— В город покатила, — с недоброй ухмылкой произнес первый всадник, пристегивая к седлу аппетитно булькнувшую флягу. — Дела, видишь ли, у нее...
   Бородач покосился на флягу и демонстративно проглотил слюну.
   — Глоточек бы, ваше благородие, — заискивающе попросил он. — Совсем в глотке пересохло.
   — Из речки глотни, — рассеянно ответил «его благородие», высекая огонь и раскуривая тонкую заграничную сигарку. — Тебе, Ерема, водка на работе не полагается, потому как ты от нее дураком становишься.
   — Так уж и дурак, — просипел Ерема. — Зря вы, ваше благородие, Николай Иванович, на меня напраслину возводите.
   — Да какую там напраслину! — всадник в зеленой венгерке, которого бородач Ерема уважительно именовал Николаем Ивановичем, пренебрежительно махнул рукой. — А кто давеча купцу Киндяеву глотку от уха до уха перерезал — скажешь, не ты? Он, болезный, так и не успел сказать, где деньги свои закопал.
   — А кто его просил поносными словами лаяться? Он меня псом шелудивым обозвал, а я что — терпеть такое должен?
   — За казну купеческую мог бы и потерпеть, — заметил Николай Иванович. — И не спорь ты со мной, Христа ради. Знаю я, отчего ты его зарезал. Слова поносные тебе — тьфу, пустое место. Крови тебе хотелось, вот и не утерпел, упырь косматый. Гляди, Ерема, я ведь когда-нибудь тоже не утерплю, вздерну тебя, дурака, на осине, чтоб другим неповадно было.
   — Эх, ваше благородие! — Ерема укоризненно покачал косматой головой и шумно поскреб грудь под ветхой рубахой. — Негоже вам такое говорить! Вздерну... Небось, как с каторги вместе бежали, Ерема вам другом был. Братом называли — выручай, брат, помогай, родимый! А теперь, значит, вздернуть хотите. Говорили мне умные люди: не верь, Ерема, барам, все они одним миром мазаны, а я, дурак, не послушал...
   — Вот и верно, что дурак, — сбивая пепел с кончика сигарки, пренебрежительно сказал Николай Иванович. — Куда ж тебе еще водки, когда ты и трезвый-то невесть что городишь? Глотнешь разок и либо плакать начнешь, либо драться полезешь, а ты мне для дела надобен. И дружбой нашей ты меня не попрекай, я ее покрепче твоего помню. Я тебя хоть раз подводил? А вот ты меня с купцом подвел, и крепко подвел, Ерема. И не меня одного, а всех. Люди шкурой рисковали, на лихое дело шли, а ты махнул ножиком и единым духом всех нас с носом оставил. Куда ж такое годится? Ежели так и дальше пойдет, так мне с тобой и возиться не придется — приятели тебя сами живьем закопают за такие штучки. Так что водки не проси, все одно не дам.
   Ерема протяжно вздохнул и облизал обветренные губы, но спорить перестал, поскольку нрав Николая Ивановича был ему хорошо известен: «их благородие» запросто мог, не прерывая рассудительной и внешне доброжелательной речи, вынуть пистолет и пальнуть несговорчивому собеседнику в лоб, да так метко, что спорщик, бывало, и глазом моргнуть не успевал. Посему перечить Николаю Ивановичу мало кто отваживался; Ерема чувствовал, что и так зашел далеко — пожалуй, много дальше, чем кто-либо из ныне здравствующих членов возглавляемой Николаем Ивановичем ватаги. Те, которые уже померли, бывало, хаживали и дальше; кое-кто, помнится, даже пытался сжить лютого барина со свету, да только живыми с тех пор этих храбрецов никто не видел. Да, крут был барин, вместе с которым Ерема бежал с каторжных рудников! Николай Иванович был умен и удачлив, и разбойничать под его началом оказалось куда как хорошо.
   Посему бородатый Ерема выбросил из головы мысли о фляге Николая Ивановича и, задумчиво копаясь в бороде, поинтересовался:
   — Нешто дело будет?
   — Как не быть, — с хорошо знакомой Ереме ухмылкой ответил «их благородие». — Карету видал? Дамочка, что в ней сидит, одна всей здешней округи стоит. Она мне живой нужна, понял? Поэтому скачи-ка ты в лагерь, бери мужиков — троих, я думаю, хватит, — и чтоб засветло здесь были.
   Ясно ли?
   — Ясно-то ясно, — раздумчиво отвечал Ерема, скребя в бороде, — а только не пойму я, зачем нам еще мужики. Коли вам дамочка нужна, так и брали бы прямо сейчас. Делов-то!.. Хотите, я ее сей момент догоню и в одиночку к вам приволоку?
   Николай Иванович задумчиво оглядел тлеющий кончик сигарки, сдул с него пепел и сделал короткую изящную затяжку, будто сидел в курительной комнате Аглицкого клуба, а не беседовал на лесной дороге с бородатым татем.
   — Что-то ты нынче разговорился, — заметил он. — Я тебе, Ерема, по дружбе скажу: кабы я хотел от тебя избавиться, так лучшего способа, верно, не найти. Просто сказал бы тебе: дескать, давай, скачи, догони эту чертову бабу и доставь ко мне, — и дело в шляпе. Подождал бы с полчаса, а после поехал бы по дороге косточки твои собирать, пока их собаки не растащили.
   — Да ну? — усомнился недоверчивый Ерема.
   — Проверить хочешь? Давай, я тебе препятствовать не стану. А впрочем, вру — стану. И не потому стану, что ты мне так уж дорог, а потому, что не хочу княжну раньше времени спугнуть. Подстрелить ее — дело нехитрое, но она мне тепленькой нужна. А тепленькой ее взять трудно, Ерема. Ох, трудно! Но надо.
   — Зачем? — спросил Ерема невнятно, ковыряя в зубах извлеченной из бороды острой щепкой.
   — Потолковать с ней хочу, — оскалившись совсем уж по-волчьи, ответил Николай Иванович. — Что я в каторге был, тебе ведомо. А знаешь ли ты, кто меня туда отправил?
   Ерема задрал косматые брови и вопросительно махнул бородой в ту сторону, где скрылась карета. Атаман кивнул, и бородач понимающе присвистнул.
   — Чую, веселый будет разговор, — сказал он. — Вот бы поглядеть!
   — Поглядишь, — пообещал «их благородие». — Но до этого, Ерема, сперва дожить надобно. Так что не тяни время, братец, скачи в лагерь, да поторапливайся.
   Ерема кивнул косматой головой, развернул коня и, ударив его пятками, скрылся в лесу. Николай Иванович докурил сигарку, глядя ему вслед и прислушиваясь к затихающему шороху и треску, после чего съехал с дороги, спешился и, укрывшись в кустах, стал ждать, строя планы возмездия и попутно отгоняя надоедливых комаров.
 
* * *
 
   Неприятность, как это обыкновенно бывает, случилась в самый неподходящий момент, а именно тогда, когда карета уже успела удалиться от Вильно на весьма приличное расстояние — верст на двадцать, а то и на все двадцать пять.
   Вацлав Огинский, откинувшись на стеганых атласных подушках, боролся со скукой и раздражением, почитывая сонеты Шекспира. В опущенное окно кареты врывался, шевеля шелковые занавески, легкий ветерок, солнце короткими вспышками сверкало сквозь полог сомкнувшихся над дорогой ветвей. Читать на ходу оказалось затруднительно: карету потряхивало, строчки прыгали перед глазами, мысли разбегались, все время против воли Вацлава возвращаясь к неприятной цели его путешествия, и молодой Огинский все чаще поглядывал поверх книги на стоявший напротив него дорожный погребец, в коем хранились еда и вино, во все времена служившие наилучшим средством против неизбывной дорожной скуки. Останавливало его лишь то обстоятельство, что для обеда было, пожалуй, рановато; а с другой стороны, что еще делать в дороге, когда не с кем даже словом перекинуться?
   «Империя, — с привычным раздражением подумал Вацлав, решительно захлопывая книгу и бросая ее на сиденье рядом с погребцом. — Едешь, едешь, а ей ни конца ни края. Вот интересно, зачем царю столько земли? Ведь он, верно, толком и не знает, что творится на дальних окраинах его империи, однако грести под себя не устает. А отвратительнее всего то, что я, глупец, ему в этом помогал. Сколько долгих месяцев проведено в седле, сколько жизней загублено, сколько пролито крови, а вместо благодарности лишь новые унижения и беды... Ах, как славно, наверное, быть каким-нибудь швейцарцем, пасти на альпийских лугах коров, держать нейтралитет и в самом крайнем случае служить в папской гвардии! Ни забот, ни хлопот, ни войн, ни уязвленной гордости — ничего, только свежий воздух и полный покой. А главное, в какую сторону ни кинь взор, доберешься до границы самое большее за день. Не придется, по крайней мере, неделями трястись в пыли и скуке только для того, чтобы доказать: ты дворянин, а не пес приблудный и род твой как-нибудь постарше, чем род Романовых...»
   В тот самый миг, как он собирался закурить сигару и уже взял в руки портсигар, где-то — как показалось Вацлаву, прямо под ним — раздался громкий, похожий на пистолетный выстрел, треск, скрежет и металлический звон, после чего карета, вздрогнув, перекосилась на бок и остановилась.
   Вацлав вздохнул. Не требовалось большого ума, чтобы сообразить: в карете лопнула рессора, что означало непредвиденную и малоприятную задержку в пути, который и без того казался чрезмерно долгим. К тому же здесь, в лесу, заменить сломанную рессору было попросту нечем, и Вацлав с трудом удержал вертевшееся на самом кончике языка крепкое словцо.
   Выставив в окошко голову, он увидел кучера, который, спустившись с козел, обходил карету справа, дабы осмотреть поломку. Судя по выражению его лица, поломка была серьезной; Вацлав убедился в этом, выбравшись из перекошенной, тяжело осевшей на правый бок кареты и увидев лопнувшую рессору и нелепо подвернувшееся, готовое вот-вот свалиться колесо.
   — Приехали? — спросил он у кучера, вертя в пальцах незажженную сигару и прислушиваясь к тому, как похрустывают сухие табачные листья.
   — Приехали, пан Вацлав, — уныло подтвердил тот. — Езус-Мария, что за несчастливая поездка!
   Поездка и впрямь получилась неудачной. Прежде всего, Вацлаву была неприятна ее цель, заключавшаяся в посещении сенатской комиссии, которая наконец закончила исследование генеалогического древа рода Огинских и теперь должна была выдать подтверждение его дворянских привилегий. Черт подери! Как будто у кого-то хватило бы смелости оспаривать эти привилегии...
   Далее, едва миновав Минск-Мазовецкий, Вацлав лишился своего лакея — этот ненасытный обжора наелся какой-то тухлятины и занемог, да так сильно, что продолжать путешествие в его компании сделалось решительно невозможно. Он поминутно разражался жалобными воплями, умоляя остановить карету, а когда его просьбу удовлетворяли, опрометью кидался в ближайшие кусты. Вацлав ссудил его деньгами и оставил в первом же постоялом дворе, наказав, как поправится, немедля отправляться домой.
   А теперь еще и эта поломка...
   Вацлав в сердцах пнул сломанное колесо, вздохнул и отдал немногословное распоряжение. Кучер сделал недовольное лицо — ему было боязно оставлять хозяина одного на лесной дороге, — но даже он понимал, что иного выхода нет. Через две минуты одна из лошадей была выпряжена, и кучер, неловко взгромоздясь верхом, поскакал на ней в ближайшую деревню за кузнецом.
   Вернулись они уже после полудня — вернее, ближе к вечеру. Кузнец приехал на телеге, в которой лежали инструменты и новая рессора. Осмотрев повреждения, он объявил, что устранить поломку на месте нельзя; Вацлав, который за время ожидания успел не только перекусить, но и основательно испачкаться, ползая вокруг кареты, не стал спорить, поскольку отлично видел, что кузнец прав. Махнув рукой и сказав: «Делайте, что хотите», он отдался на волю обстоятельств.
   Вот так и вышло, что вечером этого несчастливого дня Вацлав Огинский поневоле очутился в гостях у местного помещика Станислава Понятовского, носившего, по его собственному признанию, немного обидное прозвище «не тот Понятовский». Прозвище это он заслужил себе сам, поскольку, представляясь кому-нибудь, непременно уточнял, что он «не тот» Понятовский, а всего лишь его однофамилец. Такое же уточнение довелось выслушать и Вацлаву, и Огинский лишь ценой неимоверных усилий сумел сдержать улыбку: глядя на так называемый «фольварк» пана Понятовского, недалеко ушедший от деревенской хаты, а в особенности на владельца этого фольварка, невозможно было заподозрить, что перед вами потомок польских королей.
   Впрочем, несмотря на свой безобидный пунктик, хозяином королевский однофамилец оказался весьма хлебосольным и гостеприимным, так что к девяти часам вечера Вацлаву пришлось расстегнуть все пуговицы сначала на сюртуке, а после и на жилете. Простой дубовый стол буквально ломился от яств и напитков; изнемогающий от недостатка общения хозяин не уставал подкладывать и подливать, требуя взамен лишь одного — новостей.
   Вацлав с охотой отвечал на его расспросы. Странное дело, но этот нелепый и, судя по всему, не очень-то счастливый человек показался Огинскому неожиданно приятным. Голос у него был тихий, манеры обходительные, хоть и провинциальные, а в маленьких, глубоко запавших глазах светился живой ум.
   Как раз около девяти часов, в тот самый момент, когда Вацлав, пыхтя и отдуваясь, расстегнул на жилете последнюю пуговицу, в столовую вошел слуга и сообщил, что на постоялом дворе объявился новый постоялец — судя по виду, человек образованный и благородный, хоть и иностранец.
   — Так что ж ты стоишь, бестолочь? — напустился на него пан Станислав. — Немедля беги туда, падай пану в ноги и проси его быть моим гостем! Если, конечно, ясновельможный пан не будет против, — добавил он с поклоном, обернувшись к Вацлаву.
   — Ясновельможный пан горячо приветствует ваше решение, — искренне ответил Вацлав. — Гостеприимство ваше превыше всяческих похвал, и я чувствую, что, если не подоспеет помощь, неминуемо лопну.
   — Разве это гостеприимство! — махнул рукой Понятовский. — Вот в былые времена... Ступай, — обратился он к слуге, — и без гостя не возвращайся. Передай, что сам пан Огинский присоединяется к моему приглашению. Да не забудь фонарь, чтобы гость по дороге не расшибся...
   — Да знаем, — проворчал слуга, отличавшийся, по всей видимости, угрюмостью и своенравием, — ученые. Впервой, что ли? Всякий вечер одно и то же: сперва гостей в кучу сгоняй, а после пьяных по комнатам растаскивай...
   — Поговори у меня, — не слишком решительно пригрозил ему хозяин, но слуга уже скрылся за дверью.
   Новый гость прибыл на удивление скоро — по всей видимости, сразу же, как только слуга передал ему приглашение. Вацлав не усмотрел в этом ничего удивительного: он видел здешний постоялый двор и лишь с большим трудом мог. редставить себе человека, который предпочел бы ночь в этой клопиной дыре приятной застольной беседе с благородными людьми.
   В сенях стукнула дверь, послышалось ворчание слуги и грохот перевернувшегося ведра. Вслед за этими звуками дверь столовой распахнулась, и на пороге вновь возник угрюмый лакей пана Станислава.
   — Их благородие господин Пауль Хесс изволили пожаловать, — ворчливо объявил он.
   Вслед за ним в комнате появилась некая шарообразная фигура, туго затянутая в светло-серые панталоны и синий сюртук. Передвигаясь с непринужденной легкостью катящегося по зеленому сукну бильярдного шара, новый гость ловко всучил неприветливому слуге свой шелковый цилиндр, небрежно бросил сверху перчатки и поклонился присутствующим, блеснув обширной розовой лысиной в обрамлении редких белокурых волос. Пухлое лицо его с румяными щеками и двойным подбородком расплылось в приятной улыбке, белая пухлая ладонь прижалась к сердцу, нога в лакированном сапожке шаркнула по простой деревянной половице с таким изяществом, будто под нею был паркет бальной залы в королевском дворце. Огинский усмехнулся, подумав, что этот человек, верно, и в восемьдесят лет будет напоминать большого, розового, пухлого младенца. За те четыре года, что они не виделись, герр Пауль Хесс ни чуточки не изменился, разве что лысина его сделалась обширнее, а второй подбородок — круглее. Он был всего одним годом старше Вацлава, но определить его возраст по внешности не представлялось возможным — герр Пауль с одинаковым успехом мог сойти и за двадцатилетнего юношу, и за зрелого мужа сорока пяти лет. Огинский встречался с ним во время учебы в Кракове, но их знакомство так и не переросло в горячую дружбу, потому что Пауль Хесс был от природы не приспособлен для таких вещей. Он был другом всем и никому — приятный собеседник, добродушный сплетник, средоточие светских новостей и анекдотов, но не более того.
   В отличие от пана Станислава Понятовского, который был «не тот», Хесс являлся самым настоящим Хессом, то есть приходился дальним родственником известному художнику-баталисту Петеру Хессу. Сам он склонности к живописи не проявлял, и Огинский был удивлен, заметив среди принесенного слугою багажа большую папку с тесемками, в каких художники обыкновенно хранят наброски и эскизы.
   — Благодарю вас за любезное приглашение, высокочтимый герр Понятовский, — скороговоркой залопотал гость, кланяясь хозяину. — Должен признаться, оно пришлось как нельзя более кстати. Доннерветтер, увидев здешнюю гостиницу, я пришел в неописуемый ужас! Мне показалось, что ее хозяин нарочно откармливает своих клопов. Откармливает, разумеется, гостями, ха-ха! Но что я вижу? Огинский, ты ли это?! Вот нежданная встреча! Какими судьбами? Откровенно говоря, когда этот угрюмый ворчун, — тут он без стеснения ткнул концом своей тросточки в сторону слуги, — упомянул твое имя, я думал, что ослышался. Да-с, либо я ослышался, либо этот косолапый увалень оговорился. Но теперь я вижу, что ошибки не было... Майн готт! Сидя за одним столом с Огинским и Понятовским, легко почувствовать себя персонажем исторического романа! Какие имена! Какие славные имена!
   — Увы, — смущенно вставил хозяин, жестом предлагая гостю присесть, — я не тот Понятовский, а всего лишь его однофамилец.
   — Это неважно, — легкомысленно и не слишком учтиво ответил Хесс, усаживаясь на придвинутый слугою стул и плотоядно оглядывая уставленный всякой снедью стол. — Право, неважно, любезный герр Станислав, тем более что тот Понятовский давно умер, а все остальные, увы, и впрямь не те. И потом, что это значит — не тот? Вы — это вы, и вам вовсе незачем быть кем-то другим. Я, к примеру, тоже не тот Хесс, о котором в последнее время так много говорят, а всего-навсего его дальний родственник, но я — это я, и меня такое положение вещей устраивает.
   — Однако, я вижу, лавры прославленного родственника не дают тебе покоя, — вклинившись в поток его болтовни, заметил Огинский и в подтверждение своих слов кивнул в сторону эскизной папки, что стояла у дальней стены.
   — Чепуха, — сказал Хесс. Понятовский налил ему вина, он благодарно кивнул и надолго припал к бокалу, глотая так жадно и гулко, будто вернулся из пустыни. — Пустяк, — продолжал он, утирая салфеткою пухлые красные губы и ловко поддевая на вилку мускулистую индюшачью ногу. — Какие там лавры! Я когда-то обучался рисованию, вот мой кузен и попросил меня сделать для него кое-какие наброски. Он рассчитывает получить от русского правительства большой заказ. Вот и готовится заранее — делает эскизы, зарисовки местности. Работы много, так отчего бы мне ему не помочь?
   — Как это любопытно! — с энтузиазмом воскликнул Понятовский. — Какая честь для меня! Я никогда не видел настоящего живописца, если не считать того, который малевал вывеску для постоялого двора.
   Вацлав вспомнил вывеску, и его слегка передернуло. Он поспешно отпил из своего бокала, с интересом натуралиста наблюдая за тем, как Хесс обгладывает индюшку.
   — В самом деле, любопытно, — сказал он. — Честно говоря, я как-то не ожидал увидеть тебя в роли художника. Ведь ты, помнится, обучался в иезуитском коллегиуме и мечтал сделаться кардиналом!
   — Пфуй! — пренебрежительно фыркнул Хесс. — Ну, сам посуди, какой из меня кардинал? Где ты видел кардинала-немца?
   — Так ведь немцы обыкновенно лютеране, — заметил Вацлав, доставая портсигар.
   — Вот именно, лютеране, один я — белая ворона. Я ни о чем не жалею, Огинский, но, согласись, начинать карьеру, не имея никакой надежды продвинуться далее какого-нибудь захолустного прихода, было бы попросту неразумно. Служить Господу можно по-разному. К тому же я вовремя понял, что слишком люблю мирские удовольствия. Поздравляю вас, герр Станислав, — обратился он к Понятовскому, — вам повезло с поваром, а ваше вино заслуживает отдельного разговора. Да что там разговора — поэмы! М-м-м!.. — промычал он, залпом осушая наполненный радушным хозяином бокал. — Видите? Ну, какой из меня кардинал?
   — Да уж, — сказал Вацлав. — Но, помнится, когда я говорил тебе то же самое в Кракове, ты заявил, что я ничего не понимаю и что служение Господу — твое призвание.
   — Ты был прав, а я ошибался, — легко признал Хесс. — Это свойственно человеку, и я где-то слышал, что главное — уметь признавать свои ошибки и вовремя их исправлять.
   Вацлав нагнулся к свече и раскурил сигару, с интересом разглядывая Хесса. Да, он и впрямь почти не изменился, только возле губ виднелись едва заметные жесткие складочки, которых раньше не было, да что-то новое появилось в глазах — непонятно, что именно. Впрочем, за четыре года утекло много воды, и Огинский подозревал, что сам изменился гораздо больше, чем Хесс.
   — Но ты не ответил на мой вопрос, — не переставая жевать, проговорил немец. — Каким ветром тебя занесло в эти края? Путешествуешь? Я слышал, ты был на военной службе и даже как будто воевал на стороне победителя. Майн готт! Вот это и есть самое важное — уметь выбирать нужную сторону. Одни выбирают умом, другие — сердцем, но выбор — всегда выбор, какой бы орган ни участвовал в принятии решения, хоть селезенка... Вы согласны со мной, герр Понятовский? Я так и думал, благодарю вас... Вот я и говорю, друг мой, что тебе повезло сделать правильный выбор.
   — В последнее время я начинаю в этом сильно сомневаться, — мрачнея, сказал Вацлав и окутался сигарным дымом.
   — Что? Как? — всполошился Хесс, но тут же сообразил, о чем идет речь, и горестно закивал головой. — Майн готт! Я понял. Я совсем забыл, что вы оба — поляки. Ты говоришь об этом царском указе, верно? Доннерветтер! Да, это неприятно, но, в конце концов, для таких высокородных господ, как ты и любезный герр Понятовский, сия процедура наверняка превратилась в пустую формальность. Ни за что не поверю, чтобы у кого-то могли возникнуть сомнения в древности рода Огинских!
   — Формальность, — дернув щекой, повторил Вацлав. — Да, ты прав, но какая унизительная! Давай оставим этот разговор, Пауль, он мне неприятен. Я еду в Петербург, дабы забрать у тамошних крючкотворов некоторые фамильные документы. Пся крэв! — неожиданно вспылил он. — Эти шитые золотом собаки имели наглость усомниться в подлинности наших родовых реликвий! Клянусь, если мы немедля не переменим тему, то к моменту прибытия в Петербург я буду готов кого-нибудь зарубить. И непременно зарублю, черт бы меня побрал!
   Он заметил, как побледнел и пугливо отшатнулся в тень Понятовский, и взял себя в руки: то, что было тяжело и унизительно ему, представителю одного из древнейших шляхетских родов, наверняка казалось во сто крат тяжелее худородному и небогатому пану Станиславу.
   — Простите, пан Станислав, — сказал он, беспощадно грызя кончик сигары. — Прости и ты, Пауль. Боюсь, я несколько забылся и наговорил лишнего.
   — Главное, чтобы ты не забылся в Петербурге, — неожиданно становясь серьезным, заметил Хесс. — Доннерветтер, им ведь только того и надо! Такие, как ты — молодые, отважные, родовитые, сказочно богатые и всеми уважаемые, — всегда опасны для властей, и власти только ждут повода, чтобы упрятать их подальше. Так не давай им этого повода! Майн готт, как порою несправедлива жизнь!
   — Несправедлива не жизнь, а люди, — возразил Вацлав. — Однако для воспитанника отцов-иезуитов ты ведешь чересчур смелые речи. Не забывай, мы находимся на территории империи. Здесь и у стен могут быть уши.
   — Ясновельможный пан напрасно так говорит, — обиделся Понятовский. — Я целиком на вашей стороне.
   — Простите великодушно, пан Станислав, — сказал Вацлав, — я вовсе не имел в виду вас. И потом, что значит — на нашей стороне? Здесь никто не намерен составлять политический заговор.
   — И, быть может, напрасно, — тихо заметил Хесс.
   Огинский посмотрел на него с легким недоумением и пожал плечами.
   — Быть может, — сказал он. — Но я еще не готов к такому разговору, да и не знаю, буду ли готов когда-нибудь. Повторяю, Пауль, я не желаю об этом говорить. Неужто мы не можем найти иной, более занимательной темы для застольной беседы?
   — Изволь, — сдался Хесс. — Так ты, выходит, едешь в Петербург? И, верно, через Псков...
   — Верно, — сказал Вацлав. — Так получится короче, а у меня нет ни малейшего желания затягивать это путешествие.
   — Жаль. Честно говоря, узнав, что ты здесь, я обрадовался. Мне показалось, что я обрел прекрасного попутчика. Что ж, видно, не судьба. Я еду в Смоленск, а это много южнее Пскова. Скоро наши дороги разойдутся — увы, увы! Если, конечно, ты не захочешь сделать небольшой крюк просто для поддержания компании, — добавил он с хитрецой, лукаво улыбаясь Вацлаву.
   Огинский помедлил с ответом. Он положил в пепельницу потухшую сигару с изгрызенным концом и сразу же закурил новую, отметив про себя, что, кажется, обзавелся новой дурной привычкой — жевать сигары. Первым его побуждением было ответить на предложение Хесса решительным отказом. В самом деле, чего ради ему давать такой крюк? Вряд ли княжна Вязмитинова будет рада его видеть, да и что может принести эта встреча, кроме разочарования и боли?