– В патриархах Никону быть, – улыбнулся Борис Иванович, и Долгорукий позавидовал старику: как просто о наитайнейшем деле. Только большому вельможе по силе такая правда и простота.
   А на женской половине дома шли свои разговоры. Федосья Прокопьевна показывала гостьям подарки мужа. В гостьях у нее кроме Анны Ильиничны и княжны Елены Васильевны Долгорукой были еще родная сестра Евдокия и Любаша, жена стрелецкого полковника Андрея Лазорева, соседа по Зюзину. Этого полковника любил и держал при себе Борис Иванович.
   Все гостьи были молоды, и не знали они лучшего времяпрепровождения, чем показывать да глядеть наряды, а потом судить да рядить, но щадя самолюбие небогатой жены полковника. Федосья платьями не похвалялась, показывала безделушки.
   Сначала она выставила на обозрение эмалевую шкатулку северных усольских мастеров. На белоснежном фоне среди зеленых трав солнышками полыхали подсолнухи, оранжево-желтые, с прожилками черной эмали, а среди подсолнухов, как синие прорастающие звезды, – васильки. Душа ласково замирала от этого синего цветка, и боярыни улыбались, беря шкатулку. И уж только потом, наглядевшись на цветы, обращали внимание на крышку, где сокольничий в ярком желтом кафтане с голубым воротником пускал с рукавицы в синее небо белого сокола.
   Показала подружкам Федосья Прокопьевна и чашу, сработанную царьградскими мастерами. Снаружи на золотом поле четыре царя в изумрудных одеяниях под четырьмя яблонями, на яблонях вместо яблок – рубины. Внутри чаша представляла собой свод небесный: по темно-синему – золотые звезды, месяц – крупный, с хорошую вишню, изумруд и янтарное солнце.
   – Ах! – воскликнула Долгорукая. – Как же любит тебя твой муж!
   – За молодость нашу платят! – сказала вдруг Анна Ильинична. Она, смугляночка, считавшаяся дома по красоте первой, – всего лишь первая боярыня, жена старца, а белоликая сестра ее – и царица, и за молодым.
   Все несколько смешались от горьких слов Анны Ильиничны, первой нашлась Федосья Прокопьевна, ударила в ладоши:
   – А пойдемте-ка за столы дубовые! Кушанья поспели и ждут нас.
   Кушанья были все затейливы: перепела, коими был начинен бык, зажаренный на вертеле, в шафране и под золотым соусом. Бобровые хвосты – еда тонкая, польская. На пятерых – три лебедя, а всяческих приправ не перечесть. Вино было подано фряжское.
   От одного вида такого стола – душе веселие и легкость.
   Поспрашивали хозяйку, что да как приготовляется, рассказали сами, что умеют, и наконец разговор перешел на главное, самое волнующее: кому быть патриархом.
   – Да кому же, как не Никону! – будто даже удивилась Анна Ильинична. – Государь в нем души не чает.
   – По мне, хоть бы кто, – сказала Долгорукая.
   – Ну как же, матушка, хоть бы кто? – пристыдила ее Анна Ильинична, она в разговоре чувствовала себя свободно, в любом доме московском, всюду первая, окромя только Терема кремлевского. – Нет, матушка, так нельзя! Велик ли был прок от Иосифа, царство ему небесное! Ветром его колыхало, голоса не слыхать… А Никон – ростом с Ивана Великого, статью благороден, и на лице величье. А голос! Ясный, с рокотом. Глаза сверкающие, на челе отвага и ум.
   – Стефан Вонифатьевич тоже неплох, – сказала Федосья Прокопьевна. – Седовласый, кроткий, разумный. Слова впопыхах не скажет.
   – Стефан Вонифатьевич, верно, неплох, – согласилась Анна Ильинична, – только он опять же патриарх для старцев. А молодых на свете больше. Старик телегу не поменяет…
   – Ну а что же можно в церковном деле поменять?! – удивилась Федосья Прокопьевна.
   – О церковных делах я не больно знаю, – сказала Анна Ильинична, – а то, что в вере упадок, а в народе всяческий разврат – это есть. Народу нужен строгий пастырь. Громогласый. А то и попы-то как следует разучились службы служить. Про народ и не говорю. Ворожеям у нас верят больше, чем попам.
   – Что правда, то правда, – откликнулась Долгорукая. – В моей деревеньке одна баба по злобе нашептала на корову соседкину, и та корова принесла теленка с двумя головами.
   – Страсть какая! – ужаснулась Анна Ильинична. – Сама видела?
   – Видела.
   – Вместо хвоста голова-то?
   – Да нет, хвост один, а головы две, рядышком.
   – Ну и чего?
   – А ничего! Забили того телка да сожгли за околицей от греха!
   – Правильно сделали. Грех как вошь – заведется, потом не вычешешь!
   – В девушках я еще жила, – разрумянясь, заговорила Долгорукая, – в селе, повадилась к нашей кухарке поповская дочка похаживать. Как придет, так что-нибудь и стрясется. То кухаркин сын в подпол упал, то истопнику по голове кирпичом попало: заслонку вытягивал – кирпич и выпади! Ну и всякое. Куры вдруг попередохли, поросенок на передние ноги сел. И вот пришла поповна в очередной раз, а кухарка, не будь дура, и говорит: «Молочка холодного достану!» – и в подполье. Да в то самое место, где поповна на лавке сидела, и воткнула нож в доску. Все отобедали, а поповна, злыдень, сидит. Отвечеряли – сидит. Как шелковая! Постели уж постелили. Тут кухарка полезла в подполье да и вынула ножик. Вскочила поповна, как кошка, и бежать. Только ее и видели.
   – А ты, голубушка, что помалкиваешь? – спросила Анна Ильинична полковничью жену Любашу. – Али кушанья боярские тебе в такое удивление, что и слова все позабыла?
   Федосья Прокопьевна побледнела от такой высокомерной глупости, но как царицыну сестру на место поставить?
   – Правда истинная! Всё мне в новинку за таким столом, – ответила с улыбкой Любаша. – А слова мои при мне. Только они глупые, не боярские.
   – А расскажи нам, голубушка, чем вы, жены служилых людей, тешите себя в праздники? – продолжала допрос Анна Ильинична.
   – У нас праздников мало. Работаем, хозяйствуем помаленьку. Неделю назад, на Леонтия, огурцы садили, рябину замечали. На Феодосия – рожь.
   – Как это – рябину замечали? – не поняла Анна Ильинична.
   – Если в приметный день цветов на рябине много, то овсы хорошие будут. Нынче как раз рябина вся в пене от цветов. А на Феодосия рожь должна колос дать. Она ведь две недели зеленится, две недели колосится, две недели отцветает, две недели наливает, а там уж и две недели подсыхает. Еще у нас на Феодосия скотину печеными сочнями кормят, чтоб плодилась хорошо… Ну да разболталась я. Мне вас, больших людей, послушать.
   – А ты еще скажи! Уж очень это презанятно – зеленится, колосится! – потребовала Анна Ильинична.
   – Могу еще, коли желаете слушать, – снова улыбнулась Любаша, взглядывая на напрягшееся лицо Федосьи Прокопьевны. – Нынче третье, а первого восход солнца смотрят. Восход был на пасмурное небо, а это обещает хорошую коноплю да долгий лен, зато рожь будет не так обильна. В нынешний день течение ветров замечают.
   – Ну и что сказали тебе ветры? – спросила Анна Ильинична.
   – Сырая погода будет, ветер нынче – сиверко.
   – Откуда же ты все знаешь?! – удивилась Долгорукая.
   – Свекровь научила. Земли у нас было мало. Вот матушка и говаривала: «Нам с погодой прошибиться нельзя. Прошибемся – наголодуемся». Потому все замечала, стариков любила спрашивать, с нищими беседовала. Соберет всех в горнице, кормит и спрашивает.
   – Скажи-ка мне чего-нибудь наперед, я Марию-сестрицу удивлю, – попросила вдруг Анна Ильинична.
   – Восьмого, на Федора Стратилата, если гром и молния будут – худой вестник. Сено замочит. Если большая роса будет, то лето жди сухое, но льну и конопле урону не станет. На Тимофея, десятого, к голодному году – мыши по чуланам стаями бегают. Бывает, что и земля стонет.
   – А ты про хорошее скажи. – Анна Ильинична уже не насмехалась над бедной полковничихой, черные глаза ее сияли любопытством.
   – На Мефодия, двадцатого, примета есть. Коли над озимым хлебом паутина или мошкара – жди на этом месте перепелов.
   – Ну зачем это мне перепела? – закапризничала Анна Ильинична.
   – Тебе-то, конечно, не надобны, у тебя все есть, а охотники такие места ищут и сидят во ржи до самой ночи, белого перепела ждут. Белый перепел хозяин всех перепелов. Великой данью от охотника откупается.
   – А не желаете ли посмотреть павлинов? – спросила гостей Федосья Прокопьевна.
   Все пожелали, и очень боярыням повезло, потому что все четыре самца раскрыли хвосты, и Любаша простодушно воскликнула:
   – Я нынче как в тридевятом царстве!
   Посидели боярыни в теремке молча, послушали райское пение заморских птиц.
   – А не пора ли тебе к гостям выходить? – спросила Анна Ильинична хозяйку, и та встрепенулась, поспешила в дом переодеваться.
   Мужчины праздновали отдельно, но хозяйка должна была каждого гостя почтить выходом.
   В розовом шелку да атласе поздравляла чашей Федосья Прокопьевна старшего на пиру Бориса Ивановича Морозова.
   – Как заря утренняя! – воскликнул боярин, любуясь невесткой.
   К князю Долгорукому Федосья Прокопьевна вышла в изумрудном наряде с изумрудными пуговками. И зеленое тоже было к лицу молодой боярыне.
   Царева ловчего Матюшкина она приветствовала в тяжелом золотом, византийской работы одеянии.
   – Ах, еще бы чеботы из пурпура – была бы ты императрица царьградская, – снова не смолчал Борис Иванович.
   В четвертый раз к брату Федору вышла она в белом атласе, в жемчужном кокошнике. И молчали мужчины, изумленные благородством и красотою супруги Глеба Ивановича.
   А в пятый раз для поцелуев она вышла к столу вся как маков цвет. Целовали ее гости по очереди, и дарила она их усольскими чашами из белой эмали, с тюльпанами и травами и лебедями на дне.
   Разъехались гости, довольные угощениями, а Борис Иванович остался. Любил он тихим вечером беседовать с умницей Федосьей Прокопьевной.
6
   По свече сползала тяжелая капля воска.
   – Мыслю, что мир устроен вот как эта свеча, – сказал Борис Иванович, блестящими молодыми глазами глядя через огонь на Федосью Прокопьевну. – Жизнь праведников горит и тает. Но свеча погаснет, а свет праведников не растворяется в бездне мира. Он есть незримый камень в светоносных палатах царства Божьего.
   – Выходит, что грешники горят в аду, а святые – в свету? – чуть не шепотом спросила Федосья Прокопьевна.
   – За истину гореть не страшно! Нет! Не страшно!
   – А коли подумать – все мы горим. Иной раз мне до слез жалко бывает дней. – Федосья Прокопьевна готова была расплакаться. – Ты подумай, Борис Иванович. Родится день, светлый, добрый, ан и нет его.
   – Тебе ли, милая, о днях печалиться? – улыбнулся боярин. – У тебя много дней впереди…
   – Я не за себя печалюсь. За всех, кто жил и о ком никакой памяти на земле не осталось. Ведь вон сколько стран, сколько людей. Королей одних тысячи.
   – Верно! Для всех памяти не хватит, – вздохнул Борис Иванович, – но тех, кого Бог любил, помнят. Взять нынешний день. Третье июня. День памяти святых мучеников Лукилиана, отроков Клавдия, Ипатия, Павла, Дионисия и девы Павлы.
   – А я, грешница, не знаю о них! – вспыхнула Федосья Прокопьевна.
   – Ну, как же! Лукилиан был жрецом во времена императора Аврелиана. Уверовал Лукилиан в Христа. Били его язычники палками, вниз головой вешали, челюсть ему раздробили – не отступился от веры. Посадили его в тюрьму, а там уже томились Клавдий, Ипатий, Павел и Дионисий. Всех вместе бросили их в пещь огненную, но дождь погасил огонь. Тогда их осудили, отправили в Византию на казнь. Отрокам усекли головы мечом, а Лукилиана распяли на кресте.
   – А дева Павла?
   – Она была свидетельницей их подвига. Омыла им раны и похоронила. Но позже прошла и через пещь огненную, и через муки, и конец ее был тот же – усечена мечом.
   Федосья Прокопьевна, не мигая, смотрела на пламя свечи, пламя истомилось, догорая.
   – Спать, чай, пора, – сказал Борис Иванович, – да больно хорошо поговорить с тобой. Глеб-то, чай, спит?
   – Спит. Он рано ложится.
   Свеча пыхнула и погасла.
   Тотчас совсем близко, под окном поди, запел соловей.
   – Ах, славно! – Борис Иванович улыбался, покачивая головой. – Хорошо поют ваши заморские птахи, слов нет – хорошо! А против соловья – пичуги.
   – У соловья сердце высокое, – согласилась Федосья Прокопьевна.
   – Высокое! Какое высокое-то! Вот и у нас, русаков, высокое сердце. Чего там! Дури в нас много и несуразности всяческой. А вот сердцем – превосходны!
   Федосья Прокопьевна невольно положила ладонь на сердце и слушала не без испуга, как оно бьется, ее русское, превосходное сердце.

Глава 3

1
   Поскрипывали полы, постукивали двери, из кухни тянуло вкусным хлебным духом: семейство Аввакума обживало новое место. Через оконце протопоп видел, как во дворе невестки набивают соломой тюфяки и слуга уносит их в дом.
   У протопопа на коленях лежала раскрытая книга, но чтение не шло впрок, слова не доходили ни до ума, ни до сердца, а читать Писание впустую – только врага человеческого тешить.
   – Петрович! – Анастасия Марковна, от печки раскрасневшаяся, как девочка, легкая, подбежала к Аввакуму, положила голову ему на плечо. – Петрович! Да ведь ты в хоромы нас привел! В трапезной три избы поместятся.
   Сводчатая зала трапезной была высока и просторна. Посредине дубовый длинный стол с дубовыми лавками по бокам, во главе стола резной стул. Лавочка у окошка. В красном углу икона Спаса Нерукотворного.
   – На все воля Божия, – сказал Аввакум, поглаживая ладонью голову жены.
   – Из Лопатищ ехали, сердце у меня кровью обливалось. Легко ли бабе дурной, когда у нее ни двора, ни кола. Согрешила, чать, этак думая! Господь избу взял, а дал каменные палаты.
   Аввакум отстранил жену, встал, положил книгу на лавку, поклонился иконе, крестясь.
   – Марковна! Не ради грехов наших, ради славы Господней назначаю я себе ежедневных поклонов триста! А молитв Иисусовых назначаю шестьсот, да сто Богородице. А тебе – поклонов двести, а молитв четыреста.
   – Богородице от меня тоже сто молитв, – сказала Марковна.
   …На первую службу в соборе Юрьевца-Подольского пришел протопоп раньше звонаря, в алтаре молился. Народ притекал неспешно. Женщины, в ожидании начала службы, садились на лавки, поставленные вдоль задней стены.
   – Самсонихи-то чего нет? – спрашивала одна женщина другую.
   – В лес пошла. Траву разрушевку ищет… У старика ее клад был во дворе зарыт, а где, помирая, не успел сказать.
   – Вот беда! – заохали женщины. – Чего ж в доме-то денег не держал?
   – Разбойников боялся.
   – Много, значит, было денег-то!
   – Теперь не узнаешь.
   – Бабы! Бабы! – зашамкала старушка. – Вы меня пошлушайте. Пушть Шамшониха ко мне придет, я ее научу, как клад добыть.
   – Ты и нас научи!
   – А што мне пожалуете?
   – Четверть вина купим.
   – Ну, коли шетверть – шкажу. Штоб клад далшя, нужно жаговор жнать. Прийти на мешто в полношь и шкажать: «Жаклинаю тя, диавола Люшипера, тьмы княжя града адова гееншкого и вшех ш тобою жлых нешиштых диавольшких духов…»
   Договорить старушка заговор не успела, как из алтаря, замахнувшись на баб крестом, вышел Аввакум.
   – Изыдите из храма!
   Бедные женщины от одного страху с писком кинулись прочь да и повалились в дверях, заминая друг дружку, заголосили.
   Сорока против бабы – пустая слава. Как на помеле, в единочасье обошел весь Юрьевец слух: в соборе, куда нового протопопа прислали, сатана вселился.
   Тут бы от исчадья и попрятаться. Ан нет! Бабы и девки, вздымая пыль, ринулись на заутреню, как мухи на патоку.
   Аввакум, не ведая о распускаемой по городу басне, многолюдию обрадовался. Службу служил долгую, но с такой страстью, с такой верой и радостью и сам был столь красив в своем божественном восторге, что бабы, не сыскав сатаны за занавесками на иконах, принялись разбирать достоинства нового протопопа и нашли, что он всем хорош: высоким ростом, громким голосом, глазищами, а уж слово говорит – мурашки по спине бегут.
   Проповедь Аввакум сказал о «Воспоминании явления на небе Креста Господня в Иерусалиме».
   – Было то диво Господнее, – говорил он, – при императоре Констанции, сыне первого христианского благоверного императора Константина Великого. Во дни святой Пятидесятницы, 7 мая 351 года. В третьем часу утра перед всем великим городом на небе, сияющ, как второе солнце, явился равноконечный Крест Господен. – Аввакум так возвел руки и так поднял голову вслед за руками, что вся церковь завороженно уставилась на его большие белые поповские длани.
   В этот миг солнечный луч попал ему на лицо и ослепил.
   – Господи! – воскликнул Аввакум. – Да свято и свято предание отцов церкви нашей.
   И правой дланью благословил свою новую паству.
   – Праведник! – всхлипнула та самая бабка, которая знала заклинание на привлечение кладов.
   – Господи! Есть ведь и у нас в России путные попы. Как одного вытолкали в шею, тотчас и сыскали! – зашептала жена церковного старосты.
   – Истинный праведник! – покрестилась странница-монахиня.
   А вдохновленный протопоп с жаром продолжал первое свое вразумляющее слово:
   – Явление Креста в Иерусалиме было знаком Господа всем живущим на земле. В те далекие времена люди, смущенные ересью Ария, сбились с правого пути, но Бог вразумил их. Крест встал на небе, над святой горой Голгофой, и прошел по небу до горы Елеонской, отстоящей от Голгофы на пятнадцать стадий. И ужаснулись люди, чуя ад под ногами из-за своего безверия. Сама земля жгла им пятки! Вот и вы ногою-то придавите землю, не жжется ли? В небо, в небо глаза поднимите! Где он, Крест Господен? Не видите?! По вам, коли нет, ну и ладно! Нынче лба не перекрестил, завтра, мол, вдвое помолюсь. Милые! Да ведь завтра разверзнутся сферы небесные и земные, затрубит архангел, и зарыдаете, вспомнив, что щей похлебать не забывали, а душу накормить все недосуг было, все авось да небось! Милые, одному Богу известно, когда быть Страшному суду, а потому нет у человека дня завтрашнего. Есть один – нынешний. Цените его и лелейте!
   Уж так пронимал протопоп свою паству, что самого себя до слезы допек. Расплакался, а бабы и того пуще – в три ручья растеклись.
   После службы еле протолкался сквозь бабье племя: одна за руку схватит, целует, другая за рясу тянет… А какая в лицо заглядывает… Успех и победа.
   В честь праздничка Анастасия Марковна приготовила в тот день обед архиерейский. Пирогов напекла с белугой, уха была из стерляди.
   Обедали всем семейством. Двадцать душ сидело по лавкам, а на единственном стуле кормилец и глава тридцати одного года от роду Аввакум Петрович, протопоп.
   – Как лепо ты говорил! – радовалась Анастасия Марковна. – Много раз дивилась твоему слову, но нынче, Петрович, я, как лист осиновый, дрожала. Ты говоришь, а я дрожу. И ведь не худо мне, радуюсь! Но каждая жилочка во мне бегает. Слезы сами текут, да так, что и тебя не вижу. А сердцу легко, будто я махонькая девочка! Будто встала на облако да и пошла по нему не проваливаясь.
   Уху хлебали из трех плошек. Две плошки для всех прочих, а красная перед главой семейства. Из нее кушали сам Аввакум, Анастасия Марковна, братья Евфим и Герасим, а брат Кузьма ел уже из другой плошки.
   Хлебали молча, но, когда подали пироги и квас, сладкий для маленьких, шипучий для взрослых, пошли разговоры.
   – Братец, – сказал Евфим, – ты нам-то присмотрел приходы али еще нет? Ты не стесняйся, мы и на захудалое место пойдем, лишь бы Богу служить, да и семейству будет полегше.
   Евфим говорил покряхтывая, почесывая то в бороде, то за ухом. Аввакум – мужик грозный, может в сердцах наорать, а то и треснуть. Однако ж и помалкивать нельзя. Живет на земле, а делами занят небесными. Белугу дадут – съест белугу, дадут косточку глоданую, не удивится, а то и вовсе не заметит, погложет вдругорядь.
   – Найдется и вам, чай, место, – сказал Аввакум спокойно. – Под моим началом десять церквей, четыре монастыря да еще соборная церковь. Обживемся, кликну клич по всему Юрьевцу – собор нужно ставить новый.
   – Али тебе этот нехорош? – удивилась Анастасия Марковна.
   – С виду затейлив, да ведь до первого большого пожара. Не верю дереву, верю камню. Потому и церковь наша вечная, что апостол у нее Петр – камень… Меня, правду сказать, завтрашний день заботит. Нынче служба удалась – праздник в душе был. А завтра служить надо вдвое краше. Завтра память по Иоанну Богослову.
   – Не думай, отец! Не думай! – сказала Анастасия Марковна. – Верю, Бог даст тебе и завтра силы! И слово даст.
   – Я, с утра вставши, двор перемерил, – сказал Евфим. – В книгах записано, что в длину он двадцать четыре сажени, поперек в одном конце в двадцать две, а в другом в десять. Десяти саженей там нет, всего девять!
   – Сажень больше, сажень меньше, – пожал плечами протопоп.
   – Так ведь за каждую сажень по пять алтын патриарху надо платить.
   – Деньги, Евфим, дело десятое.
   – Да как же десятое! Прореха на прорехе.
   – Бог милостив, – сказал Аввакум и поднялся.
   Прочитали благодарственную молитву, пошли по делам.
2
   Аввакум отправился смотреть городские церкви.
   Поп Сретенской Кирик трудился перед храмом на хорошо возделанной земле. Кирик был росточка малого, сдобный, как пышечка, работал ловко, с охотой.
   «Добрый пример прихожанам», – подумал Аввакум, подходя к попу и здороваясь.
   Поп начальству обрадовался, подбежал за благословением.
   – Что сажаешь? – спросил Аввакум.
   – Репу, – ответил Кирик.
   – Как репу?
   – Репу, – повторил Кирик, улыбаясь солнцу, протопопу, будущей репе.
   – Так это, чай, не огород! – удивился Аввакум. – Перед храмом цветы надо посадить.
   – Какой же прок от цветов? – У Кирика бровки так и подскочили. – Репу, чай, есть можно.
   – А на что прихожанам твоя репа?! – осердился Аввакум. – На что Господу Богу репа?! Цветы – храму украшение. Не цветы – деревья посади. Яблони. А репу тотчас выдери и выбрось.
   – Я всегда репу сажаю! – заупрямился Кирик.
   – Потому что дурак! – сказал ему Аввакум. – Зачем, говорю, прихожанам на твою репу смотреть?
   – Яблони когда еще вырастут, – покачал головой Кирик. – А репа к осени будет. Я репу сажаю.
   – Вот и не сажай боле! Тотчас все повыдергивай.
   – Задалась ему моя репа!
   – Ах ты, поп глупый! – вскричал Аввакум и, не размышляя более, огрел неслуха посохом по спине.
   Поп не ждал такого поворота, присел, сиганул козлом между грядками и укрылся в доме. Аввакум в ярости давил репу, призывая на голову глупого попа силы небесные.
   Раздосадованный, тотчас переменил решение обойти церкви и направился в Патриарший приказ. Чтоб делом себя занять, попросил книги сбора патриарших пошлин и налогов. Хотел успокоиться за нудным просмотром цифири, а вместо успокоения – новая тревога. Чуть не у каждого двора недоимки. Двоеженцев более пятидесяти! Дюжина троеженцев!
   – Это же вертеп! – закричал Аввакум и, расшвыряв бумаги, побежал к воеводе Денису Крюкову просить пушкарей, чтоб батогами выбить деньги у неплательщиков, и у тех, которые упрямы, и у тех, которым денежка свет застит.
   Полицейскую службу в городах несли пушкари. Дело пушкаря город оборонять, но в глубине России откуда врагу взяться? Две и три жизни можно прожить, на враге пушечного боя не испытав. Но и без пушкарей нельзя: помнили в Московском царстве нестроение и погибель в годы Смуты. Однако, чтоб деньги зазря не переводить, пушкарям было велено наблюдать за порядком.
   В Юрьевце-Подольском служили девять пушкарей. Троих воевода Крюков дал протопопу для наведения порядка, и в тот же день во дворе Патриаршего приказа батогами вразумили четверых троеженцев.
3
   На вечерне, во время третьего антифона, когда отверзаются «Царские врата», Аввакум заметил, что народ в церкви поредел. Протопоп тотчас послал псаломщика к дверям, приказав никого не выпускать до конца службы. Вскоре у дверей началась возня.
   – Ах вы злыдни! – закричал протопоп и кинулся к дверям молотить кулаками ленивых и малодушных. – Служба им велика! Для Бога времени у них нет!
   И, взойдя на алтарь, сказал, потрясая гривой волос:
   – «Кого я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак, будь ревностен и покайся. Се, стою у двери и стучу!» Помолимся же, на коленях помолимся! О проклятое неусердие наше!
   Прихожане дружно опустились на колени, Аввакум же читал молитвы, а дьякон кадил.
   – Да не бойся же ты спину свою согнуть! – Протопоп подошел к одному из молящихся и, положа ладонь ему на загривок, пригнул к полу. – Богу кланяешься, Богу!
   – Это же Спиридон! – сказал в алтаре дьякон Аввакуму.
   – Коли Спиридон, так и молиться не надо?
   – Купец он! В Юрьевце каждый второй амбар – его!
   – Вот и должен Бога молить за удачу в делах!
   Но дьякон даже глаза закрыл, ужасаясь содеянному.
   Служба закончилась. На исповедь к протопопу бабы в очередь. И что ни грех у них, то соблазн. Руку целуют, щечкой норовят прижаться – кошки!
   Крепился протопоп, а хотелось топнуть ногой да и крикнуть: «Брысь!»
   Вдовица одна, лет семнадцати, не больше, грехи свои сладострастные так красиво расписывала, что протопоп вспомнил, как жег себе руку, спасаясь от зова плоти, вспомнил и осерчал. Наложил на вдову покаяние: еженощно класть поклонов по полтысячи.
   – А как же ты узнаешь, много поклонов я отобью или мало?
   – Проверю! – сказал Аввакум.
   – Когда же проверять-то придешь?
   – А хоть через неделю!
   – А ты и через неделю, и назавтра тоже приходи! – сказала вдова.
4
   Аввакум пришел назавтра. Время было позднее, вдова спала и потому встретила протопопа в одной рубахе.
   – Молишься? – спросил.
   – Молюсь! – А в глазах бесовские искорки.
   – Давай вместе помолимся.