Пожимая ей руку. я невольно отвесил поклон. И при этом обнаружил, что колени у меня в грязи, а уж про туфли и говорить нечего.
   - Ты сейчас из леса?
   Нет, - признался я.
   Она улыбнулась.
   - Так в чем дело?
   А у меня уже из головы вон, зачем же я пришел. Тогда она сцепила руки за спиной и растерянно повернулась на каблуке.
   - Чего уставилась? - буркнул я.
   - А длинных брюк у тебя просто нет? - спросила она, но так, словно собиралась их тут же откуда-то сверху принести.
   - Конечно, есть, - соврал я. - Три пары!
   Но пока еще не так холодно.
   - Ах да, вы ведь надеваете их только в холода! - вспомнила она.
   - Кто это "вы"? - уточнил я.
   Она вдруг заторопилась:
   - Может, зайдешь? - и двинулась к двери в столовую.
   Она бы и впрямь повела меня в комнаты и запросто усадила в кресло, как в стог сена. Но я не захотел. Терпеть не могу ходить в гости. Слово боишься сказать, чтобы не ляпнуть чего невпопад.
   - Может, лучше она сама выйдет?
   - Хорошо.
   Как только за нами закрылась входная дверь, я сразу вспомнил все, что случилось с Каро, нашей бедной, затравленной овчаркой. Чем не случай показать Амелии, какая добрая у меня душа. На нее эта история тоже произвела сильное впечатление.
   Мы обогнули дом. Амелия шла, скрестив руки на груди и положив ладони себе на плечи. И когда я закончил рассказ о собаке.
   шляпе приказчика и его угрозе ее пристрелить, мы оказались уже у задних дверей дома, выходивших в парк.
   Зимой ими не пользовались. Именно из этих дверей вышла Амелия в тот памятный теплый вечер, и в окошке у Доната тотчас погас свет. Теперь жалюзи на дверях были опущены и уже успели примерзнуть. Я быстро стрельнул глазами вверх, но в окне Доната увидел лишь наглухо задернутую занавеску.
   - Мне холодно! - прошептала Амелия и забилась в угол между каменной лестницей и стеной дома.
   Она совсем продрогла. Но держалась.
   Правда, и я старался изо всех сил согреть ее - руками, плечами, всем телом. Казалось, еще немного, и у меня за спиной вырастут крылья.
   Не знаю, что она во мне нашла. Я почти ничем не выделялся среди местных парней.
   Пожалуй, был даже глупее, грязнее и запуганнее остальных. И отличался от них, наверное, лишь тем, что жизнь без Амелии теряла для меня всякий смысл. Для всех остальных Амелия ровно ничего не значила.
   Зато для меня-все. С тех пор как мы познакомились, мной владело предчувствие: в моей жизни непременно произойдет чтото необычайное!
   О каких бы чудесах я ни рассказывал, Амелия никогда от меня не отмахивалась.
   Впервые в жизни меня внимательно слушали, не одергивали и не поучали. И мне все время приходило в голову что-нибудь смешное или забавное.
   Вот и теперь, к примеру, меня так и подмывало сказать: "Когда ты мерзнешь, я весь пылаю". Такие вещи стали приходить мне в голову лишь в последнее время. Какзамечательно она мерзла! На ней ведь ни пальто не было, ни свитера с глухим воротом, ни крахмальной юбки, ни толстой шали... Лишь облегающее платье из тонкой шерсти. А я-то и вовсе в коротких штанах.
   Так, колени к коленям, и прижимались мы к старой, облупленной кладке каменной лестницы. И оба заметили, что ноги куда более тонко чувствуют, чем руки. Руки ко многому притерпелись. Они за все хватаются, ничем не брезгуют и уже набили себе мозоли.
   А ноги. тем более колени, ни за что не хватаются. зато способны чувствовать и воспринимать, умеют радоваться и изумляться.
   И токи проходят сквозь них свободно, без помех и преград. Амелия, естественно, все это ощущает, чувствует, как искра от нее перескакивает ко мне, и, пристально вглядываясь в мое лицо, старается понять, что со мной происходит, - совсем как тогда, на холме Петерсберг.
   Но тогда мы просто сидели на солнышке-рядом, а не прижавшись друг к другу, и только наши пальцы сплетались в крепком, до боли, рукопожатии. И потом, у канавы, когда она умывалась, тоже все было иначе: там мне пришлось держать ее на весу. Центр тяжести у человека приходится на низ живота, его-то и обхватил я тогда и держал, пока руки не онемели. Ну-ну, не спорю, это было чудесно, но тяжело. И не шло ни в какое сравнение с тем, что я ощутил тут, в этом промерзшем каменном закутке. Я смотрел ей в глаза и, прижимая ее к стене, видел, как в них разгоралось любопытство: не наступила ли уже та минута, когда происходят вещи, о которых пишут в книгах. И поскольку она была так настроена, то есть воображение ее так разыгралось, она, очевидно, немного острее чувствовала и то, что происходило со мной.
   О себе самой она как-то совсем забыла...
   С тех пор много воды утекло, знаю, и все же не могу не заметить: некоторые люди все переживают заранее. А когда это все же наступает, они ощущаюг нечто совсем иное, и впоследствии они опять, как бы задним числом, еще раз переживают случившееся, причем во сто крат острее, чем было в действительности. вот оно как...
   Свидание наше само по себе было скорее грустным. Ведь мы оба пережили нечто, что так и не произошло.
   И кончилось тем, что она обхватила руками мою голову, прижалась шеей к моему пылающему от стыда и смущения лицу и застыла в этой позе. Но тут из кухонного окна в подвальном этаже донесся аромат топленого жира и как по волшебству оживил омертвелый парк. Я встрепенулся. Всеми моими помыслами против моей воли завладела совсем иная картина-вид огромной сковороды со шкварками, плавающими в топленом сале.
   Чтобы уж покончить с этой темой: если бы можно было жить одним воображением, я бы в те годы как сыр в масле катался, во всех смыслах. Амелия, хоть и продрогла насквозь, сразу почувствовала, что я думаю о другом; она приложила ладони к моему лицу и улыбнулась так- радостно, словно мы оба выздоровели после тяжкой болезни.
   И ни следа от прежнего любопытства в зеленых глазах. Они мерцали теперь спокойным и мягким светом. И я уже хотел разнять руки, но они меня не слушались, я словно прилип к ней, не мог от нее оторваться.
   Тут в черной пустоте неба над нами раздался рев моторов - эскадрильи бомбардировщиков летели в сторону Берлина. Хотя нашей деревне ничего не грозило, во время налетов жителей всегда охватывала паника.
   В господском доме тоже задернули плотные гардины на окнах.
   Амелия взяла мои руки и мягко высвободилась из объятий. Мы оба увидели, что плечи ее посинели от холода. Она стремглав кинулась в дом. И тут я понял, что прилип-то я не только к ней. До чего же стыдно мне стало! Я смотрел теперь только на свет в окне у Доната, - у Донага, который на все плевал и сейчас наверняка сидел за ужином: ломти хлеба, плавающие в топленом сале со шкварками.
   13
   Наутро мне было ведено привести Каре на задний двор замка. Донат молча запер его в загоне и направился в контору, сделав мне знак следовать за ним. В конторе я еще никогда не бывал, поэтому на всякий случай разулся у порога. Но он не обратил на это внимания. Все так же молча он жестом предложил мне сесть, а сам, обогнув стол темного дерева, углубился в чтение какогото листка с таким интересом, словно в нем описывались геройские подвиги Кожаного Чулка или Соколиного Глаза, голыми руками побеждающих всех своих врагов.
   Тут в комнату вошла Амелия: он оторвался от листка, извинился перед ней и впервые за все время, что я прожил в деревне, обратился ко мне:
   - Может, сам скажешь барышне, кто ты такой?
   Голос его звучал вполне спокойно и вежливо, сперва мне даже показалось: дружелюбно. Кто я такой? Я было понял его в том смысле, что требуется сказать: я, мол, из Берлина, то есть приезжий, не из местных. Хотя особого повода для этого вроде бы не было. Но он смерил меня с головы до ног таким взглядом, что до меня сразу дошел смысл вопроса. Бывают такие вещи, которые нутром чуешь. Прежде я думал, что Донат меня просто не замечает, что я для него, как говорится, пустое место.
   Но он меня уж как-то слишком упорно не замечал. Настолько, что мне бы уж давно следовало призадуматься.
   Амелия в синей юбке с бретелями, длинных белых чулках и черных лакированных туфлях с пряжками сидела, скрестив йоги и вперив глаза в пол. на самом краешке стула-словно на перилах моста над глубокой пропастью. Со вчерашнего вечера-и только одну эту мысль пытался я как следует уяснить, со вчерашнего вечера эта девушка была моей! Конечно, с этим было трудно свыкнуться; и тем не менее, будь я мало-мальски прилично одет, я бы положил конец этой постыдной сцене, в которой мы оба делаем вид, что нс знаем друг друга, и упорно глядим в пол.
   Молчание затягивалось, но вот Амелия подняла голову и вопросительно взглянула на Доната. Я и не знал, что ее зеленые глаза могут метать такой огонь. Они горели ненавистью и презрением. Никогда потом не встречал я девушки, глаза которой менялись бы столь разительно. Один такой молчаливый взгляд, брошенный в мою сторону.
   подумал я тогда, мог бы сделать меня несчастным на всю жизнь.
   Но Донат и ухом не повел, ему и дела не было до ее взглядов. Он просто взял и отрекомендовал меня молодой хозяйке:
   - Этот парень - вор. Крутится возле овец и тащит все, что под руку попадется.
   Не обратив никакого внимания на мой негодующий жест, он раскрыл записную книжку.
   - Вот, полюбуйтесь! - И ткнул пальцем в страницу - Брюква, каждый день по ведру.
   Вплоть до нынешнего утра. Ранняя картошка, прямо из земли: 600 килограммов. Сахарная свекла - на вчерашний день 800 килограммов.
   А мы-то с матерью, мы-то тайком варили свекольный сироп по ночам! Теперь мы с таким же успехом могли варить его у всех на виду, при солнечном свете, и угощать всех и каждого.
   Оказывается, он с самого начала все заносил в книжечку. И имел точные сведения о наших запасах. Вот только почему он столько времени ждал? Разве не мог давным-давно поймать меня с поличным, поколотить или по крайней мере отругать как следует? Ну, чтобы сразу пресечь!
   Но Донат никого не колотит и не ругает.
   Донат умеет ждать. Его длинные кисти стискивали ручки старинного кресла, тяжелого кресла темного дерева, с такой силой, словно он сжимал в кулаке свою волю. Дерево ручек уже поистерлось и блестело, как полированное, - неизгладимый след эпохи ею правления... Не выпуская книжечки из рук, он наконец спросил Амелию:
   - Как вам все это нравится?
   Вот это был вопросик!
   Мне и в голову не приходило, что я обкрадывал Амелию. Ни за что на свете не украл бы я у нее ни одной картофелины.
   Кто видел эту девушку, никогда бы не решился ее обидеть. Все во мне отказывалось видеть вещи в таком свете. Но Донат видел все вещи такими, какими они были на самом деле. Однако почему не мать.
   а дочь?
   - Ее-то зачем сюда впутывать? - взорвался я.
   Донат насторожился и удивленно уставился на меня. А потом как закатится! Он смеялся, содрогаясь всем телом, так смеются, когда вдруг мелькнет верная до[адка. Но потом смех его оборвался-неожиданно. как мне тогда показалось. То есть он как бы не досмеялся до конца-не был настоящим хозяином. Он как бы захлопнулся. Причем явно из-за Амелии. Она не поддержала его смеха, а только еще выше вздернула подбородок, и взгляд ее зеленых глаз соскользнул куда-то в стену над головой Доната. Точь-в-точь как тогда на Петерсберге она в мгновение ока стала совсем другой.
   - Проявите же широту, Донат, - сказала она серьезно и строго. - И спишите все это.
   Понятия не имею, откуда у нее такие слова взялись.
   - Вот, значит, как, - протянул Донат.
   - Именно так. отрезала она.
   Она явно взяла на себя роль госножи и хозяйки. Совсем как в тот вечер-то так, то эдак.
   Значит, тут что-то было!
   Донат в раздумье поглядел на меня, потом захлопнул книжечку и заявил:
   - Хороню. Можешь идти.
   И показал мне на дверь. Но вид у него был отнюдь не обиженный. Наоборот, скорее даже довольный. И, выйдя из конторы.
   я не мог отделаться от ощущения, что поведение Амелии пришлось ему по душе.
   14
   - Мне нужны длинные брюки - пристал я к матери в воскресенье, когда мы с пей заталкивали сырые поленья в нашу печку, выложенную щербатым кафелем. Печка была старая, служила уже почти два десятка лет, ее ненасытное чрево пожирало любые дрова: сухие поленья и свежие сучья, что вдоль, что поперек-с тем же успехом; в конце концов она нагревалась, как "покойник под мышкой". Если другие нсчи, весело потрескивая и попыхивая дымком, вносят в дом уют. то паша развалюха приносила нам одни огорчения и тревоги. Когда мы ее топили, мы всегда ссорились.
   - Длинные брюки, говоришь?! насмешливо переспросила мать. - Надень вон тренировочные штаны, они тоже длинные.
   Это не штаны! Это отрепья!
   - А какие же вашей милости надобно?
   Она резко повернулась ко мне и подбоченилась.
   - Мне уже шестнадцать! попытался я ее умиротворить и взялся за очередное полено. - И я не могу в выходной показываться на люди в таком виде.
   - Тогда сиди дома! Она угрожающе надвинулась на меня, не отрывая глаз от полена в моих руках.
   - Вот и буду! - огрызнулся я и сунул дрова в печь.
   Тут она завелась: вспомнила и про электричество в Померании, с которою началось "все это дерьмо", - без него, мол, осталась бы там и померла бы на песке от солнечного удара, ну и что? И до того разошлась, что брякиула:
   - Выучись сперва чему-нибудь, тогда и брюки будут!
   Я смирился, жалея ее и понимая, что она несет чепуху. Не такое было время, чтобы учиться. Время было-любить.
   Когда третья охапка дров догорела в печке. осеннее небо над деревней наполнилось гулом моторов - самолеты опять, в который уж раз, летели бомбить Берлин, - и по радио гремела мелодия "Марианки", в нашу компату просочилось слабое подобие тепла.
   Мы с матерью начистили полведра картошки-из тех шести центнеров, что числились за нами у Дона га, - протерли ее, выжали сок, наделали лепешек и положили их в духовку. А сверху еще смазали сырым яйцом.
   Когда мы поели и наконец-то плотно закрыли дверцу, мать прилегла отдохнуть, и я рассказал ей о том, что Амелия фон Камеке взяла нас под свою защиту и даже одобрила наше воровство. Зря Донат записывал, сколько картошки и свеклы мы унесли, никакого проку ему из этого не вышло; так что при сложившихся теперь отношениях между нами и замком мне никак невозможно показываться на людях в коротких штанах, хотя бы из-за Доната.
   Мать моя имела привычку не подавать виду, что поняла. Какое-то время я считал, что она и впрямь туповата, а потому долго и подробно растолковывал ей любой пустяк. Этого-то она и добивалась. Вот и гут-она только вяло проворчала:
   - Даже печку и ту переложить некому, никого не дозовешься. Жди-пожди, кто нам длинные брюки предоставит.
   И при этом как-то лениво поглядела в окно. Казалось, она вот-вот уснет-чистое притворство с ее стороны.
   Я принялся растолковывать:
   - Мне до зарезу нужны длинные брюки.
   Просто стыдно перед ней, я ведь уже мужчина.
   Мать промолчала.
   - Не знаю, как и жить без них, - опять принялся я за свое.
   После этих слов она повернулась к стенке, и я решил, что мать хочет уснуть. Поэтому я продолжал как можно громче и посвятил мать во все подробности того, что произошло между мной и Амелией.
   Выведав таким манером все, что надо, она встала, подошла к печке и, прижав ладони к пояснице, привалилась к ней спиной, а потом вдруг заговорила да так громко, словно хотела, чтобы ее услышали в замке:
   - Вот счастье-то привалило все можем брать, сколько душе угодно, даже свеклу, - вот счастье-то!
   Мать тихонько рассмеялась-как же, как же, она так рада нашему счастью. И бросила на меня такой взгляд, словно я рассказал ей волшебную сказку о том, как нежданнонегаданно стать богачом, - в этой сказке у тебя сколько хочешь и свеклы, и картошки, и муки. и сала, да только сам ты лежишь с распоротым брюхом на куче навоза.
   Мать покачала головой.
   И что тебе только в голову лезет!
   Я натянул куртку и собрался уйти. Как
   была деревенщина, так ею и осталась. И душа у нее заскорузлая, как руки от работы.
   Но мать опередила меня, встала на пороге.
   схватила за плечи и втолкнула обратно в комнату. Видимо, решила, что если дать мне уйти, то ничего больше не выведаешь.
   Голову она сильно откинула назад-не дай бог, еще слезы навернутся да но лицу потекут. Я объявил:
   - Я счастлив, что она есть на свете.
   Мать пожала плечами: сын есть сын! Она подошла к кровати и вытащила из-под простыни сизое одеяло военного образца, какие выдают только летчикам-чистая шерсть, лишь чуть-чуть толстовато.
   Не зря говорят, не водись с дураком, - вздохнула она. - Никогда не догадаешься, какую штуку он выкинет. Да она надсмеется над тобой. Ну вылитый отец. - Намекала на того франта, что расплатился вырезными картинками.
   Потом пошла к соседке, поболтала о том о сем, а вернувшись, села за машинку и принялась шить длинные брюки.
   Дойдя до второй штанины, она вдруг сказала, как бы ни к кому не обращаясь:
   - Занудой твой отец, во всяком случае, не был, - и отстрочила складку . - А с умникамиразумниками с тоски помрешь, - добавила она.
   15
   Но в понедельник приказчик нарядил ее закладывать свеклу в бурты. Из всех женщин только ее одну. Остальные чинили мешки, сортировали горох или подметали амбар.
   На приказчике была новая зеленая шляпа, и все-нашли, что поля у нее до того унылые, что придают ему жалостный вид. Приказчик уже не казался воплощением исконного могущества власти, а смахивал скорее на немощного старика, совершающего воскресную прогулку. И поскольку приказчик сам все это чувствовал, он что ни час менял распоряжения, словно боялся упустить шанс поорать и покомандовать. В тот день он прицепился именно к моей матери и поставил ее к буртам.
   А я в это самое время гордо прохаживался перед окнами замка в новых брюках.
   Длинные брюки сизого цвета совершенно меня преобразили: колени, оказавшиеся столь чувствительным органом, были прикрыты сукном, ниспадавшим от бедер шикарным клешем. Только теперь я по-настоящему осознал, каким высоким ростом наградила меня природа. Даже спиной я ощущал изумленные взгляды, провожавшие меня из всех окон, и был вполне готов к тому, что одно из них вот-вот распахнется, Амелия выглянет и помашет мне рукой.
   Я ничуть не сомневался, что теперь она не побоится при всех поздороваться со мной.
   Но поклялся самому себе, что отныне и в руки не возьму ни одной их картофелины и ни единой их свеклы, сколько бы там на поле ни валялось. Я стану другим человеком -пусть мне даже грозит смерть от голода.
   И я уже воображал, как сдержанно и достойно отвечу на ее приветствие. Будто иду я спокойно своей дорогой, и штаны на мне такие, как всегда, и случайно замечаю знакомую девушку, которая усиленно машет мне из окна. Но в эту самую минуту я вдруг ощутил сильный пинок в зад. Меня нагнал Наш-то и теперь угрожающе тряс поднятым кулаком. Я и не заметил, как он проехал мимо на тракторе с двумя прицепами-отвез солому для укрытия буртов и теперь возвращался порожняком.
   - А мать-то пуп надрывает на свекле! - заорал он.
   Только я открыл рот, чтобы оправдаться, но Наш-то замахнулся на меня своей костистой лапой.
   - Ну-ка, оденься по-людски, шалопай, и выходи на работу! Быстро! Через десять минут поедешь со мной!
   Оденься по-людски! И как назло-все это время замок не подавал признаков жизни, зато теперь, когда Наш-то дал мне пинка и отругал, створка одного из окон приоткрылась. Скорее всего, Амелия. Другого выхода не было: я размахнулся и изо всей силы вмазал обидчику. Новые штаны обязывали. Удар пришелся по челюсти.
   Наш-то был кряжист как дуб и лишь слегка откачнулся. Его ошеломил не столько сам удар, сколько мое поведение после него: выставив кулаки и прикрыв ими лицо, я подпрыгивал перед ним по дуге, пританцовывая, вертя задом и шлепая клешами длинных штанов. Все ради Амелии. К окну и впрямь подошла она. Только не сразу меня узнала. Теперь она высунулась чуть не до пояса. Тут уж я совсем воспрянул духом и был готов исколошматить собственного соседа, раз нельзя было по-другому доказать право человека на счастье. Мать сшила мне эти брюки потому, что никто не знал, чем кончится эта война и "с чем мы после нее останемся". Грохот орудий на востоке с каждым днем доносился все явственнее.
   Мои ужимки до того смутили соседа, что он только водил головой, следя за мной глазами и, казалось, вообще засомневался.
   я это или не я. Потом вдруг набычился и засопел.
   - Юрген! - крикнула в этот миг Амелия.
   Видимо, она только теперь меня узнала.
   Я до того обрадовался-ведь она еще и громко назвала меня по имени, что забыл о противнике и чуть не вывихнул шею, обернувшись к ней и сияя гордостью победителя. Тем самым дал соседу возможность расправиться со мной по-своему. И тот с маху боднул меня головой в живот, одновременно рванув на себя мои ноги, облаченные в щегольские штаны. Вот я и распластался во весь рост на земле. Счастье еще, что грязи не было: и тут я увидел, что из конторы выходит Донат.
   Он направился к нам. и Амелия-провалиться мне на этом месте, если вру, - тут же захлопнула окно. А я вскочил и вместе с соседом, не оглядываясь, пошел прочь.
   - Через десять минут, - повторил Наш-то.
   В этот день все у меня шло вкривь и вкось. Не успел пройти и двух шагов по улице, как повстречался с Михельманом.
   Он встал как вкопанный посреди дороги и ждал, чтобы я подошел поближе. Я вопросительно поглядел ему в глаза. Мы с матерью давно уже чувствовали, что местные заправилы только и ищут случая к нам придраться. Михельман уставился на простроченную складку моих штанов и окинул их оценивающим взглядом: взгляд этот скользнул по мне сверху вниз и задержался вдруг где-то в самом низу.
   - Прекрасные брюки, - заметил он, - просто шик!
   А сам все глядел куда-то ниже штанов.
   - Но в каком виде у тебя туфли? - С таким же успехом он мог бы сказать: "Не жить тебе на белом свете".
   16
   В деревне все знали, что Михельман с недавних пор стал брать в починку рваную обувь, да-да, я не шучу! Правда, он все еще учительствовал в школе, это так, но когдато давно он торговал лошадьми, хотя, по слухам, и не совсем удачно, ну а кому судить, намного ли лучше он учительствовал, чем торговал?
   С чего он вдруг занялся башмаками - это особая история.
   Сапожничать он отродясь не умел. Даже кое-как. А тут вдруг на него нашло. Какаято навязчивая идея, которая переросла потом в настоящую страсть. Сперва в деревне решили, что он просто спятил, не соображает, что делает. Но со временем выяснилось, что он эти башмаки не сам чинил.
   Что он их только принимал в ремонт.
   Принимал, а потом "передавал по назначению".
   Но куда? И зачем?
   Кое-кто в нашей деревне так до конца и не разгадал эту загадку.
   Швофке же считал - а в таких вещах мне то и дело придется на него ссылаться, - Швофке считал, что Михельмана всегда и во всем спасала политика.
   - А когда она подведет, такое наружу выплывет, что теое и не снилось!
   Ну вот, например: никто из его учеников гак и не узнал, куда же деваются зерна пыльцы, которые сперва летят по воздуху, потому что гга этом месте объяснение просто обрывалось. Такой у него был педагогический метод. Что до меня, то мне это не повредило и никаких неприятностей не принесло. Зато другим, к примеру, тем, кто собирался поступать, ну, хотя бы в училище... Для них это было важно. Им было важно знать, что и как происходит с пыльцой, да и с многим другим в природе. Например, как именно пыльца попадает на рыльце пестика, чтобы произошло оплодотворение, и так далее.
   Деревню всколыхнуло известие, что Аннемарии, дочке Таушера, владельца маслобойни - смышленая такая была девчушка, - что этой дочке дали от ворот поворот в торговом училище нашего районного городка.
   Ведь школу-то она кончила с отличными оценками и наилучшими отзывами. И вдруг Аннемария вся в слезах возвращается к родному порогу и не может взять в толк, что же творится в этом мире.
   А когда два месяца спустя вернулась ни с чем и Герда Лобиг - у нее был каллиграфический почерк, и она умела быстро считать в уме, - тут уж и до меня дошло, что имел в виду Швофке. Вся деревня забурлила. Школьные оценки Михельмана ничего не стоили. С ними даже в ближайшее училище не попадешь.
   Ну вот, а потом эта потасовка в трактире. Лысый Лобиг набросился на Михельмана с кулаками. Крестьянин на учителя! Такого в Хоенгёрзс не видывали. Наш-то рассказывал, что был при этом: сидел, мол, в уголке и "своими глазами все видел". То есть как Лобиг схватил учителя за грудки и выпихнул за дверь. Говорит, сам видел.
   Но тут вмешался, мол, хозяин маслобойни Таушер и оттащил багрового от ярости Лобига со словами:
   - Он тебе все вернет, Отто, и дело с концом. - Таушер хотел избежать огласки.
   Но Лобиг от этого еще пуще завелся:
   - Четыре центнера пшеницы? Откуда он их теперь возьмет? Да он их давно сожрал, да он их...
   Трактирщик зажал Лобигу рот, насильно усадил за стол и выставил несколько кружек пива. А Таушер пододвинул одну из них к Михельману и примирительно похлопал его по плечу.
   - Что с возу упало, то пропало. Ну ладно, масла он больше не получит, но что делать с Аннемарией? Думаешь, она согласится мыть молочные бидоны?
   Конечно, обидно им было...
   И Лобиг опять заорал:
   - Девки уже ни к какой работе не годны.
   Ладно, пусть уж сегодня пьет на дармовщинку, но я стою на своем: нам нужен новый учитель!
   Однако Михельман и не думал сдаваться.
   Он тянул да тянул пиво, а под конец и заявил, многозначительно наморщив лоб, как в школе на уроке:
   Да бросьте вы в самом деле. На что они, девки-то ваши, годятся? Сказать по правде, на нет и...
   Он не договорил. Как всегда.
   Из всей компании один только Таушер был склонен с ним согласиться. Уж он-то знал свою дочь, и о том, что она в последнее время переписывается с каким-то летчиком, тоже знал. Этот парень уже кружил над Хоенгёрзе на своем истребителе и даже поднырнул под провода высоковольтной линии, это все видели. При всем уважении к торговому училищу такое решение проблемы было Таушеру все же куда больше по душе.