Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Владимир Меженков
Русские: кто мы?
У русских революционеров, ставших атеистами, вместо христианской религиозности явилось настроение, которое можно назвать формальной религиозностью, именно страстное, фанатическое стремление осуществить своего рода Царство Божие на земле, без Бога, на основе научного знания…
Н. О. Лосский. «Условие абсолютного добра»
Предисловие
Кто мы, русские? Ответ на этот вопрос не так прост, как может показаться на первый взгляд. Искали его многие, начиная если не с седой древности, то со времен Ивана Грозного, когда начался интенсивный процесс формирования русской нации. Тогда же иностранцы, посещавшие территорию нашей страны, обратили внимание на то, что ее население в своей основной массе страшно бедно, влачит нищенское существование. Бедность эта находилась в резком контрасте с богатством царей и узкого круга царедворцев, с роскошью которых мало кто мог сравниться из монархов и их окружения на тогдашнем Западе.
С десятилетиями и веками контраст этот не только не уменьштлся, а увеличился, превратившись в пропасть между низшими и высшими слоями населения. Петр Яковлевич Чаадаев писал в 1836 году: русские в своей нищете образуют одну из тех наций, которые «существуют лишь для того, чтобы преподать великий урок миру». Однако такое объяснение не отвечало – да и не могло ответить – на вопрос, кто такие русские?
В последующем вопрос этот стал подменяться другими не менее важными, но все же подвопросами (особенно после поражения России в Крымской войне 1853—1856 годов), из которых выросли целые системы подвопросов, которые также нуждались в ответах: что такое славянофильство, как понимать соборность, какое смысловое значение следует вкладывать в понятие евразийство, возникшее после Октябрьской революции в среде русской эмиграции в 1920—1930 годах, и т. д.
Как это часто бывает в случаях, когда возникает слишком много вопросов и подвопросов, мы предпочитаем или вовсе отмахнуться от них, чтобы не морочить себе голову, или находить простые ответы, которые еще больше запутывает существо дела. Так, во всяком случае, произошло в советскую эпоху, когда вопрос о том, кто такие русские, вовсе не ставился (по крайней мере, в Советском Союзе; на Западе он время от времени возникал, но там этот вопрос чаще всего обретал обобщенный характер, распространяясь на все народы, населявшие Советский Союз, которых скопом называли русскими). Однако незадолго до развала и особенно после развала СССР главный вопрос, кто такие русские, проявился с новой силой не только в нашей стране, но и за рубежом, где русских стали изучать как самостоятельную нацию, а не народ, растворенный во множестве других народов России.
И снова, как во времена Чаадаева, стали находиться люди, которые, не утруждая себя анализом глубинного существа вопроса, довольствовались простыми ответами: в хронической нищете русских виноваты Ленин, Сталин, большевики, которые затеяли невиданную по масштабам авантюру в виде строительства коммунизма, обошедшейся народу неисчислимым множеством загубленных жизней. Впрочем, находились и такие, кто пытался ответить на вопрос о том, кто такие русские, не столь примитивно.
Так, политолог Глеб Павловский, например, писал: «Кто мы? Те, кто удостоился чести вершить мировой процесс. А что есть мировой процесс? Воспитательная катастрофа. Один из компонентов мифа о России – педагогический катастрофизм: оказывается, погромы и землетрясения поражают людей для того, чтобы зрелищем казни вразумить остальных». В своих эсхатологических размышлениях Павловский пошел так далеко, что не исключил полное исчезновение русских как народа и приход на их место других людей, которые изберут себе прежнее самоназвание исчезнувшего народа – русские.
Не столь мрачно был настроен Александр Исаевич Солженицын. Но и он, вернувшись в Россию в 1994 году после вынужденной 20-летней ссылки и проехав всю страну с востока на запад, ужаснулся очередному чудовищному эксперименту, какой учинила над народом новая посткоммунистическая власть. Не вдаваясь в поиски ответа на злополучный вопрос, кто такие русские, Солженицын озаботился другим, на то время более важным вопросом: а осознают ли русские в должной мере, что они продолжают оставаться русскими? В книге «”Русский вопрос” к концу ХХ века» одну из причин катастрофы, постигшей русский народ, а вместе с народом всю страну, он усмотрел «в сегодняшней аморфности русского национального сознания, в сером равнодушии к своей национальной принадлежности».
Тогда же, на волне безразличного отношения русских к себе и своим национальным корням, увидела свет книга, которая так и называлась: «Русские: кто мы?» (автор Геннадий Хохряков). И тем не менее вопрос, кто такие русские, продолжал «висеть в воздухе», то облекаясь в форму поиска национальной самоидентичности, а то, утрачивая человеческий характер, растворялся в географическом пространстве, занявшем восьмую часть суши: «Мы – это Россия».
С учетом такой разноголосицы мнений вопрос «кто мы?» стал раздражать некоторую часть русских, отчаявшихся найти на него удовлетворительный ответ. Публицист Анатолий Ракитов, выражая позицию этой части русских, написал: «Мы все время себя спрашиваем: “Кто мы, русские? В чем наши особенные черты, откуда мы “есть пошли”? Эта самопоглощенность, зацикленность на себе объясняется тем, на мой вгляд, что Россия всегда была окружена контрастно противоположными культурами и, сравнивая себя то с Востоком, то с Западом, все время задавалась вопросом: так кто же я? Запад? Восток? Или нечто промежуточное, среднее?» И приходил к следующему умозаключению: «Будет очень хорошо, если этот вопрос поскорее забудется. Возможно, мы поймем наконец, кто мы такие, а может, так и не поймем, но нам станет просто не до этого. Мы займемся совсем другим: начнем строить нормальную жизнь».
Под «нормальной жизнью» чаще всего понимался отказ от бесперспективности иллюзии коммунизма и возврат к капитализму с его законом частной собственности, рыночными отношениями и культом денег, которыми заправляет их верховное божество – прибыль. Практическим осуществлением возврата к капитализму или, если угодно, насаждением новой религии, в святость которой все мы, и прежде всего русские люди, должны поверить, и занялась новая российская власть после 1991 года.
Что из этого получилось – тема отдельного разгвора. А сейчас спросим себя: так надо ли нам и дальше искать ответ на неподдающийся четкому определению вопрос, кто мы, русские?
Надо. Потому надо, что надежда тех, кто, подобно Ракитову, считает, что, забыв об этом вопросе, мы начнем наконец «строить нормальную жизнь», – та же иллюзизия, причем более беспочвенная, чем идея построения коммунизма. Русским никогда за все века существования государства не позволялось самостоятельно решать, что для нас «нормалная жизнь», а что «ненормальная». Да наши предки и сами не знали, что означает для них «нормальная жизнь», «жизнь по наряду, закону», почему и призвали на княжение заморских варягов.
Эти пришлые властители и стали не просто «третейскими судьями», на что рассчитывали наши предки, а вождями, которые стали диктовать народу, как ему следует жить, на деле обернувшись бесхитростным постулатом: основное предназначение русских – обслуживать интересы власти.
Традиция эта, заложенная первыми Рюриковичами, выросла впоследствии в самодержавие, в сравнении с которым «абсолютные монархии» на Западе и «тирании» на Востоке выглядели просто «детскими забавами в песочнице». Природа утвердившегося в России и сознании русских самодержавия ничуть не изменилась ни при советской власти с ее «диктаторским режимом», ни при нынешнем режиме с его «суверенной демократией».
«Нормальная жизнь», которая грезится Ракитову и Кº, это то, что дозволяет нам власть в лице ее бесчисленного сонма чиновников во главе с самодержцем (царем, генсеком, президентом), а что категорически запрещает (запреты эти породили в советские времена такое явление, как «теневая экономика», а сегодня вылились в самое наглое взяточничество и коррупцию, при которых любые запреты легко снимаются). Потому-то лишь осознав, кто мы, русские, мы поймем наконец и то, что нам в этом мире нужно, какую форму жизни нам избрать и куда идти дальше вне зависимости от того, что предписывает делать нам власть, пекущаяся лишь о собственных корыстных интересах.
Найти если не верный ответ на вопрос, кто мы, русские, то хотя бы нащупать пути к этому ответу (что само по себе немаловажно) нам могли бы помочь психология и наука, которую древнегреческий мыслитель Фукидит называл философией в примерах, а французы человеческой душой, что роднит эту науку с психологией. Речь идет, одним словом, об истории.
История, утверждал Цицерон, наставница жизни. «Первая задача истории, – говорил он, – воздерживаться от лжи, вторая – не утаивать правды, третья – не давать никакого повода заподозрить себя в пристрастии или в предвзятой враждебности».
Держа в уме эти три составляющие науки о прошлом, полистайте наши школьные учебники истории, возьмите в руки учебники для вузов, послушайте рассуждения наших политиков о давнем и недавнем прошлом России, и вас охватит такая тоска, что хоть волком вой.
Нас, русских, лишили истории. То, что предлагается нам под видом науки о прошлом, на самом деле никакая не наука, а изъеденное молью платье, которое каждый, кому не лень, перекраивает и перелицовывает на свой лад. Но чем больше это платье перекраивается и перелицовывается, тем менее пригодным для носки оно делается. Отсюда – утрата интереса к нашему прошлому. Между тем народ, не проявляющий интереса к своей истории, утрачивает интерес к постижению своей души, а утратив интерес к душе, лишается корней, снабжающих ее жизненной силой. Что, собственно, и произошло с нами, русскими.
Когда-то Сервантес потребовал: «Лживых историков следовало бы казнить, как фальшивомонетчиков». К счастью, на смертную казнь в России наложен мораторий. Жутко представить, какими горами трупов покрылась бы наша земля! Ну да не станем рядиться в тогу Цицерона и ставить перед историками заведомо невыполнимые задачи воздерживаться от лжи, не утаивать правды и тем паче не давать повода заподозрить себя в пристрастии или предвзятой враждебности. Кому-кому, а историкам лучше других ведомо, каково это бесконечно трястись на ухабах прошлого, отчего у них не только основательно помутилось в головах, но и возникло стойкое отвращение к этому прошлому как предмету их профессиональных занятий. Сказал ведь наш современник Игорь Николаевич Данилевский в вводной лекции к своему курсу «Древняя Русь глазами современников и потомков (IX—XII вв.)»: «Современная историографическая ситуация – не только в России, но и в мире – характеризуется чертами, которые позволяют оценить ее как кризисную. В частности, это связано с разочарованием в еще недавно господствовавших концепциях научного исторического познания, со все более четко оформляющимся представлением о принципиальной невозможности разработки универсальной теории, объясняющей все стороны общественной жизни» (курсив автора. – В. М.).
Итак, проку от истории мало. Что нам остается? Ничего другого, кроме как последовать примеру французов и заглянуть в собственную душу. Скажете, неисторический подход к истории? Еще какой исторический! И сделать нам это помогут внутренняя память о прошлом, передающаяся из поколения в поколение на генетическом уровне, смежные науки, прежде всего психология, и – реальные факты из нашего прошлого, в которых, как их не переиначивай и не перетолковывай в угоду собственной предвзятой концепции, сконцентрирован уникальный опыт поисков, обретений и потерь, выпавших на долю русских.
Не станем углубляться в толщу веков (это сделали мы в первой книге: «Русские: откуда мы?»). Займемся рассмотрением нашего прошлого с конца XIX века и по 1991 год, чтобы в самом общем виде представить себе своеобразие нашего народа, загадку русской души.
Наши предки прошли через те же стадии, что и предки всех других народов: от самоосознания себя в мире как органической части этого мира и до признания некой силы, которая управляет миром и, стало быть, нами. Русский религиозный философ и вынужденный эмигрант Борис Петрович Вышеславцев (выслан из СССР в 1922 году) писал: «Иерархическая структура человека показывает нам, что он несет в себе все ступени космического бытия: он есть “мертвая материя”, живая материя, одушевленный организм, животное сознание. Космические элементы и земная животно-растительная жизнь содержатся в нем, проницают его и стоят с ним во взаимодействии. Человек предполагает и содержит в себе все “дни творения” и всю ту космическую иерархию бытия, которая в них развертывается. В этом смысле он микрокосмос, связанный с большим миром. Но он еще нечто большее: микротеос, “малый бог”, связанный с Великим Богом».
Великим Богом для наших предков был Род-Святовит, вобравший в себя всех «малых» богов, у которых был свой «малый круг» обязанностей, и человека, в котором, как в капле воды, отражался Великий Бог. Бог, по Вышеславцеву, «есть творец, поэт бытия; но и человек есть творец, поэт культуры… И если он (человек) обладает несовершенной (хотя и воистину богоподобной!) поэзией, если он обладает не абсолютным и даже бесконечно малым предвидением и провидением, то это лишь доказывает, что он не абсолютен, а абсолютно подобен, не Бог, но икона (образ) Божий».
Отсюда становится понятной роль воображения в жизни людей, поскольку только воображение питает творчество, как, в свою очередь, творчество черпает свое вдохновение в нашем подсознании. «Над вымыслом слезами обольюсь», – говорил Пушкин, и это верно в той степени, в какой вымышленный мир совершеннее мира реального и «подталкивает» человека изменить реальный мир в соответствии с его представлениями о мире идеальном, мире всеобщей гармонии и красоты. Этим своим стремлением человек принципиально отличается от всех других существ, и потому будет верно сказать, что не только бытие определяет наше сознание, но и сознание в огромной степени определяет и формирирует бытие в соответствии с нашими представлениями о лучшем мире.
Христианство, принятое нашими предками в 988 году, не было одномоментным, – вера во всесилие Рода-Святовита долго еще сохранялась в душах наших предков наряду с почитанием икон, изображающих Богоматерь с Младенцем на руках, привезенных из Византии греками, и живо напомнивших им картины, которые можно было увидеть в каждой избе, где непременно присутствовали молодые матери с младенцами на руках (не боги и не богини, а, по слову Вышеславцева, иконы, образы Божии).
Окончательная победа христианства над язычеством произошла в начале XVII века при Борисе Годунове, когда в стране случился страшный голод, унесший многие тысячи жизней, в том числе жизни молодых матерей с младенцами. Тогда-то в Москве, на территории Кремля, в память об этом голоде и назидание потомкам, была возведена Колокольня Ивана Великого, видная за десятки верст от столицы. Своим архитектурным обликом эта Колокольня напоминала Збручский идол, которому поклонялись наши предки, но воспринималась уже не как Род-Святовит, а своеобразное надгробие на могиле бесконечно близких и родных людей. Колокольня эта, подведшая черту под прежней верой и ознаменовавшая торжество веры новой, была столь почитаема русскими людьми, что в Москве вплоть до установления советской власти запрещалось возводить здания, превосходящие по высоте Ивана Великого – 81 метр.[1]
Если во время строительства Колокольни Ивана Великого в Западной Европе, где господствовал католицизм, нашло сторонников новое направление в христианстве, инициированное немцем Мартином Лютером и получившее название лютеранство, или протестантизм. Культом протестантизма стали конкретные дела как свидетельства верности заветам Иисуса Христа. В России, избравшей православное направление в христианстве, все большее значение обретал культ души как вместилище любви к ближним своим, вместилище Семьи, в Которой нашли место отголоски прежней веры во всесилие Рода-Святовита. Отсюда принципиально разное понимание любви у нас и на Западе, где любовь выродилась в секс, а у нас в пресловутое «в Советском Союзе секса нет». Между тем интимные отношения между мужчиной и женщиной не сводятся к сексу и получению удовольствия. У того же Вышеславцева читаем: «Гимн любви у апостола Павла есть выражение предельно сублимированного Эроса: вот во что преображается подсознательная жажда жизни, полноты и блаженства! Космос любви возникает из хаоса темных эротических порывов. Эрос брачной любви допускает сублимацию “во Христа и во Церковь” и есть “великая тайна” и таинство. Больше того, здесь центр христианских тайн, ибо все христианские символы из Эроса вырастают: Отец, Сын, Матерь, братья, Жених, Невеста. Если бы влюбленность, брак, материнство, отцовство были чем-то низким и презренным… то эти символы не могли бы возникнуть. В них заключается указание на возможность могучей сублимации Эроса: семья есть малая Церковь и Церковь есть большая семья. Если бы Эрос был презренен в каком-либо своем аспекте, то как могла бы “Песнь песней” стоять в каноне священных книг?»
Подсознание русских устроено таким образом, что у нас на первом месте всегда порыв, чувство, импульс. Мысль, расчет, законы, неукоснительное следование которым и приведут-де к возникновению чуда, у нас где-то на десятом, если не на сотом месте, а часто вовсе не принимаются нами в расчет. В этом состоит принципиальное отличие русских от людей как западной, так и восточной цивилизации.
Русские, как этнос, развивались в тесном взаимодействии с соседними неславянскими племенами, смешивались с ними, передавали им навыки земледелия и заимствовали у них навыки охоты и рыболовства. А вот со своими соплеменниками наши предки изначально не могли найти общего языка, подозревая их в коварстве и стремлении получить преимущества за счет ущемления чужих интересов. Это привело к тому, что уже на ранних этапах формирования русской нации возникла потребность в обращении к третьим лицам, которые, не имея никакого отношения ни к нашим предкам, ни к их соседям, взяли на себя обязанности третейских судей, а на деле – обязанности правителей.
Обстоятельство это сыграло двояко негативную роль: с одной стороны, в русских стало развиваться женское начало с явно выраженной готовностью подчиниться силе, а с другой – к убеждению пришлой власти, что она-то и есть единственный носитель высшей воли, которая вправе распоряжаться с доверившимся ему народом так, как ей заблагорассудится.
Некогда развитая в наших предках вера во всемогущество Рода-Святовита как вечной животворящей силы, которой подчиняются все остальные боги, богини и люди, переросшая затем в веру во всемогущество христианства, переродилась в веру во всесилие власти, от действий которой зависит благополучие или несчастье как отдельной семьи, так и целого народа. Потому-то как благополучие, так и собственное несчастье наши предки стали связывать с волей власти, чем, собственно, и объясняется тот факт, почему именно в России самодержавие пустило столь глубокие корни.
Реальная жизнь, однако, внесла коррективы в безоглядную веру наших предков во всесилие власти. Если при Борисе Годунове русские расстались с верой в Род-Святовит, то при Петре I произошло крушение надежды народа хоть когда-нибудь превратиться в самобытную нацию, у которой, как и у каждого другого народа, есть свои интересы в жизни и свои представления о том, что ему во благо, а что во вред. До Петра I наши предки отдавали предпочтение внутреннему саморазвитию, конечной целью которого было достижение идеала Богочеловечности, и потому оставались в основной своей массе безразличными к достижениям цивилизации. Реформы Петра, направленные на изменение внешних условий жизни, лишили народ надежды на будущее слияние с Богом.
В числе первых, кто в полной мере осознал драму, пережитую русскими при Петре I, оказался просвещенный француз Жан Жак Руссо. Ему принадлежит одна из самых емких характеристик не только петровских, но и всех последующих реформ в России (включая современные), когда во главу угла ставится задача создания условий не для саморазвития нации как решающего фактора естественного изменения среды обитания, а искуссвенное изменение среды обитания, которое-де автоматически приведет к изменению духа народа. «Петр I видел, что народ его – варварский, – писал Жан Жак Руссо, – но не видел, что он не созрел до цивилизации. Он хотел цивилизовать его, тогда как следовало бы только воспитывать его… Он хотел сразу создать немцев, англичан, тогда как следовало, прежде всего, создавать русских…»
Прямым следствием преобразовательной деятельности царя-антироссиянина стало то, что и русские превратились в антироссиян, то есть в больную нацию без сколько-нибудь ясной перспективы на будущее. Начиная с Петра I русские превратились в аморфную массу, которой власть манипулирует исключительно по собственному усмотрению, не утруждая себя хотя бы разъяснением, какие конкретно цели ставит она для улучшения жизни народа, какие средства намерена употребить для реализации этих целей, сколько времени для этого понадобится и какие результаты принесет.
В заслугу Петру I часто ставят создание империи, раскинувшейся на огромном пространстве от Балтийского моря до Камчатки. Но и империя Петра, как все его начинания, не имела ничего общего с интересами народа, а была продолжением колонизации, начатой первыми рюриковичими и в конце концов обернувшейся подчинением центрольной власти не только народов, которые искони проживали на территориях, превращенных в колонии, а прежде всего колонизацией русских. «Под покровом имперского благолепия всегда таился первозданный хаос, – пишет историк Владимир Булдаков, анализируя особенности становления империи в ее русской версии. – Отношение людей к власти в равной мере было чревато взрывами и “расколами”. Неудивительно, что в этих условиях складывался особый, малопонятный для европейца или азиата тип мышления. Его можно назвать и системно-целостным, и символически-образным, и “максималистским” – ведь его постоянно провоцировала потребность упорядочения безбрежных пространств и многочисленных этносов». И далее: «В отличие от европейца, со здоровым цинизмом усвоившего, что мирскую совокупность неустранимого зла полезно разграничить и сбалансировать для того, чтобы обратить в орудие “прогресса”, россиянин, отталкиваясь от ужасающих ликов реального имперства, в душе порешил, что жить стоит только в “пространстве добра”. Именно поэтому он всегда отчаянно хватался за идею всеобщего согласия и гармонии – по крайней мере, до тех пор, пока государство не научилось временно ублажать его, подсовывая их имперский эрзац».
Империя со всеми ее отталкивающими («ужасающими») признаками изначально была чужда ментальности русских, хотя они и готовы были принять ее в качестве «заменителя» идеи всеобщего согласия и гармонии, идеи соборности, которая, по словам одного из основоположников славянофильства Алексея Степановича Хамякова, «спасает не человека, а человечество». Но и империю русские приняли, по верному определению Булдакова, лишь временно, чтобы вскоре, удостоверившись в очередном обмане со стороны власти, отшатнуться от нее. Потому-то наиболее нетерпеливые из числа наших предков бежали куда глаза глядят, постепенно расселившись по всему пространству Сибири, перебрались на Американский континент и, освоив Аляску, двинулись на Юг, в Калифорнию, где основали знаменитый Форт Росс, или Русский Форт. Объективно же случилось то, от чего русские люди бежали: государство разрослось до неуправляемых размеров, так что власти пришлось даже пойти на отказ от части территории государства, продав в 1867 году Аляску Соединенным Штатам Америки за 7,2 миллиона долларов.
История не донесла до нас ни одного случая кровавых столкновений между русскими беглецами и местным населением, зато случаев смешения и слияния наших предков с аборигенами можно привести сколько угодно. Следом за русскими беглецами двинулись купцы, за ними различные экспедиции (особенно многочисленными были пушные экспедиции), за экспедициями вооруженные отряды, вроде отряда Ермака, а за вооруженными отрядами – воинские части, которые приводили с собой царских чиновников и наместников.
С десятилетиями и веками контраст этот не только не уменьштлся, а увеличился, превратившись в пропасть между низшими и высшими слоями населения. Петр Яковлевич Чаадаев писал в 1836 году: русские в своей нищете образуют одну из тех наций, которые «существуют лишь для того, чтобы преподать великий урок миру». Однако такое объяснение не отвечало – да и не могло ответить – на вопрос, кто такие русские?
В последующем вопрос этот стал подменяться другими не менее важными, но все же подвопросами (особенно после поражения России в Крымской войне 1853—1856 годов), из которых выросли целые системы подвопросов, которые также нуждались в ответах: что такое славянофильство, как понимать соборность, какое смысловое значение следует вкладывать в понятие евразийство, возникшее после Октябрьской революции в среде русской эмиграции в 1920—1930 годах, и т. д.
Как это часто бывает в случаях, когда возникает слишком много вопросов и подвопросов, мы предпочитаем или вовсе отмахнуться от них, чтобы не морочить себе голову, или находить простые ответы, которые еще больше запутывает существо дела. Так, во всяком случае, произошло в советскую эпоху, когда вопрос о том, кто такие русские, вовсе не ставился (по крайней мере, в Советском Союзе; на Западе он время от времени возникал, но там этот вопрос чаще всего обретал обобщенный характер, распространяясь на все народы, населявшие Советский Союз, которых скопом называли русскими). Однако незадолго до развала и особенно после развала СССР главный вопрос, кто такие русские, проявился с новой силой не только в нашей стране, но и за рубежом, где русских стали изучать как самостоятельную нацию, а не народ, растворенный во множестве других народов России.
И снова, как во времена Чаадаева, стали находиться люди, которые, не утруждая себя анализом глубинного существа вопроса, довольствовались простыми ответами: в хронической нищете русских виноваты Ленин, Сталин, большевики, которые затеяли невиданную по масштабам авантюру в виде строительства коммунизма, обошедшейся народу неисчислимым множеством загубленных жизней. Впрочем, находились и такие, кто пытался ответить на вопрос о том, кто такие русские, не столь примитивно.
Так, политолог Глеб Павловский, например, писал: «Кто мы? Те, кто удостоился чести вершить мировой процесс. А что есть мировой процесс? Воспитательная катастрофа. Один из компонентов мифа о России – педагогический катастрофизм: оказывается, погромы и землетрясения поражают людей для того, чтобы зрелищем казни вразумить остальных». В своих эсхатологических размышлениях Павловский пошел так далеко, что не исключил полное исчезновение русских как народа и приход на их место других людей, которые изберут себе прежнее самоназвание исчезнувшего народа – русские.
Не столь мрачно был настроен Александр Исаевич Солженицын. Но и он, вернувшись в Россию в 1994 году после вынужденной 20-летней ссылки и проехав всю страну с востока на запад, ужаснулся очередному чудовищному эксперименту, какой учинила над народом новая посткоммунистическая власть. Не вдаваясь в поиски ответа на злополучный вопрос, кто такие русские, Солженицын озаботился другим, на то время более важным вопросом: а осознают ли русские в должной мере, что они продолжают оставаться русскими? В книге «”Русский вопрос” к концу ХХ века» одну из причин катастрофы, постигшей русский народ, а вместе с народом всю страну, он усмотрел «в сегодняшней аморфности русского национального сознания, в сером равнодушии к своей национальной принадлежности».
Тогда же, на волне безразличного отношения русских к себе и своим национальным корням, увидела свет книга, которая так и называлась: «Русские: кто мы?» (автор Геннадий Хохряков). И тем не менее вопрос, кто такие русские, продолжал «висеть в воздухе», то облекаясь в форму поиска национальной самоидентичности, а то, утрачивая человеческий характер, растворялся в географическом пространстве, занявшем восьмую часть суши: «Мы – это Россия».
С учетом такой разноголосицы мнений вопрос «кто мы?» стал раздражать некоторую часть русских, отчаявшихся найти на него удовлетворительный ответ. Публицист Анатолий Ракитов, выражая позицию этой части русских, написал: «Мы все время себя спрашиваем: “Кто мы, русские? В чем наши особенные черты, откуда мы “есть пошли”? Эта самопоглощенность, зацикленность на себе объясняется тем, на мой вгляд, что Россия всегда была окружена контрастно противоположными культурами и, сравнивая себя то с Востоком, то с Западом, все время задавалась вопросом: так кто же я? Запад? Восток? Или нечто промежуточное, среднее?» И приходил к следующему умозаключению: «Будет очень хорошо, если этот вопрос поскорее забудется. Возможно, мы поймем наконец, кто мы такие, а может, так и не поймем, но нам станет просто не до этого. Мы займемся совсем другим: начнем строить нормальную жизнь».
Под «нормальной жизнью» чаще всего понимался отказ от бесперспективности иллюзии коммунизма и возврат к капитализму с его законом частной собственности, рыночными отношениями и культом денег, которыми заправляет их верховное божество – прибыль. Практическим осуществлением возврата к капитализму или, если угодно, насаждением новой религии, в святость которой все мы, и прежде всего русские люди, должны поверить, и занялась новая российская власть после 1991 года.
Что из этого получилось – тема отдельного разгвора. А сейчас спросим себя: так надо ли нам и дальше искать ответ на неподдающийся четкому определению вопрос, кто мы, русские?
Надо. Потому надо, что надежда тех, кто, подобно Ракитову, считает, что, забыв об этом вопросе, мы начнем наконец «строить нормальную жизнь», – та же иллюзизия, причем более беспочвенная, чем идея построения коммунизма. Русским никогда за все века существования государства не позволялось самостоятельно решать, что для нас «нормалная жизнь», а что «ненормальная». Да наши предки и сами не знали, что означает для них «нормальная жизнь», «жизнь по наряду, закону», почему и призвали на княжение заморских варягов.
Эти пришлые властители и стали не просто «третейскими судьями», на что рассчитывали наши предки, а вождями, которые стали диктовать народу, как ему следует жить, на деле обернувшись бесхитростным постулатом: основное предназначение русских – обслуживать интересы власти.
Традиция эта, заложенная первыми Рюриковичами, выросла впоследствии в самодержавие, в сравнении с которым «абсолютные монархии» на Западе и «тирании» на Востоке выглядели просто «детскими забавами в песочнице». Природа утвердившегося в России и сознании русских самодержавия ничуть не изменилась ни при советской власти с ее «диктаторским режимом», ни при нынешнем режиме с его «суверенной демократией».
«Нормальная жизнь», которая грезится Ракитову и Кº, это то, что дозволяет нам власть в лице ее бесчисленного сонма чиновников во главе с самодержцем (царем, генсеком, президентом), а что категорически запрещает (запреты эти породили в советские времена такое явление, как «теневая экономика», а сегодня вылились в самое наглое взяточничество и коррупцию, при которых любые запреты легко снимаются). Потому-то лишь осознав, кто мы, русские, мы поймем наконец и то, что нам в этом мире нужно, какую форму жизни нам избрать и куда идти дальше вне зависимости от того, что предписывает делать нам власть, пекущаяся лишь о собственных корыстных интересах.
Найти если не верный ответ на вопрос, кто мы, русские, то хотя бы нащупать пути к этому ответу (что само по себе немаловажно) нам могли бы помочь психология и наука, которую древнегреческий мыслитель Фукидит называл философией в примерах, а французы человеческой душой, что роднит эту науку с психологией. Речь идет, одним словом, об истории.
История, утверждал Цицерон, наставница жизни. «Первая задача истории, – говорил он, – воздерживаться от лжи, вторая – не утаивать правды, третья – не давать никакого повода заподозрить себя в пристрастии или в предвзятой враждебности».
Держа в уме эти три составляющие науки о прошлом, полистайте наши школьные учебники истории, возьмите в руки учебники для вузов, послушайте рассуждения наших политиков о давнем и недавнем прошлом России, и вас охватит такая тоска, что хоть волком вой.
Нас, русских, лишили истории. То, что предлагается нам под видом науки о прошлом, на самом деле никакая не наука, а изъеденное молью платье, которое каждый, кому не лень, перекраивает и перелицовывает на свой лад. Но чем больше это платье перекраивается и перелицовывается, тем менее пригодным для носки оно делается. Отсюда – утрата интереса к нашему прошлому. Между тем народ, не проявляющий интереса к своей истории, утрачивает интерес к постижению своей души, а утратив интерес к душе, лишается корней, снабжающих ее жизненной силой. Что, собственно, и произошло с нами, русскими.
Когда-то Сервантес потребовал: «Лживых историков следовало бы казнить, как фальшивомонетчиков». К счастью, на смертную казнь в России наложен мораторий. Жутко представить, какими горами трупов покрылась бы наша земля! Ну да не станем рядиться в тогу Цицерона и ставить перед историками заведомо невыполнимые задачи воздерживаться от лжи, не утаивать правды и тем паче не давать повода заподозрить себя в пристрастии или предвзятой враждебности. Кому-кому, а историкам лучше других ведомо, каково это бесконечно трястись на ухабах прошлого, отчего у них не только основательно помутилось в головах, но и возникло стойкое отвращение к этому прошлому как предмету их профессиональных занятий. Сказал ведь наш современник Игорь Николаевич Данилевский в вводной лекции к своему курсу «Древняя Русь глазами современников и потомков (IX—XII вв.)»: «Современная историографическая ситуация – не только в России, но и в мире – характеризуется чертами, которые позволяют оценить ее как кризисную. В частности, это связано с разочарованием в еще недавно господствовавших концепциях научного исторического познания, со все более четко оформляющимся представлением о принципиальной невозможности разработки универсальной теории, объясняющей все стороны общественной жизни» (курсив автора. – В. М.).
Итак, проку от истории мало. Что нам остается? Ничего другого, кроме как последовать примеру французов и заглянуть в собственную душу. Скажете, неисторический подход к истории? Еще какой исторический! И сделать нам это помогут внутренняя память о прошлом, передающаяся из поколения в поколение на генетическом уровне, смежные науки, прежде всего психология, и – реальные факты из нашего прошлого, в которых, как их не переиначивай и не перетолковывай в угоду собственной предвзятой концепции, сконцентрирован уникальный опыт поисков, обретений и потерь, выпавших на долю русских.
Не станем углубляться в толщу веков (это сделали мы в первой книге: «Русские: откуда мы?»). Займемся рассмотрением нашего прошлого с конца XIX века и по 1991 год, чтобы в самом общем виде представить себе своеобразие нашего народа, загадку русской души.
Наши предки прошли через те же стадии, что и предки всех других народов: от самоосознания себя в мире как органической части этого мира и до признания некой силы, которая управляет миром и, стало быть, нами. Русский религиозный философ и вынужденный эмигрант Борис Петрович Вышеславцев (выслан из СССР в 1922 году) писал: «Иерархическая структура человека показывает нам, что он несет в себе все ступени космического бытия: он есть “мертвая материя”, живая материя, одушевленный организм, животное сознание. Космические элементы и земная животно-растительная жизнь содержатся в нем, проницают его и стоят с ним во взаимодействии. Человек предполагает и содержит в себе все “дни творения” и всю ту космическую иерархию бытия, которая в них развертывается. В этом смысле он микрокосмос, связанный с большим миром. Но он еще нечто большее: микротеос, “малый бог”, связанный с Великим Богом».
Великим Богом для наших предков был Род-Святовит, вобравший в себя всех «малых» богов, у которых был свой «малый круг» обязанностей, и человека, в котором, как в капле воды, отражался Великий Бог. Бог, по Вышеславцеву, «есть творец, поэт бытия; но и человек есть творец, поэт культуры… И если он (человек) обладает несовершенной (хотя и воистину богоподобной!) поэзией, если он обладает не абсолютным и даже бесконечно малым предвидением и провидением, то это лишь доказывает, что он не абсолютен, а абсолютно подобен, не Бог, но икона (образ) Божий».
Отсюда становится понятной роль воображения в жизни людей, поскольку только воображение питает творчество, как, в свою очередь, творчество черпает свое вдохновение в нашем подсознании. «Над вымыслом слезами обольюсь», – говорил Пушкин, и это верно в той степени, в какой вымышленный мир совершеннее мира реального и «подталкивает» человека изменить реальный мир в соответствии с его представлениями о мире идеальном, мире всеобщей гармонии и красоты. Этим своим стремлением человек принципиально отличается от всех других существ, и потому будет верно сказать, что не только бытие определяет наше сознание, но и сознание в огромной степени определяет и формирирует бытие в соответствии с нашими представлениями о лучшем мире.
Христианство, принятое нашими предками в 988 году, не было одномоментным, – вера во всесилие Рода-Святовита долго еще сохранялась в душах наших предков наряду с почитанием икон, изображающих Богоматерь с Младенцем на руках, привезенных из Византии греками, и живо напомнивших им картины, которые можно было увидеть в каждой избе, где непременно присутствовали молодые матери с младенцами на руках (не боги и не богини, а, по слову Вышеславцева, иконы, образы Божии).
Окончательная победа христианства над язычеством произошла в начале XVII века при Борисе Годунове, когда в стране случился страшный голод, унесший многие тысячи жизней, в том числе жизни молодых матерей с младенцами. Тогда-то в Москве, на территории Кремля, в память об этом голоде и назидание потомкам, была возведена Колокольня Ивана Великого, видная за десятки верст от столицы. Своим архитектурным обликом эта Колокольня напоминала Збручский идол, которому поклонялись наши предки, но воспринималась уже не как Род-Святовит, а своеобразное надгробие на могиле бесконечно близких и родных людей. Колокольня эта, подведшая черту под прежней верой и ознаменовавшая торжество веры новой, была столь почитаема русскими людьми, что в Москве вплоть до установления советской власти запрещалось возводить здания, превосходящие по высоте Ивана Великого – 81 метр.[1]
Если во время строительства Колокольни Ивана Великого в Западной Европе, где господствовал католицизм, нашло сторонников новое направление в христианстве, инициированное немцем Мартином Лютером и получившее название лютеранство, или протестантизм. Культом протестантизма стали конкретные дела как свидетельства верности заветам Иисуса Христа. В России, избравшей православное направление в христианстве, все большее значение обретал культ души как вместилище любви к ближним своим, вместилище Семьи, в Которой нашли место отголоски прежней веры во всесилие Рода-Святовита. Отсюда принципиально разное понимание любви у нас и на Западе, где любовь выродилась в секс, а у нас в пресловутое «в Советском Союзе секса нет». Между тем интимные отношения между мужчиной и женщиной не сводятся к сексу и получению удовольствия. У того же Вышеславцева читаем: «Гимн любви у апостола Павла есть выражение предельно сублимированного Эроса: вот во что преображается подсознательная жажда жизни, полноты и блаженства! Космос любви возникает из хаоса темных эротических порывов. Эрос брачной любви допускает сублимацию “во Христа и во Церковь” и есть “великая тайна” и таинство. Больше того, здесь центр христианских тайн, ибо все христианские символы из Эроса вырастают: Отец, Сын, Матерь, братья, Жених, Невеста. Если бы влюбленность, брак, материнство, отцовство были чем-то низким и презренным… то эти символы не могли бы возникнуть. В них заключается указание на возможность могучей сублимации Эроса: семья есть малая Церковь и Церковь есть большая семья. Если бы Эрос был презренен в каком-либо своем аспекте, то как могла бы “Песнь песней” стоять в каноне священных книг?»
Подсознание русских устроено таким образом, что у нас на первом месте всегда порыв, чувство, импульс. Мысль, расчет, законы, неукоснительное следование которым и приведут-де к возникновению чуда, у нас где-то на десятом, если не на сотом месте, а часто вовсе не принимаются нами в расчет. В этом состоит принципиальное отличие русских от людей как западной, так и восточной цивилизации.
Русские, как этнос, развивались в тесном взаимодействии с соседними неславянскими племенами, смешивались с ними, передавали им навыки земледелия и заимствовали у них навыки охоты и рыболовства. А вот со своими соплеменниками наши предки изначально не могли найти общего языка, подозревая их в коварстве и стремлении получить преимущества за счет ущемления чужих интересов. Это привело к тому, что уже на ранних этапах формирования русской нации возникла потребность в обращении к третьим лицам, которые, не имея никакого отношения ни к нашим предкам, ни к их соседям, взяли на себя обязанности третейских судей, а на деле – обязанности правителей.
Обстоятельство это сыграло двояко негативную роль: с одной стороны, в русских стало развиваться женское начало с явно выраженной готовностью подчиниться силе, а с другой – к убеждению пришлой власти, что она-то и есть единственный носитель высшей воли, которая вправе распоряжаться с доверившимся ему народом так, как ей заблагорассудится.
Некогда развитая в наших предках вера во всемогущество Рода-Святовита как вечной животворящей силы, которой подчиняются все остальные боги, богини и люди, переросшая затем в веру во всемогущество христианства, переродилась в веру во всесилие власти, от действий которой зависит благополучие или несчастье как отдельной семьи, так и целого народа. Потому-то как благополучие, так и собственное несчастье наши предки стали связывать с волей власти, чем, собственно, и объясняется тот факт, почему именно в России самодержавие пустило столь глубокие корни.
Реальная жизнь, однако, внесла коррективы в безоглядную веру наших предков во всесилие власти. Если при Борисе Годунове русские расстались с верой в Род-Святовит, то при Петре I произошло крушение надежды народа хоть когда-нибудь превратиться в самобытную нацию, у которой, как и у каждого другого народа, есть свои интересы в жизни и свои представления о том, что ему во благо, а что во вред. До Петра I наши предки отдавали предпочтение внутреннему саморазвитию, конечной целью которого было достижение идеала Богочеловечности, и потому оставались в основной своей массе безразличными к достижениям цивилизации. Реформы Петра, направленные на изменение внешних условий жизни, лишили народ надежды на будущее слияние с Богом.
В числе первых, кто в полной мере осознал драму, пережитую русскими при Петре I, оказался просвещенный француз Жан Жак Руссо. Ему принадлежит одна из самых емких характеристик не только петровских, но и всех последующих реформ в России (включая современные), когда во главу угла ставится задача создания условий не для саморазвития нации как решающего фактора естественного изменения среды обитания, а искуссвенное изменение среды обитания, которое-де автоматически приведет к изменению духа народа. «Петр I видел, что народ его – варварский, – писал Жан Жак Руссо, – но не видел, что он не созрел до цивилизации. Он хотел цивилизовать его, тогда как следовало бы только воспитывать его… Он хотел сразу создать немцев, англичан, тогда как следовало, прежде всего, создавать русских…»
Прямым следствием преобразовательной деятельности царя-антироссиянина стало то, что и русские превратились в антироссиян, то есть в больную нацию без сколько-нибудь ясной перспективы на будущее. Начиная с Петра I русские превратились в аморфную массу, которой власть манипулирует исключительно по собственному усмотрению, не утруждая себя хотя бы разъяснением, какие конкретно цели ставит она для улучшения жизни народа, какие средства намерена употребить для реализации этих целей, сколько времени для этого понадобится и какие результаты принесет.
В заслугу Петру I часто ставят создание империи, раскинувшейся на огромном пространстве от Балтийского моря до Камчатки. Но и империя Петра, как все его начинания, не имела ничего общего с интересами народа, а была продолжением колонизации, начатой первыми рюриковичими и в конце концов обернувшейся подчинением центрольной власти не только народов, которые искони проживали на территориях, превращенных в колонии, а прежде всего колонизацией русских. «Под покровом имперского благолепия всегда таился первозданный хаос, – пишет историк Владимир Булдаков, анализируя особенности становления империи в ее русской версии. – Отношение людей к власти в равной мере было чревато взрывами и “расколами”. Неудивительно, что в этих условиях складывался особый, малопонятный для европейца или азиата тип мышления. Его можно назвать и системно-целостным, и символически-образным, и “максималистским” – ведь его постоянно провоцировала потребность упорядочения безбрежных пространств и многочисленных этносов». И далее: «В отличие от европейца, со здоровым цинизмом усвоившего, что мирскую совокупность неустранимого зла полезно разграничить и сбалансировать для того, чтобы обратить в орудие “прогресса”, россиянин, отталкиваясь от ужасающих ликов реального имперства, в душе порешил, что жить стоит только в “пространстве добра”. Именно поэтому он всегда отчаянно хватался за идею всеобщего согласия и гармонии – по крайней мере, до тех пор, пока государство не научилось временно ублажать его, подсовывая их имперский эрзац».
Империя со всеми ее отталкивающими («ужасающими») признаками изначально была чужда ментальности русских, хотя они и готовы были принять ее в качестве «заменителя» идеи всеобщего согласия и гармонии, идеи соборности, которая, по словам одного из основоположников славянофильства Алексея Степановича Хамякова, «спасает не человека, а человечество». Но и империю русские приняли, по верному определению Булдакова, лишь временно, чтобы вскоре, удостоверившись в очередном обмане со стороны власти, отшатнуться от нее. Потому-то наиболее нетерпеливые из числа наших предков бежали куда глаза глядят, постепенно расселившись по всему пространству Сибири, перебрались на Американский континент и, освоив Аляску, двинулись на Юг, в Калифорнию, где основали знаменитый Форт Росс, или Русский Форт. Объективно же случилось то, от чего русские люди бежали: государство разрослось до неуправляемых размеров, так что власти пришлось даже пойти на отказ от части территории государства, продав в 1867 году Аляску Соединенным Штатам Америки за 7,2 миллиона долларов.
История не донесла до нас ни одного случая кровавых столкновений между русскими беглецами и местным населением, зато случаев смешения и слияния наших предков с аборигенами можно привести сколько угодно. Следом за русскими беглецами двинулись купцы, за ними различные экспедиции (особенно многочисленными были пушные экспедиции), за экспедициями вооруженные отряды, вроде отряда Ермака, а за вооруженными отрядами – воинские части, которые приводили с собой царских чиновников и наместников.