Видимо, почти каждый поэт какое-то время пребывает меж детей ничтожных мира, но как бы его вина ни была велика, в какой-то мере ее искупают его стихи.

Глава одиннадцатая
Так начинают жить стихом…

   Это строка из пастернаковского стихотворения (1921):
 
Так начинают. Года в два
От мамки рвутся в тьму мелодий,
Щебечут, свищут, – а слова
Являются о третьем годе.
 
   Вспомним ахматовское «Творчество»:
 
Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов…
Но вот уже послышались слова… —
 
   и маяковское: «Я хожу, размахивая руками и мыча еще почти без слов…»
   По-видимому, поэт в любом возрасте ребенок, и его работа со стихом мало чем отличается от попытки ребенка начать говорить: сначала даже не музыка, не ритм, а гул, в котором вызревает слово. И когда Ахматова писала о Пастернаке:
 
Он наделен каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил… —
«Поэт», 1936
 
   она, возможно, сама того не думая, говорила и о себе самой. Щедрости и зоркости ей было не занимать, и детства, по-видимому, тоже, хотя в своей «Северной элегии» (1955) она призналась:
 
И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и игрушек,
И добрых теть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Себе самой я с самого начала
То чьим-то сном казалась, или бредом,
Иль отраженьем в зеркале чужом,
Без имени, без плоти, без причины.
 
   Но мрачное, тяжелое детство – все равно детство. А человек, лишенный детских черт, не может быть не только поэтом, но даже читателем стиха, потому что читательская работа в общем-то равна поэтической.
   Я уже сказал, что поэта можно представить (конечно, в грубом, весьма приближенном и потому искаженном виде – мощным передатчиком), а читателя стиха – как приемное устройство с различной полосой пропускания сигналов и с разной способностью их преобразования. Разумеется, на деле все куда сложней и многообразней. Каждый человек неповторим и своей особой фантазией, и своим бесконечным набором жизненных впечатлений. Поэтому, получая поэтический сигнал в виде строки или строфы, он расшифровывает его на свой лад. Вновь повторю, что даже слова «синий» или «зеленый» каждый из нас представляет чуть иначе.
   Способность запоминать стихи, понимать их, сопереживать им, жить ими приходит к нам в раннем детстве и с годами слабеет, правда, далеко не у всех. Настоящих читателей стиха она не покидает и в глубокой старости. Недавно умершая в возрасте восьмидесяти девяти лет Лидия Корнеевна Чуковская, автор «Записок об Анне Ахматовой», лучшей книги о великом поэте, до последнего часа помнила не только всю Ахматову, но и всего «Евгения Онегина», Блока, Фета, Тютчева, Некрасова, и если какую-нибудь строку ненадолго забывала, то не могла успокоиться, пока ее не вспомнит.
   Любовь к стиху, подаренная ранним детством, помогает нам сохранить себя, не зачерстветь, сберечь в глубинах своей души детскую непосредственность, отзывчивость, то есть то, что Сергей Есенин, на свой лад, назвал буйством глаз и половодьем чувств.
   Часто повторяют фразу из пушкинского письма Вяземскому: «Твои стихи… слишком умны. – А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата» (вторая половина мая 1826 г., из Михайловского в Москву) – фразу загадочную. Я ее понимаю так: если для восприятия стихов нужна детскость, то и самим стихам она необходима, и, значит, Пушкин не противопоставлял ум глупости, а намекал, что стихам Вяземского не хватает детскости, то есть непосредственности, естественности, искренности, короче, тех неуловимых качеств, без которых стихи не могут стать поэзией.
   Вернемся к стихотворению Бориса Пастернака «Так начинают…», вернее, к двум его последним строчкам: «Так затевают споры с солнцем».
   Тут несомненна перекличка с «Необычайным приключением» (1920) Маяковского, поэта, которым в 1921 году Пастернак еще восторгался. Годом позже он с горечью надпишет Маяковскому экземпляр своей книги «Сестра моя – жизнь» такими стихами:
 
Вы заняты нашим балансом,
Трагедией ВСНХ{5},
Вы, певший Летучим Голландцем
Над краем любого стиха.
 
 
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем вашем пути?
 
   По сути дела, Пастернак написал Маяковскому примерно то же, что Пушкин из села Михайловского – Вяземскому. Конечно, он прежде всего предупреждает своего друга, что его служение власти способно убить в нем поэта. Но ведь это желание служить пришло к Маяковскому от ума, в чем он признался в своей предсмертной поэме:
 
…я
себя
смирял,
 
 
становясь на горло
собственной песне.
 
   Заканчивается пастернаковское стихотворение одной обособленной строчкой: «Так начинают жить стихом» – давшей название этой главе.
   Но так не только начинают. Так настоящие поэты, равно как и настоящие читатели, живут стихом всегда. Вновь повторю: я ставлю знак равенства между поэтом и читателем стиха не только потому, что сами поэты одновременно читатели поэзии (может быть, никто так, как они, при всем своем детском соперничестве, детской ревности и детском желании славы, не любит чужие стихи и не знает столько чужих стихов). Уравниваю же поэта и читателя я, главным образом, потому, что и у того и у другого отношение к стихам глубоко личное. Оттого, что читатель стиха каждую строфу или даже строку воспринимает по-своему, его смело можно считать соавтором поэта.
   Говоря о стихах, мы непременно говорим о личности и пишущего и читающего, о ее бесконечном своеобразии, и каждый раз сталкиваемся не с общим правилом, а с частным случаем. Вот почему так трудно писать о поэзии вообще, но зато легко говорить о своей к ней любви. Думаю, каждый читатель стиха мог бы поведать немало любопытного о том, как он открыл для себя разных поэтов. Наверняка среди них попадутся случаи и парадоксальные.
   Расскажу, как я полюбил Фета. Это случилось совсем недавно, несколько лет назад, когда мне уже шел седьмой десяток… И подтолкнула меня к Фету, как это ни удивительно, ничуть не похожая на него Марина Цветаева. Цветаеву я впервые прочел еще в десятом классе, обнаружив в школьной библиотеке антологию Ежова и Шамурина, а в ней ее стихи 1916 года:
 
Никто ничего не отнял —
Мне сладостно, что мы врозь!
Целую вас через сотни
Разъединяющих верст.
 
   Потом, уже на первом курсе Литературного института мне прочли наизусть:
 
Вчера еще в глаза глядел,
А нынче – всё косится в сторону,
Вчера еще до птиц сидел,
Все жаворонки нынче – вороны!.. —
 
   (это было единственное стихотворение Цветаевой, напечатанное перед Отечественной войной), а затем стали попадаться ее стихи в списках, и наконец в начале пятидесятых годов я прочел «Поэму Конца», которая как бы разделила мою жизнь надвое. Я так и говорил: такое-то событие случилось до того, как я прочел «Поэму Конца» или после… В эти годы печаталось много поэм, а по сути дела скучнейших зарифмованных повестей – «Колхоз „Большевик“», «Весна в „Победе“», «Флаг над сельсоветом», «Рабочий полдень» – даже названия которых не могли привлечь любителя стихов.
   Но и по сравнению с лучшими образчиками советской поэзии, о которых наш профессор А. А. Реформатский говорил, что они писаны руцей (то есть в них больше ума, чем чувства) «Поэма Конца» была не просто событием. Это был совсем другой мир, мир страсти. Страсть Цветаева превращала в бурю, в стихию, в ураган, в шквал – словом, во что-то, доселе в русской лирике небывалое (может быть, отдаленно схожее с молодым Маяковским, но быстрота смены переживаний, безоглядность, раскованность и обнаженность души были не сравнимы даже с Маяковским!). Необычайной по новизне была и форма этой поэмы, удесятеряющая ее напряженность, безысходность и отчаяние. Словом, это была великая небывалая поэма, и за сорок с лишним лет мое отношение к ней не изменилось. «Поэма Конца» все так же прекрасна, как в день своего завершения, и какой, надеюсь, она пребудет и впредь.
   Однако читатель вправе задать вопрос: а при чем же тут Фет? А при том, что, увлеченный Цветаевой, я смутно ощущал, что все свои стихи она пишет как бы по-фетовской методе:
 
…не знаю сам, что буду
Петь, – но только песня зреет.
 
   Фетовские стихи «Я пришел к тебе с приветом…» (1843) мы все учили в начальных классах, и тогда, да и позже, они вызывали у нас насмешку, потому что выражение с приветом означало – малость тронутый, мы, смеясь, переспрашивали, с каким пришел приветом – большим или маленьким. Но на самом деле эти строки на целое столетие предварили и ахматовское: «Бывает так. Какая-то истома…» – и маяковское: «Я хожу, размахивая руками…» – и вообще распечатали тайну поэтической работы. Это незнание, эта полубессознательность как раз и укрепили мою догадку о детскости поэтического восприятия, и я стал жадно читать Фета, как сорока годами раньше – Тютчева.
   Это глава не случайно получилась мемуарной. Когда нельзя найти общее правило, поневоле рассматриваешь единичные случаи. Ведь поэзия, повторяю, не наука, в ней нет всеобщности. Настоящие стихи каждый раз – езда в незнаемое, и первая встреча с ними всегда – неожиданность. К сожалению или к счастью, в лирике невозможно, как, например, в химии, составить периодическую таблицу и заранее предсказать, какой поэт еще не открыт.
   Зато стихи, помимо того, что дарят нам вечное детство и сохраняют наше душевное здоровье, еще оберегают нашу грамотность и обогащают нашу речь. О некоторых наших ведущих телекомментаторах, переставших склонять числительные, можно с уверенностью сказать, что стихов они либо сроду не знали, либо давно их забыли. Между тем человеку, помнящему множество стихотворных строк, зачастую нет необходимости заглядывать в словарь, несмотря на то что польза словарей безгранична!
   Однажды Ахматова проглядывала перед сдачей в альманах «День поэзии» свой цикл «Полночные стихи» и вдруг засомневалась, можно ли к мужчине и женщине применить местоимение оба:
 
А ночью ледяной рукой душила
Обоих разом. В разных городах.
«И последнее», 1963
 
   Кто-то из гостей поддержал ее сомнение, но тут я вспомнил пушкинское:
 
И так они старели оба.
И отворились наконец
Перед супругом двери гроба,
И новый он приял венец.
«Евгений Онегин», глава вторая, XXXVI
 
   Пушкин для Ахматовой был непререкаемым судьей, и изменять строку она не стала.
   Я уже говорил о том, что поэты – лучшие читатели стихов. Но замечательными читателями поэзии были и русские прозаики. По всем романам Достоевского рассыпано множество стихотворных цитат, почти всегда неточных. Именно их неточность показывает, что Достоевский не заглядывал в стихотворные сборники, а приводил стихи по памяти. Возможно, следуя примеру Достоевского, уже на склоне лет Валентин Катаев в романе «Алмазный мой венец» (1975–1977) тоже все стихи привел неточно, а на замечания редактора, ответил, мол, он пишет не по книге, а по памяти и вносить исправления в свой текст не позволил. Хотя такое цитирование вряд ли бы понравилось поэтам, будь они живы, но оно свидетельствует, что их строки в Катаеве жили.
   Впрочем, Достоевский сам был настоящим поэтом, вернее, сумел придумать настоящего поэта (правда, ни в коем случае не лирика!) Игната Лебядкина, который впоследствии оказал громадное влияние на русскую ироническую поэзию. Несомненно, без Лебядкина не появился бы ни Саша Черный, ни стихи Николая Олейникова, ни «Столбцы» Заболоцкого. Кстати, Катаев тоже писал стихи, однако заметного следа в поэзии не оставил. Однако стихотворная работа несомненно пошла ему на пользу. К роману «Алмазный мой венец» можно предъявить множество претензий, но одного у него не отнимешь: фраза в нем упруга и пластична.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента