А ведь тому. кто сдал пять килограммов осколков, в ратуше выдавали стальной шлем, и при воздушной тревоге ему можно было оставаться на улице, не надо было спускаться в убежище, он был неуязвим.
   Не жизнь, а мечта!
   - Ну ладно, хватит, - вздохнула она.
   Ее верхняя губа была слегка вздернутавидимо, осталось от соски со слишком узким отверстием, через которую ее в детстве поили молоком, мучили бедного ребенка.
   Поэтому рот ее принял форму этакого задорного треугольника. Правда, сейчас он немного скривился. Наверное, она изо всех сил старалась казаться спокойной. И чтобы Амелия не сбежала, я срочно переменил тему.
   Ну вот. - про должал я развязно. - а здесь... И обвел рукой вокруг. - А здесь...
   Только бы не молчать!
   - Здесь, - вовремя сообразил я, - бежит по лугу девочка-и это уже целое событие...
   Правда, ее отец говорил о колоколе, но она вновь заулыбалась. Теперь она убедилась, какой я веселый и компанейский парень. Я быстренько подсел к ней и взял ее руку в свою, мне почему-то стало ее очень жалко. Просто чтобы сделать ей приятное.
   Но она так сильно сжала мою руку-так сильно, что пальцы побелели, и мне самому стало приятно.
   Она молча посмотрела мне в глаза, а я подумал: крепкая деваха наше Солнышко, и отнюдь не робкого десятка.
   Лишь много времени спустя я понял, что мягкие сердца-самые страстные, уж поверьте мне, друзья. Но в тот день, сидя вот так подле нее и рукой ощущая тепло ее тела, я подумал, что ею движет только страх.
   Это со страху она ко мне льнет, подумал я.
   И сам так перепугался, что чуть было не попытался ее обнять-только чтобы как-то ее защитить. Может, дошел бы даже до того, что свободной рукой сжал бы ее беззащитную грудь, чего только не делают люди, попав в беду и стараясь помочь друг другу! Мне всегда было свойственно преувеличивать грозящую кому-либо опасность.
   Амелия же вполне владела собой. Она спокойно положила мою руку, все еще сжимавшую ее ладонь, рядом с собой на траву.
   По ее виду нельзя было понять, что же случилось.
   Михельман, мой бывший учитель, умевший объяснять действие разрывных пуль "дум-дум" так же доходчиво, как и устройство голосеменных, как раз в это время распустил учеников и заторопился к деревенскому пруду. Мать рассказала мне потом, что происходило в Хоешёрзе, пока Амелия отсиживалась у меня на пастбище, так и не проронив ни словечка о причинах своего бегства.
   По дороге в школу дети заметили, что на воде плавают бумажки, что весь пруд покрыт белыми листками; в лучах утреннего солнца они напоминали лепестки диковинных цветов.
   Вскоре уже половина деревни высыпала на берег; глаза всех были прикованы к воде, и все видели, как из самой глубины на поверхность всплывали все новые и новые бумажки.
   Михельман велел пожарной команде оцепить пруд; увидев исписанные листки, да еще плавающие на воде, он сразу почуял недоброе.
   За несколько лет до этою каретник Йоль-его склад был расположен у самого пру да-пожертвовал несколько ошкуренных стволов на плот, теперь валявшийся без дела на берегу и служивший разве что укрытием для жерлянок. Нынче, как я уже говорил, от него осталось лишь несколько трухлявых бревен. Этот-то плот и столкнул Михельман в воду.
   Михельман был толстяк и при малейшем усилии покрывался липким потом, но куртки он так и не снял-как же, на ней был партийный значок. Он с силой оттолкнулся от берега, а оказавшись в окружении плавающих листков, наклонился к воде и окончательно убедился, что они покрыты строчками текста. Он выхватил из воды один из листков, чтобы прочесть, что там написано.
   Но не смог этою сделать. Он крутил бумажку и так, и этак, но понял лишь, что это было письмо.
   По пруду плавали письма! И написаны они были от руки. Михельман вынул очки и, позабыв о людях на берегу и перестав грести, решительно углубился в чтение.
   Толпа на берегу терпеливо ждала. Деревня рада любому событию. Однако Михельман так ничего и не сказал. Не выругался и ничего не объявил. Только прищурился.
   Ахим Хильнер, ставший к тому времени кучером, властно, по-кучерски, протолкался к самому берегу и возвестил во всеуслышание:
   - Так и знал, что он читать не умеет. Нука, ребята, возьмемся за дело сами!
   Но только шaгнул к воле, как Михельман заорал не своим голосом:
   - Не сметь ничего трогать!
   Только ему одному можно. Хнльнер оторопело хихикнул. Михельман выловил из воды еще несколько листков, но было видно, что и в них ничего понять не мог. Листки были исписаны фиолетовыми чернилами, но буквы были какие-то странные, с круглыми хвостиками.
   - Дай-ка мне один! - Голос принадлежал Донату.
   Он стоял наверху у столбиков ограждения и раздумчиво глядел на пруд. Казалось, он прикидывал, сколько там плавало писем.
   Донат умел очень быстро считать в уме.
   Ею-то Михельмаи сразу послушался. Перед Донатом он робел ничуть не меньше любого другого в деревне. Он причалил к берегу, услужливо засеменил к ограждению и подал Донату одно из этих непонятных и потому недозволенных писем.
   Донат лишь мельком взглянул на листок и объявил:
   - Написано по-русски, господин учитель.
   Михельман содрогнулся всем телом, словно в него попала пуля "дум-дум". Но тут же его мясистое лицо просияло.
   - Язык большевиков!
   Значит, это он! Вот он какой!
   Михельман схватил сачок для ловли рыбы и до самого вечера вылавливал из воды "большевистский материал"; он раскладывал его для просушки на чердаке церкви, где обычно сушили тысячелистник и ромашку.
   Донат больше ничего не сказал, лишь повернулся на каблуке и тихонько удалился.
   К полудню прибыли гестаповцы. Выяснилось, что в пруд кто-то бросил перевязаннную бечевкой пачку писем, прикрепив к ней камень. Вероятно, накануне вечером. Бечевка размокла, "материал" всплыл на поверхность-занятия в школе сорвались.
   Письма были любовные. Любовные письма с нарисованным в углу сердечком, пронзенным стрелой, которое теперь расплылось в грустную кляксу.
   А я сидел на Петерсбергском холме и смотрел в глаза Амелии; глаза у нее были зеленые.
   5
   Вечером я погнал овец домой, стараясь двигаться как можно медленнее и не попадаться никому на глаза. По-видимому, пока еще ииче! о выяснить не удалось. Перед господским домом стоял Донат с тремя незнакомыми мужчинами в городских шляпах: беседуя, они то и дело поглядывали на единственное открытое окно. Владельцы замка не показывались-наверное, скрылись куда-то.
   Донат всем своим видом выражал полное недоумение и растерянность: даже руки у него плетьми свисали вдоль тела.
   Деревенские толпились у своих дверей и приглушали голоса, как только заходила речь о Донате. Передавали, что Карла фон Камеке уехала в Зснциг под Берлином к какому-то "врачу-специалисту". Ее супруга тоже не удалось разыскать. Говорили, что Донат уже трижды пытался дозвониться к нему на фирму "Сименс". Я впервые об этом слышал. То есть о том, что фон Камеке как-то связан с заводами Сименса. А куда их дочка подевалась, об этом вообще никто не знал. Об этом кое-что знал один я.
   Матери я сказал, что мне надо еще раз заглянуть в овчарню: было около семи часов вечера. Мать мне не поверила: я видел, она стояла слева от дома под сливовыми деревьями и следила за мной глазами.
   С тех пор как погиб отец, она жила в постоянном страхе, что со мной приключится беда. Ее можно понять. Мать была простая крестьянка из Померании. Там они все такие.
   Правда, мы приехали сюда из Берлина, как я уже говорил. Но если по-честному, то Берлин был для нас лишь временным пристанищем.
   Мы оказались там по милости безработною электрика Эриха Зибуша, непоседы и чудака. В 1929 году он приехал в Померанию, чтобы за мед, угрей, сало и масло провести электричество в фахверковые домики жителей здешних болотных мест. Когда он как-то раз ехал на велосипеде в Шорин, чтобы установить какой-то особый фонарь на скотном дворе тамошнего крупного поместья, он заметил слева от дороги девушку, навзничь лежавшую на голом песке. Уснула на солнце и никак не могла проснуться - настолько была истощена. А может, с ней случилось что-то вроде солнечного удара. Девушка эта оказалась Анной Кайчик, поденщицей из поместья. И когда он повернул ее лицом вверх, то увидел, что она очень недурна собой. Тогда Эрих стряхнул с нее песок и дал глотнуть шнапса, ибо полагал, что средство против холода должно помочь и при жаре. Помещику он установил во дворе фонарь величиной с таз и увез с собой в Берлин не только увесистый ящик с продуктами, но также и Анну-мою будущую мать.
   В Берлине Анна, простая деревенская девушка, мыла посуду в кафе "Клу" правда, только до мая: в мае она родила меня.
   Отца я почти не помню. Из впечатлений детства удержалось в памяти только то, что отец ходил играть в биллиард и частенько брал меня с собой. Этим я отнюдь не хочу сказать, что он был профессиональным игроком, нет, по профессии он был электриком. Но работы у него не было. Поэтому он брал взаймы приличный костюм и отправлялся в шикарное кафе неподалеку от улицы Мартина Лютера в Шёнеберге. Конечно, если находился партнер, располагающий деньгами и временем. Мне думается, что обычно он оставался при своем интересе. То есть солидных кушей не срывал и играл скорее просто так, для практики.
   Но однажды - и этот случай запечатлелся в моей памяти наиболее отчетливо-он попал в полосу удачи. Все шары катились именно туда, куда он хотел, ударяли друг в друга и со щелчком летели в лузу, а его счет на грифельной дощечке рос на глазах.
   Все шло к тому, что он, образно выражаясь, снимет последнюю рубашку со своего партнера-щеголя с идеальным пробором в тщательно зачесанных назад волосах.
   К счастью, тот не верил своему невезенью и упорно продолжал игру. Помню только, что мне срочно понадобилось в туалет и что отец попросил меня потерпеть еще немножко, потому что такого выигрыша ему в другой раз не выпадет и потому, наконец, что проигравший явно был богачом.
   Он изящно отставлял мизинец при ударе кием и обаятельно улыбался при проигрыше-такой заплатит и глазом не моргнет.
   Денег ему не жалко, такие играют ради самой игры. А у нас будут деньги на белый хлеб и рубленую селедку, на шоколад, на виноград и даже на водяной пистолет.
   В конце игры проигравший богач и впрямь многозначительно поднял вверх палец и вынул из кармана папочку, которую открыл весьма осторожно. Папочка была размером с большой бумажник. В ней лежали вырезные картинки сказочной красоты : силуэты дам среди деревьев и увитых розами домиков.
   Это были его работы, он был художник.
   Каждая такая картинка стоила от 50 до 100 марок! Если не больше. Отцу он уступил их по 10 марок за штуку, а всего их было 15, и грустно смотрел нам вслед, когда мы уходили.
   Все стены комнаты, где мы жили, с того дня были увешаны вырезными картинками это я помню как сейчас. Комната стала похожа на какой-то безвкусный салон мод, а ели мы разогретую картошку, которую мать приносила из кухни кафе "Клу".
   Конечно, с отцом и еще что-то происходило, особенно потом, когда он опять получил работу, но в моей памяти ничего больше не сохранилось. Мой отец-это тот, который выиграл вырезные картинки. Ну вот, а потом- "божья коровка, улети на небо, принеси нам хлеба", как говорится. Отец на войне, мать в Берлине одна-одинешенька, ни родных, ни знакомых, а Берлин весь сгорел дотла, если можно так выразиться. И еще раньше-задолго до того, как в Берлине все пошло прахом, - мой отец, счастливый игрок в биллиард, погиб смертью храбрых где-то в Нормандии.
   Теперь мать опять жила в деревне, вновь стала крестьянкой и тайком следила за мной, когда я вечером уходил из дома.
   Но мне во что бы то ни стало нужно было еще зайти на скотный двор, чтобы взять с сеновала несколько одеял для Амелии.
   И я их взял, а потом как ни в чем не бывало вышел через парк на улицу. И оказался у пруда.
   Ни одного листка бумаги на нем уже не было. Лишь плот вяло покачивался на воде.
   Михельман так торопился, что даже не удосужился вытащить его на берег.
   6
   В этом сказался весь Михельман - бросить плот, как только нужда в нем отпала. Да он и нужен-то был Михельману только как подмостки для очередного спектакля. Вся его жизнь состояла из таких спектаклей.
   Когда я еще учился в школе, он, бывало, набрасывался на меня как бешеный. А потом сам же дружески смеялся, словно мы с ним вместе ломали комедию и разыграли всех остальных.
   Лишь незадолго до конца учебы я узнал, что раньше он торговал лошадьми, но дела шли не блестяще, и когда от отряда штурмовиков его послали учиться на годичные курсы воспитателей молодежи, то оказалось, что больше всего на свете он любит обучать. Когда учителя Шваненбека, преподававшего в нашей школе, призвали в армию, Михельман сначала временно заменял его, а потом вообще перешел на его место.
   От военной службы он был освобожден изза больной печени.
   Гвоздем его педагогического метода были паузы. Они соответствовали "детскому мышлению", как он его понимал. Михельман где-то прослышал, что любое объяснение доходит только в том случае, если его неоднократно прерывать. Тогда обучаемый успевает все осмыслить. Такой у него был педагогический принцип. Сам он во время этих пауз загадочно выкатывал глаза, так что каждый раз казалось: сейчас он скажет что-то из ряда вон выходящее!
   Ну вот, к примеру:
   - Колеса вращаются и... - он вопрошающим взглядом обводит всех, - и притом все быстрее и быстрее. - Но это еще не все, за этим следует совсем уже непонятное: - И тем самым?! Ну-ка?
   Он втягивает воздух сквозь сомкнутые челюсти и выдыхает его со словами: - По-вышается...
   Конец фразы ни у кого сомнений не вызывает.
   - Да, - произносит он прочувствованно. - Вот оно как.
   Или о размножении:
   - Такое вот пыльцевое зерно - что оно делает? - Все сидят затаив дыхание. Михельман с тростью надвигается на класс, одноединственное слово может все испортить.
   Что оно делает? - (Пыльцевое зерно.) - Оно?
   - Он обводит всех грозным взглядом: - Оно летит. - И пауза, чтобы все могли по-детски глубоко проникнуться этим "оно летит" и усвоить раз и навсегда. Но как оно летит, как? - Оно летит... - (Не торопитесь, я знаю, что вам трудно поспевать за мной.) - ...оно летит... по воздуху! - Оно летит по воздуху, это зерно, и ничего страшного, если кто-нибудь этого сразу не понял.
   Достаточно, если он поражен. Да, вот оно как. И Михельману все это доподлинно известно. А что потом происходит с пыльцевым зерном, то есть куда оно летит "по воздуху", так никто из нас и не узнал, во всяком случае от Михельмана. На этом все кончалось.
   - Я излагаю вам только самые основы, - говорил он.
   Когда мы приехали в Хоенгёрзе. он явился к нам и пришел в полный восторг при виде "великолепных зубов" моей матери. Ей пришлось даже открыть рот, чтобы он мог их рассмотреть.
   - Наконец-то в нашей деревне появился человек с такими зубами, которые внушают новые надежды! воскликнул он в восхищении. - Есть ли у человека, вещал он, делая паузу, чтобы мы успевали усвоить его мысль, - есть ли у человека характер, узнают - ну-ка, по чему узнают? - по зубам!
   А поскольку у моей матери был хороший характер, он часто заходил к нам, и мать угощала его кофе. А он разувался, словно у себя дома, тыкал в меня пальцем и обещал:
   - Из парня я человека сделаю! Уж будьте покойны.
   Вскоре мать навестила его жену, лежавшую в постели, словно мешок с сырой мукой, потому что сердце у нее было слишком маленькое, как она сказала, - слишком маленькое, чтобы справиться с кровообращением. Мать хотела привезти ей из Берлина таблетки, но Михельман отмахнулся не надо таблеток.
   Тогда мать стала каждый месяц отдавать ему свои талоны на сигареты. Его жене от них никакого проку, правда, не было, зато он, на наше счастье, забыл, что собирался сделать из меня человека.
   И вот плот одиноко колыхался на воде.
   А Михельман сидел теперь, наверное, на чердаке церкви, разглядывал через лупу большевистские письма и трясся от злости, что не может их прочесть.
   7
   - Вас с матерью ищут, - сказал я Амелии.
   Она молча кивнула. Я бросил внутрь землянки одеяла и немного брюквы.
   Она зябла, поэтому сразу же завернулась в одеяло, но есть, видимо, не хотела. Потом улеглась на земляном полу головой наружу.
   В эту минуту я как раз обдумывал, сможет ли она остаться здесь ночью одна-одинешенька. Потому что мне-то ведь нужно домой. Я-то ведь сбегать не собирался. Меня дома ждут. Но она сказала:
   - Погляди, как воздух над лиственницами светится! Видел ты раньше такой мягкий свет?
   - Много раз.
   И вправду, я его видел: днем, если небо было покрыто легкими облачками, над лесом струилось голубоватое сияние и под вечер когда осенние травы и ветви на склоне сливались в серовато-голубоватую светящуюся дымку.
   - Много раз?
   Она мне не верила. Так была потрясена этим зрелищем, что не могла поверить.
   - Почему же меня сюда не позвал?
   - Почему не позвал? переспросил я.
   - Ради такой красоты человеку и глаза-то даны, - заявила она. Наверняка ради такого вот света.
   - Как это?..
   Конечно, а то были бы просто дырки.
   Я попытался представить, как бы я ее позвал. Ну, чтобы посмотреть на это зрелище.
   Я несусь под вечер по двору замка, барабаню кулаками в дверь и ору: "Люди, бегите смотреть -какой чудный мягкий свет!"
   Смешно.
   - Не могу себе представить, - сказал я.
   как бы я тебя позвал.
   Такое и вообразить нельзя. То есть допустим, что я - управляющий Донат, я слышу это, вижу парня, который прибежал и выкрикивает эти слова. Только допустим такое. В лучшем случае он недовольно покачает головой и отправится будить приказчика.
   - Сходите-ка в лес да поглядите, что там такое светится, а завтра утром придете в контору и доложите, - говорю я, подражая голосу Доната.
   Получилось довольно похоже, и мы оба от души посмеялись. Никогда я не думал, что такое вообще возможно.
   Амелия вошла во вкус игры. Она изумленно уставилась на меня сверху вниз, изображая свою мать, стоящую в проеме двери, а потом, полуобернувшись назад, позвала:
   - Солнышко, поди-ка сюда! Ты знаешь этого мальчугана? Он говорит, что хочет показать тебе лесной пожар.
   Вот она, значит, какая, ее мать. Не слушает, что ей говорят. И я с легким сердцем расхохотался. Нам было хорошо друг с другом. Лучше, чем мы предполагали.
   Мы не только были самими собой, но и изображали, кого хотели. Вот Михельман, угрюмый и недоверчивый:
   - Какой еще свет? Кто-то сигналит, что ли? Может, фонарями? Люди, да там десант большевиков!
   А вот Херта Пауль, которая убирает скотный двор.
   - Боже правый, - восклицает она, - ну ничегошеньки не вижу!
   Потом я изображаю Ахима Хильнера, нашего кошкодера: расправляю плечи и вразвалку топаю по лугу-прямо скажу, он у меня здорово получился! Ахим хочет разобраться в этом деле досконально. И вот уже разобрался:
   - Просто деревья засохли, их надо вырубить. Что ты мне дашь, если я покажу тебе ночной Париж?
   - Ночной Париж? - переспросила Амелия.
   Когда я еще учился в школе, Ахим как-то показал мне "ночной Париж". Подойдя сзади, он сжал мою голову руками, оторвал меня от пола и держал на весу, пока у меня в глазах не потемнело, - это и был ночной Париж.
   Я хочу сказать, что таким манером и впрямь отрываешься от Хоенгёрзе, во всяком случае, если немного поднатужишься, увидишь и ночь, и черные крыши Парижа, и серые облака.
   Я рассказал об этом Амелии, и мы с ней долго смеялись над нашей затерявшейся где-то там внизу деревней, из которой мы оба удрали...
   Светящаяся голубоватая дымка, осенью застилавшая кроны лиственниц, принадлежала лишь нам одним-это мы ясно поняли. И это было уже кое-что. Для начала вполне достаточно. Я знаю людей, начинавших с меньшего. Я проникся доверием к ней и вытащил из тайника наши древние черепки.
   - Вот, гляди, - сказал я, в этом они растопляли жир.
   - Откуда ты знаешь?
   Видишь, черепок внутри совсем темный.
   Да, она видела.
   За первым черепком последовал треугольный обломок древней вазы, вылепленной вручную. Снаружи вдоль края были видны две неглубокие канавки, не очень ровные, да и с чего бы.
   В канавках вообще-то никакой нужды не было, - заявил я, - Но, сделав вазу, человек окунул мизинец в воду и дважды с силой провел им вдоль края.
   - Ты разве был при этом?
   Я засмеялся. И сослался на Швос[же.
   Я рассказал, как мы с ним сидели здесь и думали о том далеком времени.
   Амелия пришла в неописуемый восторг от этих канавок, в которых никакой нужды не было.
   - Так это начиналось, - сказала она. Ей все больше нравилось здесь, это было видно.
   - Что начиналось? - переспросил я.
   - Настоящая жизнь, жизнь на века.
   И поскольку я все еще озадаченно молчал, она пояснила:
   - Тогда она наконец стала доставлять им радость.
   И, держа в руках черепок с едва заметными неровными канавками по краю, она ликовала еще больше, чем в тот раз Швофке.
   - Ведь они тут и впрямь не нужны. Это же просто посуда. Емкость для пищи.
   - Может, для сиропа, - вставил я.
   - Пусть так, - возразила она. - Но вот им захотелось, чтобы на вазу было приятно смотреть, и появились эти канавки. Мне кажется, их сделали не пальцем, а сухой жилой.
   - Но ведь они же кривые.
   - Ну и что? Те люди сгинули без следа, жир тоже давным-давно кончился, а канавки? От них уже рукой подать до рисунков на стенах.
   Может, у него на пальце были мозоли.
   Так мы с ней говорили и говорили, и в конце концов я незаметно для самого себя начал понимать Швофке. Я хочу сказать, что он, разглядывая черепок, высказывался так же туманно, как она.
   - Да, - вздохнул я по-стариковски. И какого труда им это стоило...
   Ее глаза расширились и стали круглыми, как колеса. Видимо, я ляпнул что-то не то!
   Но она взглянула на меня так, словно давно ждала этих слов. И теперь наконец их услышала.
   - Очень верно сказано, - подтвердила она и надолго задумалась. А потом добавила: - Я и не знала, что на свете бывают такие, как ты.
   Я перепугался. Какой это я такой?
   - Не я ведь нашел черепки, - воскликнул я. Это все Швофке.
   Она промолчала.
   А потом спросила:
   - Где он теперь?
   Но я этого не знал.
   Этого никто не знал.
   8
   - Пришла как-то раз узкоколейка, - начал я рассказывать. - И тот, кто сидел на тендере паровоза, продал ему танк...
   Нашу узкоколейку восстановили в 1943 году. Старые рельсы приподняли, сняли слой дерна, итальянцы сменили шпалы.
   Раньше деревенские топали пешком километр с гаком до шоссе и дальше ехали автобусом. Но бензина не хватало для самолетов, вот почему деревня вновь обрела хотя и не очень удобное, но все же "прямое" сообщение с внешним миром. Поезд выходил из Дамме. проезжал через Хоенгёрзе в 8 часов утра и следовал дальше до Марка.
   Около трех часов пополудни он возвращался, если по дороге где-нибудь между Маркендорфом и Винцихом не сходил с рельсов.
   Под конец начали цеплять к нему вагон с русскими военнопленными, чтобы было кому поставить на место дряхлый паровозик, который с трудом находил свою колею в песке, зарослях дрока и крапивы.
   Однажды он еле-еле дотянул до деревни к шести часам вечера, и машинист, проклиная все на свете, побежал в нашу слесарную мастерскую - полетел палец шатуна.
   Швофке как раз стоял возле винокурни и придерживал вола, впряженного в телегу с бардой, потому что скотницы с ним не справлялись. Тут через борт тендера перегнулся какой-то человек, черный, как негр, и помахал ему рукой. Когда Швофке нерешительно подошел, человек свесился еще ниже и спросил, прикрывая рот ладонью:
   - Танк покупать?
   Лицо изможденное, кожа да кости.
   Пастух ничего не понял и только тупо глядел на него.
   Тогда черномазый вытащил из большого мешка деревянный танк размером со шляпную коробку. Танк был ярко размалеван желтым, голубым и зеленым, словно крестьянский шкаф доброго старого времени. Он имел куда более веселый вид, чем закопченный дочерна кочегар. Более тогостоило потянуть его за веревочку, и башня с пушкой поворачивалась из стороны в сторону. словно курица на выгуле. Швофке из любопытства заглянул снизу внутрь игрушки: башню вращал хитроумный механизм из гнутой проволоки.
   Черный человек доверчиво ухватил Швофке за рукав и торопливо попросил, пока не вернулся машинист, дать картошки в обмен за танк! Одно ведро, побыстрее!
   Пальцы его цеплялись за рукав, впиваясь в руку до кости. Швофке кивнул. Потом как бы невзначай спустился в подвал винокурни, доверху набитый картошкой для перегонки на спирт. Схватил одну из пустых корзин, набрал в нее картошки и высыпал все в тендер.
   - Ты Россия?
   Украина! - Кочегар наконец-то улыбнулся и быстро забросал картошку углем, карманы он тоже набил картошкой - последняя надежда выжить...
   Швофке, подавленный всем случившимся, схватил веревочку и потащил танк за собой.
   Он пошел с ним прямо по главной улице деревни. Вскоре за ним увязались ребятишки, и казалось, что Швофке в эти минуты зажил иной жизнью в каком-то ином мире.
   Винфрид, младший сын соседа, спросил у него:
   - Это какой танк? "Тигр"?
   - Нет, русский. - буркнул в ответ Швофке. - Не видишь, что ли?
   - Значит, русские танки такие?
   - Ага. - подтвердил Швофке. Мне его дал один крестьянин с Украины.
   Пушка поворачивалась из стороны в сторону, снося крыши с домов, ребятишки начали в страхе разбегаться, а Швофке засмеялся, очень довольный.
   Он прошел с танком всю деревню из конца в конец и скрылся в лесу. С тех пор его никто больше не видел.
   Потом поползли слухи, один страшнее другого.
   Некоторые утверждали, что всегда подозревали Швофке: он здесь просто скрывался до поры до времени. Кто его знал? Ну кто?