Михельман дружески кивнул ей. Она прочла и бессильно уронила руки.
Этот человек не только приносил весть об исполнении смертного приговора, теперь он взял на себя еще и обязанность приговаривать к смерти.
Это была повестка о моем призыве в армию.
- Фольксштурм! - объявил Михельман.
Мать подвела Михельмана к моей постели.
Разве он годится в солдаты?
Там лежало какое-то распластанное насекомое, какой-то серо-бурый моллюск с пустыми глазами, тупо глядящими в потолок. Я едва-едва выкарабкался из болезни и почти все время спал. Куриный помет и сажа засохли и образовали на моем лице твердую маску с узкой щелью для рта - только чтобы влить несколько глотков молока.
А что было под маской, что стало с ужасным синим пятном, этого мы не знали и до конца следующей недели не могли узнать, никак не раньше следующей недели.
Но Михельман, естественно, счел все это маскарадом и глупой уловкой, а потому гнусаво рассмеялся. Вершитель наших судеб приказал:
- Встать! Вон из постели!
Я послушно вскочил и вытянулся перед ним, мазь из куриного помета тут же большими кусками отвалилась от подбородка.
В ужасе прижав кулаки к губам, мать крикнула "Нет!" и закрыла глаза. И мы услышали гнусаво-торжествующий возглас:
- Да он здоров как бык, паршивец!
Мать приоткрыла глаза, и выражение ужаса на ее лице мгновенно сменилось блаженной улыбкой счастья. Так она улыбалась, наверное, еще ребенком, когда рвала на лугу маргаритки.
А я босиком бросился к шкафчику и распахнул дверцу-зеркало было внутри.
И своими глазами убедился: синего пятна как не бывало.
Нежная белизна, мягкая, как яичный белок, обрамляла мой рот.
Чудо! Собственно, никакого чуда и не было, а был очевидный успех народной медицины.
Мать ликовала. Она сверкнула на Михельмана таким счастливым взглядом, словно всю жизнь мечтала-вот бы ее сыночку отличиться в последнем бою в рядах доблестного фольксштурма.
Я натянул штаны, а мать растерла мне лицо льняным маслом. Михельман лишь язвительно ухмыльнулся, глядя на ее старания.
- Послезавтра явишься в Винцих, - отчеканил он. - Ровно в восемь ноль-ноль.
Только тут до матери дошло. Она нагнулась к печке и подбросила дров в ее ненасытную утробу. Если мать что-то тревожило.
она всегда бралась за дела, не имевшие никакого отношения к ее тревоге. Такой уж у нее был способ постигать непостижимое.
Когда погиб отец, она отправилась смотреть фильм "Маска в голубом". И лишь спустя два дня по-настоящему ощутила постигшее ее горе. Так уж устроена жизнь: одни долго усваивают, что к чему, другие-с первого взгляда.
Михельман уже в дверях вдруг резко поворачивается: он заметил под столом мои туфли - те самые американские туфли неистребимой белизны.
- А это что такое? - Он их узнал.
- Да, они самые.
Он поднял с пола одну туфлю, потом другую, повертел их в руках и был явно восхищен мастерской работой.
- Да они как новенькие!
- Да, - подтвердил я, - как новенькие.
Его глаза заблестели. Даже нос немного прочистился и задышал. Наш учитель и спаситель стал выдающимся специалистом по обувной части. И естественно, что он разволновался при виде моих опорок, столь чудесно преобразившихся!
Я обернулся и взглянул на кучку грязи возле моей кровати: моя короста. Нужно найти в себе силы и решиться. Непременно нужно, сказал я себе, решиться и в один прекрасный день сбросить эту коросту, впитывающую в себя все гнилые соки и у некоторых разбухающую до размеров 01ромной опухоли, сбросить, как сбрасывают одеяло, вставая с кровати, и сказать себе: Амелия, а вот и я! Вот почему у меня хватило духу сказать:
- Подметки из самозатягиваюшейся резины на льняном корде. Такой резиной выстланы бензобаки на самолетах.
Так что со стороны обуви ко мне не подступишься.
Михельман молчал и, хрипло дыша, напряженно соображал. А мать скорее чутьем, чем умом, уловила скрытый смысл моих слов.
- И после пуль "дум-дум" сама затягивается? - спросил он.
- Наверняка, - ответил я. Пришло время назвать веши своими именами.
Ручаюсь, что мы оба в эту минуту думали об одном и том же. Об одном и том же "опеле", иногда в сумерки подкатывавшем к школе. Почем знать, может, он приезжал, к примеру, из Новых складов, где имелось несколько потерпевших аварию истребителей; ведь кроме их бензобаков, выстланных резиной на льняном корде, что еще могло порадовать простого паренька из Хоенгёрзе. да еше в такое время, когда русские танки прорвались к Лукау, а его самого призывают в армию. В такое время вполне могло случиться, что этот паренек на радостях побежит но улице, забыв стереть льняное масло с физиономии, и, держа в поднятой руке обновленные туфли, в смятении чувств заорет на всю деревню:
"Поляки мертвые - подметки дешевые".
Или что-то еще в этом же роде.
Михельман от растерянности выставил свои резцы и шумно задышал. Мать бросила на меня недоумевающий взгляд. Ей, как и мне, показалось, что Михельман, если приглядеться повнимательнее, производит впечатление затравленного зверя.
- Ну ладно, - выдавнл он наконец и еще раз хлопнул ладонью по доставленной им повестке. Что сделано, то сделано, назад не воротишь, и он начал беспомощно переминаться с ноги на ногу, не решаясь отойти от стола, где она лежала. Но когда мать робко намекнула: "У меня остались талоны на табак, а мне они совсем не..." - он рванулся к дверям и выбежал вон из дома. Мы с матерью молча переглянулись. Я не знал, что нам обо всем этом думать.
Не исключено, что он просто забудет про повестку. А что, вполне возможно. И тогда нужно быть идиотом, чтобы признаться в ее получении!
Мать молча взяла бумажку и сунула се поглубже в карман передника.
На всякий случай я следующим утром по звуку колокола пошел на работу: как и все, ровно в семь подошел к дверям коровника и вопросительно посмотрел приказчику в глаза.
- Мне кажется, тебя... - начал тот. Значит, был в курсе. И дело, к сожалению, приобрело огласку.
- Завтра, - перебил я его. - Не сегодня. Завтра утром в восемь ноль-ноль.
Я вдруг проникся необычайным рвением.
Рвением до последнею. Конечно, поздновато, да и с чего бы, однако и придраться не к чему: выше всех похвал.
Приказчик сглотнул слюну. И когда он взглянул в сторону моей матери, обреченной нести столь тяжкий крест, я впервые в жизни увидел в его глазах жалость. Некоторые захихикали. Но мать подыграла мне, по-коровьи горестно и тупо уставясь в землю: что поделаешь, если сын недоумок.
Как насчет сева? - спросил я. - На севе мне уже случалось работать.
Я прямо-таки пылал энтузиазмом. Завтра я пойду на войну, это уж точно. А сегодня поработаю на севе, не жалея сил.
Приказчик тупо таращился на меня, как в тот раз, когда послал Хильнера в амбар, а сам запер дверь, те же выпученные глаза: и откуда только берутся такие юродивые?
И он уже двинулся ко мне-медленномедленно, явно сгорая от любопытства, но тут все повернули головы в сторону замка: к крыльцу подкатила коляска, запряженная парой коренастых лошадок.
Впереди, на козлах, управляющий Донат, поглощенный своими мыслями и не удостоивший собравшихся ни единым взглядом.
В ту же минуту из дверей вышли мать и дочь фон Камеке, одетые по-дорожному.
Карла была в строгом костюме из дорогого серого сукна - просторный жакет и юбка. сужающаяся книзу наподобие перевернутого колокола. Она ни на кого не смотрела. Амелию облетало длинное пальто с двумя рядами пуговиц, а на голове торчала какая-то тарелка, похожая на шляпу приказчика. Никогда она ее не носила. Мне показалось, что она оглядывается, словно ищет кого-то.
И когда я увидел, какой размеренной, чуть ли не торжественной поступью направилась к коляске старшая фон Камеке, в голове у меня молнией пронеслось: удирают!
И мы с ней больше никогда не увидимся!
Донат спрыгнул с козел, помог усесться графине, затем подал руку и Амелии.
И тут я закричал, что было мочи:
- Я здесь! Вот он я! - И вытянул вверх руку.
Наша соседка в испуге отшатнулась от меня и тут же залилась слезами, крепко обняв мою мать, - так жалко ей стало бедную женщину. А та, хитрая бестия, не долго думая тоже разразилась рыданиями.
Только одна Амелия, единственная из всех, не сочла меня придурком. И улыбнулась, когда я к ней подбежал. Глаза ее щурились и лучились от радости. Но я решил, что это лишь подтверждает мою догадку.
Особенно веселой она бывала лишь тогда, когда ей было особенно грустно. И тут же вспорхнула в коляску! А Донат еще поддержал ее под локоток. С радостной улыбкой она поднималась на свой эшафот! Ей довольно было того. что я пришел, а теперь пусть грянут громы небесные. Бегство из когтей врагов! Подобно трагическим героиням тех замечательных книжек, которых она начиталась.
Донат вновь взобрался на козлы и уже отпустил тормоз, когда я крикнул:
- Я ухожу на фронт!
Как же, как же-в моей жизни тоже стряслось нечто, отрывавшее меня от дома, и мне непременно надо было сообщить ей об этом. Чтобы не думала, будто я сижу за печкой и, кроме таза для мытья ног и минутной тоски перед сном, у меня за душой ничего нет. Я ухожу "на фронт", то есть тоже втягиваюсь в водоворот событий. Я сделал еще несколько шагов к коляске, и Донат приподнял кнут-легонько, как соломинку. Я не сразу сообразил, к кому относилось это движение-ко мне или к лошадям. И тут нечаянно взглянул на его сапоги. Новехонькие, с высокими голенищами из такой мягкой и тонкой кожи, что, казалось, под ней еще чувствуется живое тепло живого существа, любившего ласку.
Руки Збингева из-под Люблина сотворили подлинный шедевр. Голенища так плотно облегали икры, словно Донат в них родился и в них вырос. А уж подошвы до того были тонки, что сверху почти и не заметны. В общем, они были похожи не на сапоги, а скорее на длинные блестящие носки. В таких сапогах просто невозможно пнуть ногой собаку. Скорее, в них можно танцевать, и даже на канате, если умеешь сохранять равновесие. И обутый в них Донат не вскочил, а взлетел на козлы-упругие икры и округлые бугорки сильных пальцев. Вот он сидит наверху, выпрямив спину и весь закаменев от напряжения, только чрезмерно длинные руки торчат, словно вилы. из жестких рукавов кожаной куртки. Нелегко ему изображать из себя франта.
Сапоги мне так понравились, что на моем лице, обновленном куриным пометом и сажей, появилось слабое подобие улыбки. Наконец-то я все понял.
То есть я и до этого кое-что понимал, но теперь все встало на место.
Много времени мне на это потребовалось и многое произошло, зато теперь глаза мои открылись. В голове у меня завертелось: вот оно что, мои-то враги, оказывается, одна шайка-лейка! Спелись и ни шагу не делали друг без друга: скажем, к нам в барак и приказчик, и Михельман заявились не сами по себе. И Донат, перехвативший взгляд, брошенный мной на сапоги, остается самым крупным врагом, какой только мог у меня быть.
Очевидно, он вполне разделял мою точку зрения и потому молча взирал на меня сверху вниз. Правда, теперь в его взгляде впервые забрезжило что-то похожее на уважение. Он лаже сунул кнут обратно, за голенище. И все батраки, застывшие под колоколом, это увидели. Увидели, что всемогущий Донат не отшвырнул Юргена Зибуша, как котенка, скорее наоборот. И глаза их от изумления чуть не вылезли из орбит.
- Убирайся, - едва слышно произнес Донат, и это прозвучало как просьба. Я упрямо мотнул головой.
Амелия сидела или, вернее, лежала, откинувшись на спинку сиденья, - и улыбалась.
Не могла скрыть радости. Видимо, наслаждалась опасностью.
А кончилось дело так.
В этот момент-батраки по-прежнему толпятся под колоколом, приказчик держит в руке блокнот, мать стоит в обнимку с соседкой, а Донат натягивает вожжи, - в этот момент в конце деревенской улицы появляется телега на резиновом ходу: Лобиг!
Дико нахлестывая лошадей, он вопит:
- Русские!
Мол, своими глазами видел.
Тут старшая фон Камеке поднялась с сиденья и беспомощно повела в воздухе рукой, ища опоры. Я мигом подскочил и коекак помог ей выйти из коляски. Амелия сама спрыгнула на землю. Не уверен, заметила ли графиня, кто именно подал ей руку.
Но Донату она сказала:
- Можете распрягать!
- Вот-вот, распрягайте! - вдруг вставил я.
Сам не знаю, как это у меня вырвалось. Наверное, сумел оценить обстановку.
Мать и дочь, не говоря ни слова, направились к дверям замка и скрылись в его глубине. В знак благодарности я поклонился им вслед.
Допат не стал распрягать. Не медля ни минуты, он рванул с места и помчался по полевой дороге на Винцих с такой скоростью, словно русские были не впереди, а сзади и гнались за ним лично.
Поденщики кинулись домой-спасать детей.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Когда они наконец пришли, они еще долго-долго не появлялись. Во всяком случае, в самой деревне. Но с крыши сарая была отчетливо видна темная, нескончаемо длинная колонна, беззвучно и медленно ползущая вверх по шоссе.
Я уже говорил, что деревня Хоенгёрзе находилась в стороне от этого шоссе и соединялась с ним километровым проселком, обсаженным вишневыми деревьями, а потому и не удостоилась внимания танковых частей. Мы все решили, что эти части лишь авангард, те самые "танки прорыва", о которых сообщалось по радио, и поэтому двигаются они только вперед и вперед, не отвлекаясь на мелочи вроде нашей деревни.
Но когда и на следующий день бесконечная колонна продолжала двигаться все мимо и мимо, гак же равнодушно и безостановочно, и только на Берлин, у меня мелькнула мысль, что нашей деревни, может, на самом деле и нет, может, она лишь плод нашего воображения, и мы с Амелией и все, что между нами было, лишь сон или мечта...
Вот ведь оно как в деревне, которую большая война обходит стороной, все теряют голову. Приказчик не знает, звонить ему в колокол или нет, трактирщик не принимает порожние бутылки, хозяева никак не придумают, куда девать молоко, а некоторые поглядывают на лес, да только не решили еще, что там делать: повеситься на первом суку или набрать хворосту на растопку? Вишневые деревья не решаются цвести, а дворовые собаки-лаять. И Дорле, наша Пышечка, от нечего делать приходит к нам, забирается на крышу сарая, часами глядит вдаль на темную движущуюся ленту и курит, болтая голыми лодыжками. Отсюда шоссе хорошо видно, и ей приходит в голову, что в танках сидят настоящие мужчины. Мысль эта занимает ее настолько, что к вечеру она уже начинает мечтать вслух.
- Послушай, а может кто-то из них к нам завернуть? - спрашивает она. Вдруг да кто-нибудь к нам заявится-что тогда? Да-что тогда?..
Пышечке не терпелось скорей поглядеть на военных в чужой форме. И пускай они будут хоть "чудовищами", как о них говорили, она нутром чуяла, что по крайней мере руки и ноги у них есть. Нашу Пышечку высади одну на берег хоть в Сан-Франциско, хоть на Камчатке, - местные жители быстренько смекнут, какая жилка в ней играет и что наружу просится, С тринадцати лет жило в ней это сострадание к другой половине человечества, не различавшее стран и границ. И поскольку она только об этом и думала, для нее, в сущности, не было тайн и загадок, весь мир был понятен и близок. Вот почему ей не были безразличны, например, и те мужчины, что управляли огромными танками.
- Подумать только, из какой дали они прикатили ?!
Лишь она одна во всей деревне задавалась этим вопросом, с надеждой всматриваясь в каждый следующий танк новой колонны, как раз переваливавшей через вершину холма, - не свернет ли он в нашу сторону, - и легкий ветерок, играя, приподнимал подол над ее толстыми ляжками.
- Что мы будем делать нынче вечером? - спросила она меня, и я увидел глубокий рубец, оставшийся от края крыши на ее пышной плоти.
- Мы с тобой-ничего, - отрезал я.
- Ты так уверен? - протянула она с равнодушным видом и закурила, не спуская глаз с шоссе.
- Ага, - уперся я.
- А вот и нет.
Ну и подлюга! Это она намекала, что однажды я уже был излишне в себе уверен.
- Послушай, что я скажу, зря ты за ней увиваешься, - снова принялась она за меня.
И она расписала мне во всех подробностях, каким посмешищем я стал в глазах всей деревни.
Видали мы дураков, но такого...
- Сама дура.
- Могу доказать.
- Чтобы это доказать, надо снять и показать.
Уж показывала. А теперь сам ищи.
Тогда давай спускайся!
Я всем весом повис на ее ноге. Но она уперлась и перетянула.
И не Пышечка оказалась внизу, а я наверху. Она хрипло захихикала, так ей понравилась эта игра. И стала поддразнивать меня: мол, не с того конца за дело берусь.
- Ну и пентюх же ты! - веселилась она. - Хватает, болван, за ногу, а у женщин коечто и получше есть.
Ну ладно, коли так, я подмял ее под себя и грубо схватил за что "получше", она сразу обмякла и квашней развалилась на крыше. Когда я улегся рядом, она сказала:
- Еще одна колонна вылезла, дождемся, пока пройдет.
И пока мы дожидались, она опять закурила и спросила:
- Ты что, Доната совсем не боишься?
- Был Донат, да весь вышел! Ведь я видел, как он умчался на коляске. Но она только рассмеялась. Дура баба. и смех у нее дурацкий!
- Знать бы, чем я ему не угодил... - протянул я в раздумье.
И рассказал ей и про злодея приказчика, который едва меня со свету не сжил, и про подлеца Михельмана, по милости которого я чуть было на фронт не загремел. Все свои муки и беды перед ней выложил.
Поскорее драпай отсюда! - сразу решила Пышечка.
Она явно испугалась за меня.
- И все из-за этой худосочной Камекекожа да кости! - вздохнула она.
- Кожа у нее как шелк!
- Ах ты господи! - Теперь она вся преисполнилась жалости ко мне и стала думать, как бы мне помочь. Сидела, дымила и думала.
- Все же лучший выход-драпануть, - вновь сказала она. Ничего другою ей в голову так и не пришло. На моем месте она взяла бы ноги в руки, и точка. - Пристрелят тебя. Нутром чую.
Но я не хотел драпать. Пусть даже она нутром чует. Я хотел остаться в деревне. Во всяком случае-пока.
- Ей ведь даже ведра с молоком не поднять, нипочем не поднять! Да и не придется, пожалуй. А потому и нужен ей такой, который...
Она успела сделать еще несколько затяжек, выдыхая дым в сторону шоссе, прежде чем ее осенила новая мысль:
- А может, она большая охотница до любовных дел, у них, у Камеке, это в крови.
- У тебя, что ли, нет? - перебил я.
- Ну и что?
Но тут из дома вышла моя мать и спросила:
- А что, молоко так и стоит на мостках?
- Где ему еще быть? - Пышечке было на руку, что молоко стоит там, где стоит, и чем дольше, тем лучше: не надо на работу.
- Значит, масла нынче не сбивают?
- Сами сбивайте, коли охота! - огрызнулась Дорле.
Пышечка сказала именно то, что мать хотела услышать. Она сходила к соседям за тележкой и, нагрузив ее пустыми ведрами и бидонами, махнула мне рукой. Не успели мы с ней завернуть за угол, как Пышечка крикнула вслед:
- Завтра утром придет узкоколейка! Вот и мотай на ней.
- Слыхала? - спросил я мать. - Мне советуют драпать отсюда, узкоколейка придет завтра утром.
- Слыхала, - отрезала та. Мать придерживалась железного правила: не валить все дела в одну кучу. Сперва мы с ней привезем молоко, потом она, насколько я ее знаю, снимет сметану, и мне придется ее трясти, пока не собьется масло. Потом мы будем есть горячую картошку в мундире. Потом прикидывать, не стоит ли завтра все это еще раз повторить. Потому как о поезде уже пять дней ни слуху ни духу. Так что рассчитывать на него не приходится.
2
Гремя ведрами и бидонами, мы катили по улице мимо пруда, как вдруг откуда ни возьмись-Михельман при полном параде: мундир, фаустпатрон, винтовка, каска.
- Куда?
- За молоком, господин учитель.
Он грозно забряцал всеми своими железками.
- Получить оружие! Немедленно явиться к противотанковому заграждению!
Я взглянул на пруд и вспомнил, как местные измывались здесь надо мной зимой 1943 года. Мы перебрались в Хоенгёрзе в ноябре, пруд только-только замерз. Невольно вспомнилось все в эту минуту.
Парни вырубили во льду дыру, сунули туда конец бревна, которое принес Фридхельм, сын каретника, и дали ему вмерзнуть. Убедившись, что бревно стоит прочно, они привязали к нему веревку-но не туго, а так, чтоб скользила. Свободный конец прикрепили к санкам. Санки разгоняли, и они мчались по льду вокруг столба все быстрее и быстрее. Если разгонявших было четверо, санки летели со скоростью пули.
Развлекались так в основном поздно вечером, когда "мелочь пузатая" убиралась со льда по домам.
- Эй ты! Привет! Давай-ка на санки!
Хильнер дрожал от нетерпения; пошептавшись с другими, он просто зашелся от хохота.
Я лег животом на санки. И ветер засвистел у меня в ушах. Я был чужаком отчего же не поиздеваться. И колесо завертелось.
У Хильнера от натуги глаза выпучились и стали красные, как помидоры. Полозья высекали изо льда искры. Я чувствовал, что тело мое все сильнее рвется куда-то прочь, вдаль, в просторы вселенной... Но страха, которого им так хотелось нагнать, я гге ощутил. В глазах мелькали смутные тени, руки горели от нестерпимой боли-чудовищная сила выламывала их из плеч. Но я не издал ни звука. Заросли ивняка у берега, под которыми летом гнездились жерлянки. отлетели куда-то далеко-далеко, чуть ли не за океан и вдруг вновь вынырнули, уже слева. По телу разлилось приятное тепло, я улыбался, силы мои таяли, я вновь увидел ивы вблизи-и на следующем витке, еще не видя их, но уже предчувствуя их приближение, я разжал пальцы, услышал крик мучителей, пролетел по воздуху, скользнул по льду и с треском вломился в прибрежные кусты. Ветки прогнулись и спружинили, я приземлился на них, как на резиновый мат.
Хильнер не спеша подошел и разочарованно покрутил носом.
Так-то оно гак: я и впрямь всегда выходил сухим из воды. Это верно. Но попадал в нее не по своей воле.
- Эй ты! Вон из овчарни!
- Эй ты! Как Амелия на ощупь?
- Эй ты! Получить оружие!
Только успевай поворачиваться.
А все-таки-что именно хотела сказать Пышечка о Донате? Не лечу ли я опять по льду, как в тот раз?
- Ну, ты! Все понял?! - рявкнул Михельман. Сегодня он почти не разжимал толстых г уб и не выставлял резцов напоказ, поскольку опять вполне сггосно дышал через ггоэдри. И слова вылетали у него изо рта короткими очередями, без этих его педагогических пауз. Не до них было в эту минуту.
- Вот только за молоком сходим, - возразил я.
Михельман молча перехватил фаустпатрон и направил его на наши бидоны.
- Нет, нет, не надо, - взмолилась мать. - Он пойдет, пойдет, сейчас же пойдет.
Она лучше ориентировалась в обстановке.
И Михельман затопал дальше, выискивая новые жертвы.
- Послушай, сказал я матери, - мы все на одном суку сидим, знать бы только, у кого топор в руках.
- Что ты такое несешь!
И я рассказал ей, до чего я докопался. То есть про поляков, сработавших те сапоги, которые потом оказались на Донате. Словом, всю эту историю.
- Куда это он помчался на коляске, не знаешь? - спросил я.
Она только пожала плечами.
- Иди, куда велят, и получи оружие. - услышал я в ответ. - Так-то оно лучше будет.
Ну я и поплелся к школе, где мне выдали фаустпатрон, карабин и четыре обоймы.
3
На деревенском кладбище в Хоенгёрзс среди надгробных камней есть один, вытесанный из огромного валуна. Лежит он на могиле неизвестного берейтора Вальтера Лебузена.
Это мы называли так мошлу. Хотя имя покойного и было известно - Вальтер Лебузен, но неизвестно было, был ли он берейтором. Никто в деревне ничего про это не знал. Но на камне было высечено: "Берейтор Вальтер Лебузен". На могиле в тот день уже цвели нарциссы.
Огромный был валун, но от времени уже так накренился, что грозил вот-вот рухнуть и придавить нарциссы. А детям что-они лазили по нему, прьп али и резвились в свое удовольствие. О берейторе никто и не вспоминал.
В самом верху, то есть сразу после имени и фамилии, на камне были выбиты слова:
"Не ушел навсегда, лишь опередил". Но рядом с могилой оставалось еще много свободного места, никаких признаков супруги, поспешившей на тот свет вслед за мужем, или еще кого-нибудь из близких. Ну, супруга у покойного, видать, была та еще штучка. Сперва ей показалось мало одного имени, добавила высокий титул - "берейтор", а потом небось решила: ступай вперед, я догоню. И старый пень верит и отлетает в мир иной, а там ее ищи-свищи. Да только на этом надпись на камне не кончалась. Намного ниже было высечено:
Если б любовь чудеса творила
И слезы бы мертвых будили.
То и тебя бы, мой дорогой.
Холодной землей не покрыли.
Но я еще ни разу не видел, чтобы кто-нибудь плакал возле этой могилы, даже и в ту пору, когда еще учился в школе, и мы с товарищами укрывались на кладбище, чтобы покурить. Ничего подобного. Только нарциссы в "холодной земле". Мы не знали, кто их посадил. Может, кто-то хотел таким манером удержать тяжелую глыбу. И, не имея сил подпереть камень, надеялся, что тот не решится задавить цветы. На других мошлах росли петуньи и анютины глазки, а здесь нарциссы. В общем, уютный был уголок: аромат цветов и жужжанье пчел.
Там-то, за надгробьем неизвестного берейтора Вальтера Лебузена, я и закопал боевой заряд от фаустпатрона и теперь сидел и смотрел сквозь щель в ограде, как богатые крестьяне вели к школе пленных поляков и украинцев, ранее работавших у них.
Все спешили поскорее сбыть их с рук. А Лобиг заявил: "Сейчас в хозяйстве и самим-то делать нечего!"
Мол, просто избыток рабочих рук.
Михельмаи выставил у дверей школы часовых, а сам все зыркал глазами вокруг. Но меня так и не заметил.
Этот человек не только приносил весть об исполнении смертного приговора, теперь он взял на себя еще и обязанность приговаривать к смерти.
Это была повестка о моем призыве в армию.
- Фольксштурм! - объявил Михельман.
Мать подвела Михельмана к моей постели.
Разве он годится в солдаты?
Там лежало какое-то распластанное насекомое, какой-то серо-бурый моллюск с пустыми глазами, тупо глядящими в потолок. Я едва-едва выкарабкался из болезни и почти все время спал. Куриный помет и сажа засохли и образовали на моем лице твердую маску с узкой щелью для рта - только чтобы влить несколько глотков молока.
А что было под маской, что стало с ужасным синим пятном, этого мы не знали и до конца следующей недели не могли узнать, никак не раньше следующей недели.
Но Михельман, естественно, счел все это маскарадом и глупой уловкой, а потому гнусаво рассмеялся. Вершитель наших судеб приказал:
- Встать! Вон из постели!
Я послушно вскочил и вытянулся перед ним, мазь из куриного помета тут же большими кусками отвалилась от подбородка.
В ужасе прижав кулаки к губам, мать крикнула "Нет!" и закрыла глаза. И мы услышали гнусаво-торжествующий возглас:
- Да он здоров как бык, паршивец!
Мать приоткрыла глаза, и выражение ужаса на ее лице мгновенно сменилось блаженной улыбкой счастья. Так она улыбалась, наверное, еще ребенком, когда рвала на лугу маргаритки.
А я босиком бросился к шкафчику и распахнул дверцу-зеркало было внутри.
И своими глазами убедился: синего пятна как не бывало.
Нежная белизна, мягкая, как яичный белок, обрамляла мой рот.
Чудо! Собственно, никакого чуда и не было, а был очевидный успех народной медицины.
Мать ликовала. Она сверкнула на Михельмана таким счастливым взглядом, словно всю жизнь мечтала-вот бы ее сыночку отличиться в последнем бою в рядах доблестного фольксштурма.
Я натянул штаны, а мать растерла мне лицо льняным маслом. Михельман лишь язвительно ухмыльнулся, глядя на ее старания.
- Послезавтра явишься в Винцих, - отчеканил он. - Ровно в восемь ноль-ноль.
Только тут до матери дошло. Она нагнулась к печке и подбросила дров в ее ненасытную утробу. Если мать что-то тревожило.
она всегда бралась за дела, не имевшие никакого отношения к ее тревоге. Такой уж у нее был способ постигать непостижимое.
Когда погиб отец, она отправилась смотреть фильм "Маска в голубом". И лишь спустя два дня по-настоящему ощутила постигшее ее горе. Так уж устроена жизнь: одни долго усваивают, что к чему, другие-с первого взгляда.
Михельман уже в дверях вдруг резко поворачивается: он заметил под столом мои туфли - те самые американские туфли неистребимой белизны.
- А это что такое? - Он их узнал.
- Да, они самые.
Он поднял с пола одну туфлю, потом другую, повертел их в руках и был явно восхищен мастерской работой.
- Да они как новенькие!
- Да, - подтвердил я, - как новенькие.
Его глаза заблестели. Даже нос немного прочистился и задышал. Наш учитель и спаситель стал выдающимся специалистом по обувной части. И естественно, что он разволновался при виде моих опорок, столь чудесно преобразившихся!
Я обернулся и взглянул на кучку грязи возле моей кровати: моя короста. Нужно найти в себе силы и решиться. Непременно нужно, сказал я себе, решиться и в один прекрасный день сбросить эту коросту, впитывающую в себя все гнилые соки и у некоторых разбухающую до размеров 01ромной опухоли, сбросить, как сбрасывают одеяло, вставая с кровати, и сказать себе: Амелия, а вот и я! Вот почему у меня хватило духу сказать:
- Подметки из самозатягиваюшейся резины на льняном корде. Такой резиной выстланы бензобаки на самолетах.
Так что со стороны обуви ко мне не подступишься.
Михельман молчал и, хрипло дыша, напряженно соображал. А мать скорее чутьем, чем умом, уловила скрытый смысл моих слов.
- И после пуль "дум-дум" сама затягивается? - спросил он.
- Наверняка, - ответил я. Пришло время назвать веши своими именами.
Ручаюсь, что мы оба в эту минуту думали об одном и том же. Об одном и том же "опеле", иногда в сумерки подкатывавшем к школе. Почем знать, может, он приезжал, к примеру, из Новых складов, где имелось несколько потерпевших аварию истребителей; ведь кроме их бензобаков, выстланных резиной на льняном корде, что еще могло порадовать простого паренька из Хоенгёрзе. да еше в такое время, когда русские танки прорвались к Лукау, а его самого призывают в армию. В такое время вполне могло случиться, что этот паренек на радостях побежит но улице, забыв стереть льняное масло с физиономии, и, держа в поднятой руке обновленные туфли, в смятении чувств заорет на всю деревню:
"Поляки мертвые - подметки дешевые".
Или что-то еще в этом же роде.
Михельман от растерянности выставил свои резцы и шумно задышал. Мать бросила на меня недоумевающий взгляд. Ей, как и мне, показалось, что Михельман, если приглядеться повнимательнее, производит впечатление затравленного зверя.
- Ну ладно, - выдавнл он наконец и еще раз хлопнул ладонью по доставленной им повестке. Что сделано, то сделано, назад не воротишь, и он начал беспомощно переминаться с ноги на ногу, не решаясь отойти от стола, где она лежала. Но когда мать робко намекнула: "У меня остались талоны на табак, а мне они совсем не..." - он рванулся к дверям и выбежал вон из дома. Мы с матерью молча переглянулись. Я не знал, что нам обо всем этом думать.
Не исключено, что он просто забудет про повестку. А что, вполне возможно. И тогда нужно быть идиотом, чтобы признаться в ее получении!
Мать молча взяла бумажку и сунула се поглубже в карман передника.
На всякий случай я следующим утром по звуку колокола пошел на работу: как и все, ровно в семь подошел к дверям коровника и вопросительно посмотрел приказчику в глаза.
- Мне кажется, тебя... - начал тот. Значит, был в курсе. И дело, к сожалению, приобрело огласку.
- Завтра, - перебил я его. - Не сегодня. Завтра утром в восемь ноль-ноль.
Я вдруг проникся необычайным рвением.
Рвением до последнею. Конечно, поздновато, да и с чего бы, однако и придраться не к чему: выше всех похвал.
Приказчик сглотнул слюну. И когда он взглянул в сторону моей матери, обреченной нести столь тяжкий крест, я впервые в жизни увидел в его глазах жалость. Некоторые захихикали. Но мать подыграла мне, по-коровьи горестно и тупо уставясь в землю: что поделаешь, если сын недоумок.
Как насчет сева? - спросил я. - На севе мне уже случалось работать.
Я прямо-таки пылал энтузиазмом. Завтра я пойду на войну, это уж точно. А сегодня поработаю на севе, не жалея сил.
Приказчик тупо таращился на меня, как в тот раз, когда послал Хильнера в амбар, а сам запер дверь, те же выпученные глаза: и откуда только берутся такие юродивые?
И он уже двинулся ко мне-медленномедленно, явно сгорая от любопытства, но тут все повернули головы в сторону замка: к крыльцу подкатила коляска, запряженная парой коренастых лошадок.
Впереди, на козлах, управляющий Донат, поглощенный своими мыслями и не удостоивший собравшихся ни единым взглядом.
В ту же минуту из дверей вышли мать и дочь фон Камеке, одетые по-дорожному.
Карла была в строгом костюме из дорогого серого сукна - просторный жакет и юбка. сужающаяся книзу наподобие перевернутого колокола. Она ни на кого не смотрела. Амелию облетало длинное пальто с двумя рядами пуговиц, а на голове торчала какая-то тарелка, похожая на шляпу приказчика. Никогда она ее не носила. Мне показалось, что она оглядывается, словно ищет кого-то.
И когда я увидел, какой размеренной, чуть ли не торжественной поступью направилась к коляске старшая фон Камеке, в голове у меня молнией пронеслось: удирают!
И мы с ней больше никогда не увидимся!
Донат спрыгнул с козел, помог усесться графине, затем подал руку и Амелии.
И тут я закричал, что было мочи:
- Я здесь! Вот он я! - И вытянул вверх руку.
Наша соседка в испуге отшатнулась от меня и тут же залилась слезами, крепко обняв мою мать, - так жалко ей стало бедную женщину. А та, хитрая бестия, не долго думая тоже разразилась рыданиями.
Только одна Амелия, единственная из всех, не сочла меня придурком. И улыбнулась, когда я к ней подбежал. Глаза ее щурились и лучились от радости. Но я решил, что это лишь подтверждает мою догадку.
Особенно веселой она бывала лишь тогда, когда ей было особенно грустно. И тут же вспорхнула в коляску! А Донат еще поддержал ее под локоток. С радостной улыбкой она поднималась на свой эшафот! Ей довольно было того. что я пришел, а теперь пусть грянут громы небесные. Бегство из когтей врагов! Подобно трагическим героиням тех замечательных книжек, которых она начиталась.
Донат вновь взобрался на козлы и уже отпустил тормоз, когда я крикнул:
- Я ухожу на фронт!
Как же, как же-в моей жизни тоже стряслось нечто, отрывавшее меня от дома, и мне непременно надо было сообщить ей об этом. Чтобы не думала, будто я сижу за печкой и, кроме таза для мытья ног и минутной тоски перед сном, у меня за душой ничего нет. Я ухожу "на фронт", то есть тоже втягиваюсь в водоворот событий. Я сделал еще несколько шагов к коляске, и Донат приподнял кнут-легонько, как соломинку. Я не сразу сообразил, к кому относилось это движение-ко мне или к лошадям. И тут нечаянно взглянул на его сапоги. Новехонькие, с высокими голенищами из такой мягкой и тонкой кожи, что, казалось, под ней еще чувствуется живое тепло живого существа, любившего ласку.
Руки Збингева из-под Люблина сотворили подлинный шедевр. Голенища так плотно облегали икры, словно Донат в них родился и в них вырос. А уж подошвы до того были тонки, что сверху почти и не заметны. В общем, они были похожи не на сапоги, а скорее на длинные блестящие носки. В таких сапогах просто невозможно пнуть ногой собаку. Скорее, в них можно танцевать, и даже на канате, если умеешь сохранять равновесие. И обутый в них Донат не вскочил, а взлетел на козлы-упругие икры и округлые бугорки сильных пальцев. Вот он сидит наверху, выпрямив спину и весь закаменев от напряжения, только чрезмерно длинные руки торчат, словно вилы. из жестких рукавов кожаной куртки. Нелегко ему изображать из себя франта.
Сапоги мне так понравились, что на моем лице, обновленном куриным пометом и сажей, появилось слабое подобие улыбки. Наконец-то я все понял.
То есть я и до этого кое-что понимал, но теперь все встало на место.
Много времени мне на это потребовалось и многое произошло, зато теперь глаза мои открылись. В голове у меня завертелось: вот оно что, мои-то враги, оказывается, одна шайка-лейка! Спелись и ни шагу не делали друг без друга: скажем, к нам в барак и приказчик, и Михельман заявились не сами по себе. И Донат, перехвативший взгляд, брошенный мной на сапоги, остается самым крупным врагом, какой только мог у меня быть.
Очевидно, он вполне разделял мою точку зрения и потому молча взирал на меня сверху вниз. Правда, теперь в его взгляде впервые забрезжило что-то похожее на уважение. Он лаже сунул кнут обратно, за голенище. И все батраки, застывшие под колоколом, это увидели. Увидели, что всемогущий Донат не отшвырнул Юргена Зибуша, как котенка, скорее наоборот. И глаза их от изумления чуть не вылезли из орбит.
- Убирайся, - едва слышно произнес Донат, и это прозвучало как просьба. Я упрямо мотнул головой.
Амелия сидела или, вернее, лежала, откинувшись на спинку сиденья, - и улыбалась.
Не могла скрыть радости. Видимо, наслаждалась опасностью.
А кончилось дело так.
В этот момент-батраки по-прежнему толпятся под колоколом, приказчик держит в руке блокнот, мать стоит в обнимку с соседкой, а Донат натягивает вожжи, - в этот момент в конце деревенской улицы появляется телега на резиновом ходу: Лобиг!
Дико нахлестывая лошадей, он вопит:
- Русские!
Мол, своими глазами видел.
Тут старшая фон Камеке поднялась с сиденья и беспомощно повела в воздухе рукой, ища опоры. Я мигом подскочил и коекак помог ей выйти из коляски. Амелия сама спрыгнула на землю. Не уверен, заметила ли графиня, кто именно подал ей руку.
Но Донату она сказала:
- Можете распрягать!
- Вот-вот, распрягайте! - вдруг вставил я.
Сам не знаю, как это у меня вырвалось. Наверное, сумел оценить обстановку.
Мать и дочь, не говоря ни слова, направились к дверям замка и скрылись в его глубине. В знак благодарности я поклонился им вслед.
Допат не стал распрягать. Не медля ни минуты, он рванул с места и помчался по полевой дороге на Винцих с такой скоростью, словно русские были не впереди, а сзади и гнались за ним лично.
Поденщики кинулись домой-спасать детей.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Когда они наконец пришли, они еще долго-долго не появлялись. Во всяком случае, в самой деревне. Но с крыши сарая была отчетливо видна темная, нескончаемо длинная колонна, беззвучно и медленно ползущая вверх по шоссе.
Я уже говорил, что деревня Хоенгёрзе находилась в стороне от этого шоссе и соединялась с ним километровым проселком, обсаженным вишневыми деревьями, а потому и не удостоилась внимания танковых частей. Мы все решили, что эти части лишь авангард, те самые "танки прорыва", о которых сообщалось по радио, и поэтому двигаются они только вперед и вперед, не отвлекаясь на мелочи вроде нашей деревни.
Но когда и на следующий день бесконечная колонна продолжала двигаться все мимо и мимо, гак же равнодушно и безостановочно, и только на Берлин, у меня мелькнула мысль, что нашей деревни, может, на самом деле и нет, может, она лишь плод нашего воображения, и мы с Амелией и все, что между нами было, лишь сон или мечта...
Вот ведь оно как в деревне, которую большая война обходит стороной, все теряют голову. Приказчик не знает, звонить ему в колокол или нет, трактирщик не принимает порожние бутылки, хозяева никак не придумают, куда девать молоко, а некоторые поглядывают на лес, да только не решили еще, что там делать: повеситься на первом суку или набрать хворосту на растопку? Вишневые деревья не решаются цвести, а дворовые собаки-лаять. И Дорле, наша Пышечка, от нечего делать приходит к нам, забирается на крышу сарая, часами глядит вдаль на темную движущуюся ленту и курит, болтая голыми лодыжками. Отсюда шоссе хорошо видно, и ей приходит в голову, что в танках сидят настоящие мужчины. Мысль эта занимает ее настолько, что к вечеру она уже начинает мечтать вслух.
- Послушай, а может кто-то из них к нам завернуть? - спрашивает она. Вдруг да кто-нибудь к нам заявится-что тогда? Да-что тогда?..
Пышечке не терпелось скорей поглядеть на военных в чужой форме. И пускай они будут хоть "чудовищами", как о них говорили, она нутром чуяла, что по крайней мере руки и ноги у них есть. Нашу Пышечку высади одну на берег хоть в Сан-Франциско, хоть на Камчатке, - местные жители быстренько смекнут, какая жилка в ней играет и что наружу просится, С тринадцати лет жило в ней это сострадание к другой половине человечества, не различавшее стран и границ. И поскольку она только об этом и думала, для нее, в сущности, не было тайн и загадок, весь мир был понятен и близок. Вот почему ей не были безразличны, например, и те мужчины, что управляли огромными танками.
- Подумать только, из какой дали они прикатили ?!
Лишь она одна во всей деревне задавалась этим вопросом, с надеждой всматриваясь в каждый следующий танк новой колонны, как раз переваливавшей через вершину холма, - не свернет ли он в нашу сторону, - и легкий ветерок, играя, приподнимал подол над ее толстыми ляжками.
- Что мы будем делать нынче вечером? - спросила она меня, и я увидел глубокий рубец, оставшийся от края крыши на ее пышной плоти.
- Мы с тобой-ничего, - отрезал я.
- Ты так уверен? - протянула она с равнодушным видом и закурила, не спуская глаз с шоссе.
- Ага, - уперся я.
- А вот и нет.
Ну и подлюга! Это она намекала, что однажды я уже был излишне в себе уверен.
- Послушай, что я скажу, зря ты за ней увиваешься, - снова принялась она за меня.
И она расписала мне во всех подробностях, каким посмешищем я стал в глазах всей деревни.
Видали мы дураков, но такого...
- Сама дура.
- Могу доказать.
- Чтобы это доказать, надо снять и показать.
Уж показывала. А теперь сам ищи.
Тогда давай спускайся!
Я всем весом повис на ее ноге. Но она уперлась и перетянула.
И не Пышечка оказалась внизу, а я наверху. Она хрипло захихикала, так ей понравилась эта игра. И стала поддразнивать меня: мол, не с того конца за дело берусь.
- Ну и пентюх же ты! - веселилась она. - Хватает, болван, за ногу, а у женщин коечто и получше есть.
Ну ладно, коли так, я подмял ее под себя и грубо схватил за что "получше", она сразу обмякла и квашней развалилась на крыше. Когда я улегся рядом, она сказала:
- Еще одна колонна вылезла, дождемся, пока пройдет.
И пока мы дожидались, она опять закурила и спросила:
- Ты что, Доната совсем не боишься?
- Был Донат, да весь вышел! Ведь я видел, как он умчался на коляске. Но она только рассмеялась. Дура баба. и смех у нее дурацкий!
- Знать бы, чем я ему не угодил... - протянул я в раздумье.
И рассказал ей и про злодея приказчика, который едва меня со свету не сжил, и про подлеца Михельмана, по милости которого я чуть было на фронт не загремел. Все свои муки и беды перед ней выложил.
Поскорее драпай отсюда! - сразу решила Пышечка.
Она явно испугалась за меня.
- И все из-за этой худосочной Камекекожа да кости! - вздохнула она.
- Кожа у нее как шелк!
- Ах ты господи! - Теперь она вся преисполнилась жалости ко мне и стала думать, как бы мне помочь. Сидела, дымила и думала.
- Все же лучший выход-драпануть, - вновь сказала она. Ничего другою ей в голову так и не пришло. На моем месте она взяла бы ноги в руки, и точка. - Пристрелят тебя. Нутром чую.
Но я не хотел драпать. Пусть даже она нутром чует. Я хотел остаться в деревне. Во всяком случае-пока.
- Ей ведь даже ведра с молоком не поднять, нипочем не поднять! Да и не придется, пожалуй. А потому и нужен ей такой, который...
Она успела сделать еще несколько затяжек, выдыхая дым в сторону шоссе, прежде чем ее осенила новая мысль:
- А может, она большая охотница до любовных дел, у них, у Камеке, это в крови.
- У тебя, что ли, нет? - перебил я.
- Ну и что?
Но тут из дома вышла моя мать и спросила:
- А что, молоко так и стоит на мостках?
- Где ему еще быть? - Пышечке было на руку, что молоко стоит там, где стоит, и чем дольше, тем лучше: не надо на работу.
- Значит, масла нынче не сбивают?
- Сами сбивайте, коли охота! - огрызнулась Дорле.
Пышечка сказала именно то, что мать хотела услышать. Она сходила к соседям за тележкой и, нагрузив ее пустыми ведрами и бидонами, махнула мне рукой. Не успели мы с ней завернуть за угол, как Пышечка крикнула вслед:
- Завтра утром придет узкоколейка! Вот и мотай на ней.
- Слыхала? - спросил я мать. - Мне советуют драпать отсюда, узкоколейка придет завтра утром.
- Слыхала, - отрезала та. Мать придерживалась железного правила: не валить все дела в одну кучу. Сперва мы с ней привезем молоко, потом она, насколько я ее знаю, снимет сметану, и мне придется ее трясти, пока не собьется масло. Потом мы будем есть горячую картошку в мундире. Потом прикидывать, не стоит ли завтра все это еще раз повторить. Потому как о поезде уже пять дней ни слуху ни духу. Так что рассчитывать на него не приходится.
2
Гремя ведрами и бидонами, мы катили по улице мимо пруда, как вдруг откуда ни возьмись-Михельман при полном параде: мундир, фаустпатрон, винтовка, каска.
- Куда?
- За молоком, господин учитель.
Он грозно забряцал всеми своими железками.
- Получить оружие! Немедленно явиться к противотанковому заграждению!
Я взглянул на пруд и вспомнил, как местные измывались здесь надо мной зимой 1943 года. Мы перебрались в Хоенгёрзе в ноябре, пруд только-только замерз. Невольно вспомнилось все в эту минуту.
Парни вырубили во льду дыру, сунули туда конец бревна, которое принес Фридхельм, сын каретника, и дали ему вмерзнуть. Убедившись, что бревно стоит прочно, они привязали к нему веревку-но не туго, а так, чтоб скользила. Свободный конец прикрепили к санкам. Санки разгоняли, и они мчались по льду вокруг столба все быстрее и быстрее. Если разгонявших было четверо, санки летели со скоростью пули.
Развлекались так в основном поздно вечером, когда "мелочь пузатая" убиралась со льда по домам.
- Эй ты! Привет! Давай-ка на санки!
Хильнер дрожал от нетерпения; пошептавшись с другими, он просто зашелся от хохота.
Я лег животом на санки. И ветер засвистел у меня в ушах. Я был чужаком отчего же не поиздеваться. И колесо завертелось.
У Хильнера от натуги глаза выпучились и стали красные, как помидоры. Полозья высекали изо льда искры. Я чувствовал, что тело мое все сильнее рвется куда-то прочь, вдаль, в просторы вселенной... Но страха, которого им так хотелось нагнать, я гге ощутил. В глазах мелькали смутные тени, руки горели от нестерпимой боли-чудовищная сила выламывала их из плеч. Но я не издал ни звука. Заросли ивняка у берега, под которыми летом гнездились жерлянки. отлетели куда-то далеко-далеко, чуть ли не за океан и вдруг вновь вынырнули, уже слева. По телу разлилось приятное тепло, я улыбался, силы мои таяли, я вновь увидел ивы вблизи-и на следующем витке, еще не видя их, но уже предчувствуя их приближение, я разжал пальцы, услышал крик мучителей, пролетел по воздуху, скользнул по льду и с треском вломился в прибрежные кусты. Ветки прогнулись и спружинили, я приземлился на них, как на резиновый мат.
Хильнер не спеша подошел и разочарованно покрутил носом.
Так-то оно гак: я и впрямь всегда выходил сухим из воды. Это верно. Но попадал в нее не по своей воле.
- Эй ты! Вон из овчарни!
- Эй ты! Как Амелия на ощупь?
- Эй ты! Получить оружие!
Только успевай поворачиваться.
А все-таки-что именно хотела сказать Пышечка о Донате? Не лечу ли я опять по льду, как в тот раз?
- Ну, ты! Все понял?! - рявкнул Михельман. Сегодня он почти не разжимал толстых г уб и не выставлял резцов напоказ, поскольку опять вполне сггосно дышал через ггоэдри. И слова вылетали у него изо рта короткими очередями, без этих его педагогических пауз. Не до них было в эту минуту.
- Вот только за молоком сходим, - возразил я.
Михельман молча перехватил фаустпатрон и направил его на наши бидоны.
- Нет, нет, не надо, - взмолилась мать. - Он пойдет, пойдет, сейчас же пойдет.
Она лучше ориентировалась в обстановке.
И Михельман затопал дальше, выискивая новые жертвы.
- Послушай, сказал я матери, - мы все на одном суку сидим, знать бы только, у кого топор в руках.
- Что ты такое несешь!
И я рассказал ей, до чего я докопался. То есть про поляков, сработавших те сапоги, которые потом оказались на Донате. Словом, всю эту историю.
- Куда это он помчался на коляске, не знаешь? - спросил я.
Она только пожала плечами.
- Иди, куда велят, и получи оружие. - услышал я в ответ. - Так-то оно лучше будет.
Ну я и поплелся к школе, где мне выдали фаустпатрон, карабин и четыре обоймы.
3
На деревенском кладбище в Хоенгёрзс среди надгробных камней есть один, вытесанный из огромного валуна. Лежит он на могиле неизвестного берейтора Вальтера Лебузена.
Это мы называли так мошлу. Хотя имя покойного и было известно - Вальтер Лебузен, но неизвестно было, был ли он берейтором. Никто в деревне ничего про это не знал. Но на камне было высечено: "Берейтор Вальтер Лебузен". На могиле в тот день уже цвели нарциссы.
Огромный был валун, но от времени уже так накренился, что грозил вот-вот рухнуть и придавить нарциссы. А детям что-они лазили по нему, прьп али и резвились в свое удовольствие. О берейторе никто и не вспоминал.
В самом верху, то есть сразу после имени и фамилии, на камне были выбиты слова:
"Не ушел навсегда, лишь опередил". Но рядом с могилой оставалось еще много свободного места, никаких признаков супруги, поспешившей на тот свет вслед за мужем, или еще кого-нибудь из близких. Ну, супруга у покойного, видать, была та еще штучка. Сперва ей показалось мало одного имени, добавила высокий титул - "берейтор", а потом небось решила: ступай вперед, я догоню. И старый пень верит и отлетает в мир иной, а там ее ищи-свищи. Да только на этом надпись на камне не кончалась. Намного ниже было высечено:
Если б любовь чудеса творила
И слезы бы мертвых будили.
То и тебя бы, мой дорогой.
Холодной землей не покрыли.
Но я еще ни разу не видел, чтобы кто-нибудь плакал возле этой могилы, даже и в ту пору, когда еще учился в школе, и мы с товарищами укрывались на кладбище, чтобы покурить. Ничего подобного. Только нарциссы в "холодной земле". Мы не знали, кто их посадил. Может, кто-то хотел таким манером удержать тяжелую глыбу. И, не имея сил подпереть камень, надеялся, что тот не решится задавить цветы. На других мошлах росли петуньи и анютины глазки, а здесь нарциссы. В общем, уютный был уголок: аромат цветов и жужжанье пчел.
Там-то, за надгробьем неизвестного берейтора Вальтера Лебузена, я и закопал боевой заряд от фаустпатрона и теперь сидел и смотрел сквозь щель в ограде, как богатые крестьяне вели к школе пленных поляков и украинцев, ранее работавших у них.
Все спешили поскорее сбыть их с рук. А Лобиг заявил: "Сейчас в хозяйстве и самим-то делать нечего!"
Мол, просто избыток рабочих рук.
Михельмаи выставил у дверей школы часовых, а сам все зыркал глазами вокруг. Но меня так и не заметил.