Там, за окнами, черная ночь, и черный ветер
флагом страха вьется в черной листве.
Отзовитесь могилы Вердена, Бельгии, Марны,
павшие на
полях под Киевом, Костюхновкой и Поленбергом.
Стройтесь: второй, первый…
Снова война.
Ветряные мельницы
Молодость
Soldat inconnu[2]
Последняя война
I
II
III
IV
V
VI
Исповедь
Рабочие
Демонстрация
Иокогама
Последний день
Бегство
Путник
Ветряные мельницы
Перун
Маржана
Смерть
Тени
Я и месяц-оборотень
Концерт
Дымы над городом
Роза
Хор
На смерть революционера
Пионерам
К товарищам по оружию
Нике
I
II
III
флагом страха вьется в черной листве.
Отзовитесь могилы Вердена, Бельгии, Марны,
павшие на
полях под Киевом, Костюхновкой и Поленбергом.
Стройтесь: второй, первый…
Снова война.
Ветряные мельницы
Молодость
Брели на восток батальоны, полки, эскадроны,
под мелким дождем молчаливо солдаты усталые шли,
тащились обозы, колеса в грязи утопали зловонной,
по черным размокшим дорогам огромные лужи текли,
пылали пожаром халупы, стога и овины,
завесы белесого дыма скрывали от глаз города.
Но шли, грохоча, на восток – вереницею длинной,
один за другим чередой уходили года.
Черней и черней становилось в дремучих лесах
на Волыни,
и голову все тяжелей становилось нести на плечах...
– Я знал, что тебя смертоносная пуля не минет,
мой юный поручик, красивый, прямой, как свеча.
Сотру с твоих губ окровавленных алые росы...
Тебе неудобно лежать на земле среди трупов в пыли,
с тобой поделюсь я последней своей папиросой
и банкой консервов, что мы из обоза тайком унесли...
Не хочешь, старик?.. Как узнать, где тебя закопали —
Под Куклою? Под Каменюхою? Под Чарторыйской
горой?
Из нашей двенадцатой роты все безвозвратно
пропали,
гниют, как и ты, на чужбине в какой-то могиле сырой.
Растаяла молодость лужею мокрого грязного снега,
ненастные дни убивали, сжирали, подобно червям,
пронизывал холод могильный меня на осеннем
ночлеге,
средь трупов я сам полутрупом бродил по осенним
полям...
Ковальский – его разорвала граната. Игначек —
три пули в паху... у Марциняка – тот же удел.
Я вижу его пред глазами – он стонет и плачет
и просит воды... О, как он при этом глядел!
Мой брат, я тебя напою. Для тебя есть вода еще
в фляжке...
Как мне тяжело было маршем походным брести —
не знаю, затем ли, что сердце томило так тяжко,
затем ли, что двести патронов с собой полагалось
нести...
О, пусть это небо раздавит меня, уничтожит,
но я перед ним не согнусь, закричу, вызывая на бой:
– Артиллерия черная, ты еще выстрелить можешь
и солнцем промчаться слепым над землей неживой.
Ну что же, плесни в меня смертоносною лавой огня,
сверкни траекторией радуг, чтоб лег бездыханным
трупом,
пучина бездонная пусть навеки поглотит меня,
вместе с сердцем – надтреснутым, юным и глупым.
Soldat inconnu[2]
Был я простым солдатом.
Стало ненужным имя.
Труп, у могилы взятый,
придавлен я мостовыми.
На грудь мне швырнули знамёна,
чтоб не видеть следа от пули.
Лежу я, гранитом стесненный,
твердым булыжником улиц.
Грудь сапогами топтали
солдаты полков несметных:
«Победа!» – в угаре кричали,
проходили и удивлялись смерти...
Стойте, замрите на марше!
Нет победителей, братцы!
Снимите с груди моей тяжесть:
Триумфальную арку и Францию!
Не хочу я быть ее сыном —
она, крови напившись, ликует.
Я пойду на нее с карабином,
в сердце ей штык воткну я!
Разбейте ей душу пустую,
кости развейте по ветру —
я приведу вас во Францию иную,
в отчизну любви победной!
Последняя война
I
Точка!
Кончайте с этим без споров!
Довольно кричать: «Ура!..»
Глядите:
плетется армия через город —
та, что сражалась за вас вчера.
Дивитесь?
Мечетесь бестолково?
И никто не знает, что говорят:
то ли что война начинается снова,
то ли что просто готовят парад.
– Мы очень солдатиков любим,
мы им бросаем букеты,
да и государство им платит!
Но эти... в лохмотьях грубых...
Кто же поверит, что это
наши отцы и братья?
Зарыли их
сотнями
в братских могилах,
поплакали —
и дело с концом...
Зачем же явились?
Кто пригласил их?
И кто их опять закопает потом?
Шли
по улицам
батальон за батальоном,
сгнившие,
не лица —
оскал черепов.
Черное пятно
на виске размозженном,
флагами
отрепья
почерневших бинтов.
Заполнили площади,
бульвары наши,
стали бивуаком вдоль улиц...
...И сразу
по лестницам радиобашен
депеши в просторы шагнули:
– Всем! Всем!
Встаем из гробов!
Помогите нам вылезть из ям!
Мы,
убитые со всех материков,
заявляем:
конец смертям!
Думаете:
«Павшие мирно спят...
А это —
сражений мерещится ад...»
Нет!
На площадях и на улицах митинг.
Слово имеет неизвестный солдат.
II
Страх
лапой косматой
бил по окнам.
На засовы ворота и ставни.
Ни вздоха.
Но слышно было:
шли
шагом широким.
С улицы
слышалось:
барабаны,
пение,
грохот.
В касках стальных
шли немцы
скопом
с Марны,
Соммы,
из-под Вердена.
Шли
замерзшие в бельгийских окопах —
из колоний пригнанная
черная смена.
Шли
голубые французские зуавы,
русские – в тине мазурских озёр,
австрийцы одиннадцати атак у Пьяве.
Шли
заколотые,
задушенные,
застреленные в упор.
С полей, из лесов,
со дна океанов —
вот все уже здесь они – вместе.
Толпы
под городом, морем нагрянув.
Шумят,
шумят
знамена и песни.
Ша-гом... арш!
Огромным потоком
хлынули
полк за полком...
– Эй!
Мост наш —
от запада до востока!
Идем!
Идем!
Идем!
III
Идут солдаты на запад. Идут бойцы на восток.
В брюхо Европы, как в барабан, бьют карабин
и сапог.
Идут добывать Варшаву, Париж, и Берлин, и Рим.
В небо швыряют песни. В небо – штыки и дым.
Шагают, проходят с песней: родина – целый свет —
земля, и моря, и небо – годы, мильоны лет.
Века наперерез им. А они – как через порог!
Жалости нет для неба – умер, пристрелен бог.
Он умер, сраженный песней. Труп притащат на суд.
Фронт через землю – в небо. Фронт и там и тут.
IV
Четыре армии – четыре лезвия —
в Рим – в Пиренеи – в Урал.
Торпеды! Пушки и митральезы!
Знамена по ветру! Ур-р-ра!..
V
Это не молния
ударила прямо
в триумфальную арку победы.
Не гроза
разрушила стены храма.
Это крылья примчали
другие беды.
Крест золотой
над Пантеоном
качается,
рухнет —
еще один миг.
Вздымаются,
подобно рукам обагренным,
разгромленные арки базилик.
Треснула сталь.
Сверглась лавиной
и ринулась неудержимо.
Слышно:
бьют приклады карабинов
по двенадцати таблицам
законов Рима!
Валится готика
лесом высоким.
Со стен алтарей
вопят
святые,
летят
из библиотечных горящих окон
Библия,
Евангелие
на мостовые...
Бога в небе
не нашли самолеты.
Подлодки
зря
гонялись за ним.
– Вранье!
Там пусто! —
кричат по ротам, —
Сами
заново
мир создадим!
Идут.
Небеса голубеют рядом.
Идут.
И каждый – бог с этих пор.
В огонь несут
флаги,
кресты – громадой,
разжигают
невиданно огромный костер.
Пылает.
Зарево взвивается, клокоча.
Багрянцем
расцвечена
окрестная ширь.
. . . . . . . . . . .
Земля наша!
Земля ничья!
Мир!
Мир!
Мир!
VI
Когда
никому уже не придется
делить огромную родину мира,
сонм белых ангелов
вернется,
и все разодеты,
словно для пира.
Неважно,
что губы изъела могила,
что червь
живет в глазах, жирея.
Они вернутся
к своим любимым,
а те
повиснут у них на шеях.
Не из могил:
из дальних странствий
придут к родному порогу гости.
Земля расцветет
цветком пахучим,
пылающей розой —
любовью.
Исповедь
Дерзил я свету.
Ночам перечил.
Душил я ветры
удавкой-речью.
Гремел я громом.
Дождем рыдал я.
И зримым словом
весть оглашал я.
Слова-стремленья
швырял я в небо.
Слова-каменья менял
я в хлебы.
Глухая ночь над
горой святою.
– Мария, видишь
свет надо мною?
– Звезда сияет,
заря пылает,
но то не ангел
знак посылает...
– Мария, слышишь?
Моё ведь имя!
– Да нет, всё тихо
в Иерусалиме...
– Он лжет, Мария,
Отец небесный:
как гвозди – звёзды,
как пика – месяц!
Утёр бы кровь —
перебиты руки...
Ты понял, Петр,
Сколько в слове муки!
Мрак наготове.
Время в зените.
Нет правды в слове.
Грех отпустите...
Грех отпустите...
Рабочие
День начался рабочий.
Молот несем, кирку и лом.
Молот в руках грохочет —
строим за домом дом.
Забиваем снова и снова
сваи в глубину рек,
разжигаем уголь Домбровы
в машинах, движущих век.
Воздвигаем железные своды,
строим храм без богов, без слёз,
запрягаем гений народов
в сверкающий звездный Воз.
Расправляем крылья в походе,
вихрем улиц вперед идем,
прорезаем тучи над Лодзью
красных зарев ножом.
Мосты на Запад и на Восток!
И дальше, не зная препон!
В горизонт
молотом бьем!
Последний подходит срок!
Мы куем,
кузнецы, —
нас миллион.
Молния. Гром. Мощная песня
в груди пылает пожаром.
Железная цепь треснет
под нашим тяжелым ударом.
В буфера кровь вместо масла влив,
путь расчищаем своими руками.
Вперед, истории локомотив!
Котлы разожжем своими сердцами.
Демонстрация
Кипящий жар пожирали тротуаров иссохшие глотки,
раскалённого солнца кусками падал на крышу гром.
Толпа вырастала в небо. Напирала, выставив локти.
Убегали, звонили трамваи. Шаг печатал за домом дом.
Как глаза, небеса расцветали. Глаза васильками
синели.
Гудели сердца дрожащие, спазмом клубился крик.
Ветром улиц – птицы-знамёна и дымы от фабрик
летели.
Синих жил в кулаках напряженье. Лбы таранят тупик.
Триумфальные арки вьядуков напрягли тетиву разгона.
В черепах купола базилик, многократно огромней,
чем Рим.
Груди голые – рык батарей, взрывами распалённых.
Песни кровью обвиты, как знаменем,
вбитым в пламя и дым.
Прожектора жгучий луч, клубки кентавров свирепые,
небо корчилось на мостовой, в чёрной лаве город
продрог.
Глаза синевы повыцвели, от красноты ослепли.
Вздувался вулкан горящих голов, кулаков и ног.
Иокогама
Там, где над Дальним Востоком парус полярный бел,
где небо и море едины, как на японском флаге, —
сонную Иокогаму кошмарами одолел
призрачный древний Фудзи, скрытый в солёной
влаге.
Чудится Иокогаме сдавленный гул глухой —
словно подземный топот, битва, гремящая близко,
словно под великанской беспощадной ногой
рушатся небоскрёбы где-то в Сан-Франциско.
Слушает Иокогама монотонный ритм
и, маяком взирая – глазом блёклым, стеклянным, —
видит Японии льдину, льдину Европы зрит —
сушу, что в мрачном море застыла, как Геркуланум.
Мы же, во тьме внимая звездным шумам в Ковше,
чуя дрожанье суши, слыша ее дыханье,
кратеры метрополий топчем с огнем в душе
и разжигаем пламя в мировом вулкане.
Последний день
«Скорей!» – дрожащие улицы стонут и ржут,
зарёванные,
на площади бьют в набат, бурлящие толпы прут.
Небо – сырой тротуар, окровавленный
и заплёванный.
Дико под ребрами вздулся сердца распухший труп.
Тумбы афиш прорастают женщинами живыми,
а поэты их режут острым красным ножом,
головы, как конфетти, в корзину летят с гильотины,
мозгов растоптанных месиво синеет грязным
пятном.
Город распят на решетках вздыбленных улиц,
лица домов, как сеть, занавесила морось мглистая,
тянутся кверху фасады домов, дрожа и сутулясь,
хотят у каминных труб на шеях повиснуть.
Остро мигая, гасли глаза на пустом перекрестке,
«Что же... всё кончено?..» – губы жевали беззвучный
вопрос.
Кто-то поспешно тискал в опустевшем цветочном
киоске
трупики тощих, помятых, как проститутки, роз.
Бегство
Деревья – худые – махали руками отчаянно,
в сверкающих лужах плясали тени – шальные...
Глаза! – а в глазах мягко, страшно и маятно...
Злые глаза – огромные, бархатистые и чужие.
Волосы ветра дождливые опутали нас тайком,
гонит на чёрных крыльях ночей прожорливых
стадо.
Молчи! Убегаем. Успеем. Да, знаю, ещё далеко.
Дальше некуда – ладно, доеду, я должен, так надо!
Куда? – не знаю. Куда? – не спрашивай. Далеко!
Улицы мчат вслепую – крест-накрест – чёрными
иксами.
Пёс-ветер на повороте за горло хватает молчком.
Смотри! – на коне пролётки архангел Апокалипсиса...
Слышишь! – город шипит, глазницы его пылают.
Мы падаем в пустоту – уже ничего не случится,
только сердца́ во мраке – гудящими колоколами,
только уколы дождя – дробные капли на лицах...
* * *
Опять мостовые, стены… Их скуке навек я отдан,
всё гонит меня отсюда, но тело – будто связали.
И ничего не изменят ни Рим, ни Париж, ни Лондон:
ведь и они в мою душу твоими глянут глазами.
Не ослеплюсь их блеском, не оглушусь их шумом,
и почернеет вода в каналах венецианских.
Оттуда к тебе вернусь я последним криком угрюмым,
вернусь к тебе мрачной тучей, повисшей в пустых
пространствах.
Но всё же вырвусь, уеду, отправлюсь в дальние дали,
так много волюшки вольной на морях и на суше,
и городов так много… О, чтоб они все пропали:
везде без тебя мне плохо… Да и с тобой – не лучше…
Путник
Лишь на север мне дует ветер,
и от волн – седина моя,
мне звезда путеводно светит,
мне как суша – моя ладья.
Не страшат меня бури ярость,
медь луны, чернота, синева.
Сердце – горящий парус!
Сердце – разбитый штурвал!
Нет, не будешь ты ждать, как Сольвейг...
(Ветер к северу мчит, озверев.)
Не сумеешь ты спеть, как Сольвейг,
изодранный ветром напев.
В глазах от простора – резь.
Поднять паруса! Вперёд!
Мне родина – мир этот весь.
Кровь зорь в моих жилах течёт.
Ветряные мельницы
Ветер опутал их черные руки,
рвут они тучи и день изо дня
кружатся, крутятся в бешеном круге
и заглушают крик воронья.
Шибче, быстрей исполинские взмахи,
грудь деревянная дышит с трудом,
вербы косматые мечутся в страхе,
жмутся лачуги, поросшие мхом.
Кружатся, крутятся, вертятся крылья,
говор их кажется мне ворожбой,
тьме и ветрам они путь проторили,
тащат за космы туман полевой.
Тучи-мешки высыпают на жернов
рыжих закатов серу и медь,
сумрак мукою густою и черной
падает в звездное небо, как в сеть.
Солнце потоки кровавые лижет,
в пене закатной скрывается день,
крылья чернеют крестами, и вижу —
кем-то распята на них моя тень.
Душат ее до утра и тиранят
черные руки, остры, словно крик...
В красное небо, подобное ране,
прыгнула тень и растаяла вмиг.
Перун
В небе – хриплые трубы,
ветры – равнину косят,
рвутся под ветром грубым
черные стяги сосен,
пляшут отблески лунные,
топот в заоблачных кручах, —
не колесница ль Перуна
носится ночью по тучам?..
Заоблачная погоня
напролом всё мчится и мчится,
четыре ветра – как кони,
и стучит-гремит колесница...
С колесницы быстрой твоей,
словно змеи, рвутся огни!
Эту ярость живых огней
гробовым плащом осени,
гробовым дождем оберни!
Маржана
Птицы в небе кружа́т очумело;
что же стало испуга причиной? —
лик Маржаны мертвенно-белый
над белёсой висляной пучиной?
Над водой – седина тумана,
и шумят два вихря, буяня:
Свист и Посвист уводят Маржану,
и – как саван ее одеянье.
А куда уводят – не знаю;
вьются волосы, с дымкой схожи…
Вихри, с вами я быть желаю —
поведу я Маржану тоже!
Свист и Посвист, я с вами – третий!
Птицы, утренней песней унылой
встретьте час белизны и смерти,
час прощанья с Маржаной милой.
Смерть
День уставился в окна, трупно набрякший, хворый.
Медленно ходит время в больнице по коридорам.
Тихо. Серо. И пусто. Можно дойти до точки.
Тучки толкутся в небе, как пациенты в садочке.
Скрючившись по-паучьи, пальцы дрожат без толку.
В склянке цветы увяли, пахнущие карболкой.
Мысли – сонные мухи – на подоконник вползают,
крылышками о стёкла бьются и опадают.
Кто-то стоит за дверью. Кто-то уже в палате.
Смерть, монашка и доктор – все у моей кровати.
Тени
Пешеходы ночные: и мрак, и молчанье,
и дрожащие тени в фонарном качанье...
Тени тянутся – как им покинуть хозяев? —
пролезая в штакетник, на дом наползая.
То ничтожны – их топчут ногами по лицам,
то верзилы, которых любой устрашится.
От испуга их шляпы дрожат и береты —
так пугаются тени огня сигареты.
У реки – завершенье ночного похода:
тени вниз головою срываются в воду.
Исчезают! Уплыли... Повсюду забвенье...
Пешеходы бледнеют – как тени, как тени.
Я и месяц-оборотень
Месяц рехнулся! Выгнулся «тройкой»,
Тучку взнуздал и в небе чудит.
Улица, вздрогнув, движется бойко,
Город – стоглазо в небо глядит.
Влево иду и прямо куда-то,
Ветреник поздний и весельчак.
Месяц, пасущий звездное стадо
Желтой подковой – по мосту – звяк!
Пляшет на крыше мим этот лунный,
Талером в ноги спрыгнул, звеня.
– Ах ты, забавник, шумный и юный!
– Я, ты и ветер – все мы родня!
Концерт
Дирижер, разъяренный, вспотевший,
махал еще палочкой грозно и гордо,
но уже с рыканием бешеным
по улицам летели аккорды.
Выскочил из зала взволнованный маэстро,
сбежал по лестнице с застывающим взором
и крикнул городу: «Требую оркестра!
Я здесь сегодня буду дирижером».
И вдруг – флейты улиц, черные, грубые,
грянули в небо гимном мощным,
заиграли кларнеты – фабричные трубы,
им вторили фаготы водосточные,
медные трубы крыш и башен
вскочили в губы туч беззубых,
и в цилиндры домов, крытых жестью и сажей,
звезды кулаками били, как в бубен.
А когда свет зажегся в финале,
все увидели: быстры и легки,
по струнам рельсов – скрипок из стали —
трамваев пошли смычки.
Дирижер концерт затянувшийся свой
хотел прервать, измученный и усталый,
и вдруг протяжной нотой по мостовой
забренчали солнца золотые цимбалы!
Тогда, напрягши последние усилия,
он выхватил карандаш и, волненьем объятый,
на пяти телеграфных линиях
написал новую кантату.
Дымы над городом
Роза
Когда же мы поднимем головы
над залитым кровью изголовьем ?
Жеромский
Хор
Стон в вихре
Идем к стене цитадели,
осевшие вскроем могилы,
отвяжем с отцовской шеи
те петли, что ныне гнилы.
Хор
Невредима стена цитадели,
белена на могиле взрастает,
в ночь никто не разрушил ограды,
и обида все та же витает,
мчится с криком на сёла и грады.
Стон в вихре
Землю кладбища вскроем упорно,
где отцовские кости живы, —
породили вы, смертные зёрна,
свободы богатые нивы.
Хор
Тщетно сеем мы головы-зёрна:
зерна гибнут, в пару истлевая,
слово-плуг целины не вспахало,
призрак бунта обида воззвала, —
этот призрак в плуг запрягаем.
Стон в вихре
Висла! Ветрами Мазовша
пусть радость заплещет над нами!
Мать-земля! Привет тебе – ковшик
заздравный с простыми слезами.
Хор
Сердцу радость – земля Мазовша;
но над ней крышкой гроба нависла
лихая судьба – разоренье;
стон в нагих тополях и смятенье,
стон от ветра над шумною Вислой...
Стон в вихре
Кровь, стократным засохшую слоем,
пусть весною земля позабудет,
светлый дом пусть бездомный построит,
мощью пепел развалин да будет!
Средь мира до смерти бездомны,
стократно с плечами нагими,
стократно мы станем под зорькой,
как созревшие к жатве колосья,
пышным златом земли родимой.
Жил открытых живой смолою
снова в землю стечем, как от века,
снова хлебом взойдем чередою
на веселье и мощь человека.
Пусть вихрь нас рвет, ломая,
костями, как зернами, сея, —
стократно встанем для мая
в крови – бездомная стая —
розой из сердца Окшеи.
На смерть революционера
Из этой пустой и холодной камеры
мне придется уйти вскорости —
в последний раз посмотреть на́ небо,
в последний раз улыбнуться молодости.
Сейчас жандармы придут за мной,
не говоря ни слова, выведут.
Надо стоять у стены крепостной,
не теряя солдатской выправки.
Умирать, когда ты молодой,
в двадцать лет еще не жалко.
Не сломленное ежедневной бедой
сердце вместит хоть десять залпов.
Потому что жизнь прекрасна и нова,
и жить стоило и стоит погибнуть,
если, как знамя, горда голова,
а выстрелы свет из груди твоей выбьют.
Надо уметь умереть красиво,
в наведенные дула смотреть надо смело!
Чтоб это и подлость поразило,
когда умолкнет грохот расстрела.
Пионерам
Сердце в груди не может вместиться —
грудь рассеки, коль она тесна!
Если мы крови будем страшиться,
придет ли победная наша весна?
Если песня не брызнет с кровью,
будет песней нам залпов свист.
Зубы стиснув и сдвинув брови,
в боевые ряды становись!
Топчут ногами, бьют прикладом?
Хлынула кровь, заливает рот?
Стену лбом прошибешь, если надо,
на Бастилию вспомнив поход.
Молотом в грудь? И грудь не треснет!
Для победы сил не жалей...
Будет радость и будет песня,
будет жизнь веселей и светлей.
К товарищам по оружию
Вы на фронтах умели умирать.
Вы Бельведер умели штурмом брать.
Но в вашу песнь победы не вплетался
тот крик, что сквозь решетки раздавался.
Шесть тысяч в тюрьмах говорят: «Откройте!»
И призывают вспомнить заключенных
в Щипёрно, в Хуще. Так и вы не бойтесь!
Я верю в торжество и дух сплоченных.
Вам Польша не досталась просто даром,
вы заплатили за свободу, славу.
Из-под копыт полиции, жандармов
вы вырывали гордую Варшаву.
От вас орлы двуглавые летели.
Вы заглушили стук и звон кандальный.
Но почему сегодня вновь при деле
в своем участке комиссар Кандальный?
И вот опять – да здравствует свобода!
Варшава встала в пулеметном дыме.
Но почему опять в крови народа
канальи те же самые? Кто с ними?
Кровавая река течет по маю,
по улицам, в полиции участках.
Я заклинаю вас, я заклинаю:
послушайте растоптанных, несчастных.
Штыки вонзите в эти стены смело!
Откройте тюрем сумрачные своды!
Варшава, слишком долго ты болела.
Вдохните запах огненный свободы!
Нике
I
На морях, на морях далеких,
над строем военных флотилий,
на широко развернутых крыльях,
на легких,
венчая корабль величавый,
всем ветрам подставляя тело, —
ты греческим кормчим шумела
бурею славы.
Твоих уст горячий выдох
поил тысячи грудей.
А потом лежали груды
юных, убитых.
О, значит, было надо,
чтобы меч разил распростертых, —
свободой сынов своих мертвых
повила Эллада.
II
Нике! В будничной давке
ты стала от нас далека.
Каменная, на подставке,
ты в Париже стоишь века.
Но, гневно стопою топая,
ты крылами рвешься в полет,
и мчится твой вихрь по Европе,
и кровь в моря течет.
Но наш образ не врежут в мрамор,
не умчал нас взмах твоих крыл:
век за веком берут задаром
нашу песню и кровь и пыл.
Мы солдаты без славы. Трудно
нам счеты свести с судьбой;
цепями прикованы к судну,
мы должны влачить нашу боль.
Мы гребем по течению Леты.
Но берег твердый где ж?
В нашем взоре скрыты стилеты,
в нашем сердце таится мятеж.
И за тысячным бедствием – знаю —
мы окончим кровавый путь:
за иною победой иная
раскуёт нам Греция грудь.
III
Из-за морей нам слышны стоны,
колонн военных тяжкий грохот,
а в небе рокот исступленный:
то самолеты над Марокко.
И снова лязг винтовок, щёлк их,
и снова строй штыков разверзся:
кровь алая Китаев желтых
течет до Индий и до Персий.