Вскоре у всех словно пелена спала с глаз: никакой он был не пастух, а вовсе Матиас Бандолин из Силезии, разыскиваемый полицией за изнасилование. Три года назад-как всем известно! - он исчез оттуда в неизвестном направлении. Бандолин заманивал невинных девочек в лес. Потом уже говорили, что он продавал какое-то мясо в банках. А под конец даже оказалось, что он по ночам лазил в девичьи спальни. Вот ужас-то!
   Через несколько дней деревню облетела новость: он-де украл на Старых складах самолет "Мессершмитт-109" и улетел на нем в Англию. Но за ним погнались на "Фокке-Вульфе" и сбили уже над Брауишвейгом. Ведь "Фокке-Вульф" быстрее "мессершмитта".
   И пока я рассказываю обо всем этом Амелии, вспоминаю и живо представляю себе все подробности, я начинаю догадываться, что же на самом деле произошло со Швофке. И уже понимаю его.
   Судьба столкнула его с человеком, с которым жизнь обошлась еще круче, чем с ним самим, - у того не было даже картошки. Печальным человеком, нарисовавшим на танке цветы.
   Насколько я знаю Швофке, он принял эту встречу близко к сердцу. И ему стало стыдно за всех.
   Да, конечно, Амелия была права. Когдато давным-давно люди начали делать на вазах такие канавки. Канавки, в которых никакой нужды не было, как сказал Швофке.
   Просто так. Но им они были уже нужны.
   Вот это и доконало Швофке: сперва черепок, этот замечательный свидетель прошлого, а потом лицо этого бедолаги. Швофке просто не мог этого вынести.
   "И какого труда им это стоило!"
   Потому он и ушел в лес. Я рассказал об этом Амелии, она внимательно выслушала до конца и молча кивнула. Очень важно, как человек слушает и какое у него при этом лицо. Да, вероятно, именно так все и было.
   - Ты всегда был такой? - спросила она.
   - Нет, - ответил я и еще раз ухмыльнулся своей прежней глупой ухмылкой уличного мальчишки из берлинского района Шарлоттенбург, для которого нет ничего интереснее снарядных осколков.
   9
   - Возможно, он хотел дать людям какой-то знак, - добавил я спустя некоторое время.
   Вполне было бы в его духе. Я давно предчувствовал, что в один прекрасный день он исчезнет, вероятно, он ждал лишь какого-то особого повода. Ему достаточно было одного взгляда, одной встречи, чтобы резко поломать всю свою жизнь и повернуть ее в другую сторону.
   Но Амелию моя болтовня встревожила не на шутку.
   - Знак? - переспросила она. - Какой такой знак?
   Я очень обрадовался, что она сама проявила ко всему этому интерес. Не в моем характере было ее о чем бы то ни было расспрашивать.
   Например, об этих письмах, всплывших на поверхность пруда. Они касались только ее, равно как и язык, на котором они были написаны, - не мое это было дело.
   Но если она сама расспрашивала меня о Швофке, почему бы мне и не открыть ей маленькую тайну, связанную с русским. Тем русским, который полюда назад проехал через Хоенгсрзе на тендере. Я показал, что со мной запросто можно говорить о русских. В том числе, скажем, и о тех, которые пишут письма. Эта тема как бы сама собой напрашивалась.
   Я сказал:
   - Швофке всегда наперед знал, что будет.
   Я слышал, русские танки уже на Одере.
   Теперь была ее очередь как-то высказаться, и вполне естественно с ее стороны было бы сказать: "Послушай-ка, эти письма в пруду, они взялись вот откуда..."
   Но она поднялась и заявила, что хочет помыться. У нее, мол, все тело зудит от грязи.
   Мы пошли к недавно вырытой канаве, склоны которой были укреплены сосновыми жердями. По темному дну струилась прохладная и прозрачная вода.
   - Подержи-ка меня!
   Я обхватил ее обеими руками, а она наклонилась над водой и стала умываться.
   Вода была чистая, хотя и попахивала гнилью-запах шел от земли, здесь было много перегноя. Низко склонившись над водой, Амелия сперва окунула в нее кисти рук, следя, как вода. крутясь, обтекала их, и лишь потом осторожно смочила ею руки до плеч. Она вполне доверилась мне. Но всякий раз, как она наклонялась, мне приходилось собирать все свои силы. В конце концов я, задыхаясь, уткнулся лицом в ее спину, но так и не расцепил рук, крепко сжимавших ее бедра. И вдруг - я сразу почувствовал это - она замерла над водой: вероятно, заметила на дне какую-то букашку.
   В ту минуту я уже не ощущал собственных рук и ног, а наши тела казались мне слитыми воедино и обреченными навеки застыть над этой канавой-любое движение грозило нам верной гибелью. И поскольку мы оба это почувствовали, мы не произнесли ни слова и не двинулись с места.
   10
   На следующий день погода испортилась.
   Свинцовые облака, охваченные внезапной ленью, низко нависли над Хоенгёрзе-вотвот навеки погребут деревню под собой. А если принять во внимание мои душевные муки, то понятно, что небо показалось мне не просто гемно-серым, а чуть ли не черным.
   Я выглянул из дома и сразу почувствовал. что колени зябнут. Видимо, ночь была холодная, даже морозная. Поэтому я заварил мяты и с полным бидончиком горячего питья бегом припустил к землянке. Амелия, наверно, совсем замерзла и лежит там, дрожа от холода и слабеющим голосом повторяя мое имя.
   Сегодня мне надо было пораньше выгнать стадо, причем успеть до дождя, иначе вообще не удастся попасть в луга.
   Вчера вечером мы расстались из-за бомбардировщиков. Сотни самолетов налетели внезапно и заполнили все небо до горизонта. Первые взрывы прогремели где-то совсем близко.
   - Тебе надо домой! - вскрикнула Амелия. - А то тебя начнут искать-и найдут меня.
   - А как же ты?
   - Я здесь в безопасности.
   - Не боишься?
   - Вот еще!
   Она засмеялась. Она смотрела на мир так, словно ей уже все было известно: ничего нового, все то же самое. И почему она удрала из дому, не имело значения.
   Вот я и отправился восвояси, а дома сразу нырнул в постель, свернулся калачиком и укрылся с головой одеялом. Счастливые люди не думают об опасности. Но когда я гнал стадо мимо трактира-я очень спешил, и бидончик у меня в руке позвякивал, - меня перехватила Дорле Трушен -Пышечка.
   Она работала на маслобойне и была круглая, как головка сыра. Не разберешь, где у нее верх, где низ, да оно и без разницы, поскольку ей самой было все равно, за какое место ее ухватят- ее все устраивало. Ростом ее бог обидел-едва мне до пояса, но почему-то до смерти обожала танцы. Не знаю уж почему.
   Она уже и со мной пыталась танцевать на проселочной дорою за кузней. Пристала как банный лист-ей. видите ли, приспичило научить меня танго. Да только если ее обхватишь, уже с места не сдвинешься. Она словно прирастает к земле, и, делая шаг вперед, натыкаешься на нее, падаешь и не знаешь уже, как отделаться от этой кубышки, путающейся под ногами.
   И надо же, чтобы эта самая Пышечка подкатилась как раз в ту минуту, когда ты спешишь совсем в другую сторону и хочешь донести питье хотя бы чуть теплым. Она работала обычно и по воскресеньям. Но если у нее выдавалось в кои-то веки свободное утро-вот как сегодня, - она слонялась по деревне, как бездомная собака, и приставала ко всем встречным и поперечным.
   Глаза у нее были черные и цепкие, ноздри огромные, как у лошади, и толстые губы сердечком.
   - Завтра утром приходи за творогом, - прогундосила она, - Бидон могу сейчас прихватить.
   Творог с льняным маслом и картошкой в мундире, да еще на пару, - это такая вкуснота, скажу я вам, пальчики оближешь.
   Съедается вмиг, и потом сыт до утра.
   Именно этого мне не хватало, чтобы чувствовать себя человеком, ну конечно, не считая длинных штанов.
   Разве Таушера завтра не будет? - спросил я, потому что маслобойня принадлежала ему, а он за последнее время уже дважды гонял меня, как только я появлялся в дверях с пустым бидоном.
   Но Таушера не будет ни сегодня, ни завтра.
   - Он ведь теперь возит Аннемарию в училище.
   Ах да, я и забыл, что его дочка поступила в торговое училище и теперь каждое утро ездила в районный город. А на узкоколейку или автобус уже нельзя было положиться.
   Поэтому Таушер самолично отвозил ее туда на пикапе. И ему наверняка доставляло удовольствие с шиком подъехать на машине к зданию училища.
   - А разве она так уж хорошо училась? -спросил я у Дорле. - Что-то я по школе не припомню за ней такого, скажу я тебе.
   - Не тебе об этом судить.
   - Верно, - согласился я, - Не мне.
   - Зато мне! - перебила она, назидательно подняв палец. - Мне можно. И если возьмешь меня с собой, скажу, почему мне можно судить об этом, а тебе нет.
   Но уж в тот день она мне и вовсе была ни к чему. В рюкзаке у меня лежали ломоть хлеба да бутылка свекольного сиропа, а в бидончике я нес еще горячий настой мяты и уже предвкушал, как мы с Амелией будем вместе завтракать где-нибудь там в лугах, поближе к лесу.
   Иди, куда идешь, - ответил я, - мне это без интересу.
   Но ей до того приспичило все это мне открыть, что она не отстала и. семеня за мной, норовила забежать вперед, переваливаясь на ходу как утка и не давая мне шагу ступить спокойно. Прилипчивая Пышечка путалась у меня под ногами, и возле стога, принадлежавшего Лобигу, я так-таки и не успел увернуться: ткнулся коленом в ее упругое бедро и полетел кувырком в сырую солому. Дорле мячиком вкатилась в стог вслед за мной и тут уж, начни я еще отбрыкиваться, Амелии пришлось бы умереть с голоду. Толстуха Дорле ловко и умело занялась мной и при этом тараторила без умолку, словно сидела за чашкой кофе среди деревенских сплетни ц. Ведь в то утро ей не надо было на работу.
   У меня голова кругом пошла. Она нахально вырвала у меня то, что ей не предназначалось, и, выкладывая мне все, что у нее накипело, воодушевлялась все больше и больше.
   - Мозгов у Аннемарии кот наплакал. Потому и масла Михельману такая пропасть досталась. Понял теперь, цыпленок? Ну какой же ты чурбан! Донат дает Таушеру молоко. - Таушер дает Михельману масло. Михельман дает школьное свидетельство Аннсмарии, а ты, озорник, о боже, ты теперь стал мужчиной! Знаешь теперь, как дело делается!
   Получив свое, она отпустила меня на свободу.
   Утирая катившийся градом пот, я стал сгонять разбредшееся стадо.
   А она, зажав в зубах подол юбки. подтянула штаны и завязала их тесемками где-то возле подмышек. Но молоть языком так и не перестала. Даже ухитрилась, все еще держа юбку в зубах, крикнуть мне вслед:
   - Камеке-то каковы, кто бы мог подумать, а? Теперь им всем крышка.
   - С чего ты взяла?
   - Таушер сказал.
   Я махнул рукой и убежал. На душе было противно: казалось, я весь с головы до ног в дерьме и уже никогда больше не увижу голубоватой дымки, светящейся осенью над кронами лиственниц.
   К землянке я подходил, едва волоча ноги и вобрав голову в плечи.
   Вчера вечером я ушел отсюда молодым и сильным, сегодня вернулся дрожащим от слабости стариком. И, предчувствуя недоброе, заглянул в землянку.
   Постель, которую я вчера соорудил, была пуста. Амелии не было.
   - Поле! крикнул я псу, чтобы он не дал овцам разбрестись. Потом сбросил со спины рюкзак и поставил на землю бидончик.
   Жизнь дала трещину. Резкий порыв ветра полоснул меня по пылающему затылку,
   и лиственницы показались метлами, воткнутыми древками в землю.
   Но тут начало пучить одну из овец-живот у нес вздулся как шар. Трава была еще мокрая от росы. Слишком рано выгнал я стадо на пастбище.
   Зажав овцу промеж ног, я принялся разминать ей живот. Когда она скорчилась, я обеими руками нажал на желудок и заставил ее срыгнуть. Ей сразу же полегчало.
   11
   Амелия вернулась к себе домой.
   Наша соседка Хильда Рениеберг беспрерывно сновала между домом и курятником, причитая на ходу:
   - Вот было бы делов! Вот было бы дедов!
   - Да в чем дело-то?
   Но Хильда только отмахнулась.
   - И не спрашивайте, что наш-то про господ сказал, лучше не спрашивайте.
   Нашего соседа, а ее мужа, звали Карл, как я уже упоминал. Но она никогда не говорила про него "мой-то", как другие жены про своих мужей, а всегда "наш-то", и это означало примерно то же самое, что "хозяин". Постепенно все в деревне стали называть его так. Он и впрямь был не просто ее мужем. Он был именно "хозяином" всей семьи, то есть жены, двоих сыновей, служивших в армии, и младшего сына Винфрида, собиравшегося учиться на садовника.
   Карл был хозяином в доме, главой семьи, повелителем всех и вся. Он мог пожелать того или этого, ему готовили отдельно, причем три раза в день, а с работы он всегда возвращался таким мрачным и насупленным, что все семейство жалось на пороге, испуганно ожидая его приближения.
   - Вон идет Наш-то!
   - Наш-то зеленых бобов в рот не берст, - говаривала соседка, - терпеть их не может, потому как в зубах застревают.
   Или:
   - Господи боже, что скажет Наш-то, поленница совсем накренилась.
   - Наш-то кур всегда сам щупает.
   - У Нашего-то от кашля в колено отдает.
   - Наш-то говорит, что наш Герхард живой и с войны как пить дать возвернется.
   Ну вот, значит, Наш-то опять что-то сказал, причем про владельцев имения.
   - И не спрашивайте лучше, что Наш-то про господ сказал!
   Но стоило чуть-чуть выждать, и соседка сама зашептала:
   - Наш-то говорит, Камеке, мол, голыми руками не возьмешь. Зря Михельман старался.
   - Ну а как же письма...
   - Обделался он с этими письмами, вот что Наш-то сказал. Они ему боком вышли.
   Ага, боком вышли.
   Оказалось, Камеке самолично приехал из Берлина и в мгновение ока все уладил. Так что Михельману пришлось явиться в замок и принести извинения.
   Письма, которые он нашел, но так и не смог прочесть, были написаны и адресованы Карле неким Борисом Приимковым-Головиным еще в 1927 году.
   - Он был русский князь из белых, понимаешь, - объяснила мне мать, - и в свое время имел высокий чин.
   - Когда это - "в свое время"?
   - Ну ладно, сходи-ка лучше в сарай за дровами. - вдруг рассердилась она.
   Я понял одно-вся каша заварилась из-за того. что буквы, которыми теперь пользуются русские, то есть большевики, в том числе, например, и тот кочегар на тендере.
   который выменял у Швофке картошку.
   точь-в-точь такие же. какими в 1927 году Борис Головин написал те письма.
   Ну вот. а почему он их написал, когда и зачем-об этом в Хоенгсрзе судили и рядили вплоть до глубокой ночи, - не знаю уж, сумею ли сейчас связно изложить самое главное.
   Скорее всего, графиня Карла в 20-е годы.
   когда она была еще молодой и восторженной девушкой и ног ее еще не коснулась болезнь, любила некоего Бориса ПриимковаГоловииа. А он никак не мог решиться, что ли, и тогда она вышла замуж за другого, а именно за Камеке, чем нанесла Борису страшный удар. И вот, сидя в кафе "Ротонда" в Париже, он писал ей такие душераздирающие письма, что она. как говорится, от расстройства чувств едва не отдала богу душу. Те самые письма, которые потом плавали в пруду и которые Михельману так хотелось прочесть. (Да разве ему одному?)
   Само собой, теперь у всех только и разговору было что о ней; расписывали, как она каждый вечер - благо ее супруг вечно торчит в Берлине - открывает комод и при свете ночника читает старые любовные письма.
   - Погоревать о былом-куда как сладко, - заявила наша соседка. - Всяк по себе знает. - И добавила: - Но она не сама их в пруд-то выкинула. Наш-то скачал: их.
   мол, дочка ее туда бросила. Амелия.
   Значит, их бросила Амелия.
   Это меня порядком-таки взбесило. Ведь только я один принял участие в этой самой дочке-и по се же милости вынужден был теперь довольствоваться какими-то непроверенными слухами. И я решил наконец воспользоваться близким знакомством с ней.
   Но судьба-злодейка словно подслушала мои мысли: на следующее же утро мне пришлось убраться из овчарни. Наняли нового пастуха по фамилии Пагцср и строго наказали ему не подпускать к овцам "посторонних".
   12
   Зима наступила рано. Уже в октябре ударил мороз и захватил сахарную свеклу еще в поле. Говорили, однако, что мороз только повысил ее сахаристость, и сироп из нее получался у нас в тот год очень быстро-мы варили его тайком, ночью, у себя на кухне, - и был не темный, как раньше, а желтый и прозрачный, словно мед. Мы с матерью уже с утра пораньше пилили дрова для ночной варки, как вдруг откуда ни возьмись на дворе ПОЯВИЛСЯ Каро, мой бывший верный помощник.
   Он притащил мне шляпу и вид имел очень довольный.
   Шляпа была большая и выцветшая, поля ее растянулись и пошли волнами. За лентой торчал знакомый огрызок барсучьей кисточки-второй такой не сыщешь.
   Мы с матерью сразу смекнули, чья это шляпа. Такая была только у приказчика. Но он был очень высокий. Как же собака могла добраться до его шляпы? Причем тащила ее не за поля. а прямо за донышко, где помещается голова, и видно было, что вцепилась в нее с яростью.
   - Боже мой!
   Прижав ладони к липу, мать отшатнулась в таком ужасе, словно приказчик нагрянул к нам собственной персоной. Я отобрал у Каро шляпу, погладил пса и порадовался.
   что опять его вижу. Но потом представил себе, что приказчик теперь ходит без шляпы и ветер запросто треплет его жидкие светлые волосы, пока он распоряжается работами, и мне тоже стало не по себе.
   Не иначе как он погиб!
   Бывают люди, которых без шляпы и представить себе невозможно. Лишившись этого знака отличия, они сразу теряют весь свой авторгттет и только попусту мельтешат перед глазами.
   Получается, что мать до смерти перепугалась, увидев шляпу без приказчика. А если бы приказчика без шляпы? Что тогда? Тутто, братцы, меня и осенило: вначале была шляпа. Неверно думать, будто приказчик когда-то давно просто пошел в лавку и подобрал себе шляпу. Нет, шляпа уже была, а потом в один прекрасный день к ней подобрали приказчика. Вот как жизнь-то устроена. Значит, я быстренько отнял у пса шляпу, скомкал ее как мог и бросил в выгребную яму. Мать облегченно вздохнула. А я пошел с Каро на скотный двор-узнать, что же случилось.
   Патпер, наш новый пастух, раньше был отгонщиком. Так называют людей, которые нанимаются пасти стадо в отгон и бродят с ним по обочинам дорог и ничейным пустошам-то есть. по сути, крадут корм, где только могут, - а через два месяца ставят овец на весы и гребут за каждый килограмм привеса сколько-то деньгами, а сверх того еще и продуктами. Естественно, постоянные пастухи их, мягко выражаясь, недолюбливали, а вернее сказать, терпеть не могли.
   Патцер был ранен на войне и, выписавшись из госпиталя, хромал на правую ногу-было заметно, что ходит он с трудом.
   О легкой жизни отгонщика пришлось забыть раз и навсегда. Завидев меня, он злобно заковылял наперерез, вопя:
   - Чтобы я этой шавки здесь не видел! Не то враз пристрелю!
   Я сделал вид, что ничего не понял, и тупо глядел на него. Кто отказывался от этого пса, тому вообще нельзя иметь дело с животными. Каро был вылившейся овчаркой. Много поколений пастухов приучали ее предков к пастьбе, передавали им свой опыт. Она скорее сама погибнет, чем упустит овцу. Чтобы стало окончательно ясно, какой это был пес, скажу, что у Зеко был ум пуделя, нюх терьера и выносливость спаниеля. Правда, никакой родословной у нею не было, упаси бог, с чистопородной собакой возни не оберешься. Но зато, идя за овцами, стоило только крикнуть: "Каро, вперед!" - и тот стрелой летел в голову стада, сбивал его в кучу и не давал разбредаться. А крикнешь ему: "Поле!" - он помчится вдоль межи и уж ни одной овцы туда не пустит.
   Но Патцер сказал:
   - Пес не слушается. И вообще он какойто чумной.
   Тут уж я и впрямь перестал что-либо понимать. Вероятно, это было написано у меня на лице. Каро у моих ног тоже сник и отрешенно глядел куда-то вдаль. Чем больше ярился бывший отгонщик и любитель легких хлебов, тем яснее слышался в его речи нездешний говор- похоже, он был из-под Галле. Выяснилось, что, завидев приказчика, направлявшегося на скотный двор, он скомандовал псу: "Сядь!" Что, повидимому, означало, что Каро должен вести себя смирно и не метаться по двору.
   "Сядь!" Да какая собака поймет такую абракадабру! В таких случаях мы говорили просто "Стой!" или же "Место!", но уж никак не "Сядь!".
   По команде "Стойкой замирал и не шелохнулся бы целую неделю, если бы другой команды не било. Но, услышав "Сядь!", он учинил нечто несообразное.
   Швофке - наконец-то речь опять пойдет о нем - всегда не очень ладил с охотниками.
   Он понимал, конечно, что косуль надо отстреливать, весной - самцов, в первую очередь слабых, а поздней осенью - и самок.
   Это вес в порядке вещей, как любой забой скота. Только когда у овчарки вдруг просыпается охотничий инстинкт и она забывает про стадо, исчезает куда-то и появляется лишь через несколько часов, тяжело дыша и высунув язык, то хуже этого и не придумаешь. Такая может вообще забыть, что овцыее подопечные и она имеет право их подталкивать и даже покусывать, но уж никак не душить.
   Ну а охотники не упускали случая похвастаться перед ним своими собаками и посмеяться над Каро-как только раздавалась команда "Апорт" или "Взять", тот сразу сникал и старался поскорее убраться с глаз долой. А охотничьи собаки замирали, вскакивали, залегали или зарывались в землю, словно солдаты по приказу командира. При этом охотники часто заключали между собой пари на бутылку шнапса и подтрунивали над Швофке, который в их забавах участия не принимал.
   Из-за них Швофке и отступил как-то от своих правил, обучив нашего Каро команде, никак не связанной с его обязанностями: стоило ему крикнуть: "Снять!" - и Каро прыгал и срывал с шеста висевшую на нем шапку. Вскоре уже и Швофке мог заключать пари. По команде "Снять!" Каро прыгал и срывал с головы охотника шапку. С перепугу тот сперва терялся, но потом спохватывался, разражался хохотом и выставлял бутылку. В ту пору Швофке чуть было не пристрастился к выпивке. Как-то осенью Каро за одно воскресенье сорвал пять шапок, и к вечеру Швофке уже валялся в канаве, да и мне стоило больших усилий удержать в своих руках стадо.
   Ну вот, теперь пастухом стал этот проходимец из Галле, и приказчик пришел на скотный двор посмотреть, как идут дела, но. увидев пса. несколько смешался, и тут Патпер нежданно-не гаданно скомандовал собаке: "Сядь!"
   Такой команды Каро не знал. Он растерянно уставился в небо. пытаясь сообразить. чего от него хотят. "Сядь!" - вновь скомандовал хромоножка, на этот раз громче и строже, чтобы выслужигься перед начальством и показать, как хорошо он уже управляется на новом месте. Пес жалобно заскулил, не понимая, но потом, при третьем "Сядь!", в его глазах что-то мелькнуло.
   Он весь напрягся, припоминая, и вдруг сообразил, что ему говорят: "Снять!" А эту команду он, слава богу, знал. Ясное дело. от него хотят получить знакомый и не раз добывавшийся им трофей: он подскочил к приказчику и сдернул с него шляпу. Тот в ужасе схватился обеими руками за голову и убедился, что шляпы как не бывало. Патцер вышел из себя и наорал на пса-своей наглой выходкой тот испортил ему репутацию в 1 лазах начальства. Он не взял у пса шляпу и не похвалил его. как гот ожидал, вот Каро и прибежал ко мне-должен же он был выполнить команду до конца.
   Но приказчик обругал нового пастуха и до того разошелся, что потребовал "пристрелить пса на месте", если до полудня шляпы не будет.
   Мы с матерью сошлись на том, что, мол, ни пса, ни шляпы, ни вместе, ни отдельно и в глаза не видели.
   Но под вечер Патпер заявился к нам домой с кошкодером Ахимом Хильнером и потребовал выдачи пса. Дескать, известно, что он у нас.
   - С ним надо кончать, раз он бешеный! - сказал Хильнер и зарядил дробью ружье 12-го калибра, взятое у приказчика. - Ударю в него четверкой, и дело с концом. Верное слово. Зибуш, пес и глазом не моргнет.
   Хильнер с молодых ногтей привык мыслить практически и давно ждал случая пальнуть из настояще! о ружья.
   - Никакой он не бешеный, - заорал я. - Уж если он бешеный, то ты помешанный!
   Тут из курятника вышел Наш-то, сосед.
   Он уже с вечера щупал кур на яйца-а то на следующий день не о чем будет беспокоиться.
   - Вчера в Майнсдорфе пристрелили двух собак, - вмешался он, - только из-за того, что они с такой вот, как твоя, снюхались. Не горюй, парень.
   Утешил, называется.
   Патцер рыскал глазами по двору -нет ли где шляпы приказчика. А Хильнер уже шагнул к двери в дом. Пес лежал у нас в каморке: мать спряталась за занавеской и обмирала от страха: в погребе у нас лежала ворованная свекла. Что-то будет, если ее найдут! Хильнеру в крайнем случае и по роже съездить не грех, чтоб не важничал, а вот отгонщика Патцера она видела впервые и побаивалась. По ней, лучше пожертвовать псом, чем свеклой.
   Но я рассуждал иначе, за это лето я повзрослел и всем сердцем полюбил Каро. верного друга и помощника. А потому отпихнул Хильнера в сторону, искоса взглянул на чужака и ловчилу Патцера, буркнул что-то вроде "Ну, поживем-увидим!" и со всех ног припустил к замку.
   Зачем, я и сам толком не знал. И чтобы побороть растерянность, что есть силы забарабанил кулаками по двери.
   Когда на пороге появилась Карла фон Камеке, величественная и спокойная, как всегда, я тупо уставился на нее, словно ожидал, что она бросится мне на шею.
   - В чем дело? - спросила она.
   И тут меня осенило. Я выпучил глаза, затрясся, вытянул руку в сторону леса и прохрипел:
   - Там! Ваша дочь хотела... Велела мне ее известить... Скажите ей, что мягкий свет опять появился!
   Она ничего не поняла и уставилась на меня, как будто я был новой рыбкой в ее аквариуме.
   Амелия! - сухо позвала она дочь и повторила мои слова нараспев: Мягкий свет опять появился!
   Потом повернулась и, тяжело ступая, стала подниматься по лестнице. Я остался один в прихожей с голыми выбеленными стенами. Тут распахнулась дверь столовой, на пороге появилась Амелия и застыла как неживая: волосы, гладко зачесанные назад, свободно и широко раскинулись по плечам, длинное, чуть не до щиколоток, черное шерстяное платье без рукавов. Нежная кожа, черная ткань, отчужденность и холодность во всем облике. Кажется, сейчас выйдет из белой рамы дверей, возьмет коробку шоколадных конфет, откроет крышку и предложит мне отведать по всем правилам этикета.