меланхолические и сентиментальные думы были в нем чем-то подражательным, были простым заимствованием у Карамзина и Мерзлякова, были батюшкины манеры сентиментальной меланхолии в жизни.
   Неожиданно получил письмо. Старый Штейн извещал, что его скитания кончаются, что он долго не увидит родины, что вместо нелегальной поездки в Россию он получает возможность открытого проживания при дворе Александра I. Письмо кончалось сообщением, что Богдан-молдаванец передаст словесные поручения Тургеневу.
   В субботу тридцать первого августа, в два часа ночи (1811 г.) Тургенев писал: "Нынче день удачный. Зашел я на почту, получил там письмо от Сергея. Получивши оное, я спешил в Каво, взял полчашки кофе и ел виноград, читал письмо от брата и ожидал идти... После обеда был принят в ложу. Об этом не пишу. Вот минуты, каковые я давно не имел, вот что сделало меня веселым!"
* * *
   Несколько дней приготовлений. Наступает сентябрь – время уезжать из Парижа.
   Тринадцатого сентября Николай Тургенев пошел в посольство. Еще перед этим видел Куракина в иллюминованном саду сидящим на скамейке в аллее. Русскому посланнику не хотелось быть узнанным, Николаю Тургеневу не хотелось прерывать интересного разговора. Дело шло о том, что математика и военные науки стали первенствующими во Франции. Политехническая школа имени математика Эйлера выпускала французских инженеров. Молодые буржуа, отличившиеся в науках, перебивали дорогу избалованным дворянчикам. Тургенев оживленно беседовал со спутником о значении математических наук, «иссушающих душу».
   – Бонапарт силен именно тем, – говорил Тургенев, – что он откидывает в сторону все предрассуждения и идет прямыми путями, уничтожая идеи на своем пути и порождая новые, необходимые его веку.
   Так и теперь, идя в посольство за паспортом для дальнейших поездок, уж совсем по другим причинам не хотел Тургенев видеться с Куракиным. Однако увильнуть не удалось. Секретарь русского посольства Дивов прямо заявил Тургеневу:
   – Князь желает вас видеть.
   Пришлось идти. Куракин хоть и сидел без дела, – второй секретарь Колоколов стоял перед ним молча, – однако не сразу отозвался на приветствие Тургенева. Лишь немного спустя, оторвавшись от своего раздумья, Куракин произнес:
   – Послушай, ты можешь сделать мне очень большое одолжение.
   Молодой человек с готовностью поклонился. Князь вышел. Через минуту вернулся с серебряным дорожным несессером, раскрыл его на столе перед Тургеневым и, вынимая бритву, оправленную в слоновую кость, протянул с любезнейшим поклоном молодому человеку. Тургенев с удивлением смотрел на русского посланника.
   – Будь другом, – сказал Куракин и, слегка опуская голову на плечо, жалостно добавил – сбрей усы!
   Тургенев, смущенный, ответил, что он ни разу еще не брился.
   – А все-таки лучше обрейся. Только усы – бакены можешь оставить, – умоляюще произносил русский посланник.
   – Хочу ехать в Италию, ваше сиятельство, – сказал Тургенев, принимая элегантно отделанную французскую бритву, – а там, кажется, модно носить усы.
   – Ошибаешься, голубчик, ошибаешься, – сказал Куракин. Затем поспешно сел за стол и на маленьких бланках с гербом и цветной монограммой написал Тургеневу четыре рекомендательных письма. Формальности были выполнены быстро.
   Через неделю Тургенев ехал, думал: «Я спешу не в Швейцарию и не в Италию, но через Швейцарию и Италию в Россию». Заплатив восемьдесят четыре франка за место в открытом кабриолете, закутался получше, так как был ветер, и пустился на лошадях в дальнюю дорогу, в южные страны Европы.

Глава семнадцатая

   Все итальянское путешествие проходило в какой-то странной меланхолии, овладевавшей Николаем Тургеневым до такой степени, что он впадал в совершенное отчаяние. Чувства противоречивые наполняли его душу. Его тяготило общество и пугало одиночество. Он стремился в Россию, чтобы увидеть своих, и в то же время боялся и ненавидел эту страну. В борьбе этих странных чувств он машинально осматривал Италию, почти не останавливаясь подолгу ни в одном месте. Чтобы победить самого себя, он затеял продолжительные, большие пешие прогулки, после которых мог засыпать спокойно, но под утро снился Геттинген как родина, и тянуло туда обратно. Просыпаясь, осуждал себя за то, что забыл свое настоящее отечество. Тридцать первого декабря 1811 года приехал он в Неаполь и с удивлением заметил, что этот волнующийся, кричащий и бегающий город был причиной значительного облегчения его тягости. Даже выезжать из Неаполя шестого января было трудно. Рим прошел незамеченным. Флоренция тоже. И чем дальше к северу, тем больше возникало в Тургеневе ему самому странное чувство любопытства к России. Ловил себя на мыслях и, как сам выражался, прожектах: «удалиться в Геттинген, жениться там на какой-нибудь Аделаиде и проводить дни и годы в мире и тишине». Потом садился вечером в гостинице или в комнате, где путешественники ожидают эльвагена, и, раскрыв большую зеленую тетрадь с дневником, перечитывая вслух, смеялся над самим собою. Старший брат Александр, заместивший отца, вызывал иногда в нем досаду: деньги приходили поздно, а впрочем, и другая была причина, ловил себя на мысли, что брат Александр все-таки старший. Потом опять смеялся над собою: «Неужели я еще мальчишка?»