- Я буду работать для тебя [-воскликнул я и, спохватившись, что забыл о ее матери, поспешно добавил:-И заботиться о вас!
- Землю? -переспросила та.
Амелия подняла на меня глаза -грусть исчезла, в них читалось теперь искреннее восхищение.
- Землю? - В голове у Карлы никак не укладывалось. - Он предлагает нам пять гектаров нашей же земли?
Но Амелия уже оценила мое предложение. И как же она развеселилась!
- Юрген Зибуш, это твой шедевр. Ты поистине неповторим!
Я по-прежнему был посмешищем-из числа тех шутов поневоле, что с важным видом всегда попадают пальцем в небо, - оттого она и смеялась так безудержно!
А теперь ступайте! - вмешалась наконец мать и подтолкнула меня в плечо не сильно, но вполне ощутимо.
Это подействовало.
Хильнср сразу же открутил тормоз. Ему явно нравилось вертеть этот тормоз он как бы давал ему власть над событиями: хочешь, подгонишь, хочешь, остановишь. Амелия умолкла.
Мы с ней вновь встретились взглядами, И в глазах у нее не было уже ни следа недавней веселости. Она посерьезнела, даже помрачнела. И вид у нее был как на похоронах.
Нельзя тебе здесь оставаться, - сказала она.
И я уже встрепенулся-значит, мне надо ехать с ней. Но тут Хильнер встал. Повернувшись к нам, он с силой пнул меня сапогом в грудь. Я вывалился из коляски, а он рванул с места и погнал лошадей.
Я скатился в кювет. И, едва придя в себя, подумал: а ведь верно, это же их землю мы поделили. Не кнгпи и не голубоватую дымку над вершинами лиственниц, а землю.
Я как-то совсем упустил это из виду.
Я еще успел заметить, как рука графини с силой опустилась на спину Хильпера:
"Побыстрее, ну побыстрее же!"
Амелия вновь оцепенело покачивалась в коляске, как неживая, и глядела на меня уже издалека...
Придя домой, я застал мать в хлопотах.
Она сложила в бельевую корзину все найти горшки и кастрюли и, увидев меня, крикнула:
- Ну-ка, берись! Мы переезжаем в пастуший дом.
В этом ломике, у самой дороги на Зипе, и комнат было больше, и кухня куда просторнее.
- Я никуда не поеду, - сказал я и уселся в углу.
Мать испугалась:
- Разве ты не хочешь жить с нами?
- С кем это "с нами"?
Она сняла с головы платок - значит, собирается с духом, чтобы что-то объявить или объяснить.
- Швофке, - только и сказала мать.
Я сплюнул.
С тех пор как Швофке делил помещичью землю, его уже почти никто по фамилии не звал. Швофке звали тихого, неразговорчивого работника, который пас овец и однажды ушел из деревни в лес.
- Его уже никто не зовет Швофке! - съязвил я.
- А как же? - робко спросила мать.
Бандолин, вот как! Бандолин - вдовий угодник!
С таким, как он, я не желаю жить под одной крышей.
Лучше останусь один в старом бараке.
7
Я еще не хотел умирать. Два часовых, стороживших меня в приемной комендатуры, непрерывно бросали семечки подсолнуха себе в рот: щелчок-и шелуха вылетала. У одного из них, молодого и прыщеватого, пухлые губы были уже сплошь облеплены этой шелухой. И когда он тыльной стороной ладони проводил по губам, было неясно, что он вытирал - рот или руку. Он достал из кармана и протянул мне целую пригоршню семечек - так много, что их лучше было бы высыпать в какую-нибудь посудину. Но ее не было, поэтому я сложил ладони лодочкой, поднес щедрый дар к лицу, вытянул губы, втянул в рот семечко и попробовал его разгрызть, чтобы не обидеть дарителя. Я еще не хотел умирать.
Мое представление о красноармейцах - до сих пор я видел лишь нескольких танкистов, падавших с ног от усталости, - мало-помалу начало сводиться к следующему: все они каждое утро являются в помещение, доверху забитое семечками, где каждому из них выдают автомат, сто патронов и полмешка семечек - в брюках имелись специально для них глубокие карманы. Портные любого народа учитывают вкусы и пристрастия своих земляков. Я решился попробовать семечек только потому, что колени у меня дрожали.
И мне во что бы то ни стало хотелось эту дрожь унять.
Семечки были жареные. Поэтому они лопались легко, как бы сами собой. Забросишь семечко на определенный, особо для этого предназначенный зуб-но так, чтобы оно встало вертикально, - слегка нажмешь, и вылущенное ядрышко уже откатилось на коренной зуб, а расколотая надвое лузга давно вылетела изо рта и описывает плавную дугу, не привлекая ничьего внимания, тем более внимания вооруженных солдат, охраняющих арестованного в помещении комендатуры.
Второй солдат, пожилой, темноволосый и вислоусый, ухитрялся за этим занятием еще и курить. Он уже составил себе определенное мнение о моей особе, а потому не спускал с меня глаз. Умение ловко расправляться с семечками для него было как отличительный признак: не справляешьсязначит, с тобой все ясно. Выходит, это были не дружеские посиделки, а настоящая проверка. Они привезли меня сюда на грузовике-просто посадили в кузов, и все. А почему-я мог лишь смутно догадываться. То есть какая-то тревога закопошилась в душе еще в тот день. когда мне вдруг отказали в наделе.
Ни одного моргена дать тебе не могу, - заявил мне тогда Швофке. Мать почему-то совсем не расстроилась. Может, решила, чю теперь мне волей-неволей придется переехать к ним, так сказать "под родительский кров".
Ни одного моргена! Хильнер подробно доложил обо всем и подчеркнул, что я собирался "удрать с бывшей помещицей". А таким земли не дают.
С тех пор минуло почти два месяца. Все это время я просидел один-одинсшенек в полупустом бараке, обдумывая и перебирая в памяти события своей неудавшейся жизни, - я считал, что с первых шагов меня преследовали одни неудачи.
Мать оказалась права: "Замки они громят в первую очередь". А потому и я попал под огонь. На воротах замка висел плакат:
"Долой феодалов-реакционеров!" Значит, долой и меня. Может, они ограничатся тем, что выставят и меня из Хоснгёрзе на те же пятьдесят километров. И тогда считай, мне еще раз повезло. Но об этом может мне объявить только сам комендант. К нему-то мне и надо. Я ему сразу скажу: хорошо, на все согласен! Амелию вы выгнали, земли мне не лаете, мать отобрал Швофке-теперь и меня гоните, мне терять нечего.
Но кое-кого, и эта мысль неотвязно сидела в голове, они расстреливали на месте: тех, кто оказывал вооруженное сопротивление или играл роль "пособников". Чем дольше я об этом думал и чем пристальнее вглядывался в мрачное лицо второго солдата, тем яснее понимал, что я, в сущности, тоже оказывал сопротивление, причем упорное. Строго говоря, я тогда на свекловичном поле стал на сторону реакционеров и призывал бросить работу. А ведь наше хозяйство снабжало в то время боевые части Красной Армии! И второй солдат, успевавший между двумя затяжками расправиться с десятком семечек, уж конечно, видел все именно в таком свете. В его глазах я недорого стоил. Уж хотя бы по тому, как плохо я справлялся с семечками.
Вероятно, был еще какой-то способ лузгать семечки, которого я пока не нашел.
А может, я сам чересчур все усложняю.
И вот я решительно отправил в открытый рот щепоть семечек, разгрыз их все, даже не пытаясь отделить шелуху от ядрышек, и мощной дугой выплюнул получившуюся кашу. Прыщеватый солдат весело засмеялся, но второй мрачно насупился. Я ускорил темп. Грызя и плюясь, я похлопывал ладонью по животу, чтобы показать, как нравятся мне семечки.
Вдруг усатый солдат нагнулся, ковырнул ногтем одну из выплюнутых мной скорлупок и с первого же взгляда понял, что я не лузгаю семечки как положено, а просто грызу и выплевываю их вместе с шелухой, то есть зря перевожу добро, да еще делаю вид, что они мне нравятся. Он недовольно покачал головой и сказал несколько слов, которые нетрудно было понять:
- Ох уж эти фашисты!..
Автомат стоял у него между ног. Он взял его в руку и поднялся со стула. Я был разоблачен. Уже не стоило вести меня к коменданту. Я инстинктивно поднял руки вверх-при этом семечки просыпались на пол-и что есть мочи завопил:
- Не надо! Вспомните о Пушкине! Пушкин, помоги!
Но он лишь поставил автомат в угол комнаты, подошел ко мне, вытянулся во весь рост, взял одно семечко, выпятил губы, аккуратно вложил семечко между нижним желтым и верхним темным резцом так, чтобы мне было видно, слегка свел челюсти - раз дался щелчок, показал пальцем себе в рот, чтобы я подошел поближе и заглянул внутрь, ловко подхватил языком ядрышко из расколотой надвое шелухи, проглотил его, подчеркнув глоток сжатием гортани, и наконец лихо выдул в воздух пустую шелуху. Я был покорен.
- Ну? - снисходительно спросил он.
Он дал мне хорошее крупное семечко и глядел мне в рот, пока я осваивал это новое для меня дело. При этом он производил языком и челюстями - на этот раз вхолостую - все нужные движения, чтобы помочь мне. Оказалось, человек он был совсем не злой, а просто дотошный. Настолько дотошный, что под его руководством я довел отделение шелухи от ядрышка и небрежный плевок до такого уровня, какого мне потом уже ни в одном деле достичь не удалось.
Вся процедура постепенно стала смахивать на ужин перед казнью, но вдруг совсем рядом я услышал голос, показавшийся мне знакомым.
За моей спиной стоял Федор Леонтьев.
Вероятно, он прибежал на мой крик о помощи, обращенный к Пушкину. Он еще больше отоптал, а рыжие волосы теперь были острижены чуть не наголо. Вместо сапогботинки. Из него сделали "канцелярскую крысу", как я понял, и до сих пор не дали съездить в Берлин, в его родной полк, встретивший там День Победы, - и это приводит его в отчаяние. Он разговаривал со мной с помощью рук и выразительной мимики, так что понимать его было куда легче, чем лузгать семечки по всем правилам искусства.
Федор Леонтьев имел право войти к коменданту запросто, не постучавшись. Он пробыл за дверью-конечно, по моему делу-почти битый час. Как я и предполагал, случай был не из легких. Выйдя оттуда, он пробормотал сквозь зубы: "Мать-дерьмо!" Может, и не совсем так. Но было похоже, что выругался.
Из его слов я понял, что мать и дочь фон Камеке удрали на Запад. Федор видел в этом-как, впрочем, и я-в первую голову измену графини Пушкину. Взгляд его скользнул за окно, куда-то далеко-далеко.
откуда родом и он сам, и те стихи...
Повернувшись наконец ко мне, он спросил:
- Почему ты не работал? - И погрозил кулаком.
Я понял его так: он поручился за то, что я не имел никакого отношения к бегству обеих фон Камеке и в доказательство этого буду усердно трудиться, даже и не получив надела. Значит, меня не собираются расстреливать. И я могу отправляться домой.
Пятнадцать километров до деревни я прошел пешком и чуть не попал шелухой от семечек в лицо собственной матери, которая шла мне навстречу.
Она как раз собралась в город выручать меня из беды. Как всегда. Но на этот раз я сам все уладил.
- У меня в комендатуре знакомый есть, - только и сказал я ей.
Вот и все - и пусть катится к своему Швофке.
Но она не отстала.
- Скажи мне по крайней мере, что там с мерином.
- С каким еще мерином?
Оказалось - с Августом Дохлым. Он тащил телегу с навозом и свалился на полдороге. Шкура у него стала облезлая, как у дохлой кошки. А ветеринар из Дамме мог приехать только послезавтра.
- Ну а Наш-то ждать не захотел, - сказала мать и передернула плечами.
Я знал, что она имеет в виду. Моя мать иногда "заговаривала" больных животных.
Не то чтобы уж очень часто. Август был у нее, в сущности, вторым пациентом.
А первым была лучшая корова Лобига.
Она заболела незадолго до появления русских танков, когда ветеринара было не сыскать. Корова давала двадцать четыре литра в день. И вдруг не смогла подняться на ноги. А мы в те дни были рады любой подачке картошке, молоку или там яйцам...
Жратва занимала тело и дух с утра до поздней ночи! И поныне не знаю, каким манером матери удалось внушить Лобигу мысль, что она сможет поставить больную корову на ноги. Может, она мимоходом зашла к ним-например, узнать, приходить ли ей в среду на молотьбу или еще что. И разговор случайно зашел о корове. Мать потом возьми да и загляни в хлев. Ну и поговорила там с коровой.
А та на следующий день и впрямь на ноги встала, да и поела как всегда. Так что мать сама перепугалась: сидя в кухне и подперев кулаком подбородок, она вслушивалась в себя-неужто и вправду ведьма?
- Что ты с коровой-то делала? - спросил я ее тогда.
- А ничего.
Но я, конечно, не поверил, и она в конце концов призналась:
- Я только ласково поговорила с ней, ну, как с больными говорят: мол, все пройдет и так далее.
Во всяком случае, в тот раз она принесла в дом кусок масла и три банки домашней колбасы. Когда корова совсем выздоровела, мы получили еще полмешка ржи.
Между собой мы решили, что корова, наверное, сама по себе выздоровела.
Или дело в ласке, - сказал Швофке, когда мы ему рассказали об этом случае. Больному животному, мол, иногда помогают и несколько ласковых слов. - Бывает.
Поэтому не удивительно, что Наш-то тут же побежал к матери-как только выяснилось, что ветеринара из Дамме не будет раньше чем послезавтра. И мать пошла с ним чем не повод посмотреть, как я живу. Ну вот, а меня дома не оказалось.
Я был арестован. Она быстренько шепнула Августу какие-то добрые слова и прямиком двинула в город.
- Ладно, - согласился я, - посмотрю уж, что там с мерином.
- И если ему лучше, дай мне знать.
- А если нет?
От такой, как моя мать, не вдруг и отвяжешься.
8
Август Дохлый лежал на куче навоза.
Несколько ласковых слов не помогли.
Мне, собственно, только это и надо было выяснить. Я мог сообщить, что видел Августа: он лежит, задрав копыта к небу, словно молится конскому богу, живот у него раздут, а морду он отвернул, как бы стыдясь, что причинил соседу такую неприятность.
Я бы сразу и ушел, если бы из курятника не донеслись сначала какое-то странное бульканье, а затем шорох и пинки-как мне показалось, какие-то непонятные глухие пинки. Не знаю почему я не бросился туда сломя голову и не рванул дверь. Вместо этого я осторожно подкрался к курятнику, увидел, что дверь лишь притворена, и робко заглянул внутрь. Там Наш-то летал по кругу, едва касаясь земли самыми кончиками пальцев. Баба сеяла горох, прыг-скок, прыг-скок...
Он повесился. Но веревка растянулась, и он опустился - однако лишь настолько, что мог оттолкнуться от земли и глотнуть воздуха. Чурбак, на который он становился, чтобы подвязать веревку, откатился в сторону. Карл подскакивал, как молодой петух, и было видно, что инстинкт победил, что он из последних сил цепляется за жизнь.
На стене висел серп, им я и обрезал веревку. Наш-то рухнул на землю, откатился к стене и зарыдал. Черт побери, и душа у него имелась, и страдать он, оказывается, мог! Словно внутри какой-то гнойник лопнул. И весь гной вылился наружу: "Дерьмо, а не лошадь!" "Война проклятая!" "Герхард, сыночек!" - "Вкалывай, вкалывай и вкалывай!" - "А старуха, знай, скулит!" - "Какой я крестьянин, без лошади-то!". - "Веревка-дрянь, а еще довоенная!"
У меня просто камень с души свалился, когда я услышал все это. Ведь я совсем было отчаялся и всякую надежду потерял. На радостях я отвесил ему оплеуху и заорал:
- Давай крой! Вопи! Плачь!
Я вообще считаю - и Швофке я потом то же самое сказал, - что только теперь наступило время, когда люди наконец-то могут выплакаться от души.
Но тогда мне пришлось первым делом идти искать соседку-ее не было дома, ни в комнате, ни на кухне. Она сидела за велосипедным сараем по ту сторону барака в полной растерянности: как жить дальше.
Как жить без Августа.
Нам пришлось сначала перенести ее мужа в постель и натереть ему шею жиром, потом решить, не стоит ли все же позвать врача. Но Наш-то уснул; а когда он еще и захрапел по-богатырски, соседка прибежала опять на кухню, где я сидел, и накинулась на меня:
- А все потому, что колокол не звонит.
С тех пор и все беды. Прицепите его на старое место, и дело с концом!
Раньше она знала, что при звуке колокола надо бежать к коровнику, там скажут, что кому делать, а в пять часов работе конец, да еще дадут кое-каких продуктов в счет оплаты. И ночью спокойно спишь, и радио послушать время есть.
- А теперь что?
Я пожал плечами.
- Теперь только и думаешь - что завтрато будет. Нервы совсем сдают.
Но разве из-за меня все сложилось именно так, а не иначе? А выкладывалось это мне, словно я был главным виновником, словно я срезал веревку с колокола и спрятал у себя дома в тумбочке.
И вообще, ведь я обещал только посмотреть, что с мерином.
- Убирайся же наконец! - опять напустилась на меня соседка. Карлу нужно выспаться. - Вон оно как повернулось. Зайдя за угол, я фыркнул:
- Подумаешь! Больно много о себе понимать стала. Как же, своя лошадь была!
9
Тут уж сам бог велит напиться. В кухне у меня оставалось еще пол-литра спирта из винокурни. Однажды мне это помогло-когда Наш-то вылил спирт мне в глотку. Ох уж этот новоиспеченный землевладелецотважный летун между небом и землей...
Я налил стакан почти до краев. Опорожнив его одним духом, нужно было задержать дыхание, потом откусить кусочек хлеба и, только проглотив его, можно было, дыша глубоко и часто, как птица, осторожно восстанавливать связь с окружающим. Но зато из головы тут же начисто вылетает сосед Карл, подскакивающий по кругу или рыдающий в углу, и ты готов идти к матери и сообщить ей, что лошади уже ничем не поможешь.
Ночь была темная и теплая. И кто еще не умер и, значит, был жив, тот завтра с утра опять впряжется в лямку. Но кто знает, что принесет нам всем это завтра. Дорогу к дому пастуха я мог найти с закрытыми глазами -мимо пруда и налево. И, наткнувшись на кого-то в темноте, я сразу, едва дотронувшись рукой, сообразил: конечно же она, Пышечка. Толстуха Дорле, что работала на маслобойне. Вернее, уже ушла оттуда. Дорле тоже получила землю и теперь искала себе мужа. Вот так и искала - просто стоя в темноте. Ее мать не в пример моей давно уже сдала, так что на ее помощь рассчитывать не приходилось. Не зря говорится: иная мать спешит все детям отдать.
- Мне теперь надежного мужика надо, - поделилась со мной Пышечка.
- Это в каком же смысле? - уточнил я.
Она хихикнула. Кроме поля, сказала она, ей выделили еще участок березняка-это привело ее в полный восторг. Я сразу подумал, только и будет валяться там в траве дикой кошкой. Тут уж ни один мужчина не рискнет пойти в лес без законной супруги.
Но у нее оказалось совсем другое на уме.
Она вдруг выпалила:
- Мы хотим организовать молодежь.
Я ничего не понял. И она пояснила:
- В Берлине месяц назад основали новую молодежную организацию. - А узнала, мол, от одного приезжего - их теперь много в замке. Причем рассказывал ей лично такой "высокий блондин с часами". Молодым блондинам высокого роста с чем-то металлическим на запястье она верила безоговорочно. И вообще, среди приезжих, мол, большинство мужчины. Это звучало почти как угроза.
- Ну и как же вы собираетесь ее организовать? - спросил я просто так, к слову.
- А вот если ты с нами, нас уже трое, и мы создадим ячейку.
- Ага, хочешь собрать всех своих кобелей до кучи, - понял я.
Она зажала мне рот своей пухлой лапкой и зашептала, почти повиснув у меня на шее:
- Это только для отвода глаз, а по правде... - она еще понизила голос:-... а по правде, это все политика.
И она выпучилась на меня с таким важным и таинственным видом, что и я надулся как индюк. Но насколько я знал Пышечку, все надо было понимать как раз наоборот: политика-для отвода глаз, а суть совсем в другом. Во всем новом, что приносила жизнь, она неукоснительно усматривала все тот же, единственный для нее смысл.
- Отстань, - сказал я, - не хочу знаться с моими сменщиками.
Это был удар ниже пояса. Ее аж скрючило и повело в сторону.
- Говнюк бесстыжий!
А я просто был пьян в стельку.
Она присела на корточки, привалилась спиной к ограде парка и заскулила:
- Не могу одна, не могу одна.
Такие, как Пышечка, еще не самые худшие. Они на все годятся, почти на что угодно. Эти не станут разглагольствовать. Скажут, мол, политика, да и все. А вот таким, как я, обязательно нужно все обмусолить.
Я присел рядом, поцеловал ее колени, круглые и крепкие, как репки, сперва левую, потом правую. Кому она достанется, подумал я, не сладко тому придется, но и пропасть не даст. Потом выпрямился и пошел прочь; она не возражала.
Я добрел до церкви. А там остановился передохнуть, свесившись через ограду.
И прямо перед собой, впервые, вдруг увидел могилу Михельмана. Мне бы и в голову не пришло, что где-то может быть его могила. Как-то не укладывалось это в моем мозгу. И вот она прямо у меня перед носом. "Спи спокойно", - золотыми буквами начертано на камне. А ниже: "Пал в бою 3.5.1945".
Так рождаются мифы.
И я подумал: если на соседнем надгробье Вальтера Лебузена было написано "берейтор", то и у Михельмана запросто могли бы вывести "обувщик" или "спаситель". Не ушел навсегда, лишь отправился поглядеть, что поделывает бог на небе.
Раздумывая обо всем этом, я вдруг почувствовал, что рядом кто-то есть. Кто-то стоял у ограды, как и я, и глядел, как и я, на кладбище. Может, и думал о том же.
У меня нюх на такие вещи. Почти как у Швофке. Я сказал:
- Почему бы тебе не оставить меня в покое?
- В покое. - отозвалась она.
Я узнал ее пальто с капюшоном-в нем она была в тот вечер, когда дожидалась меня за школой. Когда я разоблачил делишки нашего деревенского боженьки и обнаружил двух его мертвых ангелов. Она тоже стояла у ограды и тоже лицом к кладбищу, так что даже казалось, будто говорила не со мной, а с темнотой ночи.
Я сдернул с ее головы дурацкий капюшон -из-за него она только больше бросалась в глаза! - и увидел ее лицо: резкие линии, в особенности в углах рта. Она так была не похожа на прежнюю Амелию, что у меня язык не повернулся назвать се по имени.
- Мне нужно с тобой поговорить, - сказала она строго.
Я бережно взял ее под руку-спиртные пары как раз начали улетучиваться-и повел мимо почты к маслобойне. Там был сарай для молочных бидонов с дощатыми скамьями вдоль стен. В сарае, правда, немного сквозило, но можно было спокойно посидеть и поюворить без помех.
Она старалась попасть в ногу и шла послушно, не спрашивая куда. Сквозь ткань пальто я почувствовал, как исхудала ее рука - острый локоть буквально впивался мне в бок при каждом шаю.
Я проходила мимо замка, - сообщила она мне. - Во всех комнатах свет.
- Там будет школа.
- Школа0
- Ну да, курсы.
Она как-то плохо понимала, что вокруг происходит, и замечала лишь отдельные изменения. А ведь когда-то-мелькнула у меня мысль-именно она объяснила мне, как открылись у человека глаза.
На маслобойне было темно и тихо, и только над сараем качался фонарь.
- Мы не и ответе за свое время, сказала она. И я понял, что она пришла не просто со мной повидаться.
- Хочешь сигарету?
- О да, спасибо.
("О да!")
Я свернул две самокрутки из местного табака, слегка напоминавшего виргинский.
Я волновался, поэтому самокрутки вышли не очень удачные, корявые и неровные. Затягиваясь, Амелия зажимала сигарету у самого основания пальцев - она проходила как бы сквозь ладонь, - и вся рука казалась изысканно длинным мундштуком слоновой кости. В этом была вся она, вся ее жизненная позиция. Куда до нее тому ястребу, который внезапно понял, что никогда не сможет летать. Она не допускала даже мысли об этом.
- Под полом, за роялем, остались кое-какие вещи-столовое серебро, драгоценности. - Она пожала плечами, мол, и она не в ответе за то, что они там. Мы сейчас в Петбусе, ты, наверное, знаешь.
- В Петбусе?
Ведь и Донат, кажется, уехал именно в Петбус. Но она не дала мне додумать эту мысль до конца:
- Вскоре мы совсем уедем из этих мест.
Меня так и подмывало спросить: а разве вы уже давно не...? Ведь именно из-за этого меня и таскали в комендатуру, где я выучился виртуозно лузгать семечки.
Но она так пристально глядела в одну точку где-то за моим левым ухом, что я не стал спрашивать. У нее давно уже все решено.
- Надо же нам хоть что-то для начала, продолжала она. - А кроме этих вещей, у нас ничего нет.
Есть люди, которым я верю-во всем и сразу. Я не хочу терять этой веры, потому что без нее просто не смогу жить. Она нужна мне как воздух.
Значит, я сижу как сидел и сворачиваю еще по самокрутке.
Самое время сказать друг другу то главное, что не предназначено для чужих ушей и говорится только промеж своих. Ведь мы так долго не виделись...
Дай-ка руку, - услышал я собственный голос.
Она вяло подчинилась, мол, пожалуйста, раз тебе хочется. Рука была как тряпичная.
Может, виноват во всем был приступ отчаяния, подкосивший соседа. На поверку выходило, что я тогда и впрямь "прозрел"
тайну Хоенгёрзе: другим пришлось оторвать от себя все самое лучшее, чтобы могло возникнуть вот это живое чудо. Но теперьо боже! - все поворачивалось вспять. Стоило соседу попрыгать в хороводе между жизнью и смертью и-впервые в жизни! - зарыдать, как Амелия тут же что-то утратила. У меня на ладони лежала не живая рука, а мертвый протез. В голове пронеслось: все начали забирать свои доли. И если дальше так пойдет, от Амелии вскорости ничего не останется...
Я так затосковал и упал духом, что сама идея проникнуть в замок и там, скажем, пошуровать под паркетом в столовой представилась мне совершенно невыполнимой.
Но за кого она меня тогда сочтет?
- В чем же наша задача? - спросил я.
Наконец-то и она испугалась, и в ее взгляде - теперь она смотрела мне прямо в глаза-была написана только искренняя грусть, ни тени упрека. Она все еще была прежней Амелией! Да что толку теперь в этом? Что толку?
- Землю? -переспросила та.
Амелия подняла на меня глаза -грусть исчезла, в них читалось теперь искреннее восхищение.
- Землю? - В голове у Карлы никак не укладывалось. - Он предлагает нам пять гектаров нашей же земли?
Но Амелия уже оценила мое предложение. И как же она развеселилась!
- Юрген Зибуш, это твой шедевр. Ты поистине неповторим!
Я по-прежнему был посмешищем-из числа тех шутов поневоле, что с важным видом всегда попадают пальцем в небо, - оттого она и смеялась так безудержно!
А теперь ступайте! - вмешалась наконец мать и подтолкнула меня в плечо не сильно, но вполне ощутимо.
Это подействовало.
Хильнср сразу же открутил тормоз. Ему явно нравилось вертеть этот тормоз он как бы давал ему власть над событиями: хочешь, подгонишь, хочешь, остановишь. Амелия умолкла.
Мы с ней вновь встретились взглядами, И в глазах у нее не было уже ни следа недавней веселости. Она посерьезнела, даже помрачнела. И вид у нее был как на похоронах.
Нельзя тебе здесь оставаться, - сказала она.
И я уже встрепенулся-значит, мне надо ехать с ней. Но тут Хильнер встал. Повернувшись к нам, он с силой пнул меня сапогом в грудь. Я вывалился из коляски, а он рванул с места и погнал лошадей.
Я скатился в кювет. И, едва придя в себя, подумал: а ведь верно, это же их землю мы поделили. Не кнгпи и не голубоватую дымку над вершинами лиственниц, а землю.
Я как-то совсем упустил это из виду.
Я еще успел заметить, как рука графини с силой опустилась на спину Хильпера:
"Побыстрее, ну побыстрее же!"
Амелия вновь оцепенело покачивалась в коляске, как неживая, и глядела на меня уже издалека...
Придя домой, я застал мать в хлопотах.
Она сложила в бельевую корзину все найти горшки и кастрюли и, увидев меня, крикнула:
- Ну-ка, берись! Мы переезжаем в пастуший дом.
В этом ломике, у самой дороги на Зипе, и комнат было больше, и кухня куда просторнее.
- Я никуда не поеду, - сказал я и уселся в углу.
Мать испугалась:
- Разве ты не хочешь жить с нами?
- С кем это "с нами"?
Она сняла с головы платок - значит, собирается с духом, чтобы что-то объявить или объяснить.
- Швофке, - только и сказала мать.
Я сплюнул.
С тех пор как Швофке делил помещичью землю, его уже почти никто по фамилии не звал. Швофке звали тихого, неразговорчивого работника, который пас овец и однажды ушел из деревни в лес.
- Его уже никто не зовет Швофке! - съязвил я.
- А как же? - робко спросила мать.
Бандолин, вот как! Бандолин - вдовий угодник!
С таким, как он, я не желаю жить под одной крышей.
Лучше останусь один в старом бараке.
7
Я еще не хотел умирать. Два часовых, стороживших меня в приемной комендатуры, непрерывно бросали семечки подсолнуха себе в рот: щелчок-и шелуха вылетала. У одного из них, молодого и прыщеватого, пухлые губы были уже сплошь облеплены этой шелухой. И когда он тыльной стороной ладони проводил по губам, было неясно, что он вытирал - рот или руку. Он достал из кармана и протянул мне целую пригоршню семечек - так много, что их лучше было бы высыпать в какую-нибудь посудину. Но ее не было, поэтому я сложил ладони лодочкой, поднес щедрый дар к лицу, вытянул губы, втянул в рот семечко и попробовал его разгрызть, чтобы не обидеть дарителя. Я еще не хотел умирать.
Мое представление о красноармейцах - до сих пор я видел лишь нескольких танкистов, падавших с ног от усталости, - мало-помалу начало сводиться к следующему: все они каждое утро являются в помещение, доверху забитое семечками, где каждому из них выдают автомат, сто патронов и полмешка семечек - в брюках имелись специально для них глубокие карманы. Портные любого народа учитывают вкусы и пристрастия своих земляков. Я решился попробовать семечек только потому, что колени у меня дрожали.
И мне во что бы то ни стало хотелось эту дрожь унять.
Семечки были жареные. Поэтому они лопались легко, как бы сами собой. Забросишь семечко на определенный, особо для этого предназначенный зуб-но так, чтобы оно встало вертикально, - слегка нажмешь, и вылущенное ядрышко уже откатилось на коренной зуб, а расколотая надвое лузга давно вылетела изо рта и описывает плавную дугу, не привлекая ничьего внимания, тем более внимания вооруженных солдат, охраняющих арестованного в помещении комендатуры.
Второй солдат, пожилой, темноволосый и вислоусый, ухитрялся за этим занятием еще и курить. Он уже составил себе определенное мнение о моей особе, а потому не спускал с меня глаз. Умение ловко расправляться с семечками для него было как отличительный признак: не справляешьсязначит, с тобой все ясно. Выходит, это были не дружеские посиделки, а настоящая проверка. Они привезли меня сюда на грузовике-просто посадили в кузов, и все. А почему-я мог лишь смутно догадываться. То есть какая-то тревога закопошилась в душе еще в тот день. когда мне вдруг отказали в наделе.
Ни одного моргена дать тебе не могу, - заявил мне тогда Швофке. Мать почему-то совсем не расстроилась. Может, решила, чю теперь мне волей-неволей придется переехать к ним, так сказать "под родительский кров".
Ни одного моргена! Хильнер подробно доложил обо всем и подчеркнул, что я собирался "удрать с бывшей помещицей". А таким земли не дают.
С тех пор минуло почти два месяца. Все это время я просидел один-одинсшенек в полупустом бараке, обдумывая и перебирая в памяти события своей неудавшейся жизни, - я считал, что с первых шагов меня преследовали одни неудачи.
Мать оказалась права: "Замки они громят в первую очередь". А потому и я попал под огонь. На воротах замка висел плакат:
"Долой феодалов-реакционеров!" Значит, долой и меня. Может, они ограничатся тем, что выставят и меня из Хоснгёрзе на те же пятьдесят километров. И тогда считай, мне еще раз повезло. Но об этом может мне объявить только сам комендант. К нему-то мне и надо. Я ему сразу скажу: хорошо, на все согласен! Амелию вы выгнали, земли мне не лаете, мать отобрал Швофке-теперь и меня гоните, мне терять нечего.
Но кое-кого, и эта мысль неотвязно сидела в голове, они расстреливали на месте: тех, кто оказывал вооруженное сопротивление или играл роль "пособников". Чем дольше я об этом думал и чем пристальнее вглядывался в мрачное лицо второго солдата, тем яснее понимал, что я, в сущности, тоже оказывал сопротивление, причем упорное. Строго говоря, я тогда на свекловичном поле стал на сторону реакционеров и призывал бросить работу. А ведь наше хозяйство снабжало в то время боевые части Красной Армии! И второй солдат, успевавший между двумя затяжками расправиться с десятком семечек, уж конечно, видел все именно в таком свете. В его глазах я недорого стоил. Уж хотя бы по тому, как плохо я справлялся с семечками.
Вероятно, был еще какой-то способ лузгать семечки, которого я пока не нашел.
А может, я сам чересчур все усложняю.
И вот я решительно отправил в открытый рот щепоть семечек, разгрыз их все, даже не пытаясь отделить шелуху от ядрышек, и мощной дугой выплюнул получившуюся кашу. Прыщеватый солдат весело засмеялся, но второй мрачно насупился. Я ускорил темп. Грызя и плюясь, я похлопывал ладонью по животу, чтобы показать, как нравятся мне семечки.
Вдруг усатый солдат нагнулся, ковырнул ногтем одну из выплюнутых мной скорлупок и с первого же взгляда понял, что я не лузгаю семечки как положено, а просто грызу и выплевываю их вместе с шелухой, то есть зря перевожу добро, да еще делаю вид, что они мне нравятся. Он недовольно покачал головой и сказал несколько слов, которые нетрудно было понять:
- Ох уж эти фашисты!..
Автомат стоял у него между ног. Он взял его в руку и поднялся со стула. Я был разоблачен. Уже не стоило вести меня к коменданту. Я инстинктивно поднял руки вверх-при этом семечки просыпались на пол-и что есть мочи завопил:
- Не надо! Вспомните о Пушкине! Пушкин, помоги!
Но он лишь поставил автомат в угол комнаты, подошел ко мне, вытянулся во весь рост, взял одно семечко, выпятил губы, аккуратно вложил семечко между нижним желтым и верхним темным резцом так, чтобы мне было видно, слегка свел челюсти - раз дался щелчок, показал пальцем себе в рот, чтобы я подошел поближе и заглянул внутрь, ловко подхватил языком ядрышко из расколотой надвое шелухи, проглотил его, подчеркнув глоток сжатием гортани, и наконец лихо выдул в воздух пустую шелуху. Я был покорен.
- Ну? - снисходительно спросил он.
Он дал мне хорошее крупное семечко и глядел мне в рот, пока я осваивал это новое для меня дело. При этом он производил языком и челюстями - на этот раз вхолостую - все нужные движения, чтобы помочь мне. Оказалось, человек он был совсем не злой, а просто дотошный. Настолько дотошный, что под его руководством я довел отделение шелухи от ядрышка и небрежный плевок до такого уровня, какого мне потом уже ни в одном деле достичь не удалось.
Вся процедура постепенно стала смахивать на ужин перед казнью, но вдруг совсем рядом я услышал голос, показавшийся мне знакомым.
За моей спиной стоял Федор Леонтьев.
Вероятно, он прибежал на мой крик о помощи, обращенный к Пушкину. Он еще больше отоптал, а рыжие волосы теперь были острижены чуть не наголо. Вместо сапогботинки. Из него сделали "канцелярскую крысу", как я понял, и до сих пор не дали съездить в Берлин, в его родной полк, встретивший там День Победы, - и это приводит его в отчаяние. Он разговаривал со мной с помощью рук и выразительной мимики, так что понимать его было куда легче, чем лузгать семечки по всем правилам искусства.
Федор Леонтьев имел право войти к коменданту запросто, не постучавшись. Он пробыл за дверью-конечно, по моему делу-почти битый час. Как я и предполагал, случай был не из легких. Выйдя оттуда, он пробормотал сквозь зубы: "Мать-дерьмо!" Может, и не совсем так. Но было похоже, что выругался.
Из его слов я понял, что мать и дочь фон Камеке удрали на Запад. Федор видел в этом-как, впрочем, и я-в первую голову измену графини Пушкину. Взгляд его скользнул за окно, куда-то далеко-далеко.
откуда родом и он сам, и те стихи...
Повернувшись наконец ко мне, он спросил:
- Почему ты не работал? - И погрозил кулаком.
Я понял его так: он поручился за то, что я не имел никакого отношения к бегству обеих фон Камеке и в доказательство этого буду усердно трудиться, даже и не получив надела. Значит, меня не собираются расстреливать. И я могу отправляться домой.
Пятнадцать километров до деревни я прошел пешком и чуть не попал шелухой от семечек в лицо собственной матери, которая шла мне навстречу.
Она как раз собралась в город выручать меня из беды. Как всегда. Но на этот раз я сам все уладил.
- У меня в комендатуре знакомый есть, - только и сказал я ей.
Вот и все - и пусть катится к своему Швофке.
Но она не отстала.
- Скажи мне по крайней мере, что там с мерином.
- С каким еще мерином?
Оказалось - с Августом Дохлым. Он тащил телегу с навозом и свалился на полдороге. Шкура у него стала облезлая, как у дохлой кошки. А ветеринар из Дамме мог приехать только послезавтра.
- Ну а Наш-то ждать не захотел, - сказала мать и передернула плечами.
Я знал, что она имеет в виду. Моя мать иногда "заговаривала" больных животных.
Не то чтобы уж очень часто. Август был у нее, в сущности, вторым пациентом.
А первым была лучшая корова Лобига.
Она заболела незадолго до появления русских танков, когда ветеринара было не сыскать. Корова давала двадцать четыре литра в день. И вдруг не смогла подняться на ноги. А мы в те дни были рады любой подачке картошке, молоку или там яйцам...
Жратва занимала тело и дух с утра до поздней ночи! И поныне не знаю, каким манером матери удалось внушить Лобигу мысль, что она сможет поставить больную корову на ноги. Может, она мимоходом зашла к ним-например, узнать, приходить ли ей в среду на молотьбу или еще что. И разговор случайно зашел о корове. Мать потом возьми да и загляни в хлев. Ну и поговорила там с коровой.
А та на следующий день и впрямь на ноги встала, да и поела как всегда. Так что мать сама перепугалась: сидя в кухне и подперев кулаком подбородок, она вслушивалась в себя-неужто и вправду ведьма?
- Что ты с коровой-то делала? - спросил я ее тогда.
- А ничего.
Но я, конечно, не поверил, и она в конце концов призналась:
- Я только ласково поговорила с ней, ну, как с больными говорят: мол, все пройдет и так далее.
Во всяком случае, в тот раз она принесла в дом кусок масла и три банки домашней колбасы. Когда корова совсем выздоровела, мы получили еще полмешка ржи.
Между собой мы решили, что корова, наверное, сама по себе выздоровела.
Или дело в ласке, - сказал Швофке, когда мы ему рассказали об этом случае. Больному животному, мол, иногда помогают и несколько ласковых слов. - Бывает.
Поэтому не удивительно, что Наш-то тут же побежал к матери-как только выяснилось, что ветеринара из Дамме не будет раньше чем послезавтра. И мать пошла с ним чем не повод посмотреть, как я живу. Ну вот, а меня дома не оказалось.
Я был арестован. Она быстренько шепнула Августу какие-то добрые слова и прямиком двинула в город.
- Ладно, - согласился я, - посмотрю уж, что там с мерином.
- И если ему лучше, дай мне знать.
- А если нет?
От такой, как моя мать, не вдруг и отвяжешься.
8
Август Дохлый лежал на куче навоза.
Несколько ласковых слов не помогли.
Мне, собственно, только это и надо было выяснить. Я мог сообщить, что видел Августа: он лежит, задрав копыта к небу, словно молится конскому богу, живот у него раздут, а морду он отвернул, как бы стыдясь, что причинил соседу такую неприятность.
Я бы сразу и ушел, если бы из курятника не донеслись сначала какое-то странное бульканье, а затем шорох и пинки-как мне показалось, какие-то непонятные глухие пинки. Не знаю почему я не бросился туда сломя голову и не рванул дверь. Вместо этого я осторожно подкрался к курятнику, увидел, что дверь лишь притворена, и робко заглянул внутрь. Там Наш-то летал по кругу, едва касаясь земли самыми кончиками пальцев. Баба сеяла горох, прыг-скок, прыг-скок...
Он повесился. Но веревка растянулась, и он опустился - однако лишь настолько, что мог оттолкнуться от земли и глотнуть воздуха. Чурбак, на который он становился, чтобы подвязать веревку, откатился в сторону. Карл подскакивал, как молодой петух, и было видно, что инстинкт победил, что он из последних сил цепляется за жизнь.
На стене висел серп, им я и обрезал веревку. Наш-то рухнул на землю, откатился к стене и зарыдал. Черт побери, и душа у него имелась, и страдать он, оказывается, мог! Словно внутри какой-то гнойник лопнул. И весь гной вылился наружу: "Дерьмо, а не лошадь!" "Война проклятая!" "Герхард, сыночек!" - "Вкалывай, вкалывай и вкалывай!" - "А старуха, знай, скулит!" - "Какой я крестьянин, без лошади-то!". - "Веревка-дрянь, а еще довоенная!"
У меня просто камень с души свалился, когда я услышал все это. Ведь я совсем было отчаялся и всякую надежду потерял. На радостях я отвесил ему оплеуху и заорал:
- Давай крой! Вопи! Плачь!
Я вообще считаю - и Швофке я потом то же самое сказал, - что только теперь наступило время, когда люди наконец-то могут выплакаться от души.
Но тогда мне пришлось первым делом идти искать соседку-ее не было дома, ни в комнате, ни на кухне. Она сидела за велосипедным сараем по ту сторону барака в полной растерянности: как жить дальше.
Как жить без Августа.
Нам пришлось сначала перенести ее мужа в постель и натереть ему шею жиром, потом решить, не стоит ли все же позвать врача. Но Наш-то уснул; а когда он еще и захрапел по-богатырски, соседка прибежала опять на кухню, где я сидел, и накинулась на меня:
- А все потому, что колокол не звонит.
С тех пор и все беды. Прицепите его на старое место, и дело с концом!
Раньше она знала, что при звуке колокола надо бежать к коровнику, там скажут, что кому делать, а в пять часов работе конец, да еще дадут кое-каких продуктов в счет оплаты. И ночью спокойно спишь, и радио послушать время есть.
- А теперь что?
Я пожал плечами.
- Теперь только и думаешь - что завтрато будет. Нервы совсем сдают.
Но разве из-за меня все сложилось именно так, а не иначе? А выкладывалось это мне, словно я был главным виновником, словно я срезал веревку с колокола и спрятал у себя дома в тумбочке.
И вообще, ведь я обещал только посмотреть, что с мерином.
- Убирайся же наконец! - опять напустилась на меня соседка. Карлу нужно выспаться. - Вон оно как повернулось. Зайдя за угол, я фыркнул:
- Подумаешь! Больно много о себе понимать стала. Как же, своя лошадь была!
9
Тут уж сам бог велит напиться. В кухне у меня оставалось еще пол-литра спирта из винокурни. Однажды мне это помогло-когда Наш-то вылил спирт мне в глотку. Ох уж этот новоиспеченный землевладелецотважный летун между небом и землей...
Я налил стакан почти до краев. Опорожнив его одним духом, нужно было задержать дыхание, потом откусить кусочек хлеба и, только проглотив его, можно было, дыша глубоко и часто, как птица, осторожно восстанавливать связь с окружающим. Но зато из головы тут же начисто вылетает сосед Карл, подскакивающий по кругу или рыдающий в углу, и ты готов идти к матери и сообщить ей, что лошади уже ничем не поможешь.
Ночь была темная и теплая. И кто еще не умер и, значит, был жив, тот завтра с утра опять впряжется в лямку. Но кто знает, что принесет нам всем это завтра. Дорогу к дому пастуха я мог найти с закрытыми глазами -мимо пруда и налево. И, наткнувшись на кого-то в темноте, я сразу, едва дотронувшись рукой, сообразил: конечно же она, Пышечка. Толстуха Дорле, что работала на маслобойне. Вернее, уже ушла оттуда. Дорле тоже получила землю и теперь искала себе мужа. Вот так и искала - просто стоя в темноте. Ее мать не в пример моей давно уже сдала, так что на ее помощь рассчитывать не приходилось. Не зря говорится: иная мать спешит все детям отдать.
- Мне теперь надежного мужика надо, - поделилась со мной Пышечка.
- Это в каком же смысле? - уточнил я.
Она хихикнула. Кроме поля, сказала она, ей выделили еще участок березняка-это привело ее в полный восторг. Я сразу подумал, только и будет валяться там в траве дикой кошкой. Тут уж ни один мужчина не рискнет пойти в лес без законной супруги.
Но у нее оказалось совсем другое на уме.
Она вдруг выпалила:
- Мы хотим организовать молодежь.
Я ничего не понял. И она пояснила:
- В Берлине месяц назад основали новую молодежную организацию. - А узнала, мол, от одного приезжего - их теперь много в замке. Причем рассказывал ей лично такой "высокий блондин с часами". Молодым блондинам высокого роста с чем-то металлическим на запястье она верила безоговорочно. И вообще, среди приезжих, мол, большинство мужчины. Это звучало почти как угроза.
- Ну и как же вы собираетесь ее организовать? - спросил я просто так, к слову.
- А вот если ты с нами, нас уже трое, и мы создадим ячейку.
- Ага, хочешь собрать всех своих кобелей до кучи, - понял я.
Она зажала мне рот своей пухлой лапкой и зашептала, почти повиснув у меня на шее:
- Это только для отвода глаз, а по правде... - она еще понизила голос:-... а по правде, это все политика.
И она выпучилась на меня с таким важным и таинственным видом, что и я надулся как индюк. Но насколько я знал Пышечку, все надо было понимать как раз наоборот: политика-для отвода глаз, а суть совсем в другом. Во всем новом, что приносила жизнь, она неукоснительно усматривала все тот же, единственный для нее смысл.
- Отстань, - сказал я, - не хочу знаться с моими сменщиками.
Это был удар ниже пояса. Ее аж скрючило и повело в сторону.
- Говнюк бесстыжий!
А я просто был пьян в стельку.
Она присела на корточки, привалилась спиной к ограде парка и заскулила:
- Не могу одна, не могу одна.
Такие, как Пышечка, еще не самые худшие. Они на все годятся, почти на что угодно. Эти не станут разглагольствовать. Скажут, мол, политика, да и все. А вот таким, как я, обязательно нужно все обмусолить.
Я присел рядом, поцеловал ее колени, круглые и крепкие, как репки, сперва левую, потом правую. Кому она достанется, подумал я, не сладко тому придется, но и пропасть не даст. Потом выпрямился и пошел прочь; она не возражала.
Я добрел до церкви. А там остановился передохнуть, свесившись через ограду.
И прямо перед собой, впервые, вдруг увидел могилу Михельмана. Мне бы и в голову не пришло, что где-то может быть его могила. Как-то не укладывалось это в моем мозгу. И вот она прямо у меня перед носом. "Спи спокойно", - золотыми буквами начертано на камне. А ниже: "Пал в бою 3.5.1945".
Так рождаются мифы.
И я подумал: если на соседнем надгробье Вальтера Лебузена было написано "берейтор", то и у Михельмана запросто могли бы вывести "обувщик" или "спаситель". Не ушел навсегда, лишь отправился поглядеть, что поделывает бог на небе.
Раздумывая обо всем этом, я вдруг почувствовал, что рядом кто-то есть. Кто-то стоял у ограды, как и я, и глядел, как и я, на кладбище. Может, и думал о том же.
У меня нюх на такие вещи. Почти как у Швофке. Я сказал:
- Почему бы тебе не оставить меня в покое?
- В покое. - отозвалась она.
Я узнал ее пальто с капюшоном-в нем она была в тот вечер, когда дожидалась меня за школой. Когда я разоблачил делишки нашего деревенского боженьки и обнаружил двух его мертвых ангелов. Она тоже стояла у ограды и тоже лицом к кладбищу, так что даже казалось, будто говорила не со мной, а с темнотой ночи.
Я сдернул с ее головы дурацкий капюшон -из-за него она только больше бросалась в глаза! - и увидел ее лицо: резкие линии, в особенности в углах рта. Она так была не похожа на прежнюю Амелию, что у меня язык не повернулся назвать се по имени.
- Мне нужно с тобой поговорить, - сказала она строго.
Я бережно взял ее под руку-спиртные пары как раз начали улетучиваться-и повел мимо почты к маслобойне. Там был сарай для молочных бидонов с дощатыми скамьями вдоль стен. В сарае, правда, немного сквозило, но можно было спокойно посидеть и поюворить без помех.
Она старалась попасть в ногу и шла послушно, не спрашивая куда. Сквозь ткань пальто я почувствовал, как исхудала ее рука - острый локоть буквально впивался мне в бок при каждом шаю.
Я проходила мимо замка, - сообщила она мне. - Во всех комнатах свет.
- Там будет школа.
- Школа0
- Ну да, курсы.
Она как-то плохо понимала, что вокруг происходит, и замечала лишь отдельные изменения. А ведь когда-то-мелькнула у меня мысль-именно она объяснила мне, как открылись у человека глаза.
На маслобойне было темно и тихо, и только над сараем качался фонарь.
- Мы не и ответе за свое время, сказала она. И я понял, что она пришла не просто со мной повидаться.
- Хочешь сигарету?
- О да, спасибо.
("О да!")
Я свернул две самокрутки из местного табака, слегка напоминавшего виргинский.
Я волновался, поэтому самокрутки вышли не очень удачные, корявые и неровные. Затягиваясь, Амелия зажимала сигарету у самого основания пальцев - она проходила как бы сквозь ладонь, - и вся рука казалась изысканно длинным мундштуком слоновой кости. В этом была вся она, вся ее жизненная позиция. Куда до нее тому ястребу, который внезапно понял, что никогда не сможет летать. Она не допускала даже мысли об этом.
- Под полом, за роялем, остались кое-какие вещи-столовое серебро, драгоценности. - Она пожала плечами, мол, и она не в ответе за то, что они там. Мы сейчас в Петбусе, ты, наверное, знаешь.
- В Петбусе?
Ведь и Донат, кажется, уехал именно в Петбус. Но она не дала мне додумать эту мысль до конца:
- Вскоре мы совсем уедем из этих мест.
Меня так и подмывало спросить: а разве вы уже давно не...? Ведь именно из-за этого меня и таскали в комендатуру, где я выучился виртуозно лузгать семечки.
Но она так пристально глядела в одну точку где-то за моим левым ухом, что я не стал спрашивать. У нее давно уже все решено.
- Надо же нам хоть что-то для начала, продолжала она. - А кроме этих вещей, у нас ничего нет.
Есть люди, которым я верю-во всем и сразу. Я не хочу терять этой веры, потому что без нее просто не смогу жить. Она нужна мне как воздух.
Значит, я сижу как сидел и сворачиваю еще по самокрутке.
Самое время сказать друг другу то главное, что не предназначено для чужих ушей и говорится только промеж своих. Ведь мы так долго не виделись...
Дай-ка руку, - услышал я собственный голос.
Она вяло подчинилась, мол, пожалуйста, раз тебе хочется. Рука была как тряпичная.
Может, виноват во всем был приступ отчаяния, подкосивший соседа. На поверку выходило, что я тогда и впрямь "прозрел"
тайну Хоенгёрзе: другим пришлось оторвать от себя все самое лучшее, чтобы могло возникнуть вот это живое чудо. Но теперьо боже! - все поворачивалось вспять. Стоило соседу попрыгать в хороводе между жизнью и смертью и-впервые в жизни! - зарыдать, как Амелия тут же что-то утратила. У меня на ладони лежала не живая рука, а мертвый протез. В голове пронеслось: все начали забирать свои доли. И если дальше так пойдет, от Амелии вскорости ничего не останется...
Я так затосковал и упал духом, что сама идея проникнуть в замок и там, скажем, пошуровать под паркетом в столовой представилась мне совершенно невыполнимой.
Но за кого она меня тогда сочтет?
- В чем же наша задача? - спросил я.
Наконец-то и она испугалась, и в ее взгляде - теперь она смотрела мне прямо в глаза-была написана только искренняя грусть, ни тени упрека. Она все еще была прежней Амелией! Да что толку теперь в этом? Что толку?