Встал перед иконами на колени, и вдова рядом. Протопоп поклоны кладет, и она кланяется. Бесовский огонь, однако же, палит вдовицу. Плечико съехало, она его дернула, да так ловко, что рубаха порвалась и грудь молодая, налитая вывалилась наружу. А бесстыдница словно и не замечает непорядка, кланяется, молитвы шепчет. Протопоп тоже молится. Рассердилась вдова, опять рванула рубаху – вот и вторая грудь наружи. Аввакум же говорит:
   – Первую сотню кончили, еще четыре осталось.
   На второй сотне бухнулась вдовица на пол.
   – Не могу больше, сил нет.
   – А ты постарайся, милая! Не для меня, для Бога.
   – А пошел ты прочь, чертов поп! – закричала вдова. – Я для тебя стараюсь, а Бог далеко. Ему до меня дела нет.
   – Смирись! – топнул ногой Аввакум.
   А вдовица сбросила с себя рубаху негодную да к нему на руки и прыгнула. Плюхнул протопоп бесстыдницу на постель да и пошел, как рак, задом вон из избы.
   Сам же себя и укорил:
   – Наука тебе, протопопище! Не ходи баб учить по ночам!
5
   Во всякое дело входил протопоп с пристрастием. Господь Бог, может, и привык к человеческим безобразиям, а протопопу каждая чужая болячка будто своя.
   В одном семействе умер отец-старик. Осталась после отца шуба. Старший брат взял шубу себе, по старшинству, а младший возревновал, напал на старшего с отвагой. Уступая в силе, превзошел в злости – откусил брату палец на правой руке.
   Аввакум погоревал за обоих дурней и обоих велел бить батогами. Старшего за то, что великодушия не знал, а младшего за непочтение старшинства и звероподобие.
   Не успел Аввакум о братьях отгоревать, другое подоспело. Мужик, вконец изголодавшись, украл на мельнице торбу зерна. За беднягой погнались на лошадях, догнали, повалили и вдесятером били чем ни попадя. Спину сломали горемыке. Остался жив, но ни рук не чует, ни ног. Лежит в избе колодой среди деток своих и всякого, кто ни подойдет, хоть тот же ребенок, – просит колом по голове ударить.
   – Сорок плетей! – заорал на суде Аввакум, размазывая по щекам слезы. – Да как же вразумить злобу людскую? Как ее вразумить?
   Сорок плетей – много. Сильно хворали мужики после битья. Аввакум сам ходил мазать им раны святым маслом. Да только из десятерых четверо дверей ему не отворили, а пятый велел на протопопа собак с цепи спустить. Еле посохом отмахался.
   Битье впрок не пошло. В городе еще шум стоял, кто за протопопа, кто против, а уже новая история готова. Старик сосед лопатой разрубил соседке-старухе ногу.
   Коза повадилась в огород. Старика и надоумили: не коза, мол, это – твоя соседка-оборотень. Козу старик никак прихватить не мог, вот и напал на старуху. Наложил на безумца Аввакум суровую епитимью: целый год в церковь и из церкви на четвереньках ползать.
   И все вдруг обиделись! Весь Юрьевец. Всяк на протопопа пальцами тычет. Выйдет Аввакум на улицу – улица пуста, как от бешеного быка попрячутся.
   Евфим стал урезонивать братца:
   – Не серди ты их, родной! Сам вон черен стал, а они все такие же!
   Аввакум вздыхал, маялся, но отвечал с твердостью:
   – Каков я буду царю помощник, если на человеческую подлость глаза стану закрывать? Что я Богу на том свете отвечу? Нет, Евфим! Малодушия они во мне не сыщут. За мною Бог, царь и совесть моя.
   Но сам крепко задумывался.
   Можно ли устроить благолепное царствие, когда люди пребывают в душевной темнице? Когда миром одна, кажется, злоба и движет? Хоть сам за всех живи. Не умеют! Жить не умеют!
   И возгорался протопоп к царю великой любовью. Царь собирался через боголюбивых слуг своих укротить царство неправды, повергнуть его в прах и построить на нем новое, не затененное даже негодным дыханием, – царство, чистой и пресветлой правды.
   И горд был протопоп, что он тоже среди строителей, а потому искоренял всякую нечисть, сомнения не ведая.
   Анастасия Марковна хоть и была задумчива, хоть и молилась за протопопа денно и нощно, но никогда его от задуманного не отговаривала.
   Протопоп доброго желал людям. А то, что мало щадил их, так он и к себе жалости не знал.
   Однажды протопоп Аввакум сидел в Патриаршем приказе, подсчитывая деньги, частью собранные, частью выбитые батогами. Денег набралось двадцать семь рублей тринадцать алтын и две деньги. То была четвертая часть недоимок, а уже заканчивалась седьмая неделя его послушничества в Юрьевце-Подольском.
   Самая большая печаль протопопа была в том, что соборная церковь, ломившаяся от народа во дни первых его служб, опустела. Да и в других церквях народу убавилось. Протопоп приказал всюду службы служить в один голос, без пропусков. Попы и рады бы людям потрафить, но протопоп, как зверь рыкающий, за непослушание посохом лупит, старый ли поп, молодой ли. Лупит, приговаривая:
   – Леность всякому неполезна, потому что она враг душе и друг дьяволу!
   Призадумавшись сидел протопоп, но ведь и подумать как следует мешали! Под окном дурным голосом вопил мужик, получавший батоги за то, что зачал дитя под большой праздник.
   – И-и-и-ись! – визжал мужик по-поросячьи.
   Протопоп выскочил на улицу.
   – Тебя режут?! – заорал на распластанного на земле.
   – Так вить больно!
   – Врешь! А ну, всыпьте ему как следует.
   Пушкари огрели мужика с двух сторон сразу.
   – И-и-и-ись! – заверещал тот на весь Юрьевец.
   – Ах ты слизень ползучий! Немедля отправляйся за деньгами!
   – Так вить последние деньги-то.
   – Бог дал и еще даст.
   – Смертушка моя! – застонал мужик, натягивая штаны. – Совсем уби-и-и-или!
   – Да ты мужик или кто?
   – Да вить никто не терпит.
   – Врешь! – Аввакум через голову скинул рясу, подрясник и рубаху. – Гляди!
   Лег наземь.
   – Бейте!
   Пушкари переглянулись в замешательстве.
   – Вам говорят?
   – Как скажешь! – Поплевали на руки, размахнулись, врезали протопопу с охоткою.
   Тот только головой мотнул.
   – Давай еще!
   И еще врезали.
   Аввакум снова потряс головой, поднялся. Пушкари захлопотали вокруг, отирая со спины кровь, подавая рубаху, подрясник и рясу.
   – Ну? – спросил Аввакум мужика.
   Тот замахал вдруг руками на него и кинулся как от нечистой силы.
   Протопоп исподлобья глянул на очередников. Их было трое: один злостный неплательщик, двое других – троеженцы.
   – Грешить – вот они, а за грехи претерпеть – пупок у них развязывается. – И зыркнул на пушкарей: – Силу-то умерьте! Не врагов казните – однодворцев своих на ум наставляете.
   Аввакум шел по городу в великой досаде. День выдался знойным, пот попадал на свежие рубцы, оставленные батогами, и спина горела, словно огнем жгли. Больше плоти болела у протопопа душа. А тут еще заголосила баба в избе – муж учил.
   Перекрестился Аввакум, и только перекрестился, шедшего впереди доброго молодца шатнуло. Ткнувшись головою в плетень, добрый молодец засмеялся, повернул к протопопу красную рожу, погрозил кулаком, но тотчас неведомая сила взяла наглеца за воротник, потащила, потащила через дорогу в лужу и ухнула.
   Нехорошо заругавшись, добрый молодец перешел лужу на четвереньках и лег на солнышке сушиться.
   А в следующем дворе шла пляска. Пиликали дудки, потные мужики и бабы орали друг перед дружкой, вскидывали ноги, как перебесившиеся лошади.
   Аввакум снова перекрестился.
   – Содом и гоморра!
   И тут он повернул в другую сторону и направился на базар. Мимо лавок и зазывал, мимо пирожников и торговок с перстеньками бирюзы в губах – на Руси мало кто не знал: у этих торговок товар не тот, что на прилавке, а тот, что платьем прикрыт.
   – Содом и гоморра и погибель!
   Но мимо, мимо шел протопоп и встал, как туча, возле лавки, где белый дедушка с внучком торговал дуделками, сопелками, свистелками, встал и обрушил на бедных весь свой превеликий гнев. Он сгребал веселый товар ручищами, и ломал его, и топтал, и бил нагрудным крестом деда по голове. И когда пошел прочь, то в него летели соленые огурцы и кочаны квашеной капусты, и кричали люди ему в лицо:
   – Ворон!
   – Ворон!
   И шел он сквозь людей сурово и гордо. Огурцы и кочаны казались ему каменьями, коими забит был святой мученик Стефан.
   Пришел Аввакум домой, кликнул жену, жены дома нет – на базаре.
   Переоделся, встал на молитву, а тут Анастасия Марковна пришла вся в слезах.
   – Что с тобою? – спросил протопоп.
   – Бабы защипали. Как гусыни, окружили и защипали… О протопоп! Не щипки болят, сердце болит. Тяжело в неприязни жить.
   – Терпи, Марковна! – сказал Аввакум. – Я их, глупых, учу, а они противятся. На этом свете бьют, на том – со слезами поклонятся.
   Но на этом приключения того дня не кончились. Явился Аввакум на вечерню к попу Кирику, а тот в три голоса службу служит. Не стерпел протопоп, отхлестал попа при всем народе по щекам и прогнал вон из храма.
6
   Утром на крыльце Патриаршего приказа сильно зашумели.
   – Что там такое? – спросил Аввакум писаря, но тут дверь распахнулась, ворвалась в приказ толпа, и Аввакум встать со стула не успел – схватили, выволокли на крыльцо, кинули сверху толпе. А толпа – человек с тыщу, и две трети в ней бабы.
   «Разорвут!» – подумал Аввакум и больше уж ничего не видел. Пинали его, кидали, как куль, с рук на руки. Наконец приставили к стенке и стали кричать ему в лицо об обидах, кои город от него претерпел. Ряса – клочьями, обе щеки в крови. Поднял было голову, да не держится – на грудь уронил. Толпа колесом ходит, тот, кто протопопу не успел треснуть, добирается. Убили бы, но прибежал с пушкарями воевода Денис Крюков. Пушкари все с пищалями. Отшатнулась толпа. Нехотя отшатнулась.
   Понесли пушкари на руках Аввакума в его протопопов дом, а толпа по-волчьи следом идет.
   – Оставайтесь здесь! – приказал пушкарям воевода и поставил их вокруг протопопова двора с пищалями наготове.
   В доме вой было поднялся, но Анастасия Марковна на женщин прикрикнула, захлопотала вокруг бедного своего протопопа.
   Первый день Аввакум пошевелиться не мог, на другой день постанывал да поохивал. А на третий, как стемнело, не только встать, но и бежать пришлось.
   С провожатыми от воеводы перелез Аввакум через свой же забор, огородами прокрался на Волгу. Здесь его посадили в лодку под парусом и сплавили от греха подальше.
7
   Стефан Вонифатьевич сидел на свету, у окошка и, улыбаясь, плел лапоток. С неделю тому назад он углядел, что у кухаркиной внучки, пятилетней быстроглазой Маруси, из прохудившегося лапоточка торчат онучи. Маруся жила в царском селе Хорошеве, ее приводили к протопоповой одинокой кухарке не для того, чтобы подкормиться, а на радость. И кухарке, и Марусе. В царском селе Хорошеве крестьяне богатые, у каждого мужика сапоги. Только ведь в лапоточках по земле не ходят – летают, так они легки, да еще и с песенкой: скрип-поскрип.
   Кухаркина Маруся радовала сердце Стефану Вонифатьевичу.
   – Экая ты птаха! – говорил он ей всякий раз, одаривая то сережками серебряными, то сарафаном с цветами, деревянными расписными игрушками, а вот насчет обуви у царского духовника была превеликая слабость – всем своим знакомым норовил лапти сплести.
   Про эту слабость знали, и были даже и среди боярства, которые заказывали Стефану Вонифатьевичу лапти, на счастье. И у Ртищевых его лапоточки хранились, и у стариков Морозовых.
   Лапоточки для Маруси получались особенно ловко, оттого, видно, что Стефану Вонифатьевичу работалось с улыбкой. В этот легкий час и пожаловал к нему со своей бедой протопоп Аввакум. Да ладно бы с одною своей, еще и чужую по дороге прихватил. Протопоп сначала думал в Костроме от гнева юрьевских горожан отсидеться, но и Кострома была как кипящий муравейник. Людишки бегали по улицам рассерженные, искали, кого бы поколотить, потому что их протопоп Данила, человек строгого правила, пришелся костромичам не ко двору.
   Стефан Вонифатьевич слушал Аввакума, отложив работу, слушал не перебивая, а сказал одно:
   – Как же ты посмел соборную церковь осиротить?
   Аввакум поник головой: объяснять еще раз, что убили бы, – смысла нет. Убили бы – в рай попал. Праведники христианские, не дрогнув, на лютую смерть шли.
   – Куда же мне теперь? – спросил Аввакум.
   – Живи пока у меня, – повздыхал Стефан Вонифатьевич. – Государю о тебе сказать – огорчится. Скоро Никон с мощами пришествует, патриарха выберем, патриарх и решит, где тебе Богу служить.
   – Бежал как от дьявола! Ведь все семейство у супостатов осталось! – сокрушался Аввакум. – Не знаю, живы ли.
   – Как Бог даст, – сухо ответил Стефан Вонифатьевич: не мог, видно, сразу простить протопопу его бегство.
   Намучившись в дороге, истерзавшись беспокойством за судьбу близких, огорчившись приемом царского духовника, Аввакум расслабился вдруг и заснул.
   Пробудился среди ночи. Стефан Вонифатьевич настойчиво тряс его за плечо.
   – Подступились? – спросил Аввакум, все со сна перепутав, думая, что он в Юрьевце и что бунтовщики грозят ворваться в дом.
   – Проснись, протопоп! – сказал некто строго.
   Аввакум увидал, что это сказал ему царь. Вскочил, упал на колени, трижды стукнул лбом об пол.
   – Почему ты здесь? – спросил царь. – На кого город кинул?
   – Так ведь не хотят они жить по чести! – вскричал Аввакум в отчаянии. – Будь я проклят, что жив остался. Били до смерти, да не прибили!
   – Горе царю, когда слуги себя жалеют, а не службу свою, – сказал Алексей Михайлович и отвернулся от несчастного беглеца.
   Благословился у духовника, ушел, сердито глянув на приунывшего Аввакума.
   Стефан Вонифатьевич пожалел протопопа, сказал с ласкою:
   – Бог миры устраивает и твою жизнь устроит. Ныне нам всем, однако ж, про себя забыть надо. Помолимся, протопоп, о патриархе. Да пошлет нам Господь пастыря – устроителя кроткой жизни. Вам, молодым, небось бури хочется, а войдете в полный возраст, и откроется – нет блага выше, чем покойная жизнь.
   С понедельника всю седмицу жестоко постились: одна в эти дни была еда – квасок. Постился царь, Стефан Вонифатьевич, оба Ртищевых, старый и молодой, Неронов, Аввакум, Корнилий, казанский митрополит. Постились, держа в уме одно – патриарха выстрадать доброго. И на седьмой день, сойдясь у Корнилия, Неронов с Аввакумом написали челобитную, указывая государю на его духовника Стефана Вонифатьевича. Первым подписал челобитную митрополит, вторым – Неронов, настоятель Казанского собора с попами, а последним приложил руку беглый протопоп Аввакум.
   Челобитную царю и царице подали в Благовещенском соборе. Царь, поглядев, чье имя указано, покраснел, как девица, до слез, потому как не то было имя в челобитной, какое ему по сердцу давно уже пришлось.
   – Тебя хотят, – сказал Алексей Михайлович, передавая челобитную Стефану Вонифатьевичу.
   Побледнел царский духовник, перекрестился широким крестом, поцеловал икону Богоматери и, потрясая сединами, сказал проникновенно:
   – Не я! Не я! Отца Никона просить будем стать нам всем пастырем, ибо велик муж и патриаршее место по нему.
   Тут и расцвел простодушно на глазах у всех государь всея Руси, облобызал Стефана Вонифатьевича, и заплакали они оба, утешенные. Ну и многие с ними… А Неронов, глядя на эти общие слезы, покачал головой и перекрестился.
8
   Снилось Алексею Михайловичу, будто идет он по неведомой земле. Куда ни поглядит, пусто, хоть бы где травинка проросла. Однако ж нет в сердце ни тоски, ни тревоги, а только трепет и тайное предчувствие. Темнеть стало. Солнца не видно, но будто кто одну за другой свечи гасит, а потом ветер и тьма. Задуло свечи. И слышит – книгу читают про византийского царя, голос ясный, негромкий, а в голове звенит, будто молния в двух шагах землю прошибла.
   – «Брови его были не нависшие и не грозные, но и не вытянутые в прямую линию, как у женщин, а изогнутые, выдающие гордый нрав мужа. Его глаза, не утопленные, как у людей коварных и хитрых, но и не выпуклые, как у распущенных, сияли мужественным блеском. Все его лицо было выточено, как идеальный, проведенный из центра круг. Грудь вперед слишком не выдавалась, но впалой и узкой также не была, а отличалась соразмерностью. Остальные члены ей соответствовали».
   Алексей Михайлович, слушая книгу, изумился:
   «Неужто про меня чтут?»
   Едва явилась эта мысль, как в голосе невидимого чтеца пошли раскаты, и Алексей Михайлович даже голову в плечи втянул.
   – «Пешего царя еще можно было с кем-то сопоставить, но, сидя на коне, он представлял собой ни с чем не сравнимое зрелище: его чеканная фигура возвышалась в седле, будто статуя, вылепленная искусным ваятелем. Несла ли его лошадь вверх или вниз, царь держался твердо и прямо, натягивая поводья и осаживая коня, вздымал птицей вверх и не менял своего положения ни на подъемах, ни на спусках».
   – Про меня! Про меня! – возрадовался Алексей Михайлович, и тут сразу три молнии пересекли тьму и стал свет.
   И увидел себя он в золотых ризах, в красной императорской обуви, с высоким золотым венцом на голове. И стоял он на золотом столпе посредине великолепного города. Сорок сороков церквей поднимались вокруг купола, и увидел царь, что купола не каменные стены венчают, но головы благообразных мужей. И страх напал на царя, ибо он стоял на своем столпе выше святых угодников. Однако стоило ему усомниться в праве на высокое место, как поднялся из земли мраморный столп и поднялся на сажень выше царева столпа. И сидел на том столпе черный вран. Глава врана была украшена царским венцом, а шея врана была в золотой чешуе, и, чем больше вглядывался Алексей Михайлович в птицу, тем яснее видел – чешуя та змеиная. И хотел осенить Алексей Михайлович себя от врана крестом, но страшно стало: глядит на него вран красными глазами, и одежды от того взора вот-вот вспыхнут.
   «Господи помилуй!» – пролепетал царь, едва ворочая косным от ужаса языком, и перекрестился. Тотчас взлетел его столп, да так высоко, что венец врана оказался вровень со стопами.
   Проснулся Алексей Михайлович. Лежал с открытыми глазами и слушал, как сильно бьется взволнованное сновиденьем сердце.
   К чему бы все это? К добру ли? А может, пустое или, того хуже, – грешное. Хоть и во сне вознесся над святыми, но все равно – нехорошо. Перекрестился.
   – В лавру надо сходить.
9
   В ту ночь спали царь и царица по случаю пятницы раздельно.
   Марии Ильиничне снилось: грибы она собирает. Дождик идет, а в лесу светло, и грибы стоят умытые, крепкие, и всё сыроежки, розовые, желтые, а потом и боровик попался.
   – Грибы – к долгой и благополучной старости, – истолковала царицын сон крайчая Анна Вельяминова.
   Мария Ильинична засмеялась. Ей ли о старости думать? Она была молода, недавно разрешилась от бремени, и хотя не утешила царя после смерти царевича Дмитрия – родилась девочка, – а все же пребывала в радости.
   – А деревья снились? – спросила крайчая.
   – Как же! Много было деревьев!
   – Это к благополучию!
   В дверь постучали: то пришел справиться о здоровье царицы человек царя.
   – Великая царица Мария Ильинична, слава богу, здорова! – сказала крайчая царскому посланнику.
   Вскоре явился сам Алексей Михайлович и вместе с Марией Ильиничной отправился в сенную церковку.
   – Сон мне был, – сказал по дороге, почесывая в задумчивости голову, – весьма престранный сон. В лавру завтра хочу сходить.
   – Вот бы и мне! – обрадовалась Мария Ильинична. – Вклады хочу сделать, чтоб в другой раз Господь Бог сыном разнес.
   – Вместе сходим, вместе лучше, – согласился царь.
   Помолясь и позавтракав, царь с царицею пошли глядеть оружейные мастерские. Царь – по любопытству, царица – выбрать красивую дорогую вещь для вклада.
   В Оружейной палате их встретил Богдан Матвеевич Хитрово. Хозяйство его было все золотое да серебряное, и сам он был – золотце ясное.
   – Показать есть чего! – говорил он, улыбаясь.
   Мастера царю и царице покланялись, но работы не оставили.
   Одни изготовляли оклады на образа, другие украшали резьбою серебряные тарелки, братины, чары, солонки.
   Алексей Михайлович залюбовался высоким серебряным стаканом. Мастер вырезал на нем трех скачущих друг за другом коней. Гривы и хвосты вились, сплетаясь с диковинными травами и цветами.
   Мария Ильинична облюбовала для вклада массивную серебряную братину. На шарообразном тулове были изображены четыре зверя из видения пророка Даниила, грады Рим и Вавилон и три царства: Вавилонское, Македонское и Персидское. По широкому венцу братины ловким почерком – мудрость: «Истинная любовь уподобится сосуду злату, ему же разбития не бывает ниоткуда, аще и мало погнется, то по разуму вскоре исправится».
   – Богдан Матвеич, побалуй нас с царицею! – попросил Алексей Михайлович. – Заведи часы со слоном.
   Пока Хитрово заводил механизм, царь показал Марии Ильиничне карманные часы Ивана Грозного. Они представляли собой позлащенную книжечку с циферблатом.
   – Скоро уж будут, – сказал царь, думая о Никоне, мощах Филиппа и о своем просительном письме святому.
   Мария Ильинична не поняла, о чем сказано, и, чтоб не ответить невпопад, взяла серебряные часы в виде луковицы.
   – Это дедушкины, Филарета, – улыбнулся Алексей Михайлович: ему нравилось, что дед его был патриархом.
   – У меня все готово! – объявил Богдан Матвеевич, ставя на край длинного стола старинные диковинные часы из позлащенной бронзы.
   На карете с четырьмя колесиками возлежал пузатый Бахус. На голове Бахуса, в его кудрях, птица свила гнездо. За Бахусом на башенке стоял звонарь под колоколом. По бортам кареты – львиные морды с кольцами в пасти, резвые амуры. В карету был запряжен бронзовый слон, на его спине, прислонясь к башенке с часами, сидел погонщик. На башенке несли караул пятеро воинов. Башню венчал затейливо украшенный купол.
   Погонщик поднял руку с хлыстом, слон закрутил глазами и пошел. Карета поехала. Бахус поднял бокал, завращал глазами, челюсть у него задвигалась. Звонарь дернул за цепи – колокол ударил. Солдаты на башне пошли дозором, а птица, свившая гнездо на голове Бахуса, клюнула выпивоху в лоб.
   – Ах! – сказала Мария Ильинична.
   Уж не впервые видела диковинку, но не удержалась от восхищения.
   Слон шел, переставляя ноги, погонщик подгонял его, дозорные несли службу, звонарь бил в колокол…
   – Какие же мастера были! – качал головою Алексей Михайлович. – Мне бы таких. Ты, Богдан Матвеич, спрашивай немцев! Коли у них мастера всяческих чудес имеются, пусть к нам едут. Я возьму на службу и платить буду, как ни один государь им не заплатит.
   – Спрашиваю, великий государь! – отвечал с поклоном Хитрово. – Я к немцам с подходом.
   – Ты с ласкою к ним, с ласкою. Ласку все любят! – И царь поглядел в глаза Марии Ильиничны: – Нравится?
   – Ах как нравится-то!
   – Утешил! – сказал царь, опершись локтем в стол и положа голову на руку. – Сколько ведь шагают-то. И все, что положено им, делают, и ничто не ломается. А часам сто лет. Вот они каковы мастера бывают!
   Слон прошел двенадцать метров, и завод кончился.
   – Зипуны-то поглядим? – спросила царя Мария Ильинична.
   – Отчего не поглядеть? Поглядим, а ты, Богдан Матвеич, бахарей моих позови. Пока мы с царицею зипуны ворошить будем, пусть бают.
   Государь с государыней разбирали цареву одежду.
   – Это перешить можно, – говорила Мария Ильинична, – а это тебе узко стало, отпустить тут нечего, шито по росту.
   – Матюшкину подарю! – обрадовался Алексей Михайлович. – Он так старается угодить мне, а я его ничем не жалую.
   Мария Ильинична подняла из кучи рубаху с простым шитьем по вороту, с красными вставками под мышками, с рукавами, обшитыми крученым шнурком. Подняла, поглядела и кинула в ту кучу, которая предполагалась для раздачи дворовым слугам. Алексей Михайлович вдруг привскочил с лавки, поднял рубаху, положил себе на колени.
   – Любимая рубашка-то! – сказал он виновато. – В ней и не душно, и греет ласково. Я уж еще поношу.
   – Поноси, – согласилась царица, тихонько засмеявшись.
   И царь засмеялся и махнул, подзывая ближе появившихся двух старичков-бахарей.
   – Расскажите уму полезное.
   – А вот жил-был Иван, – тотчас начал белый-белый столетний старец. – Пережил он отца с матерью и пошел по белу свету. Шел день, шел два, на третий старичка встретил. У старичка борода белая как снег, до земли.
   «Здравствуй, Иван! – говорит старик. – Куда путь держишь?»
   «Иду, куда глаза глядят, – отвечает Иван. – Хочу ума набраться».
   «А может, богатство ищешь?» – спрашивает старичок.
   «Да нет, – говорит, – сколько денег человеку ни дай, все истратит. А ум, коли он есть, не убавится».
   «Ну ладно, – говорит старик, – будет тебе ум».
   И подает Ивану шапку:
   «Примерь, по тебе ли?»
   Иван примерил, и шапка пришлась ему впору. Глядь, а старика нет. Спасибо некому сказать. Опечалился Иван, но делать нечего, пошел путем-дорогой.
   И пришел он в тридевятое царство. Только через ворота переступил, его и спрашивают:
   «Чужеземец, а скажи-ка ты нам по совести, умный ты или дурень?»
   Иван шапку на голове поправил и отвечает:
   «Ума я своего ни на ком не пробовал, потому не знаю, умен ли, а то, что не дурак, – вы и сами видите. Дураки в тридевятое царство не ходят».
   «Ну, мы это еще поглядим», – сказали стражники и привели Ивана к царю.
   Царь и говорит:
   «Видишь, добрый человек, стар я, а государство не на кого оставить. Бог дочкой меня наградил. Вот и пытаю людей: коли кто отгадает мои загадки, тот царем будет, а кто возьмется отгадывать, да не отгадает – тому голову долой. И скажу тебе, Иван, многие головы потеряли!»
   «Мужиком я был, – отвечает Иван, – а царем не был. Загадывай загадки».