Так или иначе, таганрогский миракль подошел для меня к концу. Сколь сожалею я ныне - простите мне, дорогой друг, столь бесчисленные повторы и ламентации, - что не внял я некогда настояниям покойного Павла Спасского и не извел своевременно под корень франкмасонское наваждение в пределах российских, а, напротив, сам подпал наущению оных; боюсь даже, не масоны ли подстроили злополучную мою первую встречу с бароном Тавернье в 1817 году! Но дело было сделано, путь мой лежал в Екатеринослав, затем в глухой Саровский скит, где положил я проситься в послухи к преподобному отцу Серафиму. Одевшись в крестьянскую одежду и кутаясь, дабы прикрыть от нескромных взоров свое все еще бритое лицо, глухой ночью покинул я Таганрог с котомкою..."
   Страница обрывалась. Софья судорожно закусила губу и медленно выпустила из рук листки: оба, покружившись, упали на полированную поверхность - ибо держала она их, читая, у самых глаз. Не чета тупоумному братцу, она соображала сразу, хотя и не поняла три четверти всех этих фамилий и событий, но осознала, что все дела временно сейчас по боку, что ЧТО-ТО она нашла, кажется, весьма дорогостоящее. Но вопросов было еще очень много, и первым делом, конечно, надлежало исследовать все документы, а прочла она только полтора письма. Третий листок оказался свидетельством о смерти Алексея Федоровича Романова, последовавшей двадцать второго июля 1904 года от сердечного припадка в городе Дерпте: короткая записка с синей печатью, выданная нотариусом сыну покойного, Михаилу Алексеевичу Романову. Дальше оставалось совсем немного пошевелить мозгами, имя своего родного деда Софья как-нибудь уж помнила. Последний документ был непонятен вовсе - оказалась это весьма старая купчая крепость на какой-то дом в Эстляндии. Наконец, белый листок, в который четыре желтых были завернуты, представлял собой схему, при одном виде которой у Софьи захватило дух:
   И все, более ни слова. Но Софье этого было более чем достаточно. Энергичное лицо царевны Софьи на известной картине художника Репина казалось ей симпатичным, всегда находила она в своих чертах сходство с лицом неудавшейся царицы, но понимала трезвым умом, что выдает желаемое за действительное, и прятала зеркало. Откуда ей было знать, что сходство это фамильное?
   Софья почувствовала, что сейчас ей тесен мир, особенно затхлый мирок городка Свердловска, из которого она дай-то Бог раз в год в Москву выбирается походить (тут Софья себе льстила - почти исключительно по магазинам), тесен лифчик, ибо грудь просит широкого, настоящего дыхания, тесна вся ее жизнь, ибо она рождена для другой участи, не выколачивать деньгу из придурка Витьки, а чеканить свои собственные деньги, не домашними грязными делами заниматься, а одними только государственными. Ей хотелось мантию из соболей и много молодых пажей, так, чтобы каждую неделю менять фаворитов (Софья путала царевну Софью с императрицей Екатериной, за царевной Софьей этой склонности как раз не водилось), и еще горностаевую мантию, и еще Царское Село (дворец тамошний, точней, - снова она от волнения путала эпохи), и еще драгоценности Алмазного фонда, говорят, частично разбазаренные большевиками, но уж по крайней мере те, которые остались, - они-то уж точно представлялись Софье ее бесспорной наследной собственностью, уж никак не быдла всякого теперешнего. А еще ей хотелось сразу же, немедля, убить своего мужа Виктора - хотя бы морально. Но Виктор кого-то с утра подмазывал в обкоме, и добраться до него сию минуту было совершенно нереально. Вспомнила и еще многих, кого убить бы тоже не мешало, брата родного тоже совсем мельком припомнила, но его она даже не больше всех ненавидела, был еще один человек в ее прошлом, которому она много чего прощать не собиралась такого, о чем старалась и не вспоминать даже. Нужно было собраться с мыслями. Софья точно знала, что судьба ее переломилась, что никогда уже Софье Романовой не удасться подумать о себе как о Софье Глущенко. Несказанно мерзка стала ей вдруг даже фамилия мужа - что за пакость такая, Глущенко, да как такое выдумать можно даже, чтобы это убожество хотя бы в мыслях могло вообразить себя ее мужем! Ни на секунду не пришла ей в голову мысль о том, что законный наследник престола - ее младший брат, Павел. Нет, она видела царицей на троне только себя, без вариантов, дураков нету!
   Впрочем, вспорот был только один том Брокгауза, а того быть не может, чтобы все остальные без начинки оказались. Отбросив суетную мысль о тысячной цене Брокгауза, красная и растрепанная, Софья схватила нож и кинулась в коридор, где полтора десятка томов лежали еще ненафаршированные нафталином, а семьдесят с лишним - как раз наоборот, уже нашпигованные. Софья села на прежнее место, взяла том - и со всей силы полоснула по уже порезанному пальцу. "Так тебе и надо, дура, что голову теряешь, - ругала себя Софья, впрочем, довольно мягко, отмывая повязку под краном, с грехом пополам делая новую. Нечего вещи портить: переплеты снимать и аккуратно можно". Заперла входную дверь на щеколду: Виктор может и подождать, если придет, а больше никого она не ждет и в гробу всех видала. Не поленилась перетащить все восемьдесят с лишком томов в кабинет к Виктору, нож выбросила на фиг, скальпель взяла хирургический, хорошо заточенный. Взяла первый том, переплет отрезала ничего, только свой же нафталин посыпался. Второй том взяла - тоже ничего, кроме нафталина. Терпеливо резала и резала, часто чихая, пока не дошла до девятого тома, - в первых восьми отец по каким-то своим соображениям ничего прятать не стал, кстати, а ведь это отец прятал, кто, как не отец, хорошо, что книги поганцу Пашке не оставила! Брокгауза этого он на толкучке сразу после войны купил, было у Софьи такое детское воспоминание. Взяв девятый том, она поняла - то самое. Аккуратно отделила картонную крышку, заранее, наощупь уже догадываясь - что именно должно сейчас отыскаться. В нижней части корешка, намертво втиснутый в переплетный клей и картон, светился тонкий и строгий перстень с синим камнем огранки "маркиз", иначе говоря, очень длинным, закрывающим почти всю фалангу пальца. С изнанки камня ясно прочитывалась надпись, ставшая еще ясней из-за попавшего в граверную бороздку клея:
   АЛЕКСЪЙ ВТОРОЙ
   Софья, почти воя в душе от жадности и от обиды на судьбу, со слезами на глазах вонзила скальпель в корешок десятого тома.
   Часа примерно через два, когда благоверный Виктор, видать, еще домазывал какое-то начальство в пригородном ресторане, Софья скальпель отбросила туда же, куда раньше кинула нож. Все тома, включая взятые с бою дополнительные, не зря придурка за ними проперла, - были добросовестно выпотрошены. Знай Софья, что достались они ей уже после того, как брат всю эту семейную тайну разворошил с другого конца, - не прожил бы Павел и часа, заколола бы его тем же скальпелем. На столе лежала добыча: почти два десятка писем Федора Кузьмича к иеромонаху Иннокентию, в миру звавшемуся графом Свибловым, а также и к сыну Алексею; черновик письма императору Александру Второму, в котором пытался старец увещевать молодого монарха, - письмо, видимо, так и не было никогда отправлено, ибо обрывалось на полуслове; письмо, всего одно, Алексея - отцу, на очень плохом французском языке, - кстати, все письма старца были написаны по-французски, кроме одного - письма к молодому царю-племяннику, от которого старец, видимо, уж вовсе ничего не ждал, даже знания культурных языков, оттого, быть может, и письмо бросил; четыре очень странных, на темно-зеленой бумаге с водяным знаком написанных письма от некой особы женского пола - и водяной знак, и подпись коей представляли просто русскую букву "Ю", - письма были адресованы, видимо, деду Михаилу, ибо начинались обращением "Мон шер Мишель". Читать все это пока не было времени, нашлось еще и свидетельство о крещении отца от 1910 года, узкий флакон с ярко-розовой жидкостью, который Софья открывать не рискнула: яд, наверное, вещь, монархам всегда очень нужная; фотографии незнакомых людей без подписей и с подписями: "Альберт", "Николя", "Наш дом в Каратыгине", "Двор дома", "Наш кот Дося" - и в том же духе добрых еще полсотни, еще много всяких мелочей и записок, часть которых была адресована отцом кому-то, а на части назойливо повторялась одна и та же фраза:
   "Соня и Паша, не мечите рис перед свиньями".
   Насчет риса Софья не поняла, но от объединения своего имени с именем паршивого братца решительно воспротестовала всем существом. Про Павла она в общем-то и не вспоминала никогда, кроме случаев, когда требовалась презрительная часть для какого-нибудь красочного сравнения типа "Не чета даже такому ублюдку, как..." или же "Болван чуть ли не хуже, чем..." Выродок Павел был Софье не просто противен, он становился отныне и навеки ее личным, непримиримым врагом.
   И еще отыскалась маленькая, в десять страничек, пачка стихотворений отцовского сочинения. Прочтя первые же строки ("Не зря страшится узурпатор, что встанет новый император"), отбросила - мало ли тут вещей более интересных, как-нибудь в другой раз посмотрим. Ведь перстень все-таки нашелся царский, и тонкая золотая ладанка с прядью детских волос - думается, детских волос прадедушки Алексея Федоровича-Александровича. Несчастливое это имя для русских царей - Алексей, позаботиться бы, чтобы так больше никого не звали, а то вот и царевич Алексей, отцом убитый, и еще один Алексей, которому даже с гемофилией поцарствовать не дали, здесь неподалеку расстрелянный, вот, оказывается, и еще один царь Алексей не состоялся, - запретить это имя надо (царя Алексея Михайловича Софья как-то запамятовала). Что-то вроде жалости шевельнулось в бронированной душе Софьи, жалости к прадеду, умершему три четверти века назад где-то в Эстонии. Но жалость эта, не иначе как детским локоном навеянная, была тем простительна, что совершенно не убыточна.
   В прихожей заскребся английский замок, покрутился и замер, ибо дверь была на задвижке. Благоверный пытался войти в дом, однако предъявить ему зрелище растерзанного Брокгауза, присыпанного щедрыми кучками нафталина, было совершенно невозможно. Нафталин к тому же был орошен царской кровью Софьи, на письменном столе громоздились обретенные сокровища - нет, нет. Мысль об убийстве мужа промелькнула в голове Софьи и была тут же отринута: не хватало еще попасть под суд из-за подобного дерьма, и когда? Теперь! Виктора можно было просто не пустить домой, ибо пьяных мужиков не терпела из-за некоей давней истории, концы которой давно были брошены в воду. Атон Джексон поэтому никогда и не посещал ее сознания, как не довелось ему познакомиться и с непьющим родителем, - и именно потому Форбс, наводя недавней ночью последние штрихи на план "реставрация", твердой рукой вычеркнул ее имя из списка запасных - на случай смерти Павла или дурного его поведения - кандидатов на престол, а Джеймс имел насчет нее инструкции очень жесткого характера. Но, конечно, до утра оставлять муженька на улице не стоило по причине чрезвычайно плохой погоды, в которую нетрудно и воспаление легких прихватить, а уж таскать горшки за этим остолопом, который, как она знала по опыту, болеет тяжело и долго, ей вовсе не улыбалось. Софья встала, почти солдатским шагом прошла к двери, отодвинула щеколду, но накинула цепочку - и приоткрыла дверь. Виктор жался к косяку.
   - Дыхни!
   Виктор отвернулся, так что можно было и не нюхать.
   - У тебя мужчина, да? - куда-то себе в галстук пролепетал он.
   Надо сказать, что повод для подобного вопроса у Виктора был, хотя, по правде говоря, уже почти два года Софья мужу не изменяла просто ввиду презрения ко всем окружающим мужчинам. Хотя, если честно, то стала она последнее время обращать внимание на мальчиков моложе двадцати, спортивного типа: возраст в ней, видать, заговорил. Оттого мечта о многочисленных пажах и явилась ей чуть ли не первой среди других честолюбивых чаяний. Но Софья всегда выбирала себе мужчин сама и не собиралась отступать от этого правила; все, что ниже высшего сорта, ей вообще не годилось, а высший сорт в Свердловске - где он? В телевизоре?
   - Нет, женщина! Убью! - громыхнула Софья и хлопнула дверью, а потом уже через нее добавила: - Два часа тебе, ублюдок, на вытрезвление, иначе ноги твоей в доме не будет!
   Девяносто девять женщин из ста произнесли бы эту фразу как "Ноги моей в доме не будет!" Но Софья говорила всегда то, что думала.
   Через час с небольшим кое-как допотрошенные Брокгаузы лежали на антресоли, просыпанный нафталин кое-как выметен, новообретенный же архив вместе с перстеньком и ладанкой надежно упрятан в ящик личного Софьиного секретера. Остаток от указанных супругу двух часов использовала Софья на то, чтобы привести в порядок лицо и прическу: охламон мог еще пригодиться, хотя держать его следовало в ежовых рукавицах. Затем отперла другой ящик секретера и достала несоветского вида удлиненный конверт - тот самый, который видел Павел в руках у отца несколько лет тому назад и считал уничтоженным. Но покойный Федор Михайлович редко уничтожал важные документы, предпочитая уничтожению рассредоточение: конверт он отдал на сохранение дочери. Софья перечла фразу насчет "сообщите о судьбе", потом взяла чистый - советский - конверт, и, кося близорукие глаза, аккуратно надписала на нем лондонский адрес тетки Александры. О том, что и у тетки есть некоторые права на российский престол, Софья не подумала в силу устройства души своей и всего существа: сейчас, постигнув из отцовской схемы, что она старшая в старшей линии Романовых, претензии на российский престол всякого иного человека вызвали бы у нее приступ смеха, не злобного, а удивленного.
   На первый раз письмо должно было быть совсем коротким, да и повод для него имелся: Софья сообщала тетке о смерти Федора Михайловича, в простых и искренних словах приглашала приехать в Свердловск и посетить его могилу, а если будет возможность и желание, то и могилу прадедушки, ибо Томск от Свердловска сравнительно недалеко. Для знающего глаза тут было сказано все, для непосвященного - ровным счетом ничего. И недрогнувшей рукой, впервые с тех пор, как вышла замуж и сменила фамилию, вывела она под письмом:
   Искренне Ваша - СОФЬЯ РОМАНОВА.
   Через миг в прихожей прозвенел робкий звонок - два часа истекли, явился Виктор. Софья захлопнула секретер и все тем же ровным солдатским шагом, не лишенным, впрочем, известной грации, пошла открывать. Виктор обнаружился за дверью в той же позе, что и в прошлый раз, - зная характер мужа, Софья поняла, что никуда благоверный не ходил, а так и простоял два часа за дверью, роняя слезы себе за пазуху. Это было довольно плохо, исчезала возможность сказать ему, что она и завтра Славу (Гришу, Алешу, Станислава Казимировича) будет принимать когда угодно, а если он недоволен, то может катиться на все четыре. В нынешнем варианте приходилось ограничиться борьбой с зеленым змием.
   - Явился, упырина? - Софья за плечо втащила рыдающего мужа в дом. Маленький, потный, лысеющий, совсем состарившийся от неизбежного по службе и склонностям пьянства, с бегающими глазами, директор автохозяйства висел на ее кулаке, как тряпичная кукла, точней, просто как куча тряпок. Однако он был уже почти трезв, и дикий, колом стоящий в прихожей запах нафталина бил ему в ноздри, рождая самое жуткое из всех возможных для его утлой души подозрений: конечно же, Софья складывала вещи, конечно же, она его бросала. Он повалился бы ей в ноги, но железная рука держала его за узел галстука. Только булькающий, хрюкающий звук вырвался из его горла, да две здоровенных слезы поехали вниз по сторонам носа, совершенно симметрично.
   - Ненавижжу, - прошипела Софья и снова тряхнула мужа. - Выблядок, сука, собака, дерьмо собачье! На кого я жизнь убила! Целый день надрываюсь как проклятая, навоз за ним вывожу, картошку чищу, а он, гнида, с блядями время проводит! - очередной бульк из горла Виктора несомненно означал, что не с блядями, а с ответственными товарищами из обкома, и тому свидетель такой-то и такой-то, в том числе даже сам Станислав Казимирович, - но это все Софья знала сама и слушать совершенно не желала. - Да кто ты вообще есть. Глущенко! Правильно ублюдок твой сидит, и тебя туда же!..
   Погромыхав еще минут пять, Софья оттащила все так же, за узел галстука, благоверного в спальню и швырнула на постель, добавив, что он, конечно же, как всякая свинья, будет спать в ботинках. Повернулась и пошла, а с порога еще добавила заковыристый пассаж насчет сексуальных способностей мужа, которому "и курица поганая не дала бы", а туда же, на нее, на Софью лезет: последнее, кстати, было неправдой, ибо муж ее, если оказывался трезвым и выспавшимся, вполне еще годился к употреблению. Но до сексу ли было нынче!
   Лишь теперь, поставивши чайник и уютно сидя на теплой кухне, задумалась Софья: да, конечно, она - единственно законная русская царица, это даже и доказать-то всему миру при ее документах и свидетельствах - раз плюнуть, два чихнуть. Но воцариться на Москве или там на Ленинграде оказывалось куда как трудно: и там, и там была советская власть, которая шестьдесят с чем-то лет тому назад свергла младших Романовых, но и по сей день даже не пыталась найти законных наследников престола и вручить им бразды правления земли Российской. Всю жизнь Софья ни на кого не рассчитывала, никого к себе не приближала слишком, всегда ей хватало на осуществление всех планов и желаний собственной воли и энергии. Но на вещи она смотрела реалистически и понимала, что ей одной, самой по себе, советскую власть будет свергнуть ой как трудно, если вообще возможно. И мысли ее невольно обратились к тому единственному, совершенно неведомому, хотя, нет сомнений, очень близкому ей по духу человеку, какой припоминался, - к лондонской тетке Александре. Да, нужно было сперва повидаться с ней, поговорить и обсудить все подробно и лишь потом начинать битву за право быть царем, то есть царицей, на Москве (или на Ленинграде, это она решит потом, но уж никак не на Свердловске), за свиту из молодых пажей, за свой резкий и волевой профиль на оборотной стороне золотых и серебряных монет в 10 и 25 рублей достоинством, за право коронования в Успенском соборе Московского кремля, за право не мыть кухонную раковину.
   Софья налила большую чашку чаю, долго-долго смотрела на отрывающийся от горячей жидкости пар, тающий и улетающий, и была почти счастлива. Всю свою будущую жизнь видела она теперь как туго скатанный красный ковер, который, только толкни, - и протянется перед тобою пушистая дорожка к ступеням древнего престола, взойти на который никто и права не имеет и не отважится, раз уж императрица Софья Вторая согласилась принять скипетр и державу в свои натруженные домашней работой, благородные, и, пожалуй, на самом деле красивые руки.
   4
   О святая ненаблюдательность...
   В.НАБОКОВ. ДАР
   В наглухо герметизированном свинцовобетонном бункере, расположенном в секретнейшем из подвальных отделов министерства безопасной государственности СССР, только что проснувшийся мастер-телепат высшей категории Зия Мамедович Муртазов готовился позавтракать. Как истинный правоверный, он отроду не испробовал никакого спиртного, разве что микродозы, которые давали ему в бессознательном состоянии во время особо ответственных заданий, поэтому знать ничего не знал о своем коллеге, окопавшемся в недрах горы Элберт. Как и Джексон, уже много лет не покидал почтенный Зия Мамедович своего бункера, но по причинам совершенно иным: Джексон из своего бункера не выходил оттого, что незачем было, спиртное и закуска поступали бесперебойно, инструкция начальства повелевала исполнять любое его желание, а от скуки индеец не страдал - к его услугам в качестве собеседников были постоянно многие миллионы людей на всем земном шаре, больше всего, кстати, в России, хотя с этой страной Джексон беседовать не особенно любил, пили там уж больно однообразно, - да и собаки были всегда рядом. Напротив, Зия Мамедович был всего этого лишен начисто: спиртного не только не потреблял, а и не дали бы, диету соблюдал строжайшую из-за диабета, развившегося в полной мере еще в сороковые годы; свидания ему были дозволены, помимо узкого круга лиц, работавших в отделе полковника Углова, только с женой, бедной старой Зульфией, фантастически преданной своему мужу и живущей где-то на задворках министерства, - что, впрочем, не избавляло ее от необходимости исполнять нетрудную работу гардеробщицы в том же министерстве. Никаких, если быть откровенным, желаний Зия Мамедович и не имел уже лет двадцать пять или около того.
   Поздней ночью в январе 1951 года, чуть ли не в столетнюю годовщину того дня, когда святой старец Федор Кузьмич начертал в письме к иеромонаху Иннокентию свое завещание, ночевала Зульфия Муртазова вдали от мужа, в одиночной камере пересыльной женской тюрьмы не то Таганрога, не то Мариуполя, так никогда она и не знала, какого именно города. Выселяли крымских татар долго и тщательно, а ее с мужем выселили чуть ли не последними; числились они, да и были, в самом деле, сопротивляющимися, имелось у них кое-какое родство со знаменитым врагом народа товарищем Вели Ибрагимовым. Одиночное заключение на пересылке понимали в те годы однозначно, а именно - считая Зульфию, в этой самой одиночке, плотно прижавшись друг к другу, криво и косо, и в тесноте и в обиде, больше в обнимку с собственными коленками, пытались спать или впрямь спали ровно двадцать четыре различные бабы от четырнадцати до семидесяти девяти лет возрастом. Зульфия сидела возле параши, у самого входа, невидимая даже недреманному оку, кидавшему частые взгляды сквозь волчок; прижавшись к стене она пыталась согреться, притом совершенно безрезультатно, потому что мучил ее не холод, а озноб, какой тут холод, когда двадцать четыре бабы вместе воздух производят, - и казалось ей, что она спит, казалось уже несколько часов. А час шел пополуночи уже третий, дрема и в самом деле собиралась перейти в сон, когда резкий скрежет пронизал хриплую тишину одиночки, и голос мужа, любимого Зии, которого, по слухам, пытали аж в Москве, произнес по-русски: "Я бы твою мать! Отрубись! Не знаю никого!" Голос прозвучал так громко и внятно, что Зульфия вскрикнула, разбудила могучую соседку справа, тут же влепившую ей локтем под вздох, а голос Зии продолжал орать на всю камеру: "Не знаю никого, не знаю, не знаю! Жену свою знаю, больше никого!" - а дальше шла такая заковыристая брань, немножко русская, немножко татарская, что и воспроизвести ее невозможно, раз уж у Зульфии в тот момент под рукой карандаша с блокнотом не случилось. Случился же рядом, однако по другую сторону волчка, ефрейтор нестроевой службы Леонид Иванович Букатов, которому не спалось по причине потаенно недолеченной болезни - чесотки. Расслышал он, что громкий мужской голос ругается в женской камере No 71, счел, что это непорядок - влез мужик к двадцати четырем бабам, и недоволен, по матери ругается (сам Букатов никогда не матерился, краснел даже, когда чужой мат слышал) - и отворил камеру, в которой только что начавшаяся драка немедля замерла и как бы замерзла. И тем не менее в тишине тухлой атмосферы продолжало звучать: "...тебя в рот! в рот! в рот!.." Откуда исходил голос - не понимали ни Букатов, ни бабы в камере, а уж Зульфия меньше всех. Вызвали кого положено, всех пихнули по карцерам, сколько-то зубов повыбили, все без толку, голос звучал больше трех часов и замолк только к утру, замолк в том самом карцере, куда швырнули бедную Зульфию вместе с тремя другими бабами, которые тут были ни при чем.
   Со временем разобрались компетентные товарищи, по большей части с не очень добровольной помощью Зульфии, что голос принадлежал ее мужу Зие. Дальше уже недолго было установить, что в эти самые часы перед январским рассветом Зия Муртазов в Москве, в Лефортовской тюрьме, был препровожден на допрос к следователю Углову, и тот оказался вынужден применить к этому опасному и неразоружившемуся националисту, известному своей борьбой за отделение юго-западного Крыма от СССР и провозглашение там независимой исламской республики, некоторые меры физического воздействия. Короче говоря, не стерпев косоглазой наглости и хамства, вспомнив триста лет татарского ига, схватил старший лейтенант Углов небольшую, но на удивление прочную табуретку, и врезал националисту промеж рогов, тот же не стал воспринимать эту умеренную меру как нормальную в его положении, а полез в преступную оборону, и пришлось к нему приложить дальнейшие меры физического воздействия, которые лишь через несколько часов привели обвиняемого в должное состояние, - сейчас таковой как раз находился на поправке здоровья в тюремной больнице, так что гуманность к нему была проявлена едва ли не чрезмерная.