Страница:
- Уж простите, Лука Пантелеевич, что тревожу, но нашего пребывания в вашем гостеприимном и, не боюсь этого слова, хлебосольном во всех отношениях доме осталось не столь уж много...
Сношарь резко отхлопнул левый глаз, словно кингстон на судне отворил в отчаянную минуту. Джеймс осознал, что, кажется, пришел сюда вовремя.
- Но, увы, нам никак невозможно - мне и вашему внучатому племяннику, подлинное имя которого вы и сами, без сомнения, давно угадали, - никак невозможно покинуть вас без окончательного вашего решения...
Сношарь отхлопнул и второй глаз.
- ...касающегося ваших наследных прав на всероссийский престол.
- Я и так на него не претендую, - буркнул сно-шарь, мрачно уставясь на Джеймса. Кокотовна на печи зашебаршила, - может быть, ее не устраивал такой ответ хозяина.
- Но ведь вы никогда не отрекались от него формально. Понимаете, важна именно формальная, чисто формальная сторона.
- А я и не наследник вовсе. Мой старший брат погиб, знаю. Но наследник-то у него остался? И у наследника тоже сын. Какие такие у меня права? А?
- Да... Если бы брат ваш законным образом взошел в должное время на престол - возможно, ваше отречение бы и не требовалось. Но ни он, ни даже ваш и его батюшка, Алексей Федорович, такового престола никогда не занимали. А в России более или менее любой член царской фамилии может претендовать на престол, хотя ваш прадедушка и урезал некоторым образом права женской части царской семьи, однако же указ его легко мог бы быть изменен или даже перетолкован. Да что там - просто для вашего же спокойствия, как нам кажется, вы должны были... отречься от прав на престол. В пользу того, кого, как вы только что сказали сами, считаете законным наследником, настоящим царем.
Сношарь сел на постели.
- Это мало ли чего я считаю, - буркнул он, - так что из всего из этого?..
- Нужно подписать документ об отречении - ничего больше.
- Ну, пиши: отрекаюсь...
- Нет, тут определенная форма требуется. У меня все приготовлено, только лучше бы вы все это написали собственноручно. Мы бы вас перестали тревожить совсем, окончательно бы перестали.
Сношарь посмотрел на него тем самым взглядом, которым, наверное, Соловей-Разбойник смотрел некогда на Змей-Горыныча.
- Это мне и писать самому?.. Впрочем, давай, зараза, стило.
Джеймс, ликуя каждой поджилкой, вытащил из нагрудного кармана сложенный вчетверо черновик, чистый лист бумаги и шариковую ручку. Сношарь все это взял, пристроил бумагу на колене, отказавшись подложить под нее хоть что-нибудь, отчего его и без того корявый - с непривычки - почерк стал и вовсе нечитабелен. Но на это Джеймсу было плевать.
- Судьба России, честь геройской нашей нации... - соловьем разливался он, диктуя. Сношарь что-то писал, потом вдруг остановился. Джеймс умолк и посмотрел вопросительно.
- Вот что, - произнес тихим, но твердым голосом сношарь, - мил человек, сколько уж кусок хлеба да все прочее с тобой делю, а имени твоего не знаю. Раз такой важный документ пишу - должон я знать, как тебя звать, чье имя свидетельское внизу положить. И настоящее, без пантелеичей.
Джеймс замешкался. Получалось так, что об эту приступочку можно разом обломить все отречение. Он решился и сказал правду.
- Аким Нипел. Это по-русски правильней всего.
- Ага... - довольно буркнул сношарь, - Аким - это лучше будет Хаим. Вон у... Настасьи мужик ейный, Аким-кровельщик, дерьмо, а не мужик. А Хаим звучит. Джеймс, видать, по-вашему. Нипел. Ну, и ладно. Диктуй дальше.
- В эти решительные в жизни России... Пишете? - сочли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных...
Сношарь быстро-быстро корябал по бумаге. Закончив, подмахнул ее совершенно разборчивой подписью: Никита Романов - и швырнул листок в руки разведчика.
- Все! Все! Хватит с тебя и со всех вас? А теперь поди. Не до того мне. И не трожь, пока сам не покличу.
Джеймс с непостижимой быстротой дотянулся до лапищи сношаря, государственным образом чмокнул ее, правда, в тыльную сторону не вышло, в ладонь чмокнул, - и скрылся за дверь. За спиной у него грохнула щеколда и послышался звук вздохнувшей под тяжестью сношаря кровати.
Государь все не подавал признаков жизни, - кажется, он снова закемарил, а Джеймс ужом скользнул к себе и на радостях высадил давешний коньяк до дна. И лишь потом, забравшись с ногами на лежбище, развернул изрядно мятое отречение от престола, отречение великого князя Никиты Алексеевича. С удовольствием разобрал несколько первых строк, а потом замешкался, глазам не поверил - и едва не взвыл белугой. В отречении сношаря стояло буквально следующее:
"...Не желая расставаться с любимым племянником нашим Павлом, каковой для домашнего дела мне совершенно необходимый, мы передаем наследие наше брату нашему по духу, инородцу знатных кровей Акиму Нипелу, он же да будет наречен по коронации императором, и благословляем его на вступление на престол государства российского. Заповедуем духовному брату нашему править делами государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том нерушимую присягу во имя горячо любимой родины..."
Джеймс, наконец, удостоверился, что сей сон никак не есть сон, и с размаху ударился лбом в стену, потом, для порядка, ударился еще раза три. Наваждение не проходило. Сношарь выполнил его просьбу. Он отрекся. В чью пользу хотел, в ту и отрекся. Джеймс босиком вывалился из своей каморы и рванул на крыльцо хоть голову в снег сунуть, если больше ничего поделать нельзя.
Тяжелый и влажный воздух ударил в лицо. Джеймс бросился в снег и покатился по чуть наклонной земле в сторону, противоположную реке. Ударившись о калитку, сел он и обхватил голову руками, тихо, сквозь зубы, скуля. Хотя он понимал, что не получит в данном случае от начальства даже выговора - ибо строго исполнил инструкции, в которых действительно обозначалось, что отречение непременно, а в чью пользу - безразлично, - тем не менее чувствовал Джеймс, что подобной срамотищи с ним не приключалось никогда. Попасть на роль русского императора - что может быть позорней для американского разведчика? Он тихо выл, зарывая босые ступни в грязный сугроб. А когда отскулил свое, когда утер лицо рукавом и поглядел вокруг, обнаружил, что весь спектакль дал, что называется, для зрителей. Или, по крайней мере, для одного зрителя. За калиткой стояла большая, неведомо как подъехавшая сюда ветхая телега, запряженная таким же ветхим сивым мерином. Возница, несомненно, женского пола, хотя и до глаз закутанный, стоял возле телеги и оправлял рогожу, которой была прикрыта высокая груда клади. Хотя в закутанном существе для простого глаза едва-едва опознавалась женщина, Джеймс немедленно понял - по мелочам, которые привык профессионально запоминать, - что женщину эту он уже некогда видел. Видел наверняка: в ноябре прошлого года, за несколько секунд до того, как, поднявшись от Смородины по девичьей тропке, заговорил с великим князем-сношарем, подложившим ему нынче такую исполинскую свинью. Звали эту женщину, надо полагать, Настасьей, тут можно было ошибки не бояться. Кладь на телегу была уложена с предельной аккуратностью, но далеко не столь аккуратно прилегала к ней рогожа, и по странным округлым выступам на ней заподозрил разведчик что-то нехорошее: ежели не дыни привезла сюда Настасья, то неужто снаряды?
Джеймс вышел за калитку и решительно взялся за рогожу. Настасья не реагировала, суетясь с упряжью. Под рогожей величественной пирамидой лежали страусиные яйца. Глаза у Джеймса полезли на лоб, и он спросил у закутанной бабы:
- Где взяла? - только и вымолвил он тихо.
- Где взяла, где взяла, - сердитым и простуженным голосом отозвалась баба, - купила. Где смогла, там и купила. Ясно? Хозяин-то дома? Ты пошел бы, милок, доложил: Настасья-грязнуха свой долг перед батюшкой и Богом цилком сполнила!
Джеймс, опять механически реагируя на давние инструкции, пошел докладывать сношарю, на это мгновение ставшему для него начальством. Он стукнул разок для порядка в дверь сношаревой горницы, деревянным голосом выкликнул сквозь нее последнюю фразу закутанной бабы. Потом из-за двери раздалось: хрясть, бам, трах, барабах, возмущенное ко-ко-ко, дверь отворилась, щеколда обломилась, и на пороге, в одних розовых подштанниках до колена, явился великий князь. Словно от удара по лысине, мотая головой, даже не мыча, а как-то просто задохнувшись на выходе, вылетел сношарь, в чем был, - как явилась нынче утром пророчица в своем босоходстве, так, видимо, на весь день всем и предвещано было снежное босохождение, - и вылетел к калитке. Обошел телегу, подошел к Настасье, оцепеневшей возле мерина, заложил большие пальцы за резинку трусов, откинулся назад и сказал что-то, Джеймсу было не слыхать, что именно. Потом пошел в избу, не оборачиваясь, а дрожащий, трясущийся ком тряпок по имени Настасья - за ним. Проходя мимо Джеймса, тряпичный ком лепетал что-то наподобие: "улестила, угодила, сподобил, удостоил", - а потом и дед в розовом дезабилье, и ком тряпок удалились в сношереву горницу, и мир совершенно опустел. Сивый мерин стоял неподвижно, а легкая ночная наметь на покрывавшей телегу рогоже быстро таяла в лучах проклюнувшегося солнца. Воцарилось нечто вроде тишины.
Джеймс, довольно сильно опьяневший задним числом, продрогший и посрамленный, хотел было вернуться к себе в конуру, но, повинуясь внезапному душевному порыву, вломился в незапертую конуру Павла. Будущий государь сидел на постели в голом виде, лишь слегка прикрывшись овчиной. Позу эту он, видимо, принял только что, когда послышался шум из сеней по поводу явления стравусиной Настасьи. Император курил местную вонючую сигаретку, хотя курить почти бросил, - так, две-три в неделю "смолил". С восхищением глянув куда-то вверх, бросил он Джеймсу вместо приветствия:
- Вот женщина! Нашла ведь!.. - и мечтательно затянулся.
Джеймс присел на чурбан, на тот, на который обычно складывали одежку Настасьи, такие, которые не очень торопились и вообще соглашались раздеться, и тоже закурил. Закурил не такую вонючую сигарету, как император, а еще более вонючую, ибо мокрую от валяния в снегу. И сразу полез на чурбан, где, как он знал, в "затаене" у Павла всегда лежала дежурная бутылка коньяку. Сам Павел пил теперь мало, ровно столько, сколько требовалось для его единственного нынешнего активного занятия, перенятого, можно констатировать, у хозяина. Занимались они с Джеймсом и каратэ, но редко и с прохладцей, Павел усвоил всего один смертельный прием и решил, что с него уже довольно. Смертельный тык средним пальцем куда-то в грудобрюшную область был почти его собственным изобретением, уразуметь прием до конца Джеймс никак не мог, а потому и нейтрализовать не научился, - а легко ли тренироваться с императором, который, к месту и не к месту, все норовит свой коронный "тык" провести и оставить тебя чуть ли с порванной диафрагмой, - а дать за этот прием императору по морде по-простому, без каратэ - позволительно ли? Но коньяк Павел у себя все же держал, бутылку в неделю все же истреблял (у Джеймса шло полторы в день), даже пристрастился к дурной манере поить Настасий. Сношарь ему за это уже пенял. Павел, видать, потому, что уже в какой-то мере чувствовал себя государем, вел себя в общем-то правильно, пить императору много нельзя, а другие вокруг пусть пьют от пуза. Да только нетрезвому Джеймсу все трудней становилось управляться с подопечным Романовым.
- Ехать нам скоро отсюда, государь, - сказал разведчик, - готовьтесь. В Москву. Уже для самого главного.
- Это зачем еще? - ответил Павел, - подождали бы лета. Тогда, глядишь, и поехали бы. А у меня еще тут дел недоделанных куча.
Сильно пьяный Джеймс, не желавший нынче жрать никакие стимуляторы и вообще захотевший просто так человеком побыть, помолчал немного и взорвался:
- Каких дел, Павел Федорович? Каких дел? Вы Машу Мохначеву недоимели или Настю Коробову? Или Дашу Батурину, или Клаву Лутохину? Какие у вас дела тут, государь, кроме этих? Какие? Россия вас ждет, государь, Россия, и ей совершенно не все равно, когда именно, сегодня или посреди лета, вы ее в руки возьмете! О ней же ни один черт не думает, на нее всем плевать, особенно тем, кто треплется о ней с утра и до ночи! Кто думать о ней будет - я, что ли? Так у меня, к вашему сведению, русской крови нет ни капли! Вам до коронации меньше полугода, если хотите знать!
Павел поглядел на него недоверчиво.
- Так уж прямо... Вам бы проспаться, Роман Денисович...
- Не Роман я! Не Денисович! Вот я кто, смотрите! - Джеймс рванул из кармана чистый - впрочем, довольно грязный - лист бумаги, и, в точности как сношарь, пристроившись на колене, стал писать - только еще худшим почерком свое отречение, отречение императора Акима Первого в пользу истинного наследника престола, Павла Второго Романова. Написал, подписался по-английски, вместе с бумажкой, нацарапанной сношарем, сунул Павлу в руки.
Павел с интересом изучил бумажки, и погасил сигаретку, не докурив ее даже до половины.
- Он что, любезный наш хозяин, соскребнулся, не знаете случайно? полюбопытствовал Павел, начиная одеваться. Джеймс поглядел на него глазами, полными слез.
- Нет, государь! Это лишь оттого, что любит он вас, государь, как сына, как внука, как наследника, как царя, хочет при себе сохранить, а всю эту исполинскую груду дерьма, которую вы как хотите называйте, всю империю вашу, короче, свалить на плечи лишь бы кому, - а хоть бы и мне, чем не кандидат, раз уж под рукой? Экономика развалена, все разворовано, моря отравлены, реки пересыхают, одно оружие штампуется на славу, да и тем воевать нельзя, вы его... - Джеймс опять сглотнул непритворную слезу, вспомнил кое-что из плохо известной ему русской литературы, и брякнул: - кирпичом чистите! Вы что ж, как сношарь, думаете той радостью единственной от народа откупиться можно, что всех баб вы умело перетрахаете? Так ведь и того не сможете, больно много баб, да и чуть не у трети венера всякая, как мы тут ее только не словили по сей день, секрет хозяйский, не знаю уж. Ведь вы принимаете страну, в которой ничего, ну буквально ничего не достанется вам отлаженного и целого, все поломанное и краденное будет, разве тысячу-другую казнокрадов от прежнего аппарата пригреть придется, что сейчас для вас трон бархатами обивают. Вы император, государь Павел, а я - червь у подножия славы вашей, хоть и умереть готовый для блага этой вашей проклятой...
Джеймс пьяно разрыдался. Павел, искренне потрясенный, встал и, как ребенка, погладил разведчика по чуть седеющей голове. Все, что говорил разведчик, он вообще-то знал и сам, давно уже взвесил множество грядущих обстоятельств, думал на эту тему почти ежечасно, - и вот надо же такому случиться, что был он пойман в тот самый миг, когда никаких иных мыслей, кроме сношарских, в голове его не обозначалось. А Джеймс еще и добавил:
- Вы хоть о жене подумайте, государь! Ведь пятый месяц ничего о ней не знаете, ведь у вас не жена, а чудо, и все ваши здешние подвиги никогда ее вам не отменят, не заменят... Словом, государь, вы вспомнили, зачем работу в средней школе бросили?
- Протрезвейте сначала... дорогой Аким, - попробовал защищаться Павел. Джеймс поднял голову, и какое-то время на него было страшно смотреть, он собирал крохи своего накачанного спиритусом духа. Потом сделал какое-то движение, наподобие того, как собака, из воды выйдя, отряхивается, встал и наклонился к низкорослому Павлу. И... дыхнул ему прямо в лицо. Ни малейшего запаха алкоголя не исходило из его по-американски полнозубой, без единой пломбы, пасти.
Вовеки веков так и осталось тайной - был пьян в тот день Джеймс Найпл или действовал согласно инструкциям. Выпить еще раз ему все же довелось попозже, и довольно крепко, пришлось-таки выходить на связь с Джексоном, просить кое-каких указаний. На следующий день таковые поступили, однако кое-что приключилось в доме сношаря еще того намного ранее.
Часов около шести заметил Джеймс, выходивший в сени хлебнуть воды все из той же кадки, - потому как устал от длинного и несвязного разговора с Джексоном, - что бывшая Настасья-грязнуха, ныне, надо думать, Настасья-стравусиха, уже сношаря покинула и, счастливо перебирая крепкими ножками, бегает по двору - от телеги к баньке, от телеги к баньке, перетаскивая заработанную сношарем несусветину, по две штуки за пробежку, больше одного яйца пальцами не удержишь. Вскоре груз иссяк. Настасья села на телегу, стегнула мерина и отбыла неведомо куда, кажись, прямо в знаменитый поспешный овраг, в котором, конечно, никакого проезду быть не могло и не было, но так уж разведчику показалось. Джеймс поглядел ей вслед, махнул рукой и ушел к себе договаривать с индейцем и с генералом.
А еще через часок, когда завалились во двор обычной гурьбой не то шесть, не то девять очередных Настасий, выкатился к ним на крыльцо сношарь Лука Пантелеевич, озаренный позади лысины нимбом в шестьдесят свечей. Вид его не предвещал бабам ничего хорошего, так оно и оказалось.
- Шли бы вы, бабоньки, по домам, - сказал сношарь, ковыряя в левой ноздре, - неохота мне ныне. - Повернулся и ушел к себе в горницу и наглухо "замумрился". Оказывается, даже щеколду починил, то ли это ее сама Настасья-стравусиха починить умудрилась? Кто там знает. Так или иначе, сколько ни толкались Настасьи, сколько ни предлагали сношарю многократные таксы, крича сквозь дверь, - все было глухо. Оба помощника тоже забастовали по хозяйскому примеру, и очень огорченные бабы повлеклись по домам вместе с яичными припасами. Лишь Марья Мохначева возвратилась через час, почему-то со стороны реки; обливаясь слезами, заскреблась к Павлу, сердце которого не выдержало, и пришлось разведчику заканчивать утомительную беседу с Джексоном под аккомпанемент несшихся из-за стены рыданий и прочих мешающих звуков.
А под утро сношарь снова встал, снова уходил к реке - но очень скоро вернулся: знать, не случилось больше никакого чуда. И никакая подвода со страусиными яйцами не подкатила к дому. Видно, невероятности сбываются все же не каждый день. Ближе к вечеру зашел к старику в горницу Джеймс, быстро, по-военному, одной головой, отдал поклон и заговорил:
- Дорогой Никита Алексеевич! Простите, скоро вам не надо будет скрывать свое имя. Мы бесконечно благодарны вам за оказанное гостеприимство и хотели бы как-то компенсировать ваши затраты.
Сношарь, сидевший сгорбленно возле гонга, поднял голову.
- Ничего мне, ничего, Акимушка, не надо. Скажи Паше, когда воцарится, пусть Свибловых только не забудет. Мне уж ничего не надо.
Джеймс еще раз сдержанно поклонился.
- В таком случае, ваше высочество, прошу вас от имени государя о чести украсить вашим присутствием его коронацию. Через несколько месяцев, конечно, но вам будет доставлено специальное приглашение.
- Нет уж, дорогой Акимушка, - ответил старик, - хотите, чтоб я присутствовал, - присылайте за мной этот... поезд присылайте. Стар я сам-то дергаться. Чтобы мне с собой клиентуру тоже взять можно было, она тут без меня загнется. Словом, как мне по должности, по чину то есть, по рангу там, положено. Но главное - Свибловых пусть не забудет. Не поеду иначе.
Распрощались и отбыли - ни слез, ни лишних слов; обменялись с хозяином сухими фразами, такими же рукопожатиями. И уехали - нет, ушли пешком, как и пришли, тою же девичьей тропкой вдоль глинистого берега Смородины, начинавшейся возле того самого места, где до последней войны достоял все-таки исторический калиновый мост, мимо того места, где до позапрошлой войны достоял-таки исторический девятиствольный дуб Соловья-разбойника. Ушли - Бог их знает, куда ушли. Откуда пришли, туда и ушли. Старик остался один.
Снова склубились сумерки, заранее предупрежденные бабы не посмели носу сунуть к сношаревым угодьям. Старик вышел на крыльцо и посмотрел в темноту, может быть, все-таки поджидая потрясшую все его чувства стравусиную Настасью, может быть, еще кого. Так и стоял какое-то время, покуда не сверкнули из мрака два огонька и огромный рыжий с проседью пес, с мордой лайки и телом овчарки, поздоровевший, но и постаревший за зимние месяцы, не вышел прямо к его крыльцу. Пес бесстрашно подошел вплотную, поднял голову и, свесив язык, задышал на сношаря.
- Чего уж... - миролюбиво бросил сношарь псу, словно старому знакомому, пришел, так заходи. Голодный - накормлю. Посиди у меня, все одно не придет никто. Пусть бы не приходил, неохота видать никого.
Пес уронил на снег каплю слюны и прошел за сношарем в горницу, но по обычаю поднял ногу возле ножки кровати, на что хозяин ничуть не обиделся, ибо порядки собачьи знал и понимал. Пес уселся посреди горницы, тяжко, словно палку, уронив хвост, и снова уставился на хозяина. Ясно было, что есть он не хочет, играть не хочет тем более. "Пора, - говорил он всем своим видом, пора, княже. Теперь ты не за вязкою, теперь я выдать тебя должен. Ты прости меня, княже, я в Москву побегу, мне доложить о тебе положено. Долг есть долг. Попросить если о чем хочешь - проси, если долгу моему это не противоречит. Проси, княже. Вот все, что могу. Пора".
Сношарь телепатом не был, но собачий внутренний монолог, видимо, в основном понял, долго теребил в руке край скатерти, потом тихо-тихо, совсем не к псу обращаясь, заговорил. И пес сидел перед ним, наставив уши точно так же, как свинья Доня наставляла их, слушая пророчицу. Кокотовна на печи шелохнуться не смела, с языка пса капала изредка слюна, сгущалась темнота, и только журчала и журчала речь великого князя Никиты.
- Старые мои годы, псина, длинные ужасно. Наш век длиньше вашего, куда как длиньше, в пять разов я небось тебя старее, а разве умнее? Несправедливость это. Впрочем, вся тварь живая живет как назначено, роптать на век ее - все одно что на Бога, я на него сроду не роптал. Сроду ничего для себя не брал, сроду. Все для других, весь век свой прожил. До войны, правда, дурнем когда был, деньги еще копил, любили бабы мне, молодому, вроде как бы подарки дарить, им они, мол, ненужные, вроде как бы муж меньше выпил, так вот и ей радость бабья, и мне, мол, такое сокровище. До фига, знаешь, псина, денег-то накопил, чуть не мешок, правда, все бумажками очень мелкими. А председатель тогдашний, еще не моего семени, собака был он, впрочем, не обижайся ты, это он собака был, а не ты, ты, впрочем, тоже собака, но только ты собака, а он подлюга был, то есть. И как поперли на нас в июне немцы-то, так он, чтоб выслужиться, приехал ко мне пьяный, знаешь, будто десять лет не пил и теперь поправку делает. Говорил, знаешь, долго, так долго, что понял я - не отскребется он от меня, докуда я все деньги, сколько есть у меня, на дело какое-нибудь не пожертвую. А у меня народ в очереди, сам понимаешь, неудобственно при мужиках, уходи уж поскорее, только свободному труду не мешай. Ну, и подмахнул я ему бумажку, мол, жертвую все трудовые свои сбережения на постройку танка. Да еще он, гадюка несеменная, подмахнул мне слово одно - именного, мол, танка. А мне какого ни удумай, все годится, только сматывайся скорее, мне работать пора, терпения ни у кого нет. Ну, а день спустя приперается ко мне дура старая Палмазеиха, вон живая еще, слава Господу, ума решилась, не помнит уж этого никто, только Хивря одна, да из той хрен вынешь, молчит она, баба золотая, так вот, приперается Палмазеиха с газеткой районной: стахановец Лука Радищев пожертвовал все свои сбережения на постройку танка. Именного! По имени, значит, "Лука Радищев". А мне сразу ясно стало - сейчас нагрянут репортеры с автопаратами, морду мою засветят и в газетах тиснут, а там и смикитит кто, на кого я схожий, пронеси, Господи! Мордою-то я вылитый прадедушка, толще только вот теперь стал, а тогда вылитый был, одно счастье что лысый, а дед парик носил! Ну тут, слава Богу, ихние пришли, и решил я - отцепился и от танка и от репортеров, теперь все по-людски будет, работать как надо смогу, деньги, кстати, до конца жизни закаялся в руки брать, все яйцами теперь беру, яйцами, все для здоровья только, чтоб работалось-то способнее. И достигла тут, как ихние-то пришли, достигла меня... она меня достигла, неладная. Господи, храни ее, коли жива, спасла она меня, гадина подколодная, вот как есть по сей день люблю ее, морду гадкую! Тина меня достигла, она самая, никто другой!
Сношарь надолго замолк. Пес, не меняя позы, немного расслабился и свесил голову набок. Он ничего не говорил, он все уже сказал, он, исполняя просьбу сношаря, готов был слушать хоть три года. Впрочем, пес знал, что пешком-то, своими лапами, до Москвы он добежит слишком поздно, что арестовать тогда сношаря и его постояльцев никто не только не сможет, но уже и не захочет. Сношарь кашлянул, сцепил пальцы на пузе и снова заговорил - так же тихо, как раньше, так же обращаясь только к псу.
- Пришлая она была... С востока откуда-то, не помню уж откуда. Дочка у ней уж была от мужика какого-то, не то от мужа подневольного, сама объяснить не могла. До войны пришла еще сюда, ко двору покойного Фрола прибилась и жила, ко мне, как другие, с рублевками бегала. Как все, в общем, жила. Родила от меня этого, Георгия, уж потом, поневоле когда, в сорок третьем, еще одного родила... Ярослава, будь он неладен, великий человек, приветы мне нынче передает. А как случилось? Как пришли ихние, заявился ко мне такой в форме, дурак дураком, и спрашивает, бумажка возле глаз, видать, близорукий: "Зинд зи ферхайратет?" А я совсем унферхайратет, если понимаешь, неженатый то есть, и не помышлял о том никогда. Он мне тогда объясняет, что в таком разе я в Гроссе Дойчланд в смысле арбайтсгехюльфе идти должен, работать у немцев то бишь ни за что ни про что. Я тогда объясняю, что я не совсем унферхайратет, потому что как послезавтра уже ферхайратеюсь. Он закивал: мол, понимаю, гратулирую вас с кисточкой, тут вежливо и убрался. А мне что, сорока лет нет, обферхайратеюсь с кем попало и назад в горницу, как требуется, без моей работы село не выживет. Ну и... обженился. В ту же ночь повенчала меня Тина на себе... Да нет, под себя повенчала, и попа откуда-то взяла! Но любила. Любила, гадина, как любила! Я вот ее не любил, правда, но ведь неважно, только страшна была с лица уж больно, а так ничего. Все-таки. Спасла ведь меня, не загехюльфали, в глаза не видал я Великой Германии, да и войны никакой не видал, - так, отступали наши, так прошли шесть человек каких-то да пушчонку зачехленную прокатили; правда, ихние когда прошли - тут сила была большая, танки всякие и динамиты. И два года было так, и я тогда женатым числился, еще сына одного Тине смастерил, не ей одной, конечно, но она согласная была, лишь бы у нее законный был, гадюка благословенная. Ух, напоила она меня как-то раз, как этого второго принесла, а я ей все и расскажи - кто я такой, поздний, мол, ребенок в семье, папаше моему шестьдесят семь было, когда я родился, говорят, он с того, с этого, так рано и помер, всю силу мне ране времени вдвойне отдал. И тут я все возьми да и выложи - чей я сын, чей внук, чей я правнук, а сам пьяный был. А этот ихний, который всех пьяных слушает, индюец, все взял да и услышал. Ох, как полезли после войны ко мне, задолдонили: наследник, наследник, роль историческая... Так вот я с тех пор только пиво и пью одно, ничего больше, а пиво индюйцу неинтересное... Любишь, пес, пиво? Может, налить? Не хочешь... А потом вдруг ушли ихние и, представляешь - Тина с ними вместе. Зачем? Так и не понял я, говорили, мол, с гауляйтером каким-то общнулась более положенного советской властью, - а плохого в том что? Гауляйтер, чай, тоже тварь Божия, небось проверили бы сперва, убивал он кого, либо шкуру с кого живого снимал, а вдруг нет? Ну, улепетнула Тина, дочку с собой взяла да моих двоих. Ихние солидно так отступили, танки проехали, динамиты все увезли, а наши опять словно и не армия - так, человек шесть, тех самых вроде бы, прошли да все ту же пушчонку зачехленную прокатили. Я тогда шесть дней со страху в дупле засмоленный просидел. Хивря смолила, стало быть. Сказывали потом, и танк моего имени тоже через наше село проезжал, только думаю, байка это пустая, шесть только человек тут было, да пушчонка зачехленная, никаких танков. Про меня вот и вправду, жаль, не забыли, приносила потом Хивря газетку какую-то: мол, танк имени Л. Радищева какой-то берлинский квартал первым раздолбал, другие его потом уже по второму разу долбали, а он - первый. Я-то смекнул, что за "эл", моего, стало-ть, имени танк, будь он проклят вместе с тем председателем. Тот-то наш, старый, погиб уж не знаю в каких Магаданах, не помог ему ни танк мой, ни кураж собственный, ни билет партейный во всю грудь, ничего не помогло. Много у нас председателей-то с тех пор перебывало, вон, нынешний, Николай Юрьевич, двадцать шесть ему всего, даже помню, как работал его Настасье Баркасниковой, матери евонной, редко она ко мне ходила, да в охотку, оттого и помню. Так вот, пес, какой у нас председатель, глупый у нас председатель, значит, пьет потому как, много пьет, две в день высаживает, и охотиться еще любит. Ружья, впрочем, уже не держит, хоть двадцать шесть всего, а купил он на деньги с птицефермы у части той, что за Верхнеблагодатским стоит, танк. Списанный танк, проверял я, не моего имени, другой, гораздо хуже. Садится он на танк и едет на болото, там, знаешь, есть за Горыньевкой в бору. И, знаешь, вылезает он там из танка, подают ему складной стульчик и винтовку на треноге. Иначе с пьяных глаз и не прицелится. А потом ему через трубу, что под болотом на болото выведена, уток пускать начинают, он их и стреляет, это, значит, охотится. Раньше диких пускали, теперь он и домашних в охотку стреляет, довольный, не различает с пьяных глаз, птицефермовские премии празднует. Глупый он, и прежние все глупы были. Потому как призвания не знают. Ты слушай, я дело говорю, может щенкам расскажешь. Я вон и рад бы щенку своему законному, Ярославу, не то Георгию, ум-разум вправить, да только кто мне пояснил бы, Георгий он или Ярослав? Если он Ярослав, то где Георгий? А наоборот? Помог бы ты мне, пес, век бы тебя не забыл. Тут ведь и народу нет никакого, все дети мои, приблудных по твоим лапам счесть можно, разве вон, дурачок Соколя, ероплан который сделал из фанеры. Ничего, ездит ероплан, на Верблюд-гору покатит и остановится, летать - ни-ни, а ездит, бабы дивятся, умный, говорят, Соколя, хоть дурак-дурачок. И все думают, что моего семени, раз умный. А я что ль, скажи, умный один? Ты вон, псина, тоже умный, вижу. Да ты уж спишь, псина...
Сношарь резко отхлопнул левый глаз, словно кингстон на судне отворил в отчаянную минуту. Джеймс осознал, что, кажется, пришел сюда вовремя.
- Но, увы, нам никак невозможно - мне и вашему внучатому племяннику, подлинное имя которого вы и сами, без сомнения, давно угадали, - никак невозможно покинуть вас без окончательного вашего решения...
Сношарь отхлопнул и второй глаз.
- ...касающегося ваших наследных прав на всероссийский престол.
- Я и так на него не претендую, - буркнул сно-шарь, мрачно уставясь на Джеймса. Кокотовна на печи зашебаршила, - может быть, ее не устраивал такой ответ хозяина.
- Но ведь вы никогда не отрекались от него формально. Понимаете, важна именно формальная, чисто формальная сторона.
- А я и не наследник вовсе. Мой старший брат погиб, знаю. Но наследник-то у него остался? И у наследника тоже сын. Какие такие у меня права? А?
- Да... Если бы брат ваш законным образом взошел в должное время на престол - возможно, ваше отречение бы и не требовалось. Но ни он, ни даже ваш и его батюшка, Алексей Федорович, такового престола никогда не занимали. А в России более или менее любой член царской фамилии может претендовать на престол, хотя ваш прадедушка и урезал некоторым образом права женской части царской семьи, однако же указ его легко мог бы быть изменен или даже перетолкован. Да что там - просто для вашего же спокойствия, как нам кажется, вы должны были... отречься от прав на престол. В пользу того, кого, как вы только что сказали сами, считаете законным наследником, настоящим царем.
Сношарь сел на постели.
- Это мало ли чего я считаю, - буркнул он, - так что из всего из этого?..
- Нужно подписать документ об отречении - ничего больше.
- Ну, пиши: отрекаюсь...
- Нет, тут определенная форма требуется. У меня все приготовлено, только лучше бы вы все это написали собственноручно. Мы бы вас перестали тревожить совсем, окончательно бы перестали.
Сношарь посмотрел на него тем самым взглядом, которым, наверное, Соловей-Разбойник смотрел некогда на Змей-Горыныча.
- Это мне и писать самому?.. Впрочем, давай, зараза, стило.
Джеймс, ликуя каждой поджилкой, вытащил из нагрудного кармана сложенный вчетверо черновик, чистый лист бумаги и шариковую ручку. Сношарь все это взял, пристроил бумагу на колене, отказавшись подложить под нее хоть что-нибудь, отчего его и без того корявый - с непривычки - почерк стал и вовсе нечитабелен. Но на это Джеймсу было плевать.
- Судьба России, честь геройской нашей нации... - соловьем разливался он, диктуя. Сношарь что-то писал, потом вдруг остановился. Джеймс умолк и посмотрел вопросительно.
- Вот что, - произнес тихим, но твердым голосом сношарь, - мил человек, сколько уж кусок хлеба да все прочее с тобой делю, а имени твоего не знаю. Раз такой важный документ пишу - должон я знать, как тебя звать, чье имя свидетельское внизу положить. И настоящее, без пантелеичей.
Джеймс замешкался. Получалось так, что об эту приступочку можно разом обломить все отречение. Он решился и сказал правду.
- Аким Нипел. Это по-русски правильней всего.
- Ага... - довольно буркнул сношарь, - Аким - это лучше будет Хаим. Вон у... Настасьи мужик ейный, Аким-кровельщик, дерьмо, а не мужик. А Хаим звучит. Джеймс, видать, по-вашему. Нипел. Ну, и ладно. Диктуй дальше.
- В эти решительные в жизни России... Пишете? - сочли мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных...
Сношарь быстро-быстро корябал по бумаге. Закончив, подмахнул ее совершенно разборчивой подписью: Никита Романов - и швырнул листок в руки разведчика.
- Все! Все! Хватит с тебя и со всех вас? А теперь поди. Не до того мне. И не трожь, пока сам не покличу.
Джеймс с непостижимой быстротой дотянулся до лапищи сношаря, государственным образом чмокнул ее, правда, в тыльную сторону не вышло, в ладонь чмокнул, - и скрылся за дверь. За спиной у него грохнула щеколда и послышался звук вздохнувшей под тяжестью сношаря кровати.
Государь все не подавал признаков жизни, - кажется, он снова закемарил, а Джеймс ужом скользнул к себе и на радостях высадил давешний коньяк до дна. И лишь потом, забравшись с ногами на лежбище, развернул изрядно мятое отречение от престола, отречение великого князя Никиты Алексеевича. С удовольствием разобрал несколько первых строк, а потом замешкался, глазам не поверил - и едва не взвыл белугой. В отречении сношаря стояло буквально следующее:
"...Не желая расставаться с любимым племянником нашим Павлом, каковой для домашнего дела мне совершенно необходимый, мы передаем наследие наше брату нашему по духу, инородцу знатных кровей Акиму Нипелу, он же да будет наречен по коронации императором, и благословляем его на вступление на престол государства российского. Заповедуем духовному брату нашему править делами государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том нерушимую присягу во имя горячо любимой родины..."
Джеймс, наконец, удостоверился, что сей сон никак не есть сон, и с размаху ударился лбом в стену, потом, для порядка, ударился еще раза три. Наваждение не проходило. Сношарь выполнил его просьбу. Он отрекся. В чью пользу хотел, в ту и отрекся. Джеймс босиком вывалился из своей каморы и рванул на крыльцо хоть голову в снег сунуть, если больше ничего поделать нельзя.
Тяжелый и влажный воздух ударил в лицо. Джеймс бросился в снег и покатился по чуть наклонной земле в сторону, противоположную реке. Ударившись о калитку, сел он и обхватил голову руками, тихо, сквозь зубы, скуля. Хотя он понимал, что не получит в данном случае от начальства даже выговора - ибо строго исполнил инструкции, в которых действительно обозначалось, что отречение непременно, а в чью пользу - безразлично, - тем не менее чувствовал Джеймс, что подобной срамотищи с ним не приключалось никогда. Попасть на роль русского императора - что может быть позорней для американского разведчика? Он тихо выл, зарывая босые ступни в грязный сугроб. А когда отскулил свое, когда утер лицо рукавом и поглядел вокруг, обнаружил, что весь спектакль дал, что называется, для зрителей. Или, по крайней мере, для одного зрителя. За калиткой стояла большая, неведомо как подъехавшая сюда ветхая телега, запряженная таким же ветхим сивым мерином. Возница, несомненно, женского пола, хотя и до глаз закутанный, стоял возле телеги и оправлял рогожу, которой была прикрыта высокая груда клади. Хотя в закутанном существе для простого глаза едва-едва опознавалась женщина, Джеймс немедленно понял - по мелочам, которые привык профессионально запоминать, - что женщину эту он уже некогда видел. Видел наверняка: в ноябре прошлого года, за несколько секунд до того, как, поднявшись от Смородины по девичьей тропке, заговорил с великим князем-сношарем, подложившим ему нынче такую исполинскую свинью. Звали эту женщину, надо полагать, Настасьей, тут можно было ошибки не бояться. Кладь на телегу была уложена с предельной аккуратностью, но далеко не столь аккуратно прилегала к ней рогожа, и по странным округлым выступам на ней заподозрил разведчик что-то нехорошее: ежели не дыни привезла сюда Настасья, то неужто снаряды?
Джеймс вышел за калитку и решительно взялся за рогожу. Настасья не реагировала, суетясь с упряжью. Под рогожей величественной пирамидой лежали страусиные яйца. Глаза у Джеймса полезли на лоб, и он спросил у закутанной бабы:
- Где взяла? - только и вымолвил он тихо.
- Где взяла, где взяла, - сердитым и простуженным голосом отозвалась баба, - купила. Где смогла, там и купила. Ясно? Хозяин-то дома? Ты пошел бы, милок, доложил: Настасья-грязнуха свой долг перед батюшкой и Богом цилком сполнила!
Джеймс, опять механически реагируя на давние инструкции, пошел докладывать сношарю, на это мгновение ставшему для него начальством. Он стукнул разок для порядка в дверь сношаревой горницы, деревянным голосом выкликнул сквозь нее последнюю фразу закутанной бабы. Потом из-за двери раздалось: хрясть, бам, трах, барабах, возмущенное ко-ко-ко, дверь отворилась, щеколда обломилась, и на пороге, в одних розовых подштанниках до колена, явился великий князь. Словно от удара по лысине, мотая головой, даже не мыча, а как-то просто задохнувшись на выходе, вылетел сношарь, в чем был, - как явилась нынче утром пророчица в своем босоходстве, так, видимо, на весь день всем и предвещано было снежное босохождение, - и вылетел к калитке. Обошел телегу, подошел к Настасье, оцепеневшей возле мерина, заложил большие пальцы за резинку трусов, откинулся назад и сказал что-то, Джеймсу было не слыхать, что именно. Потом пошел в избу, не оборачиваясь, а дрожащий, трясущийся ком тряпок по имени Настасья - за ним. Проходя мимо Джеймса, тряпичный ком лепетал что-то наподобие: "улестила, угодила, сподобил, удостоил", - а потом и дед в розовом дезабилье, и ком тряпок удалились в сношереву горницу, и мир совершенно опустел. Сивый мерин стоял неподвижно, а легкая ночная наметь на покрывавшей телегу рогоже быстро таяла в лучах проклюнувшегося солнца. Воцарилось нечто вроде тишины.
Джеймс, довольно сильно опьяневший задним числом, продрогший и посрамленный, хотел было вернуться к себе в конуру, но, повинуясь внезапному душевному порыву, вломился в незапертую конуру Павла. Будущий государь сидел на постели в голом виде, лишь слегка прикрывшись овчиной. Позу эту он, видимо, принял только что, когда послышался шум из сеней по поводу явления стравусиной Настасьи. Император курил местную вонючую сигаретку, хотя курить почти бросил, - так, две-три в неделю "смолил". С восхищением глянув куда-то вверх, бросил он Джеймсу вместо приветствия:
- Вот женщина! Нашла ведь!.. - и мечтательно затянулся.
Джеймс присел на чурбан, на тот, на который обычно складывали одежку Настасьи, такие, которые не очень торопились и вообще соглашались раздеться, и тоже закурил. Закурил не такую вонючую сигарету, как император, а еще более вонючую, ибо мокрую от валяния в снегу. И сразу полез на чурбан, где, как он знал, в "затаене" у Павла всегда лежала дежурная бутылка коньяку. Сам Павел пил теперь мало, ровно столько, сколько требовалось для его единственного нынешнего активного занятия, перенятого, можно констатировать, у хозяина. Занимались они с Джеймсом и каратэ, но редко и с прохладцей, Павел усвоил всего один смертельный прием и решил, что с него уже довольно. Смертельный тык средним пальцем куда-то в грудобрюшную область был почти его собственным изобретением, уразуметь прием до конца Джеймс никак не мог, а потому и нейтрализовать не научился, - а легко ли тренироваться с императором, который, к месту и не к месту, все норовит свой коронный "тык" провести и оставить тебя чуть ли с порванной диафрагмой, - а дать за этот прием императору по морде по-простому, без каратэ - позволительно ли? Но коньяк Павел у себя все же держал, бутылку в неделю все же истреблял (у Джеймса шло полторы в день), даже пристрастился к дурной манере поить Настасий. Сношарь ему за это уже пенял. Павел, видать, потому, что уже в какой-то мере чувствовал себя государем, вел себя в общем-то правильно, пить императору много нельзя, а другие вокруг пусть пьют от пуза. Да только нетрезвому Джеймсу все трудней становилось управляться с подопечным Романовым.
- Ехать нам скоро отсюда, государь, - сказал разведчик, - готовьтесь. В Москву. Уже для самого главного.
- Это зачем еще? - ответил Павел, - подождали бы лета. Тогда, глядишь, и поехали бы. А у меня еще тут дел недоделанных куча.
Сильно пьяный Джеймс, не желавший нынче жрать никакие стимуляторы и вообще захотевший просто так человеком побыть, помолчал немного и взорвался:
- Каких дел, Павел Федорович? Каких дел? Вы Машу Мохначеву недоимели или Настю Коробову? Или Дашу Батурину, или Клаву Лутохину? Какие у вас дела тут, государь, кроме этих? Какие? Россия вас ждет, государь, Россия, и ей совершенно не все равно, когда именно, сегодня или посреди лета, вы ее в руки возьмете! О ней же ни один черт не думает, на нее всем плевать, особенно тем, кто треплется о ней с утра и до ночи! Кто думать о ней будет - я, что ли? Так у меня, к вашему сведению, русской крови нет ни капли! Вам до коронации меньше полугода, если хотите знать!
Павел поглядел на него недоверчиво.
- Так уж прямо... Вам бы проспаться, Роман Денисович...
- Не Роман я! Не Денисович! Вот я кто, смотрите! - Джеймс рванул из кармана чистый - впрочем, довольно грязный - лист бумаги, и, в точности как сношарь, пристроившись на колене, стал писать - только еще худшим почерком свое отречение, отречение императора Акима Первого в пользу истинного наследника престола, Павла Второго Романова. Написал, подписался по-английски, вместе с бумажкой, нацарапанной сношарем, сунул Павлу в руки.
Павел с интересом изучил бумажки, и погасил сигаретку, не докурив ее даже до половины.
- Он что, любезный наш хозяин, соскребнулся, не знаете случайно? полюбопытствовал Павел, начиная одеваться. Джеймс поглядел на него глазами, полными слез.
- Нет, государь! Это лишь оттого, что любит он вас, государь, как сына, как внука, как наследника, как царя, хочет при себе сохранить, а всю эту исполинскую груду дерьма, которую вы как хотите называйте, всю империю вашу, короче, свалить на плечи лишь бы кому, - а хоть бы и мне, чем не кандидат, раз уж под рукой? Экономика развалена, все разворовано, моря отравлены, реки пересыхают, одно оружие штампуется на славу, да и тем воевать нельзя, вы его... - Джеймс опять сглотнул непритворную слезу, вспомнил кое-что из плохо известной ему русской литературы, и брякнул: - кирпичом чистите! Вы что ж, как сношарь, думаете той радостью единственной от народа откупиться можно, что всех баб вы умело перетрахаете? Так ведь и того не сможете, больно много баб, да и чуть не у трети венера всякая, как мы тут ее только не словили по сей день, секрет хозяйский, не знаю уж. Ведь вы принимаете страну, в которой ничего, ну буквально ничего не достанется вам отлаженного и целого, все поломанное и краденное будет, разве тысячу-другую казнокрадов от прежнего аппарата пригреть придется, что сейчас для вас трон бархатами обивают. Вы император, государь Павел, а я - червь у подножия славы вашей, хоть и умереть готовый для блага этой вашей проклятой...
Джеймс пьяно разрыдался. Павел, искренне потрясенный, встал и, как ребенка, погладил разведчика по чуть седеющей голове. Все, что говорил разведчик, он вообще-то знал и сам, давно уже взвесил множество грядущих обстоятельств, думал на эту тему почти ежечасно, - и вот надо же такому случиться, что был он пойман в тот самый миг, когда никаких иных мыслей, кроме сношарских, в голове его не обозначалось. А Джеймс еще и добавил:
- Вы хоть о жене подумайте, государь! Ведь пятый месяц ничего о ней не знаете, ведь у вас не жена, а чудо, и все ваши здешние подвиги никогда ее вам не отменят, не заменят... Словом, государь, вы вспомнили, зачем работу в средней школе бросили?
- Протрезвейте сначала... дорогой Аким, - попробовал защищаться Павел. Джеймс поднял голову, и какое-то время на него было страшно смотреть, он собирал крохи своего накачанного спиритусом духа. Потом сделал какое-то движение, наподобие того, как собака, из воды выйдя, отряхивается, встал и наклонился к низкорослому Павлу. И... дыхнул ему прямо в лицо. Ни малейшего запаха алкоголя не исходило из его по-американски полнозубой, без единой пломбы, пасти.
Вовеки веков так и осталось тайной - был пьян в тот день Джеймс Найпл или действовал согласно инструкциям. Выпить еще раз ему все же довелось попозже, и довольно крепко, пришлось-таки выходить на связь с Джексоном, просить кое-каких указаний. На следующий день таковые поступили, однако кое-что приключилось в доме сношаря еще того намного ранее.
Часов около шести заметил Джеймс, выходивший в сени хлебнуть воды все из той же кадки, - потому как устал от длинного и несвязного разговора с Джексоном, - что бывшая Настасья-грязнуха, ныне, надо думать, Настасья-стравусиха, уже сношаря покинула и, счастливо перебирая крепкими ножками, бегает по двору - от телеги к баньке, от телеги к баньке, перетаскивая заработанную сношарем несусветину, по две штуки за пробежку, больше одного яйца пальцами не удержишь. Вскоре груз иссяк. Настасья села на телегу, стегнула мерина и отбыла неведомо куда, кажись, прямо в знаменитый поспешный овраг, в котором, конечно, никакого проезду быть не могло и не было, но так уж разведчику показалось. Джеймс поглядел ей вслед, махнул рукой и ушел к себе договаривать с индейцем и с генералом.
А еще через часок, когда завалились во двор обычной гурьбой не то шесть, не то девять очередных Настасий, выкатился к ним на крыльцо сношарь Лука Пантелеевич, озаренный позади лысины нимбом в шестьдесят свечей. Вид его не предвещал бабам ничего хорошего, так оно и оказалось.
- Шли бы вы, бабоньки, по домам, - сказал сношарь, ковыряя в левой ноздре, - неохота мне ныне. - Повернулся и ушел к себе в горницу и наглухо "замумрился". Оказывается, даже щеколду починил, то ли это ее сама Настасья-стравусиха починить умудрилась? Кто там знает. Так или иначе, сколько ни толкались Настасьи, сколько ни предлагали сношарю многократные таксы, крича сквозь дверь, - все было глухо. Оба помощника тоже забастовали по хозяйскому примеру, и очень огорченные бабы повлеклись по домам вместе с яичными припасами. Лишь Марья Мохначева возвратилась через час, почему-то со стороны реки; обливаясь слезами, заскреблась к Павлу, сердце которого не выдержало, и пришлось разведчику заканчивать утомительную беседу с Джексоном под аккомпанемент несшихся из-за стены рыданий и прочих мешающих звуков.
А под утро сношарь снова встал, снова уходил к реке - но очень скоро вернулся: знать, не случилось больше никакого чуда. И никакая подвода со страусиными яйцами не подкатила к дому. Видно, невероятности сбываются все же не каждый день. Ближе к вечеру зашел к старику в горницу Джеймс, быстро, по-военному, одной головой, отдал поклон и заговорил:
- Дорогой Никита Алексеевич! Простите, скоро вам не надо будет скрывать свое имя. Мы бесконечно благодарны вам за оказанное гостеприимство и хотели бы как-то компенсировать ваши затраты.
Сношарь, сидевший сгорбленно возле гонга, поднял голову.
- Ничего мне, ничего, Акимушка, не надо. Скажи Паше, когда воцарится, пусть Свибловых только не забудет. Мне уж ничего не надо.
Джеймс еще раз сдержанно поклонился.
- В таком случае, ваше высочество, прошу вас от имени государя о чести украсить вашим присутствием его коронацию. Через несколько месяцев, конечно, но вам будет доставлено специальное приглашение.
- Нет уж, дорогой Акимушка, - ответил старик, - хотите, чтоб я присутствовал, - присылайте за мной этот... поезд присылайте. Стар я сам-то дергаться. Чтобы мне с собой клиентуру тоже взять можно было, она тут без меня загнется. Словом, как мне по должности, по чину то есть, по рангу там, положено. Но главное - Свибловых пусть не забудет. Не поеду иначе.
Распрощались и отбыли - ни слез, ни лишних слов; обменялись с хозяином сухими фразами, такими же рукопожатиями. И уехали - нет, ушли пешком, как и пришли, тою же девичьей тропкой вдоль глинистого берега Смородины, начинавшейся возле того самого места, где до последней войны достоял все-таки исторический калиновый мост, мимо того места, где до позапрошлой войны достоял-таки исторический девятиствольный дуб Соловья-разбойника. Ушли - Бог их знает, куда ушли. Откуда пришли, туда и ушли. Старик остался один.
Снова склубились сумерки, заранее предупрежденные бабы не посмели носу сунуть к сношаревым угодьям. Старик вышел на крыльцо и посмотрел в темноту, может быть, все-таки поджидая потрясшую все его чувства стравусиную Настасью, может быть, еще кого. Так и стоял какое-то время, покуда не сверкнули из мрака два огонька и огромный рыжий с проседью пес, с мордой лайки и телом овчарки, поздоровевший, но и постаревший за зимние месяцы, не вышел прямо к его крыльцу. Пес бесстрашно подошел вплотную, поднял голову и, свесив язык, задышал на сношаря.
- Чего уж... - миролюбиво бросил сношарь псу, словно старому знакомому, пришел, так заходи. Голодный - накормлю. Посиди у меня, все одно не придет никто. Пусть бы не приходил, неохота видать никого.
Пес уронил на снег каплю слюны и прошел за сношарем в горницу, но по обычаю поднял ногу возле ножки кровати, на что хозяин ничуть не обиделся, ибо порядки собачьи знал и понимал. Пес уселся посреди горницы, тяжко, словно палку, уронив хвост, и снова уставился на хозяина. Ясно было, что есть он не хочет, играть не хочет тем более. "Пора, - говорил он всем своим видом, пора, княже. Теперь ты не за вязкою, теперь я выдать тебя должен. Ты прости меня, княже, я в Москву побегу, мне доложить о тебе положено. Долг есть долг. Попросить если о чем хочешь - проси, если долгу моему это не противоречит. Проси, княже. Вот все, что могу. Пора".
Сношарь телепатом не был, но собачий внутренний монолог, видимо, в основном понял, долго теребил в руке край скатерти, потом тихо-тихо, совсем не к псу обращаясь, заговорил. И пес сидел перед ним, наставив уши точно так же, как свинья Доня наставляла их, слушая пророчицу. Кокотовна на печи шелохнуться не смела, с языка пса капала изредка слюна, сгущалась темнота, и только журчала и журчала речь великого князя Никиты.
- Старые мои годы, псина, длинные ужасно. Наш век длиньше вашего, куда как длиньше, в пять разов я небось тебя старее, а разве умнее? Несправедливость это. Впрочем, вся тварь живая живет как назначено, роптать на век ее - все одно что на Бога, я на него сроду не роптал. Сроду ничего для себя не брал, сроду. Все для других, весь век свой прожил. До войны, правда, дурнем когда был, деньги еще копил, любили бабы мне, молодому, вроде как бы подарки дарить, им они, мол, ненужные, вроде как бы муж меньше выпил, так вот и ей радость бабья, и мне, мол, такое сокровище. До фига, знаешь, псина, денег-то накопил, чуть не мешок, правда, все бумажками очень мелкими. А председатель тогдашний, еще не моего семени, собака был он, впрочем, не обижайся ты, это он собака был, а не ты, ты, впрочем, тоже собака, но только ты собака, а он подлюга был, то есть. И как поперли на нас в июне немцы-то, так он, чтоб выслужиться, приехал ко мне пьяный, знаешь, будто десять лет не пил и теперь поправку делает. Говорил, знаешь, долго, так долго, что понял я - не отскребется он от меня, докуда я все деньги, сколько есть у меня, на дело какое-нибудь не пожертвую. А у меня народ в очереди, сам понимаешь, неудобственно при мужиках, уходи уж поскорее, только свободному труду не мешай. Ну, и подмахнул я ему бумажку, мол, жертвую все трудовые свои сбережения на постройку танка. Да еще он, гадюка несеменная, подмахнул мне слово одно - именного, мол, танка. А мне какого ни удумай, все годится, только сматывайся скорее, мне работать пора, терпения ни у кого нет. Ну, а день спустя приперается ко мне дура старая Палмазеиха, вон живая еще, слава Господу, ума решилась, не помнит уж этого никто, только Хивря одна, да из той хрен вынешь, молчит она, баба золотая, так вот, приперается Палмазеиха с газеткой районной: стахановец Лука Радищев пожертвовал все свои сбережения на постройку танка. Именного! По имени, значит, "Лука Радищев". А мне сразу ясно стало - сейчас нагрянут репортеры с автопаратами, морду мою засветят и в газетах тиснут, а там и смикитит кто, на кого я схожий, пронеси, Господи! Мордою-то я вылитый прадедушка, толще только вот теперь стал, а тогда вылитый был, одно счастье что лысый, а дед парик носил! Ну тут, слава Богу, ихние пришли, и решил я - отцепился и от танка и от репортеров, теперь все по-людски будет, работать как надо смогу, деньги, кстати, до конца жизни закаялся в руки брать, все яйцами теперь беру, яйцами, все для здоровья только, чтоб работалось-то способнее. И достигла тут, как ихние-то пришли, достигла меня... она меня достигла, неладная. Господи, храни ее, коли жива, спасла она меня, гадина подколодная, вот как есть по сей день люблю ее, морду гадкую! Тина меня достигла, она самая, никто другой!
Сношарь надолго замолк. Пес, не меняя позы, немного расслабился и свесил голову набок. Он ничего не говорил, он все уже сказал, он, исполняя просьбу сношаря, готов был слушать хоть три года. Впрочем, пес знал, что пешком-то, своими лапами, до Москвы он добежит слишком поздно, что арестовать тогда сношаря и его постояльцев никто не только не сможет, но уже и не захочет. Сношарь кашлянул, сцепил пальцы на пузе и снова заговорил - так же тихо, как раньше, так же обращаясь только к псу.
- Пришлая она была... С востока откуда-то, не помню уж откуда. Дочка у ней уж была от мужика какого-то, не то от мужа подневольного, сама объяснить не могла. До войны пришла еще сюда, ко двору покойного Фрола прибилась и жила, ко мне, как другие, с рублевками бегала. Как все, в общем, жила. Родила от меня этого, Георгия, уж потом, поневоле когда, в сорок третьем, еще одного родила... Ярослава, будь он неладен, великий человек, приветы мне нынче передает. А как случилось? Как пришли ихние, заявился ко мне такой в форме, дурак дураком, и спрашивает, бумажка возле глаз, видать, близорукий: "Зинд зи ферхайратет?" А я совсем унферхайратет, если понимаешь, неженатый то есть, и не помышлял о том никогда. Он мне тогда объясняет, что в таком разе я в Гроссе Дойчланд в смысле арбайтсгехюльфе идти должен, работать у немцев то бишь ни за что ни про что. Я тогда объясняю, что я не совсем унферхайратет, потому что как послезавтра уже ферхайратеюсь. Он закивал: мол, понимаю, гратулирую вас с кисточкой, тут вежливо и убрался. А мне что, сорока лет нет, обферхайратеюсь с кем попало и назад в горницу, как требуется, без моей работы село не выживет. Ну и... обженился. В ту же ночь повенчала меня Тина на себе... Да нет, под себя повенчала, и попа откуда-то взяла! Но любила. Любила, гадина, как любила! Я вот ее не любил, правда, но ведь неважно, только страшна была с лица уж больно, а так ничего. Все-таки. Спасла ведь меня, не загехюльфали, в глаза не видал я Великой Германии, да и войны никакой не видал, - так, отступали наши, так прошли шесть человек каких-то да пушчонку зачехленную прокатили; правда, ихние когда прошли - тут сила была большая, танки всякие и динамиты. И два года было так, и я тогда женатым числился, еще сына одного Тине смастерил, не ей одной, конечно, но она согласная была, лишь бы у нее законный был, гадюка благословенная. Ух, напоила она меня как-то раз, как этого второго принесла, а я ей все и расскажи - кто я такой, поздний, мол, ребенок в семье, папаше моему шестьдесят семь было, когда я родился, говорят, он с того, с этого, так рано и помер, всю силу мне ране времени вдвойне отдал. И тут я все возьми да и выложи - чей я сын, чей внук, чей я правнук, а сам пьяный был. А этот ихний, который всех пьяных слушает, индюец, все взял да и услышал. Ох, как полезли после войны ко мне, задолдонили: наследник, наследник, роль историческая... Так вот я с тех пор только пиво и пью одно, ничего больше, а пиво индюйцу неинтересное... Любишь, пес, пиво? Может, налить? Не хочешь... А потом вдруг ушли ихние и, представляешь - Тина с ними вместе. Зачем? Так и не понял я, говорили, мол, с гауляйтером каким-то общнулась более положенного советской властью, - а плохого в том что? Гауляйтер, чай, тоже тварь Божия, небось проверили бы сперва, убивал он кого, либо шкуру с кого живого снимал, а вдруг нет? Ну, улепетнула Тина, дочку с собой взяла да моих двоих. Ихние солидно так отступили, танки проехали, динамиты все увезли, а наши опять словно и не армия - так, человек шесть, тех самых вроде бы, прошли да все ту же пушчонку зачехленную прокатили. Я тогда шесть дней со страху в дупле засмоленный просидел. Хивря смолила, стало быть. Сказывали потом, и танк моего имени тоже через наше село проезжал, только думаю, байка это пустая, шесть только человек тут было, да пушчонка зачехленная, никаких танков. Про меня вот и вправду, жаль, не забыли, приносила потом Хивря газетку какую-то: мол, танк имени Л. Радищева какой-то берлинский квартал первым раздолбал, другие его потом уже по второму разу долбали, а он - первый. Я-то смекнул, что за "эл", моего, стало-ть, имени танк, будь он проклят вместе с тем председателем. Тот-то наш, старый, погиб уж не знаю в каких Магаданах, не помог ему ни танк мой, ни кураж собственный, ни билет партейный во всю грудь, ничего не помогло. Много у нас председателей-то с тех пор перебывало, вон, нынешний, Николай Юрьевич, двадцать шесть ему всего, даже помню, как работал его Настасье Баркасниковой, матери евонной, редко она ко мне ходила, да в охотку, оттого и помню. Так вот, пес, какой у нас председатель, глупый у нас председатель, значит, пьет потому как, много пьет, две в день высаживает, и охотиться еще любит. Ружья, впрочем, уже не держит, хоть двадцать шесть всего, а купил он на деньги с птицефермы у части той, что за Верхнеблагодатским стоит, танк. Списанный танк, проверял я, не моего имени, другой, гораздо хуже. Садится он на танк и едет на болото, там, знаешь, есть за Горыньевкой в бору. И, знаешь, вылезает он там из танка, подают ему складной стульчик и винтовку на треноге. Иначе с пьяных глаз и не прицелится. А потом ему через трубу, что под болотом на болото выведена, уток пускать начинают, он их и стреляет, это, значит, охотится. Раньше диких пускали, теперь он и домашних в охотку стреляет, довольный, не различает с пьяных глаз, птицефермовские премии празднует. Глупый он, и прежние все глупы были. Потому как призвания не знают. Ты слушай, я дело говорю, может щенкам расскажешь. Я вон и рад бы щенку своему законному, Ярославу, не то Георгию, ум-разум вправить, да только кто мне пояснил бы, Георгий он или Ярослав? Если он Ярослав, то где Георгий? А наоборот? Помог бы ты мне, пес, век бы тебя не забыл. Тут ведь и народу нет никакого, все дети мои, приблудных по твоим лапам счесть можно, разве вон, дурачок Соколя, ероплан который сделал из фанеры. Ничего, ездит ероплан, на Верблюд-гору покатит и остановится, летать - ни-ни, а ездит, бабы дивятся, умный, говорят, Соколя, хоть дурак-дурачок. И все думают, что моего семени, раз умный. А я что ль, скажи, умный один? Ты вон, псина, тоже умный, вижу. Да ты уж спишь, псина...