Страница:
Потапчук уже имел сомнительное удовольствие встречаться с человеком, чью фотографию держал сейчас в руках. Случилось это в те времена, когда его, зеленого стажера, называли Федором Филипповичем разве что в шутку: "Федор Филиппович, сгоняй-ка, друг мой, за пивом, да поскорее – одна нога здесь, другая там!" или: "Федор Филиппович, еще раз перепутаешь у меня на столе бумаги – уши оборву!"
В школе КГБ курсант Потапчук был на хорошем счету, стажироваться на Лубянку прибыл с отличными рекомендациями, и полковник Самойлов, в распоряжение которого он поступил, после недолгого раздумья прикомандировал его к группе, занимавшейся расследованием дела особой важности и секретности. В приказе было черным по белому написано: "Для усиления", что вызвало у членов группы приступ неудержимого хохота. Федор Филиппович постарался не слишком сильно обидеться: ну, какое, в самом деле, из него было усиление? Если чемпиону мира по плаванию перед самым стартом привязать к каждой конечности по кирпичу – это усиление или как?
Впрочем, веселье по поводу "усиления" длилось недолго, и вовсе не потому, что стажер Потапчук был так уж хорош и поразил опытных коллег своими исключительными качествами. Просто работы подвалило невпроворот, и каждый человек был на счету – хотя бы в качестве гонца, посылаемого за пивом и иными, не столь безобидными напитками. Но пиво и все, что к нему прилагается, случалось нечасто; и тогда, и много лет спустя Федор Филиппович считал, что ему чертовски повезло со стажировкой, потому что с ним никто не нянчился и не отмахивался от него, как от надоедливой мухи, – наоборот, едва ли не с самого первого дня его по горло завалили работой – настоящей, живой и очень важной оперативной работой, предоставив отличную возможность учиться на собственных ошибках.
И он ошибался, да еще как! Сравнение с кирпичами, привязанными к рукам и ногам пловца, придумал не он, а начальник их группы, подполковник Машков, который не раз в сердцах именовал Федора Филипповича "засланным казачком", а то и попросту диверсантом, расцвечивая и усиливая это и без того обидное определение яркими и, как правило, непечатными эпитетами.
Но, невзирая на участие стажера Потапчука, расследование, хоть и со скрипом, продвигалось-таки вперед. Группа Машкова вела следствие по делу о целой серии дерзких ограблений, имевших место в Москве и Ленинграде на протяжении примерно полугода. Грабители не разменивались по мелочам и не зацикливались на каком-то одном, определенном виде жертвы. Они грабили ювелирные магазины, сберкассы, инкассаторов и богатых коллекционеров, не брезгуя также директорами комиссионок и гастрономов, старательно и аккуратно убирая свидетелей. Эти дела ни за что не объединили бы в одно, если бы преступники не оставляли на месте каждого ограбления что-то вроде визитной карточки: как минимум одна из жертв всегда была убита ударом тупого предмета по голове – сзади, снизу вверх, под левое ухо.
Когда сумма награбленного по самым скромным подсчетам превысила два миллиона тогдашних советских тугриков (шестьдесят четыре копейки за доллар, пусть себе и по официальному курсу, – как вам это понравится?), дело было передано КГБ. Именно тогда в нем появился хоть какой-то просвет: на первом же совещании у начальства полковник Самойлов припомнил, что один из его подчиненных, а именно майор Сиверс, был низкорослым леворуким горбуном, обладал прямо-таки нечеловеческой силой и любил, чего греха таить, в нетрезвом виде похвастаться, что может убить человека одним ударом кулака. Официально подразделение Сиверса занималось делом группы крупных коллекционеров – спекулянтов произведениями искусства. Тот факт, что почти все эти коллекционеры к моменту проведения совещания были убиты и ограблены, внес в дело окончательную ясность; к тому же один из чудом оставшихся в живых свидетелей утверждал, что видел среди грабителей какого-то горбуна. Майора было решено арестовать вместе со всей его группой, но тут возникло затруднение: Сиверса кто-то предупредил, и он со своей бандой как в воду канул.
Их ловили несколько месяцев, и стажеру Потапчуку посчастливилось примкнуть к операции на ее заключительной стадии. В преступной среде распространили легенду о фантастическом куше, и не в рублях, не в долларах даже, а в ограненных алмазах общим весом что-то около восьми килограммов. Сиверс, который, по отзывам всех, кто его знал, был великолепным тактиком, но никудышным стратегом, клюнул на эту приманку и угодил в засаду. Во время перестрелки часть его группы была перебита, остальных повязали и с комфортом разместили во внутренней тюрьме здания на Лубянской площади.
Сиверс, естественно, ни в чем не признавался. Кое-кто из его людей оказался сговорчивее, но толку от этого было мало: члены группы просто выполняли приказы горбуна. По чьему приказу действовал сам Сиверс и куда уходили деньги, никто из них не знал, а бывший майор упорно молчал. В принципе, его можно было понять: кому как, а ему при любом раскладе ломилась вышка, и ни о каком смягчении наказания речи быть не могло. Тем более что дело было сугубо внутреннее, не подлежащее огласке, и независимо от степени своей разговорчивости Сиверс вряд ли имел шансы дожить до суда. Под суд шли рядовые исполнители, Сиверс же с момента задержания мог считать себя покойником и отлично об этом знал.
Никто не удивился, когда в отдел пришло сообщение о том, что подследственный Сиверс был застрелен при попытке к бегству. Ему удалось своим фирменным ударом убить на месте одного из конвоиров. Второму тоже досталось, но то ли Сиверс впервые в жизни сплоховал, то ли череп у конвоира оказался крепче, чем у обычного человека, – как бы то ни было, а конвоир не только не умер, но даже не потерял сознания, и Сиверс был убит. Акт соответствующего содержания был составлен и подшит в папку, дело закрыли и сдали в архив.
...Федор Филиппович вложил фотографию в конверт и осторожно, словно тот был стеклянным, положил его обратно на подоконник. Кофеварка уже хрипела и рычала, плюясь горячим паром. Генерал щелкнул выключателем, и она замолчала.
Перед тем как застрелиться, полковник Чистобаев выложил ему все, что знал. Но, к сожалению, знал он не много: все контакты с организацией, на которую он работал, осуществлялись через одного человека – старого горбуна, являвшегося к нему то в образе интеллигентного пенсионера в очках, шляпе и профессорской бородке, то под личиной спившегося бомжа, а то и вовсе в кожаных рокерских доспехах, с забранными в конский хвост седыми космами, выбивающимися из-под черной банданы. История шантажа и подкупа, также содержавшаяся в показаниях полковника, Федора Филипповича заинтересовала мало, но вот горбун – это было по-настоящему интересно. В воскрешение мертвых, реинкарнацию и тому подобную чепуху Потапчук не верил, поскольку это сильно затруднило бы его работу, и без того непростую. Совпадение также исключалось; следовательно, майор Сиверс вовсе не умирал, и это обстоятельство порождало массу вопросов. Инсценировка его гибели должна была управляться и режиссироваться откуда-то сверху, а значит, почти вся тогдашняя история была липой. Кто-то сдал Сиверса, поняв, что тот все равно вот-вот попадется, – сдал, а потом вытащил из тюрьмы, изобразив смерть при попытке к бегству.
Федор Филиппович решил оставить обдумывание этих обстоятельств на лотом, а пока поручил Слепому разыскать горбуна – для начала просто разыскать, ничего больше. Чистобаев дал ему ниточку, рассказав, что однажды встречался с горбуном на Ярославском вокзале и умудрился заметить, с какой тот слез электрички. И вот прошло три дня, и конверт с фотографией майора Сиверса лежит на подоконнике в конспиративном логове Слепого, а сам Глеб пахнет пепелищем и не спешит делиться своими достижениями...
В ванной щелкнула задвижка, и Глеб вошел в комнату, на ходу натягивая чистую футболку – свежий, с мокрыми волосами, в просторных спортивных шароварах и пляжных шлепанцах, которые придавали ему какой-то непривычный, нерабочий, совершенно домашний вид.
– О, и кофеек как раз поспел! – обрадовался он, отстранил Федора Филипповича от кофеварки и принялся разливать курящийся ароматным паром напиток по чашкам.
– Я вот что подумал, – сказал Потапчук. – Ты, когда обнаружишь этого Сиверса, ничего, пожалуйста, не предпринимай. Надо бы за ним проследить, установить его контакты – г вдруг среди них обнаружатся еще какие-нибудь знакомые лица... Только, Глеб Петрович, имей в виду: Сиверс – мужчина серьезный, в нашем деле он собаку съел, и следить за ним надо очень аккуратно, не то получишь кастетом по затылку. А как он бьет, не тебе рассказывать, ты с его почерком хорошо знаком. Не хотелось бы произносить речь на твоих похоронах.
– Сиверов против Сиверса, – задумчиво произнес Глеб, пробуя кофе. – Фу ты черт, – недовольно добавил он, отставив чашку, – и тут гарью разит! Не кофе, а фирменный коктейль "Пожар на торфянике".
Генерал осторожно обмакнул губы в чашку.
– Кофе как кофе, – сказал он. – Это ты, наверное, на своем пожаре нанюхался.
– Наверное, – согласился Глеб. – А насчет этого своего Сиверса можете не беспокоиться, он уже никого не отоварит своей железкой по черепу.
– Ты поторопился, – сказал Потапчук после продолжительной паузы, во время которой переваривал это сообщение. – Надеюсь, он тебя к этому вынудил, иначе я подумаю, что ты сделал это ради собственного удовольствия...
– Успокойтесь, Федор Филиппович, – перебил его Слепой, – моя психика в полном порядке. Я Сиверса пальцем не тронул. Это обыкновенная случайность. Или, если угодно, божья кара за его многочисленные прегрешения. Пришел человек домой, решил чайник вскипятить или, к примеру, сварить пару сосисок, чиркнул спичкой и приказал долго жить...
– То есть как это? – опешил генерал.
– Очень просто. Взрыв бытового газа. Точнее, газового баллона. Сиверс этот был та еще штучка. Жил в получасе езды от Москвы, в частном домишке, на виду у всего города. Получал пенсию как заслуженный учитель Российской Федерации, сидел на картошке с простоквашей, регулярно ходил в собес ругаться из-за задержки пенсии... Двух коз держал, представляете?
Федор Филиппович честно попытался представить себе Сиверса, пасущего двух беленьких козочек где-нибудь на пустыре, и у него ничего не вышло – образ горбатого майора КГБ никак не вписывался в эту буколическую картинку.
– С трудом, – честно признался он.
– Я их своими глазами видел, – сказал Глеб. – Сарай, где он их держал, пожарникам удалось отстоять, а от дома одни обугленные стены остались.
– Погоди, – остановил его Потапчук. – К черту коз, расскажи по порядку, как ты его нашел.
– Случайно, – сказал Глеб. – Я отрабатывал все населенные пункты по ходу электрички – заходил на почту, в отделение милиции, в собес, в магазины и всем совал под нос фотографию, говорил, что ищу родственника. Сколько раз мне советовали на телевидение, в "Жди меня" обратиться! Думал, все, пустой номер, хоть ты и в самом деле письмо на телевидение сочиняй. И вдруг в очередном поселке подъезжаю к отделению милиции и вижу: выходит из магазина напротив затертый такой старикашка – горбатенький, с палочкой, в каком-то брезентовом балахоне, шляпа в жирных пятнах, в руке сумка хозяйственная, а из нее батон выглядывает и две бутылки кефира... Если бы не горб, я бы в его сторону даже не посмотрел...
...Глеб аккуратно захлопнул дверцу машины (он уже собирался выйти и направиться в отделение милиции) и запустил двигатель. Горбун семенил по тротуару, бодро постукивая палочкой и шаркая подошвами огромных, сто лет не чищенных полуботинок старого армейского образца – тех, что из-за своих острых носов и плоской подошвы напоминали парочку коричневых утюгов. Глеб обогнал его и остановил машину возле первого попавшегося киоска. Изучая ассортимент, дождался, пока горбун подойдет поближе, и ухитрился, не привлекая к себе внимания, хорошенько его рассмотреть.
Это скорее всего был Сиверс – сильно постаревший, обросший неопрятной седой щетиной, но сохранившийся гораздо лучше, чем можно было ожидать, учитывая, сколько прошло лет. Глебу пришло в голову, что старика не мешало бы сфотографировать, чтобы потом сопоставить снимки на компьютере и избавиться, таким образом, от малейших сомнений. "Поляроид" лежал у него в машине, но сделать снимок Глеб не отважился: Сиверс мог засечь его по вспышке. Но сомнений почти не осталось: у старика было телосложение Квазимодо, а такие фигуры чаще встречаются на страницах романов, чем в реальной жизни.
И Глеб решил ограничиться пассивным наблюдением ("Правильно", – сказал в этом месте доклада генерал Потапчук.) и, вернувшись в машину, незаметно последовал за горбуном. Минут через десять ему стало невмоготу ползти на мощной иномарке по пятам за пожилым человеком, который никуда не торопился. Если горбун действительно являлся Сиверсом, а он им являлся, он обязательно заметил бы следующий за ним дорогой автомобиль, тем более что центральная улица поселка с населением в тридцать тысяч человек – не Бродвей и даже не Новый Арбат, и все участники движения видны на ней, как тараканы на праздничной скатерти. Поэтому Глеб припарковал машину возле какого-то шалмана с ностальгическим названием "Колос" и продолжил преследование в пешем строю.
Сиверс его не заметил. ("Сомнительно, – произнес Федор Филиппович. – Впрочем, люди все-таки стареют... Должны стареть, по крайней мере. Ладно, продолжай".) Вскоре он свернул с центральной улицы в боковую, оттуда в немощеный переулок и, наконец, вошел в калитку почерневшего от старости одноэтажного деревянного домика, утопавшего в буйно разросшихся кустах сирени – тоже старой, корявой и замшелой.
Чтобы не стоять столбом посреди пустого переулка, Глеб прошел немного дальше и, не теряя из вида дома, в котором скрылся горбун, остановился напиться возле колонки. Пока он неторопливо и обстоятельно утолял жажду, которой не испытывал, к колонке, громыхая пустыми ведрами, подошла пожилая тетка довольно располагающей наружности. Глеб поздоровался, уступил тетке место у колонки и даже проявил галантность, взявшись давить на рычаг. Пока ведро наполнялось, Сиверов как бы между делом поинтересовался: "Кто живет во-о-он в том домишке – ну, в том, где сирень, видите?"
"А зачем вам?" – проявляя ненужную бдительность, спросила тетка. Невооруженным глазом было видно, что она не прочь поделиться информацией, а заданный ею вопрос продиктован обыкновенным любопытством, Глеб ответил, что хочет наломать сирени для жены – очень она сирень любит, особенно вот такую, махровую, – но лезть в чужой палисадник без позволения хозяев как-то неловко.
Тетка заверила его, что с этим делом никаких проблем не возникнет, потому что в домике том живет Матвей Иванович, одинокий пенсионер, бывший учитель, и не просто учитель, а заслуженный, добрейшей души человек, только – вот беда-то! – калека, горбатый от рождения и потому, видать, неженатый. Во всяком случае, сказала тетка, сирени ему не жалко: "Ее вся улица ломает, кому не лень, кто с хозяйского разрешения, а кто и так, без спросу, но спросить, конечно, не помешает, потому что доброе слово и кошке приятно, а жизнь у старика и так нелегкая, не дай бог нам с вами так-то жить..."
Теткины ведра уже наполнились до краев, но она не торопилась уходить – видно, начав говорить, уже не могла остановиться. Глеб не возражал, поскольку надеялся, что его собеседница ненароком выболтает еще что-нибудь полезное.
И вот тут-то, пока разговорчивая тетка рассказывала Глебу, какие у Матвея Ивановича славные козочки – чистенькие, и молочко козой не отдает ничуточки, – позади них что-то глухо ахнуло, и тугая волна горячего воздуха ударила Глеба между лопаток...
– Крышу с пристройки, где кухня, сорвало начисто, – рассказывал Глеб. – Я туда кинулся, но дальше сеней пройти не смог – стена огня... Дождя давно не было, дерево сухое, старое да еще, видно, пропитанное какой-то дрянью, чтоб не так быстро гнило... Словом, занялось, как пионерский костер. Пока пожарные приехали, тушить нечего было. Не смотрите на меня так, Федор Филиппович, – добавил он, заметив скептический взгляд генерала. – Я знаю, что вы хотите сказать: видали мы, дескать, эти пожары, эти несчастные случаи, которые происходят как раз в нужный момент... Но я, товарищ генерал, досмотрел это кино до самого конца и видел, как медики оттуда черный мешок вынесли и в свой фургон погрузили.
– А в мешке что? – не захотел сдаваться Потапчук.
– А в мешке Сиверс, – ответил Глеб.
– Ты его видел?
– Медики сказали.
– Так тебе сказали?
– Да нет, не мне. – Глеб усмехнулся и покачал головой. – Вот это, Федор Филиппович, как раз и есть самое интересное. Знаете, кого я там встретил?
Начальник охраны чувствовал себя далеко не лучшим образом. Ему не раз приходилось убивать людей, но это было на войне, и он исполнял приказы согласно присяге, по велению долга, а главное – следовал присущему всякому живому организму инстинкту самосохранения: или ты их, или они тебя. Но убивать хладнокровно, по заранее обдуманному плану, в мирное время, не в чужих горах, а в Подмосковье; убивать не вооруженного до зубов бандита, а старика, скорее всего безоружного, – это Клыкову было впервой, и от того, что он четко осознавал необходимость этого убийства, легче ему не становилось.
"Засыплюсь, – думал он, глядя на утонувший в разросшейся сирени неказистый деревянный домишко, обнесенный глухим покосившимся забором, – как пить дать. Вон, руки прямо ходуном ходят, как у алкаша конченого. Да, батоно Николай, приходится признать, что киллер из тебя, как из дерьма пуля... Интересно, где этот старый хрыч до сих пор слоняется? Битый час здесь сижу, а его все нет".
И тут же зашевелились тревожные мысли. Люди, которые вывели его на Сиверса, могли ошибиться, могли просто обмануть, позарившись на обещанные за информацию о горбуне сумасшедшие деньги; а если даже и нет, то помешать ему довести дело до конца могла тысяча и одна объективная причина. Как вам, к примеру, понравится такой вариант: пока Клыков, разбрасывая направо и налево стодолларовые бумажки, выслеживал Сиверса, горбатый дьявол искал подходы к дому Гургенидзе, ждал удобного момента и вот наконец дождался? Что, если в это самое время некий горбун с руками ниже колен садится в битком набитый троллейбус, спеша убраться подальше от комнаты, в которой лежит с проломленной головой батоно Гогия?
"Маразм крепчает, – подумал Клыков с раздражением и пощупал металлическую фляжку, как будто это прикосновение могло заменить ему глоток крепкого ароматного коньяка, в котором он сейчас так нуждался. – Верно кто-то подметил, что нет опасности страшнее, чем придуманная..."
Разумеется, опасность, которую представлял собой Сиверс, вымышленной не была. Если у кого-нибудь имелись на этот счет сомнения, Клыков посоветовал бы скептику расспросить о Сиверсе графолога Григоровича, архитектора Телятникова и заведующую лабораторией генетики Светлану Петровну Морозову. Правда, для такого интервью пришлось бы организовывать спиритический сеанс, но это уже были проблемы предполагаемого скептика. Клыков же очень хорошо представлял себе, с кем имеет дело, и именно поэтому за жизнь батоно Гогия можно было не волноваться – меры безопасности были приняты воистину беспрецедентные, особенно если учесть, что все это из-за одинокого, выжившего из ума горбатого старикашки почти девяноста лет от роду.
Гургенидзе в данный момент, конечно же, сидел в бункере, за закрытой и запертой дверью, в самой дальней комнате, за массивным письменным столом, в старинном кожаном кресле – перебирал рукописи, нюхал бумажную пыль, читал, а может, даже и писал (статью для газеты "Правда", будь оно все неладно!), время от времени отрываясь от своих занятий, чтобы взглянуть на мощи, которые до сих пор покоились на диванчике у стены.
Честно говоря, поведение батоно Гогия беспокоило Клыкова гораздо больше, чем какой-то горбатый Сиверс. После убийства Морозовой, к которой Георгий Луарсабович, судя по всему, до сих пор оставался неравнодушен, он будто с ума сошел. Приказав начальнику охраны разыскать горбуна, Гургенидзе забросил все дела, уехал из московской квартиры и заживо похоронил себя в этом проклятом подвале. Он нанял бригаду строителей, которая за совершенно немыслимые деньги чуть ли не в две недели отгрохала поверх бункера двухэтажную бревенчатую избу. К бункеру заново подвели электричество, реанимировали системы вентиляции, канализации и водоснабжения. Внутри подземелья навели порядок, расставили по местам мебель, а разбросанные повсюду останки аккуратно сложили в пластиковые мешки и заперли в одной из многочисленных подземных кладовых – до тех пор, пока Георгий Луарсабович закончит играть в сыщиков, обнародует свою находку и позволит захоронить их по-человечески.
Охрана дежурила в две смены по пять человек: пятеро сторожили бункер и периметр и еще пятеро отдыхали наверху, в доме, куда Гургенидзе заглянул только однажды – когда надо было принять работу и расплатиться со строителями. То обстоятельство, что дом был фактически превращен в казарму, не понравилось Клыкову – очень уж все это смахивало на то, о чем рассказал ему старик Ивантеев. Похоже, история повторялась прямо у него на глазах: ось событий плавно изгибается, норовя замкнуться в кольцо.
Сам Гургенидзе очень изменился: осунувшийся, с каким-то пустым взглядом ввалившихся глаз, с неожиданно проступившей по всей голове сединой, он проводил большую часть суток за письменным столом, в двух шагах от истлевшего трупа в старомодном костюме-тройке и галстуке-бабочке. Он даже ночевал там; Клыкову с огромным трудом удалось уговорить его хотя бы поставить кровать в соседнем помещении, а не рядом с покойником. Похоже было на то, что чтение бумаг, написанных выжившим из ума восьмидесятилетним стариком, повлияло на рассудок Георгия Луарсабовича далеко не лучшим образом. Клыков как-то раз тоже попробовал это читать, но хватило его от силы минут на десять: писанина была бредовая, но этот бред каким-то непостижимым образом захватывал, увлекал, подчинял себе. Чувствовалось, что человек, написавший все это, даже будучи глубоким старцем, остался великим оратором, трибуном, способным увлечь, объединить людей и повести их за собой. Батоно Гогия, пытаясь убежать от мыслей о тех, кто погиб фактически по его вине, с головой погрузился в изучение этого безумного творческого наследия и, казалось, сам слегка повредился рассудком.
Он очень много писал – от руки, на бумаге, найденной здесь же, в подземелье, архаичной костяной ручкой-вставочкой со стальным пером, которую нужно было поминутно макать в бронзовую чернильницу. Раньше даже личные письма Георгий Луарсабович набирал на компьютере, теперь же раскрытый ноутбук бездействовал, забытый хозяином. Стальное перышко тихо поскрипывало, бегая по мелованной, гладкой, цвета слоновой кости бумаге; круг света от настольной лампы под зеленым абажуром был нестерпимо ярок, а по углам таились густые, мрачные тени. Здесь же, рядышком, лежало мертвое тело, милосердно укрытое тенью и оттого казавшееся не совсем мертвым, а может быть, и вовсе не мертвым, а живым, затаившимся, наблюдающим, готовым сказать что-нибудь... От этой мирной картины веяло таким безумием, что Клыков теперь не мог находиться рядом со своим работодателем и старинным другом больше десяти минут – нервы не выдерживали.
Что именно пишет Георгий Луарсабович, Клыков представлял весьма смутно. Когда Гургенидзе снисходил до общения с начальником своей охраны (а это теперь происходило нечасто), он твердил одно и то же: насколько сенсационна их находка, как велико ее значение для отечественной истории и политики и как важно внимательно изучить, правильно осмыслить и умело преподнести общественности все имеющиеся в их распоряжении факты и документы. У Клыкова сложилось впечатление, что именно этим Гургенидзе и занимается, создавая что-то среднее между мемуарами, публицистикой и научно-популярной статьей.
Иногда многочисленные телефоны, по-прежнему стоявшие на столе, вдруг принимались звонить – все разом, потому что были подключены к одной линии. Тогда новый хозяин бункера наугад брал одну из трубок – чаще всего это была похожая на диковинную душевую насадку трубка самого старого из аппаратов, – и многоголосый перезвон тут же умолкал. В этом бетонном склепе не работал ни один мобильный телефон, а поддерживать хоть какую-то связь с внешним миром было необходимо – существовали чисто деловые вопросы, которые мог решить только глава корпорации, – поэтому старую линию проводной связи также пришлось восстановить.
В школе КГБ курсант Потапчук был на хорошем счету, стажироваться на Лубянку прибыл с отличными рекомендациями, и полковник Самойлов, в распоряжение которого он поступил, после недолгого раздумья прикомандировал его к группе, занимавшейся расследованием дела особой важности и секретности. В приказе было черным по белому написано: "Для усиления", что вызвало у членов группы приступ неудержимого хохота. Федор Филиппович постарался не слишком сильно обидеться: ну, какое, в самом деле, из него было усиление? Если чемпиону мира по плаванию перед самым стартом привязать к каждой конечности по кирпичу – это усиление или как?
Впрочем, веселье по поводу "усиления" длилось недолго, и вовсе не потому, что стажер Потапчук был так уж хорош и поразил опытных коллег своими исключительными качествами. Просто работы подвалило невпроворот, и каждый человек был на счету – хотя бы в качестве гонца, посылаемого за пивом и иными, не столь безобидными напитками. Но пиво и все, что к нему прилагается, случалось нечасто; и тогда, и много лет спустя Федор Филиппович считал, что ему чертовски повезло со стажировкой, потому что с ним никто не нянчился и не отмахивался от него, как от надоедливой мухи, – наоборот, едва ли не с самого первого дня его по горло завалили работой – настоящей, живой и очень важной оперативной работой, предоставив отличную возможность учиться на собственных ошибках.
И он ошибался, да еще как! Сравнение с кирпичами, привязанными к рукам и ногам пловца, придумал не он, а начальник их группы, подполковник Машков, который не раз в сердцах именовал Федора Филипповича "засланным казачком", а то и попросту диверсантом, расцвечивая и усиливая это и без того обидное определение яркими и, как правило, непечатными эпитетами.
Но, невзирая на участие стажера Потапчука, расследование, хоть и со скрипом, продвигалось-таки вперед. Группа Машкова вела следствие по делу о целой серии дерзких ограблений, имевших место в Москве и Ленинграде на протяжении примерно полугода. Грабители не разменивались по мелочам и не зацикливались на каком-то одном, определенном виде жертвы. Они грабили ювелирные магазины, сберкассы, инкассаторов и богатых коллекционеров, не брезгуя также директорами комиссионок и гастрономов, старательно и аккуратно убирая свидетелей. Эти дела ни за что не объединили бы в одно, если бы преступники не оставляли на месте каждого ограбления что-то вроде визитной карточки: как минимум одна из жертв всегда была убита ударом тупого предмета по голове – сзади, снизу вверх, под левое ухо.
Когда сумма награбленного по самым скромным подсчетам превысила два миллиона тогдашних советских тугриков (шестьдесят четыре копейки за доллар, пусть себе и по официальному курсу, – как вам это понравится?), дело было передано КГБ. Именно тогда в нем появился хоть какой-то просвет: на первом же совещании у начальства полковник Самойлов припомнил, что один из его подчиненных, а именно майор Сиверс, был низкорослым леворуким горбуном, обладал прямо-таки нечеловеческой силой и любил, чего греха таить, в нетрезвом виде похвастаться, что может убить человека одним ударом кулака. Официально подразделение Сиверса занималось делом группы крупных коллекционеров – спекулянтов произведениями искусства. Тот факт, что почти все эти коллекционеры к моменту проведения совещания были убиты и ограблены, внес в дело окончательную ясность; к тому же один из чудом оставшихся в живых свидетелей утверждал, что видел среди грабителей какого-то горбуна. Майора было решено арестовать вместе со всей его группой, но тут возникло затруднение: Сиверса кто-то предупредил, и он со своей бандой как в воду канул.
Их ловили несколько месяцев, и стажеру Потапчуку посчастливилось примкнуть к операции на ее заключительной стадии. В преступной среде распространили легенду о фантастическом куше, и не в рублях, не в долларах даже, а в ограненных алмазах общим весом что-то около восьми килограммов. Сиверс, который, по отзывам всех, кто его знал, был великолепным тактиком, но никудышным стратегом, клюнул на эту приманку и угодил в засаду. Во время перестрелки часть его группы была перебита, остальных повязали и с комфортом разместили во внутренней тюрьме здания на Лубянской площади.
Сиверс, естественно, ни в чем не признавался. Кое-кто из его людей оказался сговорчивее, но толку от этого было мало: члены группы просто выполняли приказы горбуна. По чьему приказу действовал сам Сиверс и куда уходили деньги, никто из них не знал, а бывший майор упорно молчал. В принципе, его можно было понять: кому как, а ему при любом раскладе ломилась вышка, и ни о каком смягчении наказания речи быть не могло. Тем более что дело было сугубо внутреннее, не подлежащее огласке, и независимо от степени своей разговорчивости Сиверс вряд ли имел шансы дожить до суда. Под суд шли рядовые исполнители, Сиверс же с момента задержания мог считать себя покойником и отлично об этом знал.
Никто не удивился, когда в отдел пришло сообщение о том, что подследственный Сиверс был застрелен при попытке к бегству. Ему удалось своим фирменным ударом убить на месте одного из конвоиров. Второму тоже досталось, но то ли Сиверс впервые в жизни сплоховал, то ли череп у конвоира оказался крепче, чем у обычного человека, – как бы то ни было, а конвоир не только не умер, но даже не потерял сознания, и Сиверс был убит. Акт соответствующего содержания был составлен и подшит в папку, дело закрыли и сдали в архив.
...Федор Филиппович вложил фотографию в конверт и осторожно, словно тот был стеклянным, положил его обратно на подоконник. Кофеварка уже хрипела и рычала, плюясь горячим паром. Генерал щелкнул выключателем, и она замолчала.
Перед тем как застрелиться, полковник Чистобаев выложил ему все, что знал. Но, к сожалению, знал он не много: все контакты с организацией, на которую он работал, осуществлялись через одного человека – старого горбуна, являвшегося к нему то в образе интеллигентного пенсионера в очках, шляпе и профессорской бородке, то под личиной спившегося бомжа, а то и вовсе в кожаных рокерских доспехах, с забранными в конский хвост седыми космами, выбивающимися из-под черной банданы. История шантажа и подкупа, также содержавшаяся в показаниях полковника, Федора Филипповича заинтересовала мало, но вот горбун – это было по-настоящему интересно. В воскрешение мертвых, реинкарнацию и тому подобную чепуху Потапчук не верил, поскольку это сильно затруднило бы его работу, и без того непростую. Совпадение также исключалось; следовательно, майор Сиверс вовсе не умирал, и это обстоятельство порождало массу вопросов. Инсценировка его гибели должна была управляться и режиссироваться откуда-то сверху, а значит, почти вся тогдашняя история была липой. Кто-то сдал Сиверса, поняв, что тот все равно вот-вот попадется, – сдал, а потом вытащил из тюрьмы, изобразив смерть при попытке к бегству.
Федор Филиппович решил оставить обдумывание этих обстоятельств на лотом, а пока поручил Слепому разыскать горбуна – для начала просто разыскать, ничего больше. Чистобаев дал ему ниточку, рассказав, что однажды встречался с горбуном на Ярославском вокзале и умудрился заметить, с какой тот слез электрички. И вот прошло три дня, и конверт с фотографией майора Сиверса лежит на подоконнике в конспиративном логове Слепого, а сам Глеб пахнет пепелищем и не спешит делиться своими достижениями...
В ванной щелкнула задвижка, и Глеб вошел в комнату, на ходу натягивая чистую футболку – свежий, с мокрыми волосами, в просторных спортивных шароварах и пляжных шлепанцах, которые придавали ему какой-то непривычный, нерабочий, совершенно домашний вид.
– О, и кофеек как раз поспел! – обрадовался он, отстранил Федора Филипповича от кофеварки и принялся разливать курящийся ароматным паром напиток по чашкам.
– Я вот что подумал, – сказал Потапчук. – Ты, когда обнаружишь этого Сиверса, ничего, пожалуйста, не предпринимай. Надо бы за ним проследить, установить его контакты – г вдруг среди них обнаружатся еще какие-нибудь знакомые лица... Только, Глеб Петрович, имей в виду: Сиверс – мужчина серьезный, в нашем деле он собаку съел, и следить за ним надо очень аккуратно, не то получишь кастетом по затылку. А как он бьет, не тебе рассказывать, ты с его почерком хорошо знаком. Не хотелось бы произносить речь на твоих похоронах.
– Сиверов против Сиверса, – задумчиво произнес Глеб, пробуя кофе. – Фу ты черт, – недовольно добавил он, отставив чашку, – и тут гарью разит! Не кофе, а фирменный коктейль "Пожар на торфянике".
Генерал осторожно обмакнул губы в чашку.
– Кофе как кофе, – сказал он. – Это ты, наверное, на своем пожаре нанюхался.
– Наверное, – согласился Глеб. – А насчет этого своего Сиверса можете не беспокоиться, он уже никого не отоварит своей железкой по черепу.
– Ты поторопился, – сказал Потапчук после продолжительной паузы, во время которой переваривал это сообщение. – Надеюсь, он тебя к этому вынудил, иначе я подумаю, что ты сделал это ради собственного удовольствия...
– Успокойтесь, Федор Филиппович, – перебил его Слепой, – моя психика в полном порядке. Я Сиверса пальцем не тронул. Это обыкновенная случайность. Или, если угодно, божья кара за его многочисленные прегрешения. Пришел человек домой, решил чайник вскипятить или, к примеру, сварить пару сосисок, чиркнул спичкой и приказал долго жить...
– То есть как это? – опешил генерал.
– Очень просто. Взрыв бытового газа. Точнее, газового баллона. Сиверс этот был та еще штучка. Жил в получасе езды от Москвы, в частном домишке, на виду у всего города. Получал пенсию как заслуженный учитель Российской Федерации, сидел на картошке с простоквашей, регулярно ходил в собес ругаться из-за задержки пенсии... Двух коз держал, представляете?
Федор Филиппович честно попытался представить себе Сиверса, пасущего двух беленьких козочек где-нибудь на пустыре, и у него ничего не вышло – образ горбатого майора КГБ никак не вписывался в эту буколическую картинку.
– С трудом, – честно признался он.
– Я их своими глазами видел, – сказал Глеб. – Сарай, где он их держал, пожарникам удалось отстоять, а от дома одни обугленные стены остались.
– Погоди, – остановил его Потапчук. – К черту коз, расскажи по порядку, как ты его нашел.
– Случайно, – сказал Глеб. – Я отрабатывал все населенные пункты по ходу электрички – заходил на почту, в отделение милиции, в собес, в магазины и всем совал под нос фотографию, говорил, что ищу родственника. Сколько раз мне советовали на телевидение, в "Жди меня" обратиться! Думал, все, пустой номер, хоть ты и в самом деле письмо на телевидение сочиняй. И вдруг в очередном поселке подъезжаю к отделению милиции и вижу: выходит из магазина напротив затертый такой старикашка – горбатенький, с палочкой, в каком-то брезентовом балахоне, шляпа в жирных пятнах, в руке сумка хозяйственная, а из нее батон выглядывает и две бутылки кефира... Если бы не горб, я бы в его сторону даже не посмотрел...
...Глеб аккуратно захлопнул дверцу машины (он уже собирался выйти и направиться в отделение милиции) и запустил двигатель. Горбун семенил по тротуару, бодро постукивая палочкой и шаркая подошвами огромных, сто лет не чищенных полуботинок старого армейского образца – тех, что из-за своих острых носов и плоской подошвы напоминали парочку коричневых утюгов. Глеб обогнал его и остановил машину возле первого попавшегося киоска. Изучая ассортимент, дождался, пока горбун подойдет поближе, и ухитрился, не привлекая к себе внимания, хорошенько его рассмотреть.
Это скорее всего был Сиверс – сильно постаревший, обросший неопрятной седой щетиной, но сохранившийся гораздо лучше, чем можно было ожидать, учитывая, сколько прошло лет. Глебу пришло в голову, что старика не мешало бы сфотографировать, чтобы потом сопоставить снимки на компьютере и избавиться, таким образом, от малейших сомнений. "Поляроид" лежал у него в машине, но сделать снимок Глеб не отважился: Сиверс мог засечь его по вспышке. Но сомнений почти не осталось: у старика было телосложение Квазимодо, а такие фигуры чаще встречаются на страницах романов, чем в реальной жизни.
И Глеб решил ограничиться пассивным наблюдением ("Правильно", – сказал в этом месте доклада генерал Потапчук.) и, вернувшись в машину, незаметно последовал за горбуном. Минут через десять ему стало невмоготу ползти на мощной иномарке по пятам за пожилым человеком, который никуда не торопился. Если горбун действительно являлся Сиверсом, а он им являлся, он обязательно заметил бы следующий за ним дорогой автомобиль, тем более что центральная улица поселка с населением в тридцать тысяч человек – не Бродвей и даже не Новый Арбат, и все участники движения видны на ней, как тараканы на праздничной скатерти. Поэтому Глеб припарковал машину возле какого-то шалмана с ностальгическим названием "Колос" и продолжил преследование в пешем строю.
Сиверс его не заметил. ("Сомнительно, – произнес Федор Филиппович. – Впрочем, люди все-таки стареют... Должны стареть, по крайней мере. Ладно, продолжай".) Вскоре он свернул с центральной улицы в боковую, оттуда в немощеный переулок и, наконец, вошел в калитку почерневшего от старости одноэтажного деревянного домика, утопавшего в буйно разросшихся кустах сирени – тоже старой, корявой и замшелой.
Чтобы не стоять столбом посреди пустого переулка, Глеб прошел немного дальше и, не теряя из вида дома, в котором скрылся горбун, остановился напиться возле колонки. Пока он неторопливо и обстоятельно утолял жажду, которой не испытывал, к колонке, громыхая пустыми ведрами, подошла пожилая тетка довольно располагающей наружности. Глеб поздоровался, уступил тетке место у колонки и даже проявил галантность, взявшись давить на рычаг. Пока ведро наполнялось, Сиверов как бы между делом поинтересовался: "Кто живет во-о-он в том домишке – ну, в том, где сирень, видите?"
"А зачем вам?" – проявляя ненужную бдительность, спросила тетка. Невооруженным глазом было видно, что она не прочь поделиться информацией, а заданный ею вопрос продиктован обыкновенным любопытством, Глеб ответил, что хочет наломать сирени для жены – очень она сирень любит, особенно вот такую, махровую, – но лезть в чужой палисадник без позволения хозяев как-то неловко.
Тетка заверила его, что с этим делом никаких проблем не возникнет, потому что в домике том живет Матвей Иванович, одинокий пенсионер, бывший учитель, и не просто учитель, а заслуженный, добрейшей души человек, только – вот беда-то! – калека, горбатый от рождения и потому, видать, неженатый. Во всяком случае, сказала тетка, сирени ему не жалко: "Ее вся улица ломает, кому не лень, кто с хозяйского разрешения, а кто и так, без спросу, но спросить, конечно, не помешает, потому что доброе слово и кошке приятно, а жизнь у старика и так нелегкая, не дай бог нам с вами так-то жить..."
Теткины ведра уже наполнились до краев, но она не торопилась уходить – видно, начав говорить, уже не могла остановиться. Глеб не возражал, поскольку надеялся, что его собеседница ненароком выболтает еще что-нибудь полезное.
И вот тут-то, пока разговорчивая тетка рассказывала Глебу, какие у Матвея Ивановича славные козочки – чистенькие, и молочко козой не отдает ничуточки, – позади них что-то глухо ахнуло, и тугая волна горячего воздуха ударила Глеба между лопаток...
– Крышу с пристройки, где кухня, сорвало начисто, – рассказывал Глеб. – Я туда кинулся, но дальше сеней пройти не смог – стена огня... Дождя давно не было, дерево сухое, старое да еще, видно, пропитанное какой-то дрянью, чтоб не так быстро гнило... Словом, занялось, как пионерский костер. Пока пожарные приехали, тушить нечего было. Не смотрите на меня так, Федор Филиппович, – добавил он, заметив скептический взгляд генерала. – Я знаю, что вы хотите сказать: видали мы, дескать, эти пожары, эти несчастные случаи, которые происходят как раз в нужный момент... Но я, товарищ генерал, досмотрел это кино до самого конца и видел, как медики оттуда черный мешок вынесли и в свой фургон погрузили.
– А в мешке что? – не захотел сдаваться Потапчук.
– А в мешке Сиверс, – ответил Глеб.
– Ты его видел?
– Медики сказали.
– Так тебе сказали?
– Да нет, не мне. – Глеб усмехнулся и покачал головой. – Вот это, Федор Филиппович, как раз и есть самое интересное. Знаете, кого я там встретил?
* * *
Клыков сидел за рулем потрепанной бежевой "Волги", курил, пил остывший кофе из китайского жестяного термоса и боролся с искушением хорошенько приложиться к плоской фляжке, что лежала во внутреннем кармане его дорогого серого пиджака. Она лежала в правом кармане, а слева под мышкой висел пистолет – не шестизарядный английский револьвер, с которым он ходил обычно, а безотказный "глок" с обоймой на семнадцать патронов и надежным глушителем. Эта пушка, предназначенная для быстрого превращения человеческого организма в решето, нигде не была зарегистрирована, и разрешение на владение ею у Клыкова также отсутствовало.Начальник охраны чувствовал себя далеко не лучшим образом. Ему не раз приходилось убивать людей, но это было на войне, и он исполнял приказы согласно присяге, по велению долга, а главное – следовал присущему всякому живому организму инстинкту самосохранения: или ты их, или они тебя. Но убивать хладнокровно, по заранее обдуманному плану, в мирное время, не в чужих горах, а в Подмосковье; убивать не вооруженного до зубов бандита, а старика, скорее всего безоружного, – это Клыкову было впервой, и от того, что он четко осознавал необходимость этого убийства, легче ему не становилось.
"Засыплюсь, – думал он, глядя на утонувший в разросшейся сирени неказистый деревянный домишко, обнесенный глухим покосившимся забором, – как пить дать. Вон, руки прямо ходуном ходят, как у алкаша конченого. Да, батоно Николай, приходится признать, что киллер из тебя, как из дерьма пуля... Интересно, где этот старый хрыч до сих пор слоняется? Битый час здесь сижу, а его все нет".
И тут же зашевелились тревожные мысли. Люди, которые вывели его на Сиверса, могли ошибиться, могли просто обмануть, позарившись на обещанные за информацию о горбуне сумасшедшие деньги; а если даже и нет, то помешать ему довести дело до конца могла тысяча и одна объективная причина. Как вам, к примеру, понравится такой вариант: пока Клыков, разбрасывая направо и налево стодолларовые бумажки, выслеживал Сиверса, горбатый дьявол искал подходы к дому Гургенидзе, ждал удобного момента и вот наконец дождался? Что, если в это самое время некий горбун с руками ниже колен садится в битком набитый троллейбус, спеша убраться подальше от комнаты, в которой лежит с проломленной головой батоно Гогия?
"Маразм крепчает, – подумал Клыков с раздражением и пощупал металлическую фляжку, как будто это прикосновение могло заменить ему глоток крепкого ароматного коньяка, в котором он сейчас так нуждался. – Верно кто-то подметил, что нет опасности страшнее, чем придуманная..."
Разумеется, опасность, которую представлял собой Сиверс, вымышленной не была. Если у кого-нибудь имелись на этот счет сомнения, Клыков посоветовал бы скептику расспросить о Сиверсе графолога Григоровича, архитектора Телятникова и заведующую лабораторией генетики Светлану Петровну Морозову. Правда, для такого интервью пришлось бы организовывать спиритический сеанс, но это уже были проблемы предполагаемого скептика. Клыков же очень хорошо представлял себе, с кем имеет дело, и именно поэтому за жизнь батоно Гогия можно было не волноваться – меры безопасности были приняты воистину беспрецедентные, особенно если учесть, что все это из-за одинокого, выжившего из ума горбатого старикашки почти девяноста лет от роду.
Гургенидзе в данный момент, конечно же, сидел в бункере, за закрытой и запертой дверью, в самой дальней комнате, за массивным письменным столом, в старинном кожаном кресле – перебирал рукописи, нюхал бумажную пыль, читал, а может, даже и писал (статью для газеты "Правда", будь оно все неладно!), время от времени отрываясь от своих занятий, чтобы взглянуть на мощи, которые до сих пор покоились на диванчике у стены.
Честно говоря, поведение батоно Гогия беспокоило Клыкова гораздо больше, чем какой-то горбатый Сиверс. После убийства Морозовой, к которой Георгий Луарсабович, судя по всему, до сих пор оставался неравнодушен, он будто с ума сошел. Приказав начальнику охраны разыскать горбуна, Гургенидзе забросил все дела, уехал из московской квартиры и заживо похоронил себя в этом проклятом подвале. Он нанял бригаду строителей, которая за совершенно немыслимые деньги чуть ли не в две недели отгрохала поверх бункера двухэтажную бревенчатую избу. К бункеру заново подвели электричество, реанимировали системы вентиляции, канализации и водоснабжения. Внутри подземелья навели порядок, расставили по местам мебель, а разбросанные повсюду останки аккуратно сложили в пластиковые мешки и заперли в одной из многочисленных подземных кладовых – до тех пор, пока Георгий Луарсабович закончит играть в сыщиков, обнародует свою находку и позволит захоронить их по-человечески.
Охрана дежурила в две смены по пять человек: пятеро сторожили бункер и периметр и еще пятеро отдыхали наверху, в доме, куда Гургенидзе заглянул только однажды – когда надо было принять работу и расплатиться со строителями. То обстоятельство, что дом был фактически превращен в казарму, не понравилось Клыкову – очень уж все это смахивало на то, о чем рассказал ему старик Ивантеев. Похоже, история повторялась прямо у него на глазах: ось событий плавно изгибается, норовя замкнуться в кольцо.
Сам Гургенидзе очень изменился: осунувшийся, с каким-то пустым взглядом ввалившихся глаз, с неожиданно проступившей по всей голове сединой, он проводил большую часть суток за письменным столом, в двух шагах от истлевшего трупа в старомодном костюме-тройке и галстуке-бабочке. Он даже ночевал там; Клыкову с огромным трудом удалось уговорить его хотя бы поставить кровать в соседнем помещении, а не рядом с покойником. Похоже было на то, что чтение бумаг, написанных выжившим из ума восьмидесятилетним стариком, повлияло на рассудок Георгия Луарсабовича далеко не лучшим образом. Клыков как-то раз тоже попробовал это читать, но хватило его от силы минут на десять: писанина была бредовая, но этот бред каким-то непостижимым образом захватывал, увлекал, подчинял себе. Чувствовалось, что человек, написавший все это, даже будучи глубоким старцем, остался великим оратором, трибуном, способным увлечь, объединить людей и повести их за собой. Батоно Гогия, пытаясь убежать от мыслей о тех, кто погиб фактически по его вине, с головой погрузился в изучение этого безумного творческого наследия и, казалось, сам слегка повредился рассудком.
Он очень много писал – от руки, на бумаге, найденной здесь же, в подземелье, архаичной костяной ручкой-вставочкой со стальным пером, которую нужно было поминутно макать в бронзовую чернильницу. Раньше даже личные письма Георгий Луарсабович набирал на компьютере, теперь же раскрытый ноутбук бездействовал, забытый хозяином. Стальное перышко тихо поскрипывало, бегая по мелованной, гладкой, цвета слоновой кости бумаге; круг света от настольной лампы под зеленым абажуром был нестерпимо ярок, а по углам таились густые, мрачные тени. Здесь же, рядышком, лежало мертвое тело, милосердно укрытое тенью и оттого казавшееся не совсем мертвым, а может быть, и вовсе не мертвым, а живым, затаившимся, наблюдающим, готовым сказать что-нибудь... От этой мирной картины веяло таким безумием, что Клыков теперь не мог находиться рядом со своим работодателем и старинным другом больше десяти минут – нервы не выдерживали.
Что именно пишет Георгий Луарсабович, Клыков представлял весьма смутно. Когда Гургенидзе снисходил до общения с начальником своей охраны (а это теперь происходило нечасто), он твердил одно и то же: насколько сенсационна их находка, как велико ее значение для отечественной истории и политики и как важно внимательно изучить, правильно осмыслить и умело преподнести общественности все имеющиеся в их распоряжении факты и документы. У Клыкова сложилось впечатление, что именно этим Гургенидзе и занимается, создавая что-то среднее между мемуарами, публицистикой и научно-популярной статьей.
Иногда многочисленные телефоны, по-прежнему стоявшие на столе, вдруг принимались звонить – все разом, потому что были подключены к одной линии. Тогда новый хозяин бункера наугад брал одну из трубок – чаще всего это была похожая на диковинную душевую насадку трубка самого старого из аппаратов, – и многоголосый перезвон тут же умолкал. В этом бетонном склепе не работал ни один мобильный телефон, а поддерживать хоть какую-то связь с внешним миром было необходимо – существовали чисто деловые вопросы, которые мог решить только глава корпорации, – поэтому старую линию проводной связи также пришлось восстановить.