Кредо наших легенд
Человек, экономящий на чувствах, неизбежно становится банкротом. Если в течение дня вам не довелось улыбаться или плакать, значит вы заболели апатией. С некоторых пор эта болезнь стала распространенным явлением. Люди воспринимают ее как норму и сознательно развивают в себе.
В состоянии полного безразличия ко всему окружающему человек способен пребывать годами. На работе он может механически проверять счета, делать звонки, вести переговоры, совершать нужные телодвижения и мысленно задаваться вопросом: когда же все это закончится?
Вечером, придя домой, он будет перемещаться по квартире, о чем-то говорить с детьми или женой, пить чай, смотреть телевизор и задаваться все тем же вопросом.
Глаза апатичного человека обычно излучают агрессивную подозрительность или ничего. Не осознавая истинной природы своего состояния, он часто принимает задумчивую позу и начинает глубокомысленно нудить пространство, цитируя Экклезиаста: “Суета сует — все суета!” Иногда он рассказывает о том, что все познал, пережил, всем насытился, всего добился и уже не имеет желания поднимать крышку унитаза. Поэтому апатию нередко путают с проявлением зрелости, “когда двух баб уже много, а одного стакана мало”. Здесь каждый сочиняет свою историю и правды никто не говорит.
В детстве мы не знали, что такое апатия. Мы умели смеяться и плакать одновременно и ко всему проявляли интерес. Все, что нас окружало, могло быть источником взрыва эмоций, и мы не понимали, что можно жить и чувствовать иначе.
Первые уроки апатии мы получали от родителей: “Не смейся громко! Это неприлично!”, “Перестань плакать! Ты уже взрослый!” и так далее. Скрытие внешних проявлений своих чувств нам преподносили как умение владеть собой.
Чтобы соответствовать требованиям взрослых, мы прилежно упражнялись в хладнокровии. Избавляя себя от слез, мы потихоньку избавлялись от способности искренне и тонко переживать и, как следствие, мы автоматически теряли возможность улыбаться. Фальшивая улыбка и животный смех над анекдотами все чаще заменяли нам выражение подлинной радости. И хотя до настоящей апатии было еще далеко, первый опыт угнетения тонких переживаний приносил свои плоды. То, что раньше казалось естественным, уже выглядело смешно.
Хронический страх перед возможностью выглядеть смешным заставляет человека подчиняться особым нормам внешних проявлений, исключающих искренность. В погоне за внутренним комфортом мы начинаем выстраивать свою жизнь так, чтобы чувства, загнанные внутрь, не причиняли нам страданий. Как правило, мы перестаем совершать безумные поступки, идти на риск, ежеминутно избегая всего, что может потревожить каменеющую душу.
Боль и радость — взаимосвязаны. Чем активнее мы избегаем первого, тем меньше испытываем второе. В конечном итоге нас постигает эмоциональная смерть, то есть апатия.
Для творческих натур эта болезнь особенно опасна. Несовместимость личных устремлений с внутренним состоянием парализует их как активно действующую личность и неизбежно выливается в злобу и агрессию ко всему окружающему. Любая личная неудача оправдывается несовершенством ближних. В данном случае самокритика невозможна — как действие, угрожающее внутреннему комфорту.
В целях самозащиты апатичная натура использует стандартные установки: “Все люди — козлы”, “Мои сотрудники — кретины”, “Мои дети — спиногрызы”, “Жена — проститутка”, “В правительстве — только идиоты”, “Один Бог — без греха, и тот меня не слышит”.
Почти все так называемые “непризнанные гении” болеют апатией. Они хорошо знают, что им нужно делать, чтобы добиваться успеха, но любое действие предполагает риск. Неудача причиняет боль. И это может быть замечено. Чтобы не выглядеть смешным, “непризнанный гений” предпочитает гордо лежать на диване и утешать себя простыми мыслями — пусть меня клопы съедят, зато я не работаю альфонсом.
Для тех, кто в жизни чего-то добился, апатия создает иллюзию прочности положения. Им кажется, что лучше быть маленьким красивым президентом фирмы, чем некрасивым президентом страны. Активно обманывая себя и окружающих, апатичный человек принимает позу преуспевающего человека, которому ничего не надо. Не имея денег на поездку в Париж, он может развивать теорию о жлобстве французской нации и при этом в нее верить.
Защищая свой внутренний комфорт, апатик становится корифеем обмана. Ложь по любому поводу — это кредо его существования. Любая правда, исходящая извне, рефлективно воспринимается как попытка его обмануть или обвинить, потому что иных отношений между людьми он уже не видит. И это неудивительно: превращая себя и свою жизнь в большую лживую легенду, апатик соприкасается с точно такими же легендами окружающих.
Почти все мы представляем собой скопище легендарных людей, облаченных в прочную броню неправды. Нежные, ранимые мужчины играют роль старых солдат, не знающих слов любви.
Красивые, ласковые женщины вживаются в образы стервозных истеричек, “любящих” только за деньги. Все, что мы говорим друг другу, произносится с учетом придуманных легенд, и любое нарушение легендарного этикета воспринимается как наглая попытка проникнуть в интимное хранилище умерщвленных чувств.
Открытый человек с ясными, распахнутыми глазами пугает нас радостью забытого детства, потому что рядом с этим проживает сладкая боль, с которой мы когда-то расстались.
В какой-то момент мы способны немного растаять и кое-что вспомнить. Но потом быстро берем себя в руки и, прикрываясь злорадной усмешкой, заявляем, что человек, похожий на правду, — это смешной идиот, начитавшийся слюнявых брошюрок. Наша общая болезнь не позволяет нам вернуться к реальности — надежность комфортабельных легенд противоречит обнаженной жизни.
В состоянии полного безразличия ко всему окружающему человек способен пребывать годами. На работе он может механически проверять счета, делать звонки, вести переговоры, совершать нужные телодвижения и мысленно задаваться вопросом: когда же все это закончится?
Вечером, придя домой, он будет перемещаться по квартире, о чем-то говорить с детьми или женой, пить чай, смотреть телевизор и задаваться все тем же вопросом.
Глаза апатичного человека обычно излучают агрессивную подозрительность или ничего. Не осознавая истинной природы своего состояния, он часто принимает задумчивую позу и начинает глубокомысленно нудить пространство, цитируя Экклезиаста: “Суета сует — все суета!” Иногда он рассказывает о том, что все познал, пережил, всем насытился, всего добился и уже не имеет желания поднимать крышку унитаза. Поэтому апатию нередко путают с проявлением зрелости, “когда двух баб уже много, а одного стакана мало”. Здесь каждый сочиняет свою историю и правды никто не говорит.
В детстве мы не знали, что такое апатия. Мы умели смеяться и плакать одновременно и ко всему проявляли интерес. Все, что нас окружало, могло быть источником взрыва эмоций, и мы не понимали, что можно жить и чувствовать иначе.
Первые уроки апатии мы получали от родителей: “Не смейся громко! Это неприлично!”, “Перестань плакать! Ты уже взрослый!” и так далее. Скрытие внешних проявлений своих чувств нам преподносили как умение владеть собой.
Чтобы соответствовать требованиям взрослых, мы прилежно упражнялись в хладнокровии. Избавляя себя от слез, мы потихоньку избавлялись от способности искренне и тонко переживать и, как следствие, мы автоматически теряли возможность улыбаться. Фальшивая улыбка и животный смех над анекдотами все чаще заменяли нам выражение подлинной радости. И хотя до настоящей апатии было еще далеко, первый опыт угнетения тонких переживаний приносил свои плоды. То, что раньше казалось естественным, уже выглядело смешно.
Хронический страх перед возможностью выглядеть смешным заставляет человека подчиняться особым нормам внешних проявлений, исключающих искренность. В погоне за внутренним комфортом мы начинаем выстраивать свою жизнь так, чтобы чувства, загнанные внутрь, не причиняли нам страданий. Как правило, мы перестаем совершать безумные поступки, идти на риск, ежеминутно избегая всего, что может потревожить каменеющую душу.
Боль и радость — взаимосвязаны. Чем активнее мы избегаем первого, тем меньше испытываем второе. В конечном итоге нас постигает эмоциональная смерть, то есть апатия.
Для творческих натур эта болезнь особенно опасна. Несовместимость личных устремлений с внутренним состоянием парализует их как активно действующую личность и неизбежно выливается в злобу и агрессию ко всему окружающему. Любая личная неудача оправдывается несовершенством ближних. В данном случае самокритика невозможна — как действие, угрожающее внутреннему комфорту.
В целях самозащиты апатичная натура использует стандартные установки: “Все люди — козлы”, “Мои сотрудники — кретины”, “Мои дети — спиногрызы”, “Жена — проститутка”, “В правительстве — только идиоты”, “Один Бог — без греха, и тот меня не слышит”.
Почти все так называемые “непризнанные гении” болеют апатией. Они хорошо знают, что им нужно делать, чтобы добиваться успеха, но любое действие предполагает риск. Неудача причиняет боль. И это может быть замечено. Чтобы не выглядеть смешным, “непризнанный гений” предпочитает гордо лежать на диване и утешать себя простыми мыслями — пусть меня клопы съедят, зато я не работаю альфонсом.
Для тех, кто в жизни чего-то добился, апатия создает иллюзию прочности положения. Им кажется, что лучше быть маленьким красивым президентом фирмы, чем некрасивым президентом страны. Активно обманывая себя и окружающих, апатичный человек принимает позу преуспевающего человека, которому ничего не надо. Не имея денег на поездку в Париж, он может развивать теорию о жлобстве французской нации и при этом в нее верить.
Защищая свой внутренний комфорт, апатик становится корифеем обмана. Ложь по любому поводу — это кредо его существования. Любая правда, исходящая извне, рефлективно воспринимается как попытка его обмануть или обвинить, потому что иных отношений между людьми он уже не видит. И это неудивительно: превращая себя и свою жизнь в большую лживую легенду, апатик соприкасается с точно такими же легендами окружающих.
Почти все мы представляем собой скопище легендарных людей, облаченных в прочную броню неправды. Нежные, ранимые мужчины играют роль старых солдат, не знающих слов любви.
Красивые, ласковые женщины вживаются в образы стервозных истеричек, “любящих” только за деньги. Все, что мы говорим друг другу, произносится с учетом придуманных легенд, и любое нарушение легендарного этикета воспринимается как наглая попытка проникнуть в интимное хранилище умерщвленных чувств.
Открытый человек с ясными, распахнутыми глазами пугает нас радостью забытого детства, потому что рядом с этим проживает сладкая боль, с которой мы когда-то расстались.
В какой-то момент мы способны немного растаять и кое-что вспомнить. Но потом быстро берем себя в руки и, прикрываясь злорадной усмешкой, заявляем, что человек, похожий на правду, — это смешной идиот, начитавшийся слюнявых брошюрок. Наша общая болезнь не позволяет нам вернуться к реальности — надежность комфортабельных легенд противоречит обнаженной жизни.
Анатомия милосердия
Где бы гуманист ни прятался, его везде найдут цыгане. Даже под землей ему нет покоя: вагоны метро и те превратились в ловушки для гуманистов.
С древнейших времен пестрое, чумазое племя кормится малодушием людей. Цыгане хорошо знают, что человек любит себя тотально и в принципе не может любить ближнего. Как ни парадоксально, именно это обстоятельство помогает эффективно извлекать пользу в виде подаяния. Например, вагон метро — это тесное, замкнутое пространство, которое в течение определенного времени невозможно покинуть. Здесь трудно сделать вид, что чего-то не замечаешь или куда-то торопишься. Все происходящее внутри становится фактом, от которого нельзя отвертеться.
Когда в дверях появляется “несчастная женщина” с ребенком, народ мысленно чертыхается, опускает глаза и готовится к отражению психической атаки. Цыганка хорошо чувствует это и применяет особую систему заклинаний. Пассажир не может закрыть уши и вынужден принять удар. В данном случае для цыганки не важно содержание текста. Главное — удачно подобрать вибрацию голоса, паузы и продолжительность завывания.
Каждый человек способен болезненно реагировать на определенную звуковую волну. Правильно произнесенные фразы — залог успеха. Испытывая болевые ощущения под воздействием скорбного звука, человек автоматически начинает испытывать жалость, но не к цыганке, а к себе. Психически здоровый индивидуум отлично знает, что перед ним разыгрывают комедию, что цыганка вовсе не бедна, а ее ребенок не голоден. Но боль сильнее логики. Чтобы клиент не остыл, ему преподносят устрашающий видеоряд, построенный на грязи и жутких лохмотьях. Зримый символ “несчастья” добивает зрителя. И, чтобы избавить себя от страданий, нервный пассажир выдает деньги. Таким образом, он отгораживается от негативного воздействия и ликвидирует свои болевые ощущения.
Подобные атаки постепенно закалили психику граждан. Но цыганский профессионализм сильнее любой закалки. Вагонные побирушки регулярно меняют способы устрашения. Вместо ожидаемой грязи, клиенту могут предложить образцовую чистоту, тарабарщину на плохом русском могут заменить хорошим украинским, бедную мать может сменить несчастный отец и так далее. Главное — обойти подготовленные баррикады нестандартным маневром. Гибкая натура может обезоружить даже самых стойких.
Как бы там ни было, но подавая милостыню, человек далек от сочувствия к ближнему. В данном случае его заботит наличие или перспектива личных страданий. Люди очень суеверны и хорошо знают, что судьба переменчива. Встречая на своем пути атрибуты горя, человек интуитивно чувствует в этом угрозу и некое предупреждение свыше... В голодном пенсионере, нищем бродяге, нетрудоспособном инвалиде мы видим свою возможную перспективу. Подсознательно примеряя лохмотья, мы начинаем активно сочувствовать себе и в страхе спешим обезопасить свое будущее благовидным поступком. Чтобы обезопасить себя, мы прибегаем к примитивному шаманству.
Каждый колдует по-своему. Студенты накануне экзаменов спешат в церковь бросить денежку на храм. Удачливый бизнесмен, пугаясь собственной фортуны, задабривает ее благотворительностью. Довольные своевременной зарплатой обыватели ублажают судьбу мелкими подаяниями на улицах.
Все это напоминает языческие жертвоприношения. Независимо от личной религиозной культуры человек ощущает мистическое влияние принесенной жертвы на качество жизни.
Можно сказать, что в основе так называемой человеческой доброты скрываются своеобразные энергетические спекуляции. Наше милосердие — это магия абсолютного эгоизма, с помощью которого мы пытаемся избавить себя от страданий.
Многие знают, что, согласно Святому Писанию, “милостивы... помилованы будут”. Но там сказано также: “Не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас”, “Когда творишь милостыню, пусть твоя левая рука не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была в тайне”.
Отсюда возникает вопрос: может ли человек творить милостыню в тайне от окружающих, в том числе от себя самого? Как следует из практики, даже знаменитый Тимур и его команда не могли совершать в тайне от себя своих добрых пионерских поступков.
Вряд ли мы сможем постигнуть истинное значение слов Христа. Но ясно одно: наше милосердие — это самозащита мелких трусливых торговцев, несовместимая с божественным понятием добра. Изредка помогая убогим и беспомощным, мы совершаем своеобразный магический акт, надеясь сохранить в равновесии свое благополучие. Спасение ближнего нас интересует только в контексте спасения собственного. Мы умудряемся сохранять личный интерес, даже когда жертвуем своей жизнью. Во всем этом присутствует какая-то безысходность.
Но выход все же есть. Чтобы милосердие стало реальностью, человек обязан исчезнуть в собственных глазах, иначе говоря, полностью растворить свою личность в Боге. Но это, к сожалению, большинству недоступно в земной жизни. Даже святым.
Проживая по законам изувеченной христианской морали, мы погрязли в бытовой варварской магии. Нам уже некогда изучать подлость собственной натуры. Нас постоянно отвлекают нищие и страждущие, от которых нельзя избавиться, но можно откупиться.
Печально. Родители не объяснили нам в детстве, что откровенно добрый, отзывчивый мальчик — это и есть самый настоящий негодяй. Что желание быть хорошим возникает только у безнадежного лицемера. Что милосердие существует в природе не благодаря, а вопреки человеку. Что все, кого считают гуманистами, — это простые пассажиры, до смерти запуганные цыганами.
С древнейших времен пестрое, чумазое племя кормится малодушием людей. Цыгане хорошо знают, что человек любит себя тотально и в принципе не может любить ближнего. Как ни парадоксально, именно это обстоятельство помогает эффективно извлекать пользу в виде подаяния. Например, вагон метро — это тесное, замкнутое пространство, которое в течение определенного времени невозможно покинуть. Здесь трудно сделать вид, что чего-то не замечаешь или куда-то торопишься. Все происходящее внутри становится фактом, от которого нельзя отвертеться.
Когда в дверях появляется “несчастная женщина” с ребенком, народ мысленно чертыхается, опускает глаза и готовится к отражению психической атаки. Цыганка хорошо чувствует это и применяет особую систему заклинаний. Пассажир не может закрыть уши и вынужден принять удар. В данном случае для цыганки не важно содержание текста. Главное — удачно подобрать вибрацию голоса, паузы и продолжительность завывания.
Каждый человек способен болезненно реагировать на определенную звуковую волну. Правильно произнесенные фразы — залог успеха. Испытывая болевые ощущения под воздействием скорбного звука, человек автоматически начинает испытывать жалость, но не к цыганке, а к себе. Психически здоровый индивидуум отлично знает, что перед ним разыгрывают комедию, что цыганка вовсе не бедна, а ее ребенок не голоден. Но боль сильнее логики. Чтобы клиент не остыл, ему преподносят устрашающий видеоряд, построенный на грязи и жутких лохмотьях. Зримый символ “несчастья” добивает зрителя. И, чтобы избавить себя от страданий, нервный пассажир выдает деньги. Таким образом, он отгораживается от негативного воздействия и ликвидирует свои болевые ощущения.
Подобные атаки постепенно закалили психику граждан. Но цыганский профессионализм сильнее любой закалки. Вагонные побирушки регулярно меняют способы устрашения. Вместо ожидаемой грязи, клиенту могут предложить образцовую чистоту, тарабарщину на плохом русском могут заменить хорошим украинским, бедную мать может сменить несчастный отец и так далее. Главное — обойти подготовленные баррикады нестандартным маневром. Гибкая натура может обезоружить даже самых стойких.
Как бы там ни было, но подавая милостыню, человек далек от сочувствия к ближнему. В данном случае его заботит наличие или перспектива личных страданий. Люди очень суеверны и хорошо знают, что судьба переменчива. Встречая на своем пути атрибуты горя, человек интуитивно чувствует в этом угрозу и некое предупреждение свыше... В голодном пенсионере, нищем бродяге, нетрудоспособном инвалиде мы видим свою возможную перспективу. Подсознательно примеряя лохмотья, мы начинаем активно сочувствовать себе и в страхе спешим обезопасить свое будущее благовидным поступком. Чтобы обезопасить себя, мы прибегаем к примитивному шаманству.
Каждый колдует по-своему. Студенты накануне экзаменов спешат в церковь бросить денежку на храм. Удачливый бизнесмен, пугаясь собственной фортуны, задабривает ее благотворительностью. Довольные своевременной зарплатой обыватели ублажают судьбу мелкими подаяниями на улицах.
Все это напоминает языческие жертвоприношения. Независимо от личной религиозной культуры человек ощущает мистическое влияние принесенной жертвы на качество жизни.
Можно сказать, что в основе так называемой человеческой доброты скрываются своеобразные энергетические спекуляции. Наше милосердие — это магия абсолютного эгоизма, с помощью которого мы пытаемся избавить себя от страданий.
Многие знают, что, согласно Святому Писанию, “милостивы... помилованы будут”. Но там сказано также: “Не творите милостыни вашей перед людьми с тем, чтобы они видели вас”, “Когда творишь милостыню, пусть твоя левая рука не знает, что делает правая, чтобы милостыня твоя была в тайне”.
Отсюда возникает вопрос: может ли человек творить милостыню в тайне от окружающих, в том числе от себя самого? Как следует из практики, даже знаменитый Тимур и его команда не могли совершать в тайне от себя своих добрых пионерских поступков.
Вряд ли мы сможем постигнуть истинное значение слов Христа. Но ясно одно: наше милосердие — это самозащита мелких трусливых торговцев, несовместимая с божественным понятием добра. Изредка помогая убогим и беспомощным, мы совершаем своеобразный магический акт, надеясь сохранить в равновесии свое благополучие. Спасение ближнего нас интересует только в контексте спасения собственного. Мы умудряемся сохранять личный интерес, даже когда жертвуем своей жизнью. Во всем этом присутствует какая-то безысходность.
Но выход все же есть. Чтобы милосердие стало реальностью, человек обязан исчезнуть в собственных глазах, иначе говоря, полностью растворить свою личность в Боге. Но это, к сожалению, большинству недоступно в земной жизни. Даже святым.
Проживая по законам изувеченной христианской морали, мы погрязли в бытовой варварской магии. Нам уже некогда изучать подлость собственной натуры. Нас постоянно отвлекают нищие и страждущие, от которых нельзя избавиться, но можно откупиться.
Печально. Родители не объяснили нам в детстве, что откровенно добрый, отзывчивый мальчик — это и есть самый настоящий негодяй. Что желание быть хорошим возникает только у безнадежного лицемера. Что милосердие существует в природе не благодаря, а вопреки человеку. Что все, кого считают гуманистами, — это простые пассажиры, до смерти запуганные цыганами.
Глава 3. Бремя грешников
Государственная тайна
Грабитель благородней вора: он посягает на чужую собственность, открыто и честно рискуя собственной шкурой. Воровство же есть тайное изъятие чужого, потому что вор стесняется всех, кроме себя самого.
Hе будем лукавить: каждый человек хотя бы раз в жизни совершает воровство. В той или иной степени мы все принадлежим к великому воровскому братству. Мы строго охраняем его законы и не любим нарушителей.
О том, что воровать нужно только с корыстной целью, известно всем уважаемым людям. Сколько прекрасных фильмов снято на эту тему, сколько написано книг!
В духе воровской романтики мы воспитываем подрастающее поколение. И каждому объясняем: “Если не пойман — значит не вор”. Ловить друг друга с поличным — наше любимое занятие. Главное — не нарушать правил игры.
Любые исключения нас пугают. Бескорыстно ворующий способен поставить в тупик всех “добропорядочно” ворующих граждан. В самом деле: как может солидный, состоятельный джентльмен воровать огрызки карандашей, авторучки, дешевые ложки, пепельницы или проездные билеты в детской раздевалке? Hелогичность такого поведения противоречит здоровым воровским устремлениям общества. Вор должен иметь стимул. Он нуждается в оправдании своего поступка.
Бескорыстное воровство оправдания иметь не может. Hормальный человек ворует по мере надобности. Бескорыстный ворует всегда, везде и, как правило, всякую дрянь. Такого нельзя посадить в тюрьму. Согласно воровскому кодексу, в тюрьме воровать нельзя, но бескорыстный будет воровать даже там. Разве можно оскорблять чувство интеллигентного ворья таким диким соседством? Инаковорующим диссидентам не место в наших тюрьмах.
Чтобы себя успокоить, мы прибегли к услугам медицины: бескорыстно ворующих людей объявили больными и назвали КЛЕПТОМАHАМИ. Общество вздохнуло с облегчением: людям приятно думать, что клептоман — это сумасшедший, с которого нечего взять. Hа самом же деле все выглядит иначе.
Человек — продукт социальный. Когда независимая индивидуальность вынуждена существовать под давлением детерминированного общества, где все обусловлено, возникает потребность в совершении нестандартных поступков. Бескорыстное, нелогичное воровство — это своеобразный творческий акт, проявление эстетических переживаний свободной натуры.
Что должен испытывать владелец крупной фирмы, похищая вилку на благотворительном вечере? Конечно, восторг победителя, сумевшего убить в себе дряхлое ханжеское существо! Уравняв свою репутацию и общественное положение с маленькой, грязной вилкой, он поднимается над всеми, кто привык жить по законам изолгавшегося мира.
Однако при детальном рассмотрении это явление выглядит прискорбно паллиативным, так как, будучи формой протеста, оно наивно по своей сути. Клептоман надеется найти для себя нечто новое в отказе от привычного и общепринятого, но ничего не находит. Общество сильнее наивно дерзающей личности. Трусливо обозвав его поведение патологией, мы тем самым только фиксируем условность его нешаблонных действий. Клептоману некуда деваться: мы пугаем его флажками из желтых билетов.
Конечно, клептомания — это не только протест. Она может быть также своеобразным способом познания, когда индивидуум, усомнившись в справедливости своих представлений о мире, увлекшись поиском новой духовной опоры, пытается путем внутреннего регресса вернуть себе чувства первично познающей сущности. Ему хочется обрести состояние растущей личности, еще не ведающей законов общества. Уподобившись маленькому ребенку, не знающему разницы между своим и чужим, он надеется заново построить собственное представление об окружающем его пространстве.
Бесконечным присваиванием всего, что плохо лежит, клептоман разрушает в себе осознание ограниченных возможностей. Он постепенно начинает чувствовать, что все вещи, из которых состоит мир, принадлежат только ему. Клептоман не ворует, а возвращает себе свое. Мелкие, якобы несущественные предметы символизируют тотальность его претензий. У клептомана не бывает мелочей, он не желает уступать грубой алчности. Все, что создано Богом, для него драгоценно и не является чужим. Бескорыстно воруя, клептоман совершает своеобразный религиозный обряд. Украденная им вещь автоматически становится для него частью нетронутой, первозданной природы, у которой может быть только один хозяин...
Мы воруем по нужде, а клептоман — по собственной воле. Он свободен, и тем самым опасен. Клептоман противоречит диалектике и нарушает причинно-следственные связи. Объявлять его больным необходимо — это избавляет нас от самокопания. Если мы превратимся в бескорыстно ворующих, важные, привычные вещи утратят свою ценность. Мы начнем воровать первый снег и морскую гальку. Тюрьмы опустеют. Исчезнет азарт воровского “соревнования”. В правительстве некому будет работать. Дети утратят интерес к телевизору, а взрослые — к жизни. Все погрузится в романтический хаос. Вселенная утратит равновесие...
Медицина нас бережет. Клептоман угрожающе здоров, но это — государственная тайна.
Hе будем лукавить: каждый человек хотя бы раз в жизни совершает воровство. В той или иной степени мы все принадлежим к великому воровскому братству. Мы строго охраняем его законы и не любим нарушителей.
О том, что воровать нужно только с корыстной целью, известно всем уважаемым людям. Сколько прекрасных фильмов снято на эту тему, сколько написано книг!
В духе воровской романтики мы воспитываем подрастающее поколение. И каждому объясняем: “Если не пойман — значит не вор”. Ловить друг друга с поличным — наше любимое занятие. Главное — не нарушать правил игры.
Любые исключения нас пугают. Бескорыстно ворующий способен поставить в тупик всех “добропорядочно” ворующих граждан. В самом деле: как может солидный, состоятельный джентльмен воровать огрызки карандашей, авторучки, дешевые ложки, пепельницы или проездные билеты в детской раздевалке? Hелогичность такого поведения противоречит здоровым воровским устремлениям общества. Вор должен иметь стимул. Он нуждается в оправдании своего поступка.
Бескорыстное воровство оправдания иметь не может. Hормальный человек ворует по мере надобности. Бескорыстный ворует всегда, везде и, как правило, всякую дрянь. Такого нельзя посадить в тюрьму. Согласно воровскому кодексу, в тюрьме воровать нельзя, но бескорыстный будет воровать даже там. Разве можно оскорблять чувство интеллигентного ворья таким диким соседством? Инаковорующим диссидентам не место в наших тюрьмах.
Чтобы себя успокоить, мы прибегли к услугам медицины: бескорыстно ворующих людей объявили больными и назвали КЛЕПТОМАHАМИ. Общество вздохнуло с облегчением: людям приятно думать, что клептоман — это сумасшедший, с которого нечего взять. Hа самом же деле все выглядит иначе.
Человек — продукт социальный. Когда независимая индивидуальность вынуждена существовать под давлением детерминированного общества, где все обусловлено, возникает потребность в совершении нестандартных поступков. Бескорыстное, нелогичное воровство — это своеобразный творческий акт, проявление эстетических переживаний свободной натуры.
Что должен испытывать владелец крупной фирмы, похищая вилку на благотворительном вечере? Конечно, восторг победителя, сумевшего убить в себе дряхлое ханжеское существо! Уравняв свою репутацию и общественное положение с маленькой, грязной вилкой, он поднимается над всеми, кто привык жить по законам изолгавшегося мира.
Однако при детальном рассмотрении это явление выглядит прискорбно паллиативным, так как, будучи формой протеста, оно наивно по своей сути. Клептоман надеется найти для себя нечто новое в отказе от привычного и общепринятого, но ничего не находит. Общество сильнее наивно дерзающей личности. Трусливо обозвав его поведение патологией, мы тем самым только фиксируем условность его нешаблонных действий. Клептоману некуда деваться: мы пугаем его флажками из желтых билетов.
Конечно, клептомания — это не только протест. Она может быть также своеобразным способом познания, когда индивидуум, усомнившись в справедливости своих представлений о мире, увлекшись поиском новой духовной опоры, пытается путем внутреннего регресса вернуть себе чувства первично познающей сущности. Ему хочется обрести состояние растущей личности, еще не ведающей законов общества. Уподобившись маленькому ребенку, не знающему разницы между своим и чужим, он надеется заново построить собственное представление об окружающем его пространстве.
Бесконечным присваиванием всего, что плохо лежит, клептоман разрушает в себе осознание ограниченных возможностей. Он постепенно начинает чувствовать, что все вещи, из которых состоит мир, принадлежат только ему. Клептоман не ворует, а возвращает себе свое. Мелкие, якобы несущественные предметы символизируют тотальность его претензий. У клептомана не бывает мелочей, он не желает уступать грубой алчности. Все, что создано Богом, для него драгоценно и не является чужим. Бескорыстно воруя, клептоман совершает своеобразный религиозный обряд. Украденная им вещь автоматически становится для него частью нетронутой, первозданной природы, у которой может быть только один хозяин...
Мы воруем по нужде, а клептоман — по собственной воле. Он свободен, и тем самым опасен. Клептоман противоречит диалектике и нарушает причинно-следственные связи. Объявлять его больным необходимо — это избавляет нас от самокопания. Если мы превратимся в бескорыстно ворующих, важные, привычные вещи утратят свою ценность. Мы начнем воровать первый снег и морскую гальку. Тюрьмы опустеют. Исчезнет азарт воровского “соревнования”. В правительстве некому будет работать. Дети утратят интерес к телевизору, а взрослые — к жизни. Все погрузится в романтический хаос. Вселенная утратит равновесие...
Медицина нас бережет. Клептоман угрожающе здоров, но это — государственная тайна.
Культ знаков препинания
Когда мы слышим, что некий англичанин прожил двести семь лет, а иной китаец двести пятьдесят два протянул, нам делается жутко. В глубине души мы остаемся довольны, что эти мерзавцы все же подохли, потому что любая точка нас утешает, а многоточие приводит в смятение.
В годы лучезарной юности, мысленно блуждая среди звезд, нам хотелось потрогать бесконечность. Однако, напуганные свойствами бездны, мы быстро вернулись на грешную землю. Коридор, у которого нет конца, для нас страшнее роковой стенки. Мы все нуждаемся в конечном результате, и если его нет, мы готовы его придумать.
В свое время серебряный век не предвещал Первой мировой войны. Европа купалась в благополучии и покое. Всем казалось, что это будет длиться вечно. Одуревший от скуки Блок морил публику духами и туманом своей незнакомки. Мужчины были пьяные и “глазами кроликов” рыскали по сторонам в поисках хоть какого-нибудь завершения необозримой стабильности. Люди не знали, чего ждать и где они находятся. С горя увлекаясь спиритизмом, богемная среда выла на Луну и мечтала о самоубийстве, покуда выстрел в Сараево не принес долгожданное облегчение. Почти все общественные слои Европы встретили войну с ликованием. При этом никто не думал о переделах колоний, сырьевых базах и рынках сбыта. Война радовала народ как ясный разграничительный процесс. Динамика стала осязаемой. Всем жилось трудно, но весело.
В период развитого социализма граждане СССР тоже существовали в комфортных ограничениях. Каждый знал, на что может рассчитывать и какие перспективы ожидают впереди. Единственное, что смущало, это мысль о вечности установленного режима. Государственная пропаганда пугала население бесконечностью социализма. С одной стороны, он представлялся как конечная точка социального развития, а с другой, он виделся как угрожающая бесконечность, пахнущая чем-то безрадостным и безысходным.
Мы не знали, что будет после разрушения империи. Для нас было важно поставить точку в конце того, что слишком затянулось. Так было всегда. Свою личную ограниченность люди стремятся распространить на все, что их окружает. Нам страшно умирать, не зная, чем закончится дело, избавляя себя от того, что претендует на вечное существование, мы удовлетворяем свое любопытство и обретаем покой в уютном мире созданных ограничений.
Некоторые граждане не в силах дождаться собственных похорон и предпочитают проводить выходные дни лежа в гробу, наслаждаясь запахами траурных венков. Нечто подобное делает все прогрессивное человечество, ожидая конца света или Страшного суда. Более того, мы даже не ждем, а создаем этот конец. Каждый считает своим долгом найти очередное подтверждение и обсмаковать его. Если пророк хочет завоевать доверие, он непременно пообещает апокалипсис. Еще никто не рискнул поведать народу о бесконечном развитии фирмы “Макдональдс” и нестрашном суде над любителями пива, потому что нас интересует только одно — когда и каким образом мы все дружно “сплетем лапти”.
Бросившись на борьбу с непонятной нам бесконечностью, мы буквально погрузились в культ конца света. Помимо религиозной, художественной и научной литературы мы создали бесчисленное количество убедительных киноверсий и материальных гарантий апокалипсиса в виде ядерных арсеналов. Таким образом, мы уверенно продвигаемся не к тому, что должно быть, а к тому, что мы хотим видеть.
Конец света необходим нам как эффективное психотерапевтическое средство. В нашей голове не укладываются бесконечные величины, поэтому смерть — наш единственный друг и советчик. Планируя свою жизнь не более чем на 50 лет, мы избавляем себя от беспредельных перспектив коллективной жизни. Вера в кнопку самоликвидации устанавливает рамки, внутри которых царит ясность.
В окружении черепов легко размышлять. Подобно Гамлету, нам хочется жалеть Йорика и думать, что в скором времени его судьба постигнет не каждого по очереди, а всех одновременно. Ежедневно мы пишем книгу жизни, подгоняя ее содержание под заранее сочиненный эпилог. Проглотив идею точки, мы наивно полагаем, что заполучили полную картину своего развития. Уже не одно тысячелетие нас увлекает мыльная опера, конец которой известен каждому идиоту. Странно, что при этом никто не скучает.
На свете есть еще места, где люди не думают о конце света. Поэтому за многие века у них мало что изменилось. Они приняли бесконечность как непостижимую норму, с которой можно жить, не увлекаясь могилой принцессы Дианы.
Возможно, в идее конца света скрывается не только страх нашей ограниченности перед свойствами бесконечного, но также глубокая болезненная ревность ко всему, что способно жить по ее законам. Удобная декларация “ничто не вечно под луной” маскирует нашу злобу и бессилие. Мы не можем избавить себя от смерти и потому избавляемся от всего, что ей неподвластно.
В годы лучезарной юности, мысленно блуждая среди звезд, нам хотелось потрогать бесконечность. Однако, напуганные свойствами бездны, мы быстро вернулись на грешную землю. Коридор, у которого нет конца, для нас страшнее роковой стенки. Мы все нуждаемся в конечном результате, и если его нет, мы готовы его придумать.
В свое время серебряный век не предвещал Первой мировой войны. Европа купалась в благополучии и покое. Всем казалось, что это будет длиться вечно. Одуревший от скуки Блок морил публику духами и туманом своей незнакомки. Мужчины были пьяные и “глазами кроликов” рыскали по сторонам в поисках хоть какого-нибудь завершения необозримой стабильности. Люди не знали, чего ждать и где они находятся. С горя увлекаясь спиритизмом, богемная среда выла на Луну и мечтала о самоубийстве, покуда выстрел в Сараево не принес долгожданное облегчение. Почти все общественные слои Европы встретили войну с ликованием. При этом никто не думал о переделах колоний, сырьевых базах и рынках сбыта. Война радовала народ как ясный разграничительный процесс. Динамика стала осязаемой. Всем жилось трудно, но весело.
В период развитого социализма граждане СССР тоже существовали в комфортных ограничениях. Каждый знал, на что может рассчитывать и какие перспективы ожидают впереди. Единственное, что смущало, это мысль о вечности установленного режима. Государственная пропаганда пугала население бесконечностью социализма. С одной стороны, он представлялся как конечная точка социального развития, а с другой, он виделся как угрожающая бесконечность, пахнущая чем-то безрадостным и безысходным.
Мы не знали, что будет после разрушения империи. Для нас было важно поставить точку в конце того, что слишком затянулось. Так было всегда. Свою личную ограниченность люди стремятся распространить на все, что их окружает. Нам страшно умирать, не зная, чем закончится дело, избавляя себя от того, что претендует на вечное существование, мы удовлетворяем свое любопытство и обретаем покой в уютном мире созданных ограничений.
Некоторые граждане не в силах дождаться собственных похорон и предпочитают проводить выходные дни лежа в гробу, наслаждаясь запахами траурных венков. Нечто подобное делает все прогрессивное человечество, ожидая конца света или Страшного суда. Более того, мы даже не ждем, а создаем этот конец. Каждый считает своим долгом найти очередное подтверждение и обсмаковать его. Если пророк хочет завоевать доверие, он непременно пообещает апокалипсис. Еще никто не рискнул поведать народу о бесконечном развитии фирмы “Макдональдс” и нестрашном суде над любителями пива, потому что нас интересует только одно — когда и каким образом мы все дружно “сплетем лапти”.
Бросившись на борьбу с непонятной нам бесконечностью, мы буквально погрузились в культ конца света. Помимо религиозной, художественной и научной литературы мы создали бесчисленное количество убедительных киноверсий и материальных гарантий апокалипсиса в виде ядерных арсеналов. Таким образом, мы уверенно продвигаемся не к тому, что должно быть, а к тому, что мы хотим видеть.
Конец света необходим нам как эффективное психотерапевтическое средство. В нашей голове не укладываются бесконечные величины, поэтому смерть — наш единственный друг и советчик. Планируя свою жизнь не более чем на 50 лет, мы избавляем себя от беспредельных перспектив коллективной жизни. Вера в кнопку самоликвидации устанавливает рамки, внутри которых царит ясность.
В окружении черепов легко размышлять. Подобно Гамлету, нам хочется жалеть Йорика и думать, что в скором времени его судьба постигнет не каждого по очереди, а всех одновременно. Ежедневно мы пишем книгу жизни, подгоняя ее содержание под заранее сочиненный эпилог. Проглотив идею точки, мы наивно полагаем, что заполучили полную картину своего развития. Уже не одно тысячелетие нас увлекает мыльная опера, конец которой известен каждому идиоту. Странно, что при этом никто не скучает.
На свете есть еще места, где люди не думают о конце света. Поэтому за многие века у них мало что изменилось. Они приняли бесконечность как непостижимую норму, с которой можно жить, не увлекаясь могилой принцессы Дианы.
Возможно, в идее конца света скрывается не только страх нашей ограниченности перед свойствами бесконечного, но также глубокая болезненная ревность ко всему, что способно жить по ее законам. Удобная декларация “ничто не вечно под луной” маскирует нашу злобу и бессилие. Мы не можем избавить себя от смерти и потому избавляемся от всего, что ей неподвластно.
Нетелефонный разговор
Бог не доверяет пейджерной связи и не балует своих секретарей. Когда ему однажды захотелось передать людям информацию, он вызвал к себе Моисея и продиктовал ему десять заповедей. Стенографируя все услышанное, Моисей не смел расслабляться. В поте лица он выдалбливал бронзовым зубилом на каменных скрижалях Божие слова. Сделанные записи не могли быть размыты дождем или уничтожены пожаром. Послание было доставлено в полной сохранности и точно в срок.
Совершенно очевидно, что способ фиксирования и передачи информации определяет степень ее важности. Прочность камня, ограниченная площадь глиняной таблички, стоимость изготовления пергаментного листа заставляли человека хорошо подумать, прежде чем что-либо написать. В отличие от устного “базара”, письменная речь требует серьезной подготовки. Здесь человек обязан учитывать, что сформулированные им мысли являются материальным свидетельством его личных качеств.
Даже простое бытовое письмо “на деревню дедушке” может быть прочитано третьим лицом. Поэтому почтовая доставка — это самый сложный способ передачи информации. Для его осуществления необходимо иметь круг людей, обладающих абсолютным доверием. Поэтому во все времена почтальоны занимали особое положение в обществе. Например, в Британии они до сих пор имеют право подтверждать подлинность любого документа при отсутствии других ответственных чиновников.
Многие тысячи лет, проживая в устойчивом информационном поле, человеческая популяция определяла свою жизнь по весьма субъективным представлениям о реальных событиях. Но в 1837 году изобретатели Кук и Уинстон в корне изменили отношение к информатике. Созданный ими проволочный телеграф так сильно повлиял на общие темпы психической жизни планеты, что человек совершенно по-иному стал реагировать на события и влиять на ход истории.
Несмотря на свою простоту, телеграф оставался явлением дорогим и престижным. По сути, он был удобным носителем все той же письменной информации, составлять которую нужно было уметь. Кроме того, необходимость знания азбуки Морзе исключала его массовое использование.
Элитарность информационных коммуникаций сломало изобретение телефона, что повлекло за собой ряд негативных последствий. Начали умирать целые сферы искусства, например эпистолярные жанры. Мы так быстро разучились писать, что письма людей прошлого превратились в недосягаемое явление ушедшей культуры. Убивая своих предшественников, телефон резко понизил качество передаваемой информации. Сделавшись доступным в любое время, человек ощутил свою уязвимость, — ведь телефон позволяет прикасаться к нему случайно (ошибка номера) и вульгарно (“Академiк Гарбузенко слухає”).
Если письмо Черчиллю налагало немалую ответственность и человек обязан был поработать мозгами, прежде чем решиться на подобный шаг, то телефонный звонок дает возможность не задумываться о последствиях. Ведь можно позвонить из автомата или чужого номера...
Чтобы хоть как-то внести элемент ответственности в телефонную сферу общения, в начале 70-х появляются первые факсы. Теперь можно не только договориться о чем-либо, но и потребовать немедленного документального подтверждения всего сказанного.
Военные вовремя сообразили, что пейджерная связь, в отличие от телефонной, обладает массой преимуществ, — ведь это средство донесения односторонней информации, позволяющее человеку подумать, прежде чем отвечать. Кроме того, от пейджерной информации можно отказаться (забыл аппарат дома, сигнал не прошел и так далее). Помимо всего, пейджерное сообщение можно получить незаметно от окружающих. Сидя за одним столом с партнерами, человек имеет возможность, не привлекая чужого внимания, извлечь слегка вибрирующий приемник и прочесть: “Мочи их, Степа!”
Совершенно очевидно, что способ фиксирования и передачи информации определяет степень ее важности. Прочность камня, ограниченная площадь глиняной таблички, стоимость изготовления пергаментного листа заставляли человека хорошо подумать, прежде чем что-либо написать. В отличие от устного “базара”, письменная речь требует серьезной подготовки. Здесь человек обязан учитывать, что сформулированные им мысли являются материальным свидетельством его личных качеств.
Даже простое бытовое письмо “на деревню дедушке” может быть прочитано третьим лицом. Поэтому почтовая доставка — это самый сложный способ передачи информации. Для его осуществления необходимо иметь круг людей, обладающих абсолютным доверием. Поэтому во все времена почтальоны занимали особое положение в обществе. Например, в Британии они до сих пор имеют право подтверждать подлинность любого документа при отсутствии других ответственных чиновников.
Многие тысячи лет, проживая в устойчивом информационном поле, человеческая популяция определяла свою жизнь по весьма субъективным представлениям о реальных событиях. Но в 1837 году изобретатели Кук и Уинстон в корне изменили отношение к информатике. Созданный ими проволочный телеграф так сильно повлиял на общие темпы психической жизни планеты, что человек совершенно по-иному стал реагировать на события и влиять на ход истории.
Несмотря на свою простоту, телеграф оставался явлением дорогим и престижным. По сути, он был удобным носителем все той же письменной информации, составлять которую нужно было уметь. Кроме того, необходимость знания азбуки Морзе исключала его массовое использование.
Элитарность информационных коммуникаций сломало изобретение телефона, что повлекло за собой ряд негативных последствий. Начали умирать целые сферы искусства, например эпистолярные жанры. Мы так быстро разучились писать, что письма людей прошлого превратились в недосягаемое явление ушедшей культуры. Убивая своих предшественников, телефон резко понизил качество передаваемой информации. Сделавшись доступным в любое время, человек ощутил свою уязвимость, — ведь телефон позволяет прикасаться к нему случайно (ошибка номера) и вульгарно (“Академiк Гарбузенко слухає”).
Если письмо Черчиллю налагало немалую ответственность и человек обязан был поработать мозгами, прежде чем решиться на подобный шаг, то телефонный звонок дает возможность не задумываться о последствиях. Ведь можно позвонить из автомата или чужого номера...
Чтобы хоть как-то внести элемент ответственности в телефонную сферу общения, в начале 70-х появляются первые факсы. Теперь можно не только договориться о чем-либо, но и потребовать немедленного документального подтверждения всего сказанного.
Военные вовремя сообразили, что пейджерная связь, в отличие от телефонной, обладает массой преимуществ, — ведь это средство донесения односторонней информации, позволяющее человеку подумать, прежде чем отвечать. Кроме того, от пейджерной информации можно отказаться (забыл аппарат дома, сигнал не прошел и так далее). Помимо всего, пейджерное сообщение можно получить незаметно от окружающих. Сидя за одним столом с партнерами, человек имеет возможность, не привлекая чужого внимания, извлечь слегка вибрирующий приемник и прочесть: “Мочи их, Степа!”