Три грамма серебра у Рампаля нашлись, конечно: как всякий кадровый оборотень, он имел в запасе на случай необходимости самоубийства серебряную пулю в девять граммов, - значит, только распилить ее на три части и одну съесть. Рампаль вспомнил глубоко неприятного ему немолодого оборотня-вервольфа, по имени Ванделин фон Вермельскирхен, который носил таковую пулю на шнурочке и многозначительно начинал ею поигрывать, когда получал неприятное задание. Но где взять семена льна, уши медведя, кору дуба? Ответ, как выяснилось, имелся тоже в письме предиктора:
   "Не имея, обрящешь: снизойди до целительных лавок".
   Стало быть, все это продавалось в советских аптеках. Странными, однако, они тут вещами лечатся. Все, что ли, только и ждут случая в бабу превратиться? Хотя да, здесь же нет слаще жизни, чем у матерей-одиночек, понятно... Рампаль вздохнул, нарядился в свою зимнюю ветошь и поплелся по аптекам в поисках прописанных лекарств.
   Только в обеденный перерыв, обойдя к этому времени не менее двадцати аптек, собрал Жан-Морис Рампаль все ингредиенты. Для обретения наиболее дефицитного компонента, льняного семени, даже пришлось наваждение делать, в ревизора превращаться. Еще пока недостачу нашел - час потерял, а уж как поить стали, так и вовсе нехорошо вышло, насилу отвертелся больной печенью и еще чем-то, насилу деньгами принять согласился, и семенем льняным, конечно. Когда же выбрался из той проклятой аптеки, обнаружил, что так и держит в руке стакан, граненый причем, водки полный. Рампаль зашел в ближайший двор и спрятался за помойкой, съел припасенный пельмень, снова стал кем надо - ни дать ни взять старикан-алкоголик за спрятанным стаканом пришел, таковой налицо к тому же. Похолодало, потемнело, и понял Рампаль, что водку выливать ни в коем случае нельзя. Раньше семи сегодня к Софье лучше было не соваться, по имеющимся сведениям, Виктор Глущенко мог оказаться дома, после семи же у него было предпраздничное собрание, так что три часа оставалось свободных. Их полагалось использовать с толком. Рампаль аккуратно поставил стакан в карман, и, придерживая, чтоб не расплескать, направился во двор к Соломону Керзону, где старики играли в домино и дворник мел последние листья.
   Впрочем, о Соломоне у Рампаля представление было довольно смутное, к нему этот персонаж отношения не имел, ибо на престол претендовать не мог. Во дворе Керзона интересовала Рампаля только изредка проходящая к дяде Софья, а более того - известный китайский разведчик Хуан Цзыю, о способах, целях и средствах работы которого давно знали в ЦРУ и по первому же запросу предоставили информацию институту Форбса. Других серьезных китайских шпионов в Свердловске не было, поэтому приходилось ожидать действий со стороны имеющегося, - странно было бы надеяться, что Китай будет бездействовать в деле реставрации Романовых. Хотя Форбс и не верил ни в какой Китай, кроме древнего, но пожал плечами и приказал Рампалю всемерно дезинформировать Хуана.
   Старец шел прихрамывая и по сложившейся уже привычке глядя в лица встречных. Прошел квартал, другой, все так же бережно придерживая в кармане полный стакан, - возле магазина извивалась очередь, нетрезвый рабочий уцепил старца за локоток и доверительно зашептал: "Отец, давай с тобой на двоих", Рампаль с трудом вырвался, слегка плеснув внутри кармана - и окаменел. В очереди за тем же самым напитком стоял - пронеси, Господи! - его старый знакомый, капитан Михаил Синельский, явно прибывший в Свердловск опохмеляться. "Все, что ли, в Москве выпил?" - подумалось оборотню. Ясно, что капитан оказался тут неслучайно и нейтрализовать его следовало внимательно. Правда, бюллетень ван Леннепа ничего такого не обещал, но, возможно, Мише и Рампалю уже не суждено было вступать в контакт; ясное дело, Синельский никогда не узнал бы в ветхом старикане своего бойкого и широкого в кости московского собутыльника. Рампаль понял, что может выполнить два задания одним махом, и пошел к доминошникам.
   Игра в этот день во дворе Соломонова дома была уже в полном разгаре, новому игроку, если только он не приносил "кости" с собой, светила перспектива ждать своей очереди и два часа, и три. Но в кармане у Рампаля было мощное оружие, к тому же раза два он здесь уже ошивался, к людям приглядывался, кое-кого знал по именам. Выбрав удобный момент, старичок подошел к другому старичку, кривоватому и вечно дергающему веком Борису Борисовичу, и доверительно прошептал на ухо:
   - Пусти поиграть-то, милай. Стакан поставлю.
   - С собой он у тебя, что ли...- начал Борис Борисович, но осекся, повел носом, быстро нагнулся, принял под столом из рук Рампаля полный стакан, а дальше произошло нечто, непонятное даже оборотню, - Борис Борисович не донес стакана до рта, а содержимое его исчезло, и лужи на земле не образовалось никакой. Рампаль поглядел на старика с недоверием.
   - То-то, голова. Мы уж год прямо желудком. Оперированные мы. Ну, садись, голова, играй, раз делать не хрена, я пошел на боковую...
   Старичок Петр Герасимович не стал спорить, перехватил кучку "костей" и сел на место. В партнеры к тому самому полоумному Степану, без которого, как он знал, никакой карамболь китайской разведке не подкинешь.
   Петр Герасимович забавно тряс старорежимными бакенбардами, давая на стол, как ему казалось, "сильную кость", но зарубая при этом ход своему партнеру. Старик оказался разговорчивым, еще недавно он жил в Москве, а вот теперь переехал в поселок Шарташ к сыну, а сын весь день на работе, вот и скучно ему, вот и решил он с хорошими людьми время провести. Старик проигрывал нещадно, но партнер, которого он гробил с каждым ходом, не сердился, скорее откровенно ликовал, ловя каждое слово этого ветхого деда, свежего человека. Дед повествовал об интимной жизни московских эстрадных блях, главным образом Аллы Пугачевой и Людмилы Зыкиной, - насчет последней кто-то заикнулся, что она, мол, уже в летах, но его осадили - зато у нее талия в порядке, а ты сам что ли мальчик маленький, так закрой уши, - и еще о каком-то московском капитане КГБ, бывшем своем соседе по имени Миша, который, хотя и наследник российского престола, о чем почему-то докладывает каждому встречному-поперечному, но все равно выше капитана пойти не может; Степан ликовал и губами шевелил, чтобы лучше запомнить все то, что сегодня же, сейчас же, как только дедусь выговорится, нужно будет отписать маньчжурскому императору. Ведь за эти сведения ему наверняка дадут какой-нибудь самый главный орден! А дедусь все плел и плел про соседа своего, про капитана Мишу, который сейчас, оказывается, даже в Свердловске, он родной внук Ивана Грозного, законный причем, главнее всех Романовых. Иван, грозный от злости, значит, синел - вот и фамилию внуку дал Синельский. Дворник скреб метлой давно уже чистый асфальт и предчувствовал, что скоро надо будет бежать в свое не совсем жилое помещение, где ночью неизменная Люся как раз доложила ему, что придется примириться, аборт делать уже поздно, будет у них третий ребенок. Хуан принял сообщение как должное, ребенок так ребенок, обещал, что как только родится - начнет выдавать ей на десятку больше, а ведь и так уже две давал, кто, кроме китайца, смог бы прожить на то, что после такой жертвы оставалось от дворницкого жалованья? Но вот доминошники стали редеть, совсем стемнело, дряхлый дед пошел восвояси, нырнул в парадное Степан, а следом и дворник ушел.
   Софья шла с почты, на ходу читая только что полученное письмо. Сердце бешено стучало где-то в горле, встречные шарахались от нее, настолько багровым было ее лицо в эти минуты. Около пяти вечера вынула Софья из почтового ящика извещение на заказное письмо из Англии, сперва не поняла, что это такое, а потом уж и не помнила, как до почты добежала, закорючку вместо подписи поставила, длинный заграничный конверт получила и пошла домой. На исписанный чернилами лист садились снежинки, отчего буквы расплывались тут же, но терпеть до дому не было силы, Софья читала письмо уже в третий раз, такого волнения не испытывала она даже при чтении писем старца Федора Кузьмича.
   "Моя дорогая, - начиналось письмо, словно они уже Бог весть сколько были знакомы, - я бесконечно рада твоему письму, твоему женскому человеческому живому родственному голосу. Также печалюсь о кончине моего брата. Неотложные дела, святое дело независимости всех женщин мира, не позволяют мне теперь отлучиться из Лондона, ибо грядущее царство всемирной обоюдной женской любви близится, и встретить его я должна, как, надеюсь, и ты, на передовой позиции борьбы с тиранией мужчин..."
   Письмо было длинное, задушевное, пламенное и непонятное, оттого пришлось его читать четвертый и пятый раз. Насчет борьбы с тиранией мужчин Софья была с теткой согласна на все сто, она как раз накануне отлупила Виктора за плохо вымытую посуду, - с того памятного дня, когда ей открылась тайна собственного происхождения, Софья домашними делами заниматься перестала, переложила их на Виктора, и он принял их, и готовил, и стирал, а только бы пикнул, - и спать отправила в коридор на раскладушку, даже на диван в гостиной лечь не позволила. И после такого недвусмысленного со стороны тетки приглашения на борьбу с мужчинами собиралась врезать ему сегодня еще и раз и два, уж какой-никакой повод всегда найдется, а то и не надо, за плюгавость, например, вложить можно. Неприятны были для Софьи в письме тетки множественные цитаты из Ленина и Маркса, особенно повторенная дважды насчет того, что, мол, кухарка должна государством управлять. Тетка упоминала также Лхассу, - Софья с трудом вспомнила, что это такое, а еще меньше поняла Софья оборот "обоюдоженская любовь", заподозрила что-то нехорошее, но потом подозрения откинула. Главное же ясно читалось в письме, расплывшемся грязно-синим по грязно-голубому, тетка писала ей, что будет счастлива видеть племянницу в Лондоне, во главе женщин России, в последнем и решительном бою с плутократией мужчин, - иначе говоря, приветствовала ее как наследницу русского престола!
   Софья, наконец, спрятала письмо и обнаружила, что стоит у своего подъезда. Поднялась, открыла дверь и поняла, что в ее пустой квартире кто-то есть. Ухватила первое попавшееся в руку и, не раздеваясь, прошла в гостиную. Так, в пальто и с веником в руке, и вошла туда, где, выделяясь волевым профилем на фоне освещенного с улицы окна, ждала ее высокая и представительная женщина. Проклятый Виктор, без сомнения, привел в ее отсутствие какую-то шлюху. Ну я тя щас! Хотя, впрочем, все-таки, значит, с мужиком живу, а не с полным дерьмом, гляди-ка, блядей все-таки водит, может чего-то, значит. Женщина у окна повернулась, Софья рывком включила свет. У окна стояла она сама, Софья Романова. И смотрела на нее, Софью Романову, прямым и жестким, обычным своим взором. И выжидала - какое впечатление она сама на себя произведет.
   Впечатление получилось неожиданно слабое. Софья, не раздеваясь, присела в кресло, откинула с головы капюшон с начинающим таять снегом, положила веник на колени, провела рукой по волосам, произнесла:
   - Я уж испугалась...
   Софья-два (точней, понятно, Рампаль) удивилась, но виду не подала. Стараясь повторять движения оригинала, она села в другое кресло и произнесла:
   - Странно было бы не испугаться... Муж на работе, он нам мешать не будет...
   - Да что муж, барахло муж-то...
   - Что же ты меня не спрашиваешь, кто я такая?
   - А кто ты такая? А и так видать,- Софья ты, Романова. Я, стало быть. Чего вылупилась? Меня... себя не видела? Сама с собой решила поговорить? Пообщаться захотелось?
   - Постарайся сосредоточиться и не сойти с ума. Я понимаю, потрясение встретить саму себя.
   - Потрясение, на фиг... При таком-то мужике! При такой чертовой жизни, когда дерьмо целый день с утра до ночи возишь! Когда мужика ни одного на тысячу километров вокруг приличного нет, пьянь одна и бабники, ни понимания, ни тонкости! А молодость я на кого убила, думаешь? Думаешь, не ревела, когда Стася моего бросала, подонка? Думаешь, когда отец все что мог братцу моему на блюдечке подносил, а мне хрен что давал, не обидно было, думаешь? Легко, думаешь, в школе сносить было, что жидовкой звали, и братец родной то же самое думал, не говорил, но по глазам-то все видно! Ну, я, в обиду, конечно... словесный поток неожиданно иссяк, что-то до Софьи, наконец, дошло, и она впервые взглянула на Софью-два с недоверием: - Кстати, а вообще-то ты чего сюда заявилась?
   - Как так, - деловито ответил Рампаль, - я - Софья Романова, пришла к себе домой.
   - Иди заливай, - ответила Софья. - Это я - Софья. Софья Вторая, запомни!
   - Добро, - ответил Рампаль в тон, - годится. Ну, а я тогда Софья Третья. Чем я хуже?
   - Ну, тебе кто поверит. У меня доказательства. А у тебя что? Шиш с маслом у тебя. А меня кто хочешь признает. Вон, хоть дядя.
   - Идет, - ответил Рампаль, - а меня родной сын признает. Он, кстати, скоро из лагеря выйдет. Или ты мне хочешь сказать, что он и тебя припомнит, прослезится, коли ты его в роддоме государству сдала?
   - А ты, значит, не сдала, тоже мне целка-невредимка нашлась!
   - В общем, неважно все это. Я пришла тебе сообщить, что буду заявлять претензию на русский престол.
   - Да кто ты есть такая? Самозванка ты! Я тебя так везде и ославлю. И в Лондоне тоже знать будут! Права-то законные - мои! Кровные! Романова я!
   Рампаль понял, что так ничего не добьется. И сменил тактику.
   - Идет, - отозвался он, - ославишь. Я тогда иначе поступлю. Я всем объявлю, что я, Софья Романова, не Софья никакая и не Романова, а самозванка чистой воды, Сонька Глущенко, жена директора автобазы, пасынок у меня в тюряге, сын, кстати, тоже.
   Софья испуганно заморгала. Что это за чучело огородное сюда явилось? И впрямь ведь все испортит. Надо гнать ее в шею. А Рампаль к тому же невзначай сделал совсем неверный ход.
   - Отреклась бы ты, Соня, - доверительно сказал он, - хоть в чью пользу. Была бы у тебя красивая жизнь. Чего хочешь тогда проси. Вот, набросала я тут, послушай, я зачту: "Одушевленная со всем народом мыслью, что выше всего благо родины нашей, приняла я твердое решение не претендовать на занятие престола всероссийского..."
   - Когда это я такое решение приняла? - вскипела Софья, - да я из тебя сейчас не знаю что сделаю! - Софья не успела понять, что же она хочет сделать из конкурентки, вскочила из кресла и с занесенным, словно топор, веником пошла на нее. Та вскочила на кресло с ногами:
   - Ты не очень-то! Я ведь и милицию позвать могу, я в своем доме! - с опозданием крикнул Рампаль, когда старенький веник уже обрушился на его с таким трудом уложенную прическу. - Не очень-то! Я в своем доме! Я в своем праве!
   - Я тебе покажу, в каком ты праве, - сквозь зубы прошипела настоящая Софья, - Я тебе покажу, как в царицы лезть! Я тебе покажу Софью Третью! До смерти не опамятуешься! - доломав веник, Софья не стала вцепляться конкурентке в волосы, а прямо перешла к самбо, которым когда-то занималась в школе, в кружке.
   Рампаль не имел инструкций бить Софью. Поэтому прахом шли все его познания в дзюдо, айкидо, каратэ и кун-фу. И, уже лежа на полу, на обеих лопатках, попытался он - даром, что ли, столько времени женщиной был - ответить ей чисто по-женски, и, конечно, вцепился Софье в волосы, но только разъярил ее. Софья верхом сидела на Софье и била ее за милую душу, к тому же в суматохе свалился с секретера бюст Маяковского, который Софья-основная прихватила и норовила хорошенько размахнуться полупудовой этой дубинкой, а попади она достаточно метко по черепу - прости-прощай не только карьера, но и от черепа ничего не останется, пельмень съесть нечем будет. Рампаль вырвался, благо силы были все-таки равные, и пустился наутек, в дверях квартиры с кем-то столкнулся, переступил через опрокинутого, исчез в лестничной темноте.
   - Вот и ты, гадина, явился! - грозно объявила Софья, с Маяковским наперевес идя на не ко времени рано припершегося супруга.
   Сделав в считанные мгновения из супруга именно обещанное не знаю что, привычно отнесла будущая императрица мужа в спальню и швырнула на постель. Все-таки она разрядилась. Ишь, ублюдина, чего захотела, чтобы я от престола отреклась, падла такая, да вообще кто она есть такая! Откуда именно гостья взялась и кто такая на самом деле - этот вопрос возник и сразу же канул: столько уже времени размышляла Софья о своем священном праве на престол и о приемлемых способах свержения советской власти, что казалось ей, будто ее происхождение уж и не тайна ни для кого. Скорей она даже почувствовала после удачной битвы свою значительность.
   Нежно разгладила Софья на письменном столе письмо тетки Александры. Да! Конечно же, время не ждет. Конечно, права на престол пора заявлять. Но, и то правда, в Москву надо сначала проехаться. В Ленинград тоже, осмотреться, как все лучше сделать. Глупо будет сперва сесть на престол, а только потом уже размышлять, соболиная ей мантия как царице для походов в ГУМ там, в "Березку", в универмаг "Москва" будет полагаться, либо горностаевая, маркая, но, впрочем, пусть ее пажи несут, руки небось не отвалятся. И портрет на десятках, на четвертных чеканить который, профильный, анфасный или в три четверти? Анфас-то у нее все-таки лучше. Войну тоже надо будет небольшую провести, завоевать что-нибудь, Турцию, к примеру, лучше всего, крест поставить на Святую Софию, ведь это ж ее, Софьи, тогда личная церковь будет, по воскресеньям в нее на обедню летать можно! А то, глядишь, турков и вовсе на остров Врангеля всех отселить, не зря к ним Врангель в гражданскую смотался, а столицу в Константинополь перенести. Или в Софию? Ну, это все еще думать надо, думать, так сразу не решишь. Софья как-то остыла. Заряд лупцевания, доставшийся ныне сразу двоим, сильно подорвал ее нервный накал. Но Виктору можно бы и еще врезать. Софья вздохнула и пошла приводить себя в порядок.
   А Рампаль, задержавшись на тесной лестничной клетке, всхлипывая, достал из-за пазухи, с омерзением прикасаясь к своему женскому телу, пыльный и раздавленный пельмень и по-собачьи, глотком сожрал его. Только воздух всколыхнулся вокруг, боль от побоев прошла, но стыд остался. Он снова сел в лужу. Никакого отречения от Софьи Романовой добром теперь не получишь, ясное дело.
   Рампаль плелся вдоль улицы Малышева к себе домой, в руины. Неудачей сегодняшний день закончился закономерно, конечно, следовало заявиться к этой безумной бабе в каком-нибудь жутком виде, двуглавым Сталиным, что ли, когтистым осьминогом, Змеем Горынычем, на худой конец. Человеку с ней, видимо, вообще не сладить. Тут нужен кто-то семижильный, таких Рампаль, много на веку повидавший, не встречал. Разве уж Форбс лично ее приструнил бы. Жди, станет он... Но, в конце концов, ван Леннеп не зря пригрозил, что с Софьей бой предстоит длительный и победа, если только ее можно будет так назвать, - во зараза! - грядет не скоро, не скоро. Что же это нынче ему за поручения дают? На фиг он вообще жрал эти самые медвежьи уши, оказавшиеся, кстати, травой? Иди поспорь с ясновидящим...
   Рампаль возвратился домой и вспомнил, что есть у него еще одно дело. Выгреб он из угла каморки, из-под груды мусора, полиэтиленовый пакет немалого размера и к нему деревянный ящик. Пакет надлежало упаковать, надписать адрес и отправить в Москву условленному лицу, его передадут в американское посольство, где и будет ящик храниться до победного конца. Царица Екатерина вручила на сохранение Рампалю то единственное сокровище, которое не могла увезти на Алтай: спаниеля Митьку. Митька выл и вырывался, прощаясь с хозяйкой, попадая в руки оборотня, отчего из пасти падала пена, а вой срывался на тонкий щенячий визг. Но Рампаль быстро вкатил ему снотворного, а вечером в руинах ввел его в долгосрочный анабиоз. Без собаки Екатерина вообще ни на что не соглашалась. Как и Павел - без Кати. Так пусть полежит пес, поспит на Новинском бульваре в Москве. Там хорошо.
   Рампаль включил плитку и стал варить пельмени. Все равно сегодня на почту идти было поздно, а Митька не убежит: он в анабиозе. И Рампаль тихо ему завидовал.
   13
   Одна из наиболее значительных причин, почему Россия стала величайшей державой мира - баня с паром и веником.
   П.КУРЕННОВ. РУССКИЙ НАРОДНЫЙ ЛЕЧЕБНИК
   Сношарь стоял у вделанной в частокол калитки и глядел на реку. С самого утра в холодной, но не замерзшей все-таки Смородине копошились мальчишки, ловя раков на вечер, на закуску праздничную под пиво, которое в огромном котле за селом, возле Верблюд-горы, совсем рядом со сношаревым домом, однако за подлеском, так что отсюда не видать, было уже сварено, известная Настасья со вчерашнего дня таковое неусыпно от местных пьянчуг сторожила: миром варили, миром и пить. Хотя ссыпчины по традиции в этот праздник всегда бывали бабьи, мужиков на них тоже допускали - однако ж не ранее своего часу. Праздник как праздник, жен-мироносиц, курячьи именины, холодно уж вовсе, но мальчишки бесстрашно лезли в ледяную воду и время от времени тащили со дна крупных черных раков, совсем почти снулых по осеннему времени. Молодцы, думал сношарь, не боятся морозцу, крепко мое семя. Все эти мальчишки и впрямь были его семени, дети родные в большинстве и внуки, за небольшим исключением тех, которые правнуки. С удовлетворением отметил сношарь и то, что у берега ребятишки шастают-шастают, а правила знают, в Угрюм-лужу ни один не лезет, даже близко к ней не идет. Угрюм-лужей назывался изрядный затон, отгороженный от собственно Смородины глинистой косой, прямо перед домом сношаря, и использовал его сношарь для потаенных целей, - прямо скажем, сливал в нее жидкость некую, о которой речь ниже, - отчего водилась в луже сказочная рыба золотоперый подлещик; слух шел, что рыба эта говорящая, а сношарь числил ее под своей охраной и ловить никому не дозволял. Были в затоне, конечно, и раки. Однажды, сказывают, еще в то лето, когда бабка Ефросинья кипятком ошпарилась, да так, что всем селом на нее мочились, вылез из затона рак, не соврать вам, ну, с гуся, вылез и полез на Верблюд-гору. Высоко не долез, покрутил усищами, свистнул и опять в затон улез. А был, не соврать вам, с гуся хорошего.
   Дом сношарю поставили миром, скоро после войны, когда уж и вовсе на всю деревню, бедную тогда, других мужиков не имелось, по крайней мере таких, какие бабами бы в расчет принимались. И хоть срубили дом не настоящие плотники, а одни только бабы заинтересованные, но избу поставили крепкую: горница шесть метров на семь, сени большие, двор да клеть, в которой, правда, никакого скота сношарь отродясь не держал, не требовалось ему. Баньку с амбаром срубили тоже. Подновляли это все потом уже не бабы, а новонародившиеся мужики, которым мамаши по секрету сообщали, что не Степановичи-Юрьевичи-батьковичи они на самом-то деле, а все как один Лукичи. Не так давно и веранду к дому пристроили, чтобы мог Пантелеич чаи распивать, созерцаючи Смородину, то самое место, где когда-то мост калиновый стоял, заливные засмородинские луга и синюю полосу бескрайнего леса дальше, до самого горизонта, до тех краев, где Брянщина становится чуть ли не Киевщиной. Однако же дневного света сношарь не любил, на веранде разве два-три раза за все лето чай кушал, да и то поздно вечером, если уж очень упаривался за трудовой день, в четыре-пять часов начинавшийся. До такой степени свет дневной ему докучал, что даже в избе попросил он, когда избу-то ладили, окна срубить вдвое меньше против обычного, к тому же высоко, где-то под самой крышей, прежде соломенной, а теперь давно уже крытой хорошим кровельным железом. Так и стояла его изба не с окнами - с какими-то слуховыми окошками. Свету сношарю при его-то ремесле требовалось немного.
   От избы сношаря до водокачки, иначе говоря, до бывшей церкви Параскевы Пятницы, по прямой, ежели оврагом, было метров восемьсот, и, хотя дорога эта была страсть какая колдобистая, виднелась на дне оврага узкая тропиночка, не зарастала никогда. Ежели идти хорошей тропкой, замечательно утоптанной и зимой и летом, то вдвое дальше. Можно было к сношарю дойти и берегом, но тогда из-за того, что вокруг Верблюд-горы идти приходилось и другие буераки огибать, получалось и вовсе километра два с половиной, тропка там была чуть видная, совсем неудобная это была дорога, ею бабы разве что по первости ходили, чтобы подольше идти, боязно все-таки. Боялись же зря: ласков был сношарь с бабами беспредельно, хотя, казалось, и не отличал одну от другой, с безразличием глядя старыми, но все еще ярко-голубыми глазами на очередную Настасью: на имена память у него была плохая, а скорей всего не хотел он мозги лишними вещами загружать. А уж коль баба очень ему по нраву придется, да ткнет он ее в пупок толстым мизинцем да прибормотнет: "Ух ты, пупыня какая!" - тут и вовсе баба млеет и бегать к нему начинает исключительно через овраг, чтоб скорей.
   Собственно, были у сношаря и имя, и фамилия, и год рождения, и приусадебное хозяйство с каким-то количеством приусадебных же соток, и пенсия от государства, отчего-то по инвалидности, - от какой-такой хвори инвалидность он эту поимел, оставалось загадкой; цыганский дурачок Соколя, которого, как поговаривали, сношарь сглазил, бекая и мекая, что-то пытался объяснить, мол, на гражданском фронте оторвали беляки сношарю кусок чего-то там, но это никому не заметно было. Кроме избы и приусадебных соток, имел он еще курицу, любимейшую Настасью Кокотовну, жившую в горнице и сроду яиц не клавшую. Со двора сношарь в последние пятьдесят лет почти не ходил, любил работу свою; что женат почти никогда не бывал, то всем понятно, а вот что почти, а не вовсе, то секрет большой и непонятный, - бабам, впрочем, все равно было, что почти, что не почти, а больше никто не интересовался. Появился он в селе так давно, до коллективизации еще, до того, как попа кулачили, непротивленца, что никто уж деревню без сношаря и не помнил, древностью он равнялся чуть ли не сгоревшему в последнюю войну Калиновому мосту, над которым, говорят, тот самый Соловей-то разбойник и сидел, не иначе как сверстники они со сношарем были, а то и родственники. Одна только бабка Феврония Кузьминична, в просторечии Хивря, может быть, могла повспоминать молодые годы, когда сношарь еще только-только в силу входил, но у нее допытываться было бесполезно: баба она была еще крепкая и об Луке Пантелеевиче имела воспоминания за всю свою долгую жизнь самые отменные.