Владислав Броневский
Два голоса, или Поминовение: Поэзия, проза

Долг, отданный сполна

   Он был из тех, кого легче сломать, чем согнуть.
Леон Кручковский

   Как у немногих, биография Владислава Броневского (1897—1962) единосущна его творчеству. «Рецидивист мечты», он был земным человеком, но жил поэзией. Верил в слово и знал: кто не поёт – тот гибнет. Знал людей и верил в них, а они доверяли ему, находя в нём себя. Верность и честь – нравственная основа жертвенной поэзии Броневского. За малейшую радость он благодарен жизни. Работает во имя её полноты и гармонии. Отечество для него – символ счастья, скорби и возрождения. Деревья – во всеоружии корней, ветвей и листьев – олицетворяют дух народа, к которому он принадлежит. Дерево – дом – дорога: триединая суть его мира, полного сердечной теплоты и заботы.
 
   Этот невысокий тёмный блондин с поразительно синими глазами, широкоплечий осанистый гимнаст с пружинящей походкой и воинской выправкой был отличным пловцом, лыжником и велосипедистом. Любил бродить по горам, бражничать с друзьями и меряться силой. Был деятелен без суеты. В совершенстве владел техникой жизни. Говорил басом, вдумчиво, не спеша. Общительный, весёлый, остроумный человек. Глубокий и нежный. Облик его излучал мягкую, спокойную сосредоточенность и доброту. Хотя внутренне он существовал в непрерывном кипении эмоций.
   Его легко было растрогать. Мастер художественной брани, он плакал от стихов. Умел импровизировать в слове, декламировал наизусть поэзию на разных языках. Был музыкален, подражал голосам птиц, пел народные песни. Иногда подходил к роялю сыграть Шопена. С детства усвоил материнский завет: помоги себе сам. Вкусил солдатчины, тюрьмы, изгнания, но это лишь закалило его. «Старыми друзьями» его были Андерсен, Сервантес и Ариосто; позднее пришли Словацкий, Шекспир, Достоевский, Аполлинер, Норвид, Есенин... С ними он восстанавливал себя, спасался от одиночества и скуки.
   В четыре года Броневский потерял отца, в четырнадцать был впервые арестован. Многолетний фронтовой опыт отдалял его от большинства пишущих ровесников («я прожил смерть внутри себя»). Он был храбрым офицером лучшего полка и самым молодым капитаном польской армии. Прежде чем начал печататься, долго избавлялся от «романтико-милитаристской болтовни». Его поэтическая школа – переводы Блока: он мечтал создать «мир подобный, но иной». Из горнила войны вышел стойким борцом, презирающим смерть и знающим цену жизни. С мыслью (в унисон Виткевичу) о необходимости метафизически заряженного «нового и сильного» искусства.
   Его поэзия – мерное дыхание пехотинца, воплощённое в строки («Мои стихи жёстки, как судьба, ритмичны, как солдатский шаг, бессодержательны, как жизнь»). «Пилигрим больных сновидений», Броневский фиксирует враждебную пульсацию страшной яви и бредит своей незнакомкой. Мечтает пасть к её ногам «на том берегу тоски». Позади – «слепая вечность», вокруг «глухонемая ночь». А в нём – ожидание чудесной встречи («есть только она... та, которой мы снимся»). И безысходная боль («по ту сторону радости ждут усталость и смерть»). Призрачна надежда, что отгремевшая война была «последней». Ещё миллионам бойцов не дождаться, когда же «они вернутся к своим любимым, а те повиснут у них на шеях».
   Отвага и достоинство попраны неумолимостью гибели. Психологический конфликт с разделённым, вздыбленным страстями миром – источник лирического импульса «Ветряных мельниц» и «Дымов над городом». Выхода нет, и нет утешения: «лишь то, что утратил, – со мной навек». А в стране у руля «всё те же канальи»: свобода обернулась гнётом. Поэту тягостно в «тёмном круге», под «триумфальной аркой безумия». Он на стороне тех, кто обманут. Шляхетский радикализм органично переходит в коммунизм совести. Власти едва терпят его – строптивого ветерана с наградным парабеллумом, славящего рабочие стачки и Парижскую коммуну. «Тревога и песнь» выливаются в «последний крик» гнева.
   Удар следует за ударом. Новая война отнимает родину, не сумевшую толком «примкнуть штыки». Полтора года за решёткой в «изменившейся» Советской России (в камере – чтоб не пропасть – он марширует и рычит строевые песни). Одиночество в «странствующей армии» Андерса и плач «на реках Вавилонских». Отчуждённость и ностальгия тех лет запечатлены в книге «Древо отчаяния». Дважды он пережил смерть жены Марии (была дарована горестная – ненадолго – встреча). Потом всё заслонила гибель дочери Анки – той, с которой так хотелось «вместе думать». Судьба истощила его утратами. Сбылось предвиденное когда-то: «Чёрная тень фонарщика исчезала за поворотом».
   В приливе надежды поэт был рад возрождённой Польше. И взялся за благородное, но эстетически рискованное дело: воспеть расцветающий сад, новый дом, светлый путь – «стрелу правды» на «тетиве истории». Его – вернувшегося – завалили премиями и почестями, красили в казённые цвета. Однако он не годился на роль дежурного барда – не желал «фабриковать искусственные чувства». Соблюдал кодекс Рембо и Вийона. Поэтому отказался от высочайшего госзаказа («орла без короны я ещё могу вынести, но новый гимн – никогда»). «Министр ненужных дел» – только им он мог быть в любом правительстве (как и его друг Галчинский). Ночные звонки автора «ненаписанных стихов» вырывали друзей из сна – требовался срочный, хотя бы молчаливый, ответ-поддержка.
   В энергичных строфах Броневского весомо каждое слово – прозрачное, но трезво-материальное. Он «космический реалист» – противник фразёрства и узости («Стихи не обязаны быть логичны, они должны быть прекрасны»). В простые и ясные строки, рождённые искренним чувством, вложен труд, вкус и мастерство. Стиль его узнаваем: волновая, упругая ритмика, акцентный метр внутри напевного стиха, крепкая «работа в рифме». Напряжённость переживания (ведь лирика – «чахотка души») и открытая плакатность, когда незачем иначе. Он поэт созидательного бунта «против бешенства». Поэтому ему удались классические переводы брехтовских зонгов.
   Броневский – беспартийный мятежник – сообщает своё кредо прямо, но без доктринёрского ража – пресекая «софистерику, в которую впадают люди, ниспровергающие пролетарскую поэзию». Идее, однажды принятой в сердце, он верен навсегда – как верен своим товарищам. Утрата иллюзий укрепила основу его веры. Он вне идеологий – не отрекался от себя и не менял убеждений. Революцию понимал как «путь без конца», отделяя ошибки от идеи. Наравне с непреложной правдой жизни его интересовала даль времени, когда «будет единая раса, высшая – честные люди». Без зазнайства и праздного штукарства он служил родине, честно отдав ей «солдатский долг поэта».
   Нет никакого «другого» Броневского кроме этого – прочного, как его фамилия (одобренная Маяковским). Он немыслим на торжище и в бронзовых шелках мавзолеев литературы. Своих сверстников-поэтов он назвал «поколением творческой воли», «авангардом ума и сердца». Сам он из той же породы. Вольный человек, Владислав Броневский презирал капитализм с его узаконенной подлостью и корыстью. Стихи его и теперь прорастают, как зёрна, бередят душу, словом побуждая к деянию. Когда-то он «у могил с родными именами» поклонился русской революции – «шапкой до земли, по-польски». Нам – прельщённым пустотой отказникам эпохи – пристало покаянно склониться перед ним.
 
   Андрей Базилевский

Поэзия

• • •

 
Скользнула птица чёрной тенью
в квадрате солнечном окна.
И что же? Вновь простор весенний
и небо, где не видишь дна?..
 
 
А путь всё длится, жизнь всё длится.
Полжизни пронеслось, как день?..
Как миг... Промчалась с граем птица,
и по окну скользнула тень.
 

* * *
 
Мне не играли златые трубы,
Колокола не звонили вовсе.
Только ветер ругался грубо,
Проклиная тоску и осень.
 
 
Никто, прощаясь со мной, не плакал,
А кто-то встретит ещё не скоро.
Лишь глухо пёс завыл под забором
Да где-то ворон в лесу закаркал.
 
 
Тёмная ночка меня пригрела...
 
* * *
 
Кабы скрипочку мне дали —
кабы скрипку взял...
Эх, и песни б зазвучали,
под окошком юной крали
всю бы ночь играл.
 
 
Кабы мне коней четвёрку —
эх, поводья б взял...
К ней по лугу на вечорку,
да по полю, да под горку
я б коней помчал.
 
 
Кабы мне найти монету —
грош бы перепал...
Не бродил бы я по свету,
я бы розы да букеты
ей под ноги стлал.
 
 
Сердце по тебе всё плачет,
милая моя...
Слезы в мире мало значат,
ветер сдунет, дождик спрячет...
Плачь и ты, как я.
 

Революция

 
...Светятся красные окошки. Колёса машин,
приводные ремни,
турбины напряглись в какой-то роковой спешке.
Молоты в кузницах грохочут по раскалённому
железу.
Сыплются искры, вылетают на улицы, тонут в дыму,
плывут над
жалкими, грязными закоулками, падают на деревянные
бараки,
подыхают где-то в смердящих сточных канавах...
Бьют молоты. Слышно дыхание труда.
Голые фабричные трубы караулят, словно леса из
виселиц,
клубами дыма глумятся над грязью и нищетой.
Сыплются искры, вылетают на улицы...
Вот целый сноп вырвался из-под молота, опалил
меха,
продрался сквозь клубы пара и – свободный —
взлетел высоко в воздух...
Каждая искра стремится улететь как можно дальше,
она то ниже, то выше, разгорается и бледнеет:
всё дальше, всё шире их круг,
они затмили тусклый свет газовых фонарей,
бросая грозный отблеск на окна красных каменных
зданий.
Вспыхнули ещё раз и одна за другой погасли...
 
 
...И снова бьют молоты, дико рычат катушки, мелькают
приводные ремни, неистовствуют, безумствуют
колёса —
всё быстрей, всё страшней...
Стонет железо, сопротивляется, угрожает, шипит,
краснеет,
как кровь, и разливается – бледное, обессилевшее...
Взбесились зубастые машины!!.
У ног их ползает человек... – невольник...
И вот, словно в знак торжества над убожеством его,
из высоких труб поднимается надменный столб
черного дыма.
Дым клубится на месте, потом медленно расплывается
во все стороны, расползаясь над плоскими крышами
прямоугольников из красного кирпича, где навеки
замкнута
жизнь рабов. Заглядывает сквозь мутные стёкла
в низкие каморки, втискивается в щели дверей,
проникает через выбитые окна в тёмные потроха
бараков,
гнездится в грязных дворах, заглядывает в глаза детей,
копошащихся в сточных канавах, вгрызается им
в грудь,
душит, отравляет, убивает...
Иногда с полей долетает ветер, но ему не под силу
унести
этот дым из блеклых, затуманенных глаз ребёнка.
.................................................................
День и ночь грохочут машины.
Сыплются искры, вылетают на улицы...
Вот одна искра выпала из снопа: не гаснет,
не бледнеет,
падает всё ниже, плывёт над широкой, тёмной
улицей —
прямо, далеко...
На улице никого.
Тишина...
Искра плывёт и не гаснет.
За ней тянется полоса красного света, расслаивается
на тонкие
кровавые нити, нависает над окнами, светится.
Всё светлее везде... Красный отблеск...
Взорвалась красная искра, полыхнуло пламя во всех
закоулках.
Зарумянившиеся стёкла хитро поблескивают зрачками.
На улице пусто...
Всё тихо...
...................................................................
Почему умолкли молоты в кузницах, замерли катушки
на прядильных машинах? Почему бессильно обвисли
приводные
ремни, а маховики остановили своё вечное движение...
Заснули фабрики, зажмурив багровые зенки как
дикие звери.
Уже не валит дым из высоких труб, погас жар под
котлами,
а красные искры всё летят и летят...
Удивлённо и угрожающе заскрежетали напоследок
зубчатые
колёса машины, когда последний раб выбежал
на улицу...
Летят красные искры...
.....................................................................
Они идут!
Они выбрались из тёмных, смрадных нор,
захлопнули стальные ворота фабрик, забыли о грязных,
затуманенных слезами нищеты окошках своих
подвалов...
быстрым шагом вышли на красные улицы.
Они идут!
Грохочет каменная мостовая.
Они залили все площади, улицы, переулки – их всё
больше,
всё шире они разливаются по предместьям,
их уже не остановят стены из красного кирпича.
Клокочет, растёт толпа, колышется масса голов,
и слышен гневный гул, словно скрежещут, спадая,
оковы,
из каждой груди рвётся долго сдерживаемое проклятье.
Темно – только красные нити летящих откуда-то
искр
мерцают, блуждая низко над головами...
Люди вырвались из когтей чудовища,
сбежали из своих убогих клетушек и уже не вернутся
назад!
Они войдут в эти светлые, стеклянные улицы,
вломятся в сверкающие кафе, высадят ворота дворцов,
вытащат из них несправедливость, задушат, бросят
в грязь,
и миллионы ног растопчут её!..
......................................................................
Они идут!
Плечи напряжены, кулаки сжаты, глаза, еще недавно
блеклые,
сияют нестерпимым блеском.
Окна богатых каменных особняков глядят на них
с ненавистью,
но и с тревогой... Оттуда, из окон второго этажа,
на них с отчаянием и яростью взирает
несправедливость.
Там везде роскошные ковры и зеркала, блещет паркет
белых салонов, но почему-то смердит потом
и нищетой...
А они идут.
Мерно, спокойно, волной расплавленного железа
заливают широкие площади и бульвары...
Красные нити искр уже не вьются над ними —
искры во главе толпы, они слились в одно кровавое
знамя
и радостно трепещут в воздухе!
Люди идут!
В такт мерной поступи, поначалу несмело,
пробуждается песня,
дрожит в приоткрытых губах, дрожит
вместе с широкой волной голов, крепнет, грозно
сгущается.
Это уже не гневный ропот,
а тревожный гул, подобный дыханию тысяч людей.
Эта песня – уже не стон, а гром!..
...И вот, яростная, как раскат грома, она взревела
могучим хором отмщения, взвыла эхом всей их
собачьей жизни —
зазвучала гордо, отчаянно, непреклонно...
За наш пот, за голод и боль!..
За наши дни без солнца!..
За наши дни без хлеба!..
За нашу жизнь без счастья!..
Расплата за кровь!
Кровью – за кровь!!!
.............................................................
Лес вытянутых рук со сжатыми кулаками.
Сквозь него прорываются слова песни, красные,
словно кровь.
Слова, сильные, как буря, страшные, несущие
возмездие...
Они ударяют в ворота дворцов, выбивают двери,
замораживают всё внутри, снова мчатся на улицу,
крушат зеркальные витрины, врываются в храмы,
гасят поминальные свечи, окружают алтари,
ищут бога под гордыми куполами...
И вскоре выбегают оттуда, ибо нет бога ни под
куполами,
ни над ними, нигде...
Ха-ха-ха! Мир движется по кругу —
крутится колесом людская беда и сама пред собою
падает ниц!
Ха-ха-ха!
Захохотали красные слова песни, захохотала толпа...
– Тебе мы будем поклоняться, Жизнь, тебе, Счастье!
Долой страдания!
Долой крест!!
....................................................................
На огромной площади воздвигли огромный трон.
И втащили наверх труп, и водрузили ему на голову
корону.
– Царствуй, мёртвая нищета!
Царствуй, издохший голод!!
Ха-ха-ха!
Умер старый мир, умерла несправедливость, умер
старый бог...
Да здравствует жизнь!!!
....................................................................
Красное знамя трепещет звуком радостных слов
песни...
Бледнеет последняя ночь.
Восходящее солнце смотрит в лицо трупу в короне...
 
* * *
 
Со страхом и любопытством
в зеркале присматриваюсь к себе:
это я —
двадцатичетырехлетний,
уставший, никому не нужный человек!
 
 
Ничего особенного с виду:
то же лицо у меня,
что ношу каждый день, хоть ты тресни:
нос с горбинкой, серый овал лица,
и всё же стоит там кто-то,
будто знакомый,
который не так уж мне интересен.
 
 
Ночь.
Ночью нужно спать,
как спят все на свете люди,
Пусть снов не будет
и ничего плохого с тобой не будет.
Главное – вовремя встать.
Именно перед этой ночью я умер.
 
 
Но мой труп,
зловонный и синий,
безмозглый,
напился,
хлебнув ободранным в последнем крике горлом
паршивого вина:
брызг застойной сгустившейся крови.
 
 
Эй вы, путники, те, которые
видели льды Гренландии
и ощутили затылком
солнце Австралии, —
я покажу вам солнце
в блеске стали —
свистящей пули
из пулеметного горла.
 
 
Ох ты, сердце
маленькое, трепещущее,
ох вы, глаза
застывшие, ослепшие…
 
 
О, если б я был большим детским богом,
я бы весь мир на бегу догнал,
бил его и пинал,
лысый череп с размаху мозжил,
пронзал полюса ударом жестоким.
 
 
Дымные, смрадные окна Европы бить,
плющить гнилые мозги, как танк,
Триумфальную арку на части нещадно рассечь,
костями своими бесстыдно играть «ва-банк»,
сердцем – ракетой красной – душный воздух
пронзить,
смирительную рубашку Правды сорвать
с обезумевших плеч.
 
 
«Мечта отрубленной головы» —
(эту фразу, конечно, знаете вы) —
слушайте!
В моей отрубленной голове
разноцветный гуляет ветер,
играет музыка
низвергающегося космоса —
и никогда не заходит солнце мое,
чудесное, как цветы
лотоса,
чистое, как слеза,
яркое до слепоты.
 
 
Приду один
и встану
там,
перед веков эшафотом.
Если хотите, я брошу вам
в морды пригоршни слов,
как блестящих злотых.
Если хотите,
я обнажу свой крик, как открытую миру рану,
и мысли мои табуном, как безумные кони,
пусть мчат стремглав через мост
от погони.
Я ракета,
летящая с чёрных звёзд.
 
* * *
 
Закрылся день – заплеванная корчма,
ночь в мир помои выплеснула из кухонь.
Целуйте, пьяницы, в косой фасад дома,
кидайтесь фонарям на шею, как потаскухам!
 
 
Взглядом сфинкса сверлили зрачки синема и кантин,
по бульвару шатались химеры в шляпках с ярким
кантом,
из скрижалей Моисеевых понаделали карты вин,
и всякая извозчичья кляча выглядела Росинантом.
 
 
Я выехал из города последним поездом.
Резко голос ее «на помощь!»
звал.
Толпа выла,
ревела,
била в гонги.
В горящем доме
матчиша
бал.
Смутные призраки.
В крови пожар.
Порыв.
Гигантский радиоаппарат
изрыгал искорки,
газ пылал,
давил пар.
 
 
У меня был билет до белого океана,
но поезд встал на пустой станции,
и вновь видел я ночь, нагую и пьяную
от вина хищных акаций.
Но я знал, покуда стоп-кран не пресек колес разгон,
что будет радости буря и теплый дождь заплещет.
Из стеклянного спального солнце выпрыгнуло
на перрон
и пылкое сердце зажало в жгучие клещи.
Слушай.
Не надо слов.
Нет ни завтра еще, ни вчера уже нету.
Гляди: из флаконов бумажных цветов
вырастает цветистая нива.
Знаешь? От больной пропойцы-ночи
я сбежал, как из сумасшедшего дома.
Тут светят солнца в огарках на стойке буфета.
Прямо – как в этих словах намолчанных,
сладко – в мелодиях многоголосого гомона.
 
* * *
 
Есть печали, как первые грёзы младенца,
бестелесные, тонкие – сесть и заплакать:
мёртвой осени тени плывут через сердце
и глядятся в окно, запотевшее в слякоть.
Выплывают они с календарной страницы,
из надгробной плиты и металла виньеток,
из газет и ложатся на тусклые лица
в толчее городской. Есть печаль без ответа
отправлений почтовых и ртов, сжатых болью.
Есть печальная жалость мазурок Шопена,
что таится под грузом упрямых бемолей.
Есть предчувствия и огорчения пена
человека, который от тени на зданье
ожидая чего-то, в пустое пространство
тихо вместо «прощай» говорит «до свиданья»
долгой невозвратимости и постоянству.
А другие, безумные злые печали,
сквозь бессонную ночь по мостам, переулкам
и бульварам преследуют эхом в канале
неспокойную лодку, мотор её гулкий
с аритмией сердечной, и ветер о камень
треплет крылья под арками, прячет враждебность,
есть печаль, как разрезанная мотыльками
чернота бесконечных болезненных дебрей.
 
* * *
 
Пьяный мозг слепые виденья наполнили:
рухнул неба свод, разодран, как черная шаль,
ветер размашистый мял и косые секли его молнии,
мир же по кругу бездумно двигался вдаль.
 
 
Дерзко подступим к веков обугленным плахам,
будем старые луны о звезды дробить на куски;
горсти слов, словно золото, будем бросать с размахом —
и ракетами взмоют сердца из груди взапуски!
 
 
Песни в космос будут излиты солнца
радиоаппаратом
и воспарим мы в скрипе трансмиссий, колес и спиц.
С нами электросила и пар, её адоратор,
аэропланы попадают, как метеоры, ниц.
 
 
На пьяных кораблях мы отправимся плавать весело,
вгрызаясь в континенты рьяно, как червь в бревно;
с крестов на черной Голгофе снимем всех,
кого там повесили
небу крикнем «На землю!», кровь обратим в вино.
 

Карманьола «Хиены»

 
Шум, суматоха, в пене рыла,
гром извергает Лютославский,
a «Двугрошовка» и «Варшавский»
кровь проливают, как чернила!
 
 
Штаб ратный «Речи Посполитой»,
за ним святоши, в бой готовы,
и дамский клуб блаженной Зыты
ведут страну дорогой новой...
 
 
Банкиры, лавочникифранты,
подростки, прачки, фабриканты,
домовладельцы, спекулянты
и в пёстрых шапках корпоранты...
 
 
«Фашизму слава! Выше, стая!
Жидам – по жёрнову и в воду!»
Нам Новачинский пишет оды,
в горшок с дерьмом перо макая:
 
 
«Наш свет пробьёт над Польшей тучи —
пусть нация врагов карает!
Там, в Риме, Муссолини правит,
здесь будет… Галлер в роли дуче…»
 
 
О генерал! Веди когорты
во имя Бога и Антанты —
летите, клочья пейсов, к чёрту,
а сейм разгонит сам Корфанты!..
 
 
Нам ждать и медлить не пристало,
пройти по Вейской все готовы —
гремите, патриотов зовы —
погром в «Поранном» – лишь начало...
 
 
«Ewiva fasci![1] Палки к бою!»
раздулось сердце, пухнут вены...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Задравши морду ввысь, «Хиеной»,
вся площадь Александра воет...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
 
Но что станешь делать, скотина,
когда будет кровь рекой,
когда тебя втопчет в глину
гнев наш рабочий, злой,
 
 
и падут кулаки на шеи
ваши, бесчинств творцы,
когда печи фабрик дотлеют,
сгорят в поместьях дворцы?..
 
 
Дрожите! Близка расплата!
Ключи хватайте от касс!
Уже кулаки сжаты
гневных, голодных масс!..
 
 
По норам, банда! По норам,
к жёнам, к перинам нагретым.
Час наступает. Скоро
смерть вам с красным рассветом.
 

Поэты

 
Слепые и нищие, плетутся они к костёлу,
стиснув миску, лишенные даже крова.
– Вельможный пан, помогите в жизни тяжелой,
три дня не ел, хоть грошик дайте, хоть слово.
 
 
– Приходите, нищие, здесь во дворце живу я,
сам построил, и вам хватит скитаться по свету.
Вашу жизнь одним днем оплачу, не торгуясь,
брошу под ноги сердце – золотую монету.
 

Война

   Ночи молчат и чернилами небо чертят,
   узоры скорченных тел и белки мертвых глаз,
   флаги деревьев, иголки на карте боёв и смерти
   и магнитную стрелку, которую дрожь свела.
 
   Целят прожектора́ треугольники взглядов.
   Выстрел тявкнет над чернотой, удушающе, высоко —
   и завибрируют псы шрапнели, затявкают,
   ибо им надо
   драться за кость, невидимый ночью окоп.
 
   Мы же копаем рвов длинные узкие щели,
   пахнет могилой земля, каждый метр ее.
   Словно нож гнойную рану, ракета объект
   выцеливает
   и подыхает, в геометрию проводов втиснув тело
   свое.
 
   В горле – спазм, зажатый пальцами воя,
   сумасшедшие мысли в эмали черепа стынут.
   Выстрел. Выстрел еще. Тишь и треск пулемета
   над передовою.
   Кровавое брюхо рассвета скоро дополнит картину.

Прощание с Европой

 
Хо-хо – друзья мои,
завтра я уезжаю в Батавию,
там меня ждёт моя голубая невеста,
с которой мы не виделись так давно.
 
 
Каждый день она ждёт в порту
и машет длинным белым платком,
и плывут по морю маленькие пароходы.
 
 
А зовут её Антуанетта.
А глаза у неё совсем зелёные.
Зелёные, похожие на оливки.
 
 
Я уезжаю, уезжаю, друзья,
курю вместе с вами последнюю трубку.
 
 
Отправьте на родину телеграмму:
я уезжаю!
Я больше не буду ждать трамваев,
не буду читать объявлений в газетах.
Антуанетта!
 
 
– Землетрясение в Новой Зеландии!
– Государственный переворот в Буэнос-Айресе!
Гости в таверне пьяны,
резко жестикулируют длинными руками.
 
 
Я пью через соломинку холодный коктейль,
пью за здоровье моей голубой невесты,
и меня абсолютно ничего не волнует,
кроме дыма, который уже рвётся
из четырёх белых труб «Цивилизации»,
отплывающей в Батавию.
 
 
Хо-хо, хо-хо, Антуанетта!
Я уезжаю, уезжаю, уезжаю...
 

Негероическая песнь

 
Героической не будет эта песнь,
гимн мы не споем во славу Бога.
Скрип колес да ледяная взвесь
на осенних, на далеких дорогах.
 
 
Острый дождь, секи лицо, не промажь,
страшен снег, сжимает горло жара.
Есть всесильные слова и есть слово МАРШ,
завязавшее нас в узел живой вчера.
 
 
А во рву глубоком, сыром
небеса оловянным жёлобом,
и ты просишь: «Плащом укрой,
холодно».
 
 
И еще просишь: «Дай пить».
Ты становишься бледней и бледней,
твое сердце устало бить,
вот повязка и кровь на ней.
 
 
Есть великая тишь под печатью лет.
Память – кладбищем, и молкнет певец.