Страница:
Увы, радовался он рано. К тому моменту, как они заметили впереди двигавшийся с большою скоростью неизвестный экипаж, веселого немца основательно разобрало, и он сделался еще веселее. Углядев впереди лес, он принялся пугать Вацлава разбойниками и ведьмами и допытываться, есть ли у того пистолет. Вацлав ответил, что есть и даже целых два; тогда немец вдруг преисполнился воинственности и стал требовать пистолет, дабы тренироваться в стрельбе прямо на ходу, не вылезая из кареты. Когда пистолета ему не дали, он не стал огорчаться, а высунул в окошко указательный палец и стал делать вид, что стреляет, так громко крича: «Бах!», что Вацлав всякий раз вздрагивал и морщился.
Немного спокойнее в карете сделалось лишь после того, как они въехали в лес и какая-то ветка больно хлестнула немца по щеке в тот самый момент, когда он в очередной раз высунул голову в окошко, чтобы «прицелиться».
— Майн готт! — падая на сиденье и хватаясь за щеку, возопил немец. — Проклятый разбойник дал мне пощечину! Я требую сатисфакции!
— Перестань, наконец, дурачиться, Пауль, — сказал ему Огинский. — Кончится тем, что ты вывалишься на дорогу и расшибешь голову.
— Да, — несколько успокоившись, важно согласился немец, — эти путешествия полны непредвиденных опасностей. Кузен Петер — мой должник до конца своих дней. Майн готт! Сначала я подавился мясом в гостях у этого забавного помещика с королевской фамилией, теперь едва не выпал из кареты... Да еще и это! — с возмущением закончил он, поворачивая к Вацлаву щеку, на которой багровел оставленный веткой след.
— Скажи спасибо, что это был не сук, — сказал Вацлав. — Перестань же, Пауль! Что ты, право, как дитя?
В это время послышался какой-то шум.
Огинский жестом призвал Хесса к молчанию и прислушался, но похожий на отдаленную ружейную канонаду звук не повторился. Это, однако, вовсе не означало, что выстрелы ему почудились: Хесс тоже их слышал.
— Гони! — стукнув в переднюю стенку кареты, крикнул кучеру Вацлав. — Гони что есть духу, пся крэв! Изволь, — добавил он, обращаясь к немцу, — ты накаркал. Впереди стреляют, и я молю Бога, чтобы это были охотники.
Снаружи донесся зычный окрик кучера и щелканье кнута, опускавшегося на лошадиные крупы. Усталые лошади нехотя ускорили бег. Вацлав поднял сиденье и вынул из дорожного сундука полированный ящик красного дерева, в котором, каждый в своем гнезде из черного бархата, лежали два дуэльных пистолета. Быстро осмотрев их, Огинский протянул один Хессу, который наконец перестал недоверчиво улыбаться и взял оружие так осторожно, словно оно могло его укусить.
— Ну, в чем дело? — спросил Вацлав. — Ты же хотел пострелять! Боюсь, такая возможность представится тебе уже через минуту.
— Надеюсь, это все-таки охотники, — с бледной улыбкой отозвался немец, воинственность которого волшебным образом улетучилась.
В это время впереди опять раздался хлесткий звук, похожий на удар пастушьего бича. На сей раз сомнений быть не могло: на дороге кто-то стрелял, и опытное ухо отставного гусарского поручика Огинского без труда определило, что стреляли из оружия гораздо более солидного и тяжелого, чем охотничье ружье. Вацлав рывком опустил стекло со своей стороны и высунулся едва ли не по пояс, пытаясь разглядеть, что творится впереди. Но утопающая в сумраке дорога вилась ленивыми петлями, и Огинский не увидел ничего, кроме ближайшего поворота. «Гони!» — снова крикнул он кучеру и упал на сиденье, отплевываясь от набившейся в рот пыли.
За поворотом опять ударил выстрел. Стреляли, кажется, из кавалерийского карабина. Вацлав покачал головой и взвел курок пистолета. Глядя на него, Хесс сделал то же самое, и Огинский мельком подумал, что напрасно дал ему пистолет: еще, чего доброго, выпалит прямо в карете! Черт их знает, этих штатских, что им придет в голову с перепугу...
Сильно накренившись, карета миновала поворот и начала останавливаться. Вацлав распахнул дверцу и выпрыгнул на дорогу, держа наготове пистолет. В уши ему ударил еще один выстрел, и он механически пригнулся и отпрянул в сторону, под прикрытие ближайшего дерева.
Стреляли, однако, не по нему. Высунувшись из укрытия, Огинский увидел прямо перед собою мост через овраг, по дну которого протекал невидимый ручей. На мосту стояла лакированная карета с распахнутой настежь дверцей, вокруг бродили оседланные лошади — Вацлав даже не понял, сколько их было. Подле кареты на дощатом настиле моста лежали какие-то тряпичные кули — один куль справа и два слева. Потом Огинский разглядел торчавшие сапоги с дырявыми подметками и понял, что это тела. На мосту и около него не было никакого движения, если не считать мирно щипавших траву лошадей, и Вацлав ужаснулся, решив, что все убиты. Тут в глаза ему бросился герб на запыленной дверце кареты, и он едва сдержал крик: это был герб князей Вязмитиновых.
Из кареты наконец-то выбрался Хесс. Толстяк осторожно двигался на полусогнутых ногах, держа обеими руками пистолет. Его фигура выглядела до того нелепо, что при иных обстоятельствах вызвала бы у Огинского смех. Но сейчас, увы, ему было не до веселья. Вацлав вышел на дорогу и сделал знак своему кучеру, который, как человек бывалый, уже держал наготове короткое ружье, хранившееся в специальном ящике под козлами. Кучер встал на козлах во весь рост и сверху оглядел поле только что закончившейся стычки. Повернув голову к Вацлаву, он едва заметно пожал плечами, давая понять, что никого не видит.
Не чувствуя под собою ног, Вацлав двинулся к карете, почти уверенный, что найдет в ней княжну Марию — раненую, а быть может, и мертвую. С каждым шагом ему открывались все новые подробности страшного зрелища: выбитые стекла, зверские рожи лежавших на мосту людей, разбросанное повсюду оружие, лошадиный труп на дороге по ту сторону оврага... Вокруг стояла странная, какая-то мертвая тишина, как будто Вацлав блуждал среди театральных декораций. Эта тишина и безлюдье там, где минуту назад гремела пальба, сильно действовали на нервы, и Вацлав подскочил как ужаленный, услышав восклицание Хесса:
— О майн готт!
Огинский резко обернулся и увидел то, что раньше заметил немец: из-за покинутой кареты, держа в опущенной руке большой армейский пистолет, медленно вышла дама в светло-голубом платье, атласных перчатках и сбившейся на сторону шляпке с вуалью. Вечерний сумрак наполовину скрывал ее черты, но Вацлав узнал княжну Марию.
Он бросился к ней и, не добежав двух шагов, остановился в мучительной растерянности, не зная, что сказать. Встреча, которую он представлял себе сотни раз, получилась нисколько не похожей на те картины, что рисовало ему воображение. Под его ногой скрипнули доски настила; за сломанными перилами моста журчала вода и о чем-то таинственно шептались кусты. Фыркнула лошадь; горестно вскрикивал, склоняясь над бездыханными телами, толстяк-немец; усатый кучер Вацлава, поняв, что стрелять уже не придется, приставил ружье к ноге. Княжна смотрела на Вацлава, и ее глаза, в сумраке казавшиеся неправдоподобно огромными и черными, темнели сквозь вуаль. Потом губы ее дрогнули.
— Вы, сударь?! — произнесла она удивленно. — Вот так встреча... Право, вы будто нарочно выбираете для своего появления самые эффектные моменты...
С этими словами она вдруг качнулась вперед. На мгновение Огинскому даже почудилось, что она намерена броситься ему на шею, но он опомнился как раз вовремя, чтобы подхватить лишившуюся чувств княжну и не дать ей упасть рядом с трупом застреленного ею разбойника. Пистолет Марии Андреевны выпал из ослабевшей руки, шляпка свалилась, и Вацлав полной грудью вдохнул дурманящий аромат ее волос.
— Майн готт, — сказал позади него Хесс и дулом пистолета, как заправский вояка, сдвинул на затылок шляпу. — Как это романтично!
Втроем они обшарили мост и дно оврага, надеясь найти живых, но обнаружили только троих мертвых разбойников, одну убитую лошадь и кучера княжны, который лицом вниз плавал в мелкой воде под мостом, зацепившись полой ливреи за корягу. Одежда бедняги была разорвана в нескольких местах, горло перерезано от уха до уха, а исцарапанная рука все еще сжимала кнут. Кучеру Огинского, самому Вацлаву и веселому немцу пришлось изрядно попотеть, оттаскивая на обочину мертвого жеребца, которого княжна свалила из старинного мушкетона.
Княжна все это время оставалась в своей карете, куда ее отнес Огинский. Занавески на разбитых выстрелами окнах были опущены, и Вацлав изнывал от беспокойства, не зная, все ли в порядке с Марией Андреевной, пришла ли она в себя и не требуется ли ей помощь. Когда мертвый конь был наконец убран с пути и кучер зажег огонь, Вацлав отобрал у него фонарь и заглянул в карету.
Мария Андреевна, сидя в полной темноте, деловито заряжала карабин. Она сноровисто работала шомполом, забивая пыж; на сиденье перед нею лежали четыре пистолета — судя по виду, уже заряженных, — а в углу кареты стоял короткий мушкетон со смешным раструбом на конце ствола. Пороховница, замшевый мешочек с пулями и сумка с войлочными пыжами были тут как тут; на лбу княжны в такт ее движениям подпрыгивала выбившаяся из прически темная прядь. Огинский, ожидавший увидеть совсем иную картину, вздрогнул и смутился.
— Простите, сударыня, — сказал он с поклоном, — я рад, что вы уже оправились, и хочу сообщить вам, что дорога свободна. Можно ехать.
— Подождите, сударь, — остановила его княжна, поневоле копируя тот излишне светский тон, которым от растерянности говорил Вацлав. — Прежде я хочу знать, вы очутились здесь волею случая или, быть может, нарочно приехали, чтобы повидаться со мной?
Ее неожиданная прямота смутила Огинского еще больше, и ему пришлось сделать над собою усилие, чтобы заговорить снова.
— Трудно вообразить себе случай, волею которого я мог бы оказаться столь далеко от дома, — ответил он. — Но не стану кривить душой: хоть я и ехал именно к вам, вышло это почти случайно. Мой товарищ, с коим я столкнулся по дороге из Варшавы в Петербург, направлялся в ваши края, и я решил, что это перст судьбы.
— Перст судьбы? — Княжна забила пыж, убрала на место шомпол и деловито осмотрела курок карабина. — Как это понимать?
В ее голосе Вацлаву почудились звенящие нотки, говорившие о том, что княжна еле сдерживает подступающие слезы, и он, склонив голову, ответил напрямик:
— Я подумал, сударыня, что судьба дает мне, быть может, последний шанс загладить свою вину перед вами.
— Вину? Я не знаю за вами никакой вины, — сказала Мария Андреевна.
— Так ли? Зато я знаю. Я просто понял, что буду круглым дураком, если упущу шанс увидеться с вами. Посему, что бы вы ни сказали и как бы ни восприняли мое нежданное появление, я сейчас жалею лишь о том, что мои лошади устали за целый день езды и я появился здесь слишком поздно.
— Отчего же? — сказала княжна. — Как видите, я справилась с затруднением сама, а то, с чем справиться мне не под силу, сделали вы.
— О да! — с горечью воскликнул Огинский. — Убрал с дороги дохлую лошадь, например.
— Это не так мало, как вам кажется, — сказала Мария Андреевна. — Один разбойник наверняка ускользнул, и мне показалось, что это был главарь шайки. Насчет другого я не уверена. Я стреляла в него сквозь кусты и сомневаюсь, что попала. Вы никого не нашли под мостом?
— Только вашего кучера. К сожалению, он мертв.
— Вот видите. Значит, где-то поблизости еще бродят двое негодяев. Что бы я стала делать одна, ночью, в лесу, если бы не появились вы? И знаете что? Давайте оставим этот пустой разговор. Я искренне рада вас видеть, и вопрос мой о цели вашего приезда был задан не зря. Это очень хорошо, что вы ехали ко мне, потому что теперь мне не придется просить вас и вашего товарища быть моими гостями. Ведь он, кажется, здесь?
— Здесь, сударыня! Разумеется, здесь! Майн готт, где же мне еще быть, как не подле вас? — вмешался в их беседу Хесс, просовывая голову в карету.
— Ты что же, подслушивал? — возмутился Огинский, посторонившись.
— А вы что же, секретничали? — не растерялся немец. — В таком случае вам следовало бы найти более уединенное место. Представь же меня даме, Огинский, иначе я буду вынужден представиться сам!
Вацлав вздохнул.
— Сударыня, — сказал он, — позвольте рекомендовать вам моего старинного знакомого Пауля Хесса. У вас могло сложиться впечатление, что от него не спрячешься даже в лесу, но на самом деле это не так. Он довольно мил и недурно воспитан, хоть и прикидывается сейчас полным невежей — надо полагать, от испуга.
— Майн готт! — вскричал немец. — Ну конечно же, от испуга! Шум! Выстрелы! Мертвые тела! Я мирный человек, сударыня, я боюсь стрельбы!
Его преувеличенный ужас был настолько комичен, что княжна не удержалась от улыбки.
— Надеюсь, вы не станете на меня сердиться за то, что я здесь немного пошумела, герр Хесс, — сказала она по-немецки. — Но позвольте, не приходитесь ли вы родственником знаменитому живописцу Петеру Хессу?
— Мы зовемся кузенами, — отвечал немец, — но на самом деле родство наше, увы, весьма отдаленное. Должен вам сказать, что я прибыл сюда по просьбе кузена Петера, дабы сделать кое-какие зарисовки для его будущих картин.
— Какая удача! — воскликнула княжна. — А я буквально полчаса назад ломала голову над тем, где бы мне отыскать хорошего живописца! У меня есть для вас работа, герр Хесс. Надеюсь, вы не откажетесь на какое-то время стать гостем в моем доме и оказать мне маленькую услугу, о которой я вас попрошу.
Вацлав ожидал, что Хесс, как давеча у Понятовского, станет отнекиваться, объясняя, что он никакой не живописец, но немец почему-то не стал этого делать.
— Я восхищен вами, сударыня, — заявил он, сгибаясь пополам в глубоком поклоне. — Вы не только прекрасны, умны и решительны, но еще и щедры сверх всяких пределов! Я вижу, мой друг Огинский ничуть не преувеличивал, описывая ваши достоинства.
— Однако нам пора ехать, — сказала княжна и принялась раскладывать оружие по тайникам, устроенным внутри кареты, под удивленными взглядами мужчин. — Уже совсем стемнело, и ужин в поместье, наверное, давно готов. Право, господа, у нас еще будет время обо всем поговорить!
Вацлав, знавший дорогу в поместье, взобрался на козлы княжеской кареты, не забыв на всякий случай засунуть за пояс оба своих пистолета. Хесс, не переставая качать головой и вскрикивать: «О майн готт!», поместился в его экипаж, и короткая процессия наконец тронулась, озаряя дорогу тусклыми пятнами зажженных фонарей.
Когда огни скрылись за поворотом и стук колес затих вдалеке, из кустов на дорогу, шатаясь, выбрался бородач Ерема. Некоторое время он стоял неподвижно, чутко вслушиваясь в лесные шорохи и прижимая окровавленную ладонь к тому месту, где совсем недавно было его правое, напрочь отстреленное княжною ухо, а после изловил одну из лошадей, взгромоздился в седло, толкнул лошадь пятками и исчез в лесу.
Глава 5
Немного спокойнее в карете сделалось лишь после того, как они въехали в лес и какая-то ветка больно хлестнула немца по щеке в тот самый момент, когда он в очередной раз высунул голову в окошко, чтобы «прицелиться».
— Майн готт! — падая на сиденье и хватаясь за щеку, возопил немец. — Проклятый разбойник дал мне пощечину! Я требую сатисфакции!
— Перестань, наконец, дурачиться, Пауль, — сказал ему Огинский. — Кончится тем, что ты вывалишься на дорогу и расшибешь голову.
— Да, — несколько успокоившись, важно согласился немец, — эти путешествия полны непредвиденных опасностей. Кузен Петер — мой должник до конца своих дней. Майн готт! Сначала я подавился мясом в гостях у этого забавного помещика с королевской фамилией, теперь едва не выпал из кареты... Да еще и это! — с возмущением закончил он, поворачивая к Вацлаву щеку, на которой багровел оставленный веткой след.
— Скажи спасибо, что это был не сук, — сказал Вацлав. — Перестань же, Пауль! Что ты, право, как дитя?
В это время послышался какой-то шум.
Огинский жестом призвал Хесса к молчанию и прислушался, но похожий на отдаленную ружейную канонаду звук не повторился. Это, однако, вовсе не означало, что выстрелы ему почудились: Хесс тоже их слышал.
— Гони! — стукнув в переднюю стенку кареты, крикнул кучеру Вацлав. — Гони что есть духу, пся крэв! Изволь, — добавил он, обращаясь к немцу, — ты накаркал. Впереди стреляют, и я молю Бога, чтобы это были охотники.
Снаружи донесся зычный окрик кучера и щелканье кнута, опускавшегося на лошадиные крупы. Усталые лошади нехотя ускорили бег. Вацлав поднял сиденье и вынул из дорожного сундука полированный ящик красного дерева, в котором, каждый в своем гнезде из черного бархата, лежали два дуэльных пистолета. Быстро осмотрев их, Огинский протянул один Хессу, который наконец перестал недоверчиво улыбаться и взял оружие так осторожно, словно оно могло его укусить.
— Ну, в чем дело? — спросил Вацлав. — Ты же хотел пострелять! Боюсь, такая возможность представится тебе уже через минуту.
— Надеюсь, это все-таки охотники, — с бледной улыбкой отозвался немец, воинственность которого волшебным образом улетучилась.
В это время впереди опять раздался хлесткий звук, похожий на удар пастушьего бича. На сей раз сомнений быть не могло: на дороге кто-то стрелял, и опытное ухо отставного гусарского поручика Огинского без труда определило, что стреляли из оружия гораздо более солидного и тяжелого, чем охотничье ружье. Вацлав рывком опустил стекло со своей стороны и высунулся едва ли не по пояс, пытаясь разглядеть, что творится впереди. Но утопающая в сумраке дорога вилась ленивыми петлями, и Огинский не увидел ничего, кроме ближайшего поворота. «Гони!» — снова крикнул он кучеру и упал на сиденье, отплевываясь от набившейся в рот пыли.
За поворотом опять ударил выстрел. Стреляли, кажется, из кавалерийского карабина. Вацлав покачал головой и взвел курок пистолета. Глядя на него, Хесс сделал то же самое, и Огинский мельком подумал, что напрасно дал ему пистолет: еще, чего доброго, выпалит прямо в карете! Черт их знает, этих штатских, что им придет в голову с перепугу...
Сильно накренившись, карета миновала поворот и начала останавливаться. Вацлав распахнул дверцу и выпрыгнул на дорогу, держа наготове пистолет. В уши ему ударил еще один выстрел, и он механически пригнулся и отпрянул в сторону, под прикрытие ближайшего дерева.
Стреляли, однако, не по нему. Высунувшись из укрытия, Огинский увидел прямо перед собою мост через овраг, по дну которого протекал невидимый ручей. На мосту стояла лакированная карета с распахнутой настежь дверцей, вокруг бродили оседланные лошади — Вацлав даже не понял, сколько их было. Подле кареты на дощатом настиле моста лежали какие-то тряпичные кули — один куль справа и два слева. Потом Огинский разглядел торчавшие сапоги с дырявыми подметками и понял, что это тела. На мосту и около него не было никакого движения, если не считать мирно щипавших траву лошадей, и Вацлав ужаснулся, решив, что все убиты. Тут в глаза ему бросился герб на запыленной дверце кареты, и он едва сдержал крик: это был герб князей Вязмитиновых.
Из кареты наконец-то выбрался Хесс. Толстяк осторожно двигался на полусогнутых ногах, держа обеими руками пистолет. Его фигура выглядела до того нелепо, что при иных обстоятельствах вызвала бы у Огинского смех. Но сейчас, увы, ему было не до веселья. Вацлав вышел на дорогу и сделал знак своему кучеру, который, как человек бывалый, уже держал наготове короткое ружье, хранившееся в специальном ящике под козлами. Кучер встал на козлах во весь рост и сверху оглядел поле только что закончившейся стычки. Повернув голову к Вацлаву, он едва заметно пожал плечами, давая понять, что никого не видит.
Не чувствуя под собою ног, Вацлав двинулся к карете, почти уверенный, что найдет в ней княжну Марию — раненую, а быть может, и мертвую. С каждым шагом ему открывались все новые подробности страшного зрелища: выбитые стекла, зверские рожи лежавших на мосту людей, разбросанное повсюду оружие, лошадиный труп на дороге по ту сторону оврага... Вокруг стояла странная, какая-то мертвая тишина, как будто Вацлав блуждал среди театральных декораций. Эта тишина и безлюдье там, где минуту назад гремела пальба, сильно действовали на нервы, и Вацлав подскочил как ужаленный, услышав восклицание Хесса:
— О майн готт!
Огинский резко обернулся и увидел то, что раньше заметил немец: из-за покинутой кареты, держа в опущенной руке большой армейский пистолет, медленно вышла дама в светло-голубом платье, атласных перчатках и сбившейся на сторону шляпке с вуалью. Вечерний сумрак наполовину скрывал ее черты, но Вацлав узнал княжну Марию.
Он бросился к ней и, не добежав двух шагов, остановился в мучительной растерянности, не зная, что сказать. Встреча, которую он представлял себе сотни раз, получилась нисколько не похожей на те картины, что рисовало ему воображение. Под его ногой скрипнули доски настила; за сломанными перилами моста журчала вода и о чем-то таинственно шептались кусты. Фыркнула лошадь; горестно вскрикивал, склоняясь над бездыханными телами, толстяк-немец; усатый кучер Вацлава, поняв, что стрелять уже не придется, приставил ружье к ноге. Княжна смотрела на Вацлава, и ее глаза, в сумраке казавшиеся неправдоподобно огромными и черными, темнели сквозь вуаль. Потом губы ее дрогнули.
— Вы, сударь?! — произнесла она удивленно. — Вот так встреча... Право, вы будто нарочно выбираете для своего появления самые эффектные моменты...
С этими словами она вдруг качнулась вперед. На мгновение Огинскому даже почудилось, что она намерена броситься ему на шею, но он опомнился как раз вовремя, чтобы подхватить лишившуюся чувств княжну и не дать ей упасть рядом с трупом застреленного ею разбойника. Пистолет Марии Андреевны выпал из ослабевшей руки, шляпка свалилась, и Вацлав полной грудью вдохнул дурманящий аромат ее волос.
— Майн готт, — сказал позади него Хесс и дулом пистолета, как заправский вояка, сдвинул на затылок шляпу. — Как это романтично!
Втроем они обшарили мост и дно оврага, надеясь найти живых, но обнаружили только троих мертвых разбойников, одну убитую лошадь и кучера княжны, который лицом вниз плавал в мелкой воде под мостом, зацепившись полой ливреи за корягу. Одежда бедняги была разорвана в нескольких местах, горло перерезано от уха до уха, а исцарапанная рука все еще сжимала кнут. Кучеру Огинского, самому Вацлаву и веселому немцу пришлось изрядно попотеть, оттаскивая на обочину мертвого жеребца, которого княжна свалила из старинного мушкетона.
Княжна все это время оставалась в своей карете, куда ее отнес Огинский. Занавески на разбитых выстрелами окнах были опущены, и Вацлав изнывал от беспокойства, не зная, все ли в порядке с Марией Андреевной, пришла ли она в себя и не требуется ли ей помощь. Когда мертвый конь был наконец убран с пути и кучер зажег огонь, Вацлав отобрал у него фонарь и заглянул в карету.
Мария Андреевна, сидя в полной темноте, деловито заряжала карабин. Она сноровисто работала шомполом, забивая пыж; на сиденье перед нею лежали четыре пистолета — судя по виду, уже заряженных, — а в углу кареты стоял короткий мушкетон со смешным раструбом на конце ствола. Пороховница, замшевый мешочек с пулями и сумка с войлочными пыжами были тут как тут; на лбу княжны в такт ее движениям подпрыгивала выбившаяся из прически темная прядь. Огинский, ожидавший увидеть совсем иную картину, вздрогнул и смутился.
— Простите, сударыня, — сказал он с поклоном, — я рад, что вы уже оправились, и хочу сообщить вам, что дорога свободна. Можно ехать.
— Подождите, сударь, — остановила его княжна, поневоле копируя тот излишне светский тон, которым от растерянности говорил Вацлав. — Прежде я хочу знать, вы очутились здесь волею случая или, быть может, нарочно приехали, чтобы повидаться со мной?
Ее неожиданная прямота смутила Огинского еще больше, и ему пришлось сделать над собою усилие, чтобы заговорить снова.
— Трудно вообразить себе случай, волею которого я мог бы оказаться столь далеко от дома, — ответил он. — Но не стану кривить душой: хоть я и ехал именно к вам, вышло это почти случайно. Мой товарищ, с коим я столкнулся по дороге из Варшавы в Петербург, направлялся в ваши края, и я решил, что это перст судьбы.
— Перст судьбы? — Княжна забила пыж, убрала на место шомпол и деловито осмотрела курок карабина. — Как это понимать?
В ее голосе Вацлаву почудились звенящие нотки, говорившие о том, что княжна еле сдерживает подступающие слезы, и он, склонив голову, ответил напрямик:
— Я подумал, сударыня, что судьба дает мне, быть может, последний шанс загладить свою вину перед вами.
— Вину? Я не знаю за вами никакой вины, — сказала Мария Андреевна.
— Так ли? Зато я знаю. Я просто понял, что буду круглым дураком, если упущу шанс увидеться с вами. Посему, что бы вы ни сказали и как бы ни восприняли мое нежданное появление, я сейчас жалею лишь о том, что мои лошади устали за целый день езды и я появился здесь слишком поздно.
— Отчего же? — сказала княжна. — Как видите, я справилась с затруднением сама, а то, с чем справиться мне не под силу, сделали вы.
— О да! — с горечью воскликнул Огинский. — Убрал с дороги дохлую лошадь, например.
— Это не так мало, как вам кажется, — сказала Мария Андреевна. — Один разбойник наверняка ускользнул, и мне показалось, что это был главарь шайки. Насчет другого я не уверена. Я стреляла в него сквозь кусты и сомневаюсь, что попала. Вы никого не нашли под мостом?
— Только вашего кучера. К сожалению, он мертв.
— Вот видите. Значит, где-то поблизости еще бродят двое негодяев. Что бы я стала делать одна, ночью, в лесу, если бы не появились вы? И знаете что? Давайте оставим этот пустой разговор. Я искренне рада вас видеть, и вопрос мой о цели вашего приезда был задан не зря. Это очень хорошо, что вы ехали ко мне, потому что теперь мне не придется просить вас и вашего товарища быть моими гостями. Ведь он, кажется, здесь?
— Здесь, сударыня! Разумеется, здесь! Майн готт, где же мне еще быть, как не подле вас? — вмешался в их беседу Хесс, просовывая голову в карету.
— Ты что же, подслушивал? — возмутился Огинский, посторонившись.
— А вы что же, секретничали? — не растерялся немец. — В таком случае вам следовало бы найти более уединенное место. Представь же меня даме, Огинский, иначе я буду вынужден представиться сам!
Вацлав вздохнул.
— Сударыня, — сказал он, — позвольте рекомендовать вам моего старинного знакомого Пауля Хесса. У вас могло сложиться впечатление, что от него не спрячешься даже в лесу, но на самом деле это не так. Он довольно мил и недурно воспитан, хоть и прикидывается сейчас полным невежей — надо полагать, от испуга.
— Майн готт! — вскричал немец. — Ну конечно же, от испуга! Шум! Выстрелы! Мертвые тела! Я мирный человек, сударыня, я боюсь стрельбы!
Его преувеличенный ужас был настолько комичен, что княжна не удержалась от улыбки.
— Надеюсь, вы не станете на меня сердиться за то, что я здесь немного пошумела, герр Хесс, — сказала она по-немецки. — Но позвольте, не приходитесь ли вы родственником знаменитому живописцу Петеру Хессу?
— Мы зовемся кузенами, — отвечал немец, — но на самом деле родство наше, увы, весьма отдаленное. Должен вам сказать, что я прибыл сюда по просьбе кузена Петера, дабы сделать кое-какие зарисовки для его будущих картин.
— Какая удача! — воскликнула княжна. — А я буквально полчаса назад ломала голову над тем, где бы мне отыскать хорошего живописца! У меня есть для вас работа, герр Хесс. Надеюсь, вы не откажетесь на какое-то время стать гостем в моем доме и оказать мне маленькую услугу, о которой я вас попрошу.
Вацлав ожидал, что Хесс, как давеча у Понятовского, станет отнекиваться, объясняя, что он никакой не живописец, но немец почему-то не стал этого делать.
— Я восхищен вами, сударыня, — заявил он, сгибаясь пополам в глубоком поклоне. — Вы не только прекрасны, умны и решительны, но еще и щедры сверх всяких пределов! Я вижу, мой друг Огинский ничуть не преувеличивал, описывая ваши достоинства.
— Однако нам пора ехать, — сказала княжна и принялась раскладывать оружие по тайникам, устроенным внутри кареты, под удивленными взглядами мужчин. — Уже совсем стемнело, и ужин в поместье, наверное, давно готов. Право, господа, у нас еще будет время обо всем поговорить!
Вацлав, знавший дорогу в поместье, взобрался на козлы княжеской кареты, не забыв на всякий случай засунуть за пояс оба своих пистолета. Хесс, не переставая качать головой и вскрикивать: «О майн готт!», поместился в его экипаж, и короткая процессия наконец тронулась, озаряя дорогу тусклыми пятнами зажженных фонарей.
Когда огни скрылись за поворотом и стук колес затих вдалеке, из кустов на дорогу, шатаясь, выбрался бородач Ерема. Некоторое время он стоял неподвижно, чутко вслушиваясь в лесные шорохи и прижимая окровавленную ладонь к тому месту, где совсем недавно было его правое, напрочь отстреленное княжною ухо, а после изловил одну из лошадей, взгромоздился в седло, толкнул лошадь пятками и исчез в лесу.
Глава 5
Около полудня плечистый расстрига, следуя совету одного из монастырских братьев, свернул с проезжей дороги на неприметную лесную тропу, которая, если верить монаху, позволяла спрямить путь верст на двадцать. Для человека, путешествующего на своих двоих, да к тому же спешащего, это был настоящий подарок, и расстрига без малейшего колебания ступил под сень густого лиственного леса.
Тропа то вилась среди непролазных зарослей кустов и молодого колючего ельника, то вдруг выбегала в светлую березовую рощу, то шла вековым сосновым бором, где было чисто и просторно, как в храме, и хотелось молиться. Лес наполнился птичьим щебетанием, солнечным светом, теплом и пьянящими летними ароматами. Расстрига легко шагал вперед, время от времени наклоняясь, чтобы сорвать красневшую в траве ягоду земляники. Мысли его, поначалу носившие отпечаток мрачной озабоченности, мало-помалу повеселели, и даже обглоданный волками коровий череп, попавшийся ему на глаза у самой тропы, не испортил настроения. В монастыре, откуда он сейчас шел, его постигла неудача, но это была далеко не первая из его неудач и, надо думать, не последняя. Расстрига успел-таки пожить на свете и знал, что, чем гуще идут одна за другой неудачи, тем скорее блеснет над тобой свет Божьей милости.
К счастью, сегодняшний день был не из таких. Неудачу с Успенским монастырем, собственно, можно не принимать во внимание. По правде говоря, на успех расстрига и не рассчитывал; более того, он не мог даже предположить, чем станет заниматься после того, как его дело завершится. Пока что он имел возможность просто мерить шагами святую Русь, видя перед собою благую цель, и такое положение вещей его устраивало. Ему — и он подозревал, что не только ему, — были поручены розыски, и поручение это было дано в такой форме, что расстрига до сей поры не понял, что лучше: найти искомое или убедиться, что его на самом деле не существует? Он подозревал, что, верно, второе, однако убедиться в этом можно было, только дойдя до самого конца. А где он, этот конец, никто не знал, и по временам расстрига начинал ощущать себя Иванушкой-дурачком, отправившимся за тридевять земель искать смерть Кащееву. Жаль только, не встретилось ему по пути ни одного говорящего зверя... А впрочем, почему же не встретилось? Взять хоть тех двоих, что пытались порешить его в полуверсте от монастыря — ну, чем не звери?
Около трех часов пополудни расстрига сделал привал. Он выбрал местечко в густой прохладной тени огромного, в три обхвата, раскидистого дуба, смел в сторону желуди, которыми была густо усеяна земля, и уселся на мягкую шелковистую травку, привалившись спиной к шершавой коре. С облегчением скинув горячие пыльные сапоги, расстрига размотал портянки и пошевелил натруженными ступнями, ощущая разгоряченной кожей ласковые прикосновения прохладной травы. Это была настоящая Божья благодать — не для всякого, разумеется, а лишь для того, кто умеет ценить простые маленькие радости, дарованные нам Господом в утешение.
Произнеся короткую молитву, расстрига придвинул к себе котомку и вынул оттуда завернутые в чистую тряпицу хлеб и сыр. Глиняная фляга с водой была здесь же — расстрига наполнил ее из родника несколько часов назад, и фляга все еще была прохладной на ощупь.
Доставая флягу, он наткнулся еще на один сверток, надежно упрятанный на самом дне котомки, и сначала отложил его в сторону, а после, передумав, вынул и развернул у себя на коленях. В свертке находилась сделанная вручную копия старинной рукописи — не точная, без рисованных буквиц и прочих излишеств, и не на пергаменте, а на простой плотной бумаге. Шрифт тоже был попроще, без этих неудобопонятных завитушек, коими в старину так любили от скуки украшать свои труды монахи-переписчики; однако тот, кто копировал рукопись, сохранил в неприкосновенности текст и даже оставил большие пробелы в тех местах, где буквы были уничтожены беспощадным временем.
Жуя хлеб с сыром, расстрига бережно разгладил бумажный свиток на колене и снова, уже в который раз, вчитался в знакомый до последней закорючки текст, пытаясь разгадать его загадку. Увы, ответ на главный вопрос скрывался не в самом тексте, а в одном из многочисленных пробелов, коими пестрела копия. Вздохнув, расстрига отложил свиток, вынул из фляги деревянную затычку и сделал несколько богатырских глотков.
— Благодать, — сказал он и утер губы рукавом подрясника. — Эх, благодать!
Он вогнал пробку на место ударом ладони и быстро покончил с едой. Сидеть на травке было хорошо, однако дело, сколь бы сомнительным оно ни казалось, не терпело отлагательств. Расстрига думал об этом, натягивая тяжелые сапоги и сквозь гриву спутанных волос косясь на белевший в траве свиток.
Убирая свиток в котомку, он подумал, что архиерей, видимо, не напрасно поручил сие богоугодное дело ему — грешнику, никчемному человеку и нерадивому слуге Господа. Были, конечно же, под рукою у архиерея иные, более достойные и более просвещенные, но ни один из них, пожалуй, не выжил бы в той стычке на берегу Вихры. Да и разве одна она была, та стычка? На Руси и без разбойников во все времена хватало охотников почесать кулаки о первого встречного-поперечного, да и в воpax святая Русь никогда не испытывала недостатка. Так что архиерей, верно, знал, что делает, отправляя в эту дорогу не отшельника-анахорета и не просветленного настоятеля какого-нибудь большого храма, а плечистого расстригу с пудовыми кулаками, который и сам недалеко ушел от лесного разбойника.
Расстрига поморщился, вталкивая ногу в голенище сапога, и подумал: «Деньги, деньги... Повсюду они, никуда от них не денешься». Даже великое сокровище духовной мысли, которое его отправили разыскивать, намертво связано с деньгами: мало того что лежит оно, вернее всего, в сундуке с золотом и каменьями-самоцветами, так и само по себе стоит целого состояния.
Свиток, столь бережно хранимый расстригою на дне его объемистой котомки, содержал в себе отрывок из недавно найденной при раскопках в одном из разрушенных монастырей летописи, вернее, описи богатств, хранившихся некогда в бесследно исчезнувшей казне царя Иоанна Васильевича, прозванного Грозным. Казну сию, именовавшуюся еще и библиотекой, долгое время считали утраченной безвозвратно — не то кем-то украденной, не то растраченной, не то и вовсе никогда не существовавшей. Множество раз ее пытались найти, но никто не преуспел — ни церковь, ни царевы порученцы, ни отчаянные головы, коих во все времена на Руси было хоть отбавляй. На библиотеку — или казну, если угодно, — махнули рукой, но тут вдруг всплыла эта рукопись, и старая лихорадка вспыхнула с новой силой, особенно после того, как в списке было обнаружено упоминание об одной книге — книге, которой, как считали все, кому до этого было дело, просто не могло быть на свете. Именно эту книгу и должен был отыскать расстрига — либо отыскать, либо доказать, что она не существует.
«Дело сие важнее, чем может показаться, сын мой, — сказал расстриге архиерей перед тем, как проводить его в дорогу, — потому что книга, о коей идет речь, может сыграть важную роль для всей православной церкви. Золото, каменья всякие — прах, зола. Но книга сия, коли попадет не в те руки, может оказаться опаснее любой ереси, любого раскола. Вера православная может пошатнуться через это сочинение, и враги православия по всему миру восторжествуют. Я молю Господа, чтобы она не нашлась, и знаю при том, что, покуда она не отыщется, не будет мне покоя ни днем, ни ночью. Ибо, пока ее не нашли мы, существует опасность, что она попадет в руки папистов, и тогда...»
Он не договорил, но по скорбному выражению его благообразного лица расстрига понял, что «тогда» ничего хорошего не будет, а будет, наоборот, одно только плохое. Хотя каким оно будет, это плохое, он, как ни старался, представить себе не мог. По его слабому разумению, требовалась невиданная изворотливость ума, чтобы использовать сочинение язычника, умершего за много лет до рождения Христа, во вред православной церкви.
Впрочем, он тогда не стал ничего уточнять, справедливо полагая, что это не его ума дело, а просто поклонился архиерею, получил его благословение и с легким сердцем тронулся в дальний путь. За два года он обошел множество монастырей, видел тысячи людей и облазил десятки мрачных подземелий, порою таких заброшенных и потаенных, что нога человеческая не ступала в них на протяжении сотен лет. Скитания и опасности еще больше закалили его тело, а вольный ветер, неспешное движение и долгие размышления почти исцелили больную душу бывшего приходского священника, на совести коего было несколько человеческих жизней.
И вот теперь, вполне возможно, его странствия близились к концу. В рукописи было сказано, что казна царя Ивана укрыта в кремле, название и местоположение коего по злой иронии судьбы оказались размыты водою до такой степени, что их было невозможно прочесть. Правда, кремлей на Руси насчитывалось все-таки меньше, чем монастырей, и коли рукопись не врала, то надежда отыскать пропавшую царскую казну все-таки существовала. В монастыри же расстрига заходил по совету архиерея, ибо там, среди множества тщательно сохраняемых братьями рукописей, могла отыскаться еще одна путеводная ниточка — летопись, содержавшая те же сведения, что и та, которая была в его котомке, но лучше сохранившаяся.
Теперь его целью был Смоленск — вернее, смоленский кремль, наполовину разрушенный отступавшими французами. Казна могла лежать, а могла и не лежать в его подземельях — расстрига не задавался вопросом, разрешить который можно было только на месте.
Закончив обуваться, расстрига, не вставая, топнул сначала левой ногой, потом правой — не жмет ли где, не натирает ли? Стертые в кровь ноги — самая страшная беда для пешего странника, ибо с нею все иные беды делаются во сто крат горше. Взять, к примеру, голод — он ведь не пройдет сам собой, пока ты сиднем сидишь на одном месте, дожидаясь, когда заживут ступни, изувеченные по собственной небрежности. И холод скорее убивает сидячего, чем идущего, и солнце палит сильнее... «Дорогу осилит идущий», — говорят китайцы, и они правы, хоть и язычники.
Тропа то вилась среди непролазных зарослей кустов и молодого колючего ельника, то вдруг выбегала в светлую березовую рощу, то шла вековым сосновым бором, где было чисто и просторно, как в храме, и хотелось молиться. Лес наполнился птичьим щебетанием, солнечным светом, теплом и пьянящими летними ароматами. Расстрига легко шагал вперед, время от времени наклоняясь, чтобы сорвать красневшую в траве ягоду земляники. Мысли его, поначалу носившие отпечаток мрачной озабоченности, мало-помалу повеселели, и даже обглоданный волками коровий череп, попавшийся ему на глаза у самой тропы, не испортил настроения. В монастыре, откуда он сейчас шел, его постигла неудача, но это была далеко не первая из его неудач и, надо думать, не последняя. Расстрига успел-таки пожить на свете и знал, что, чем гуще идут одна за другой неудачи, тем скорее блеснет над тобой свет Божьей милости.
К счастью, сегодняшний день был не из таких. Неудачу с Успенским монастырем, собственно, можно не принимать во внимание. По правде говоря, на успех расстрига и не рассчитывал; более того, он не мог даже предположить, чем станет заниматься после того, как его дело завершится. Пока что он имел возможность просто мерить шагами святую Русь, видя перед собою благую цель, и такое положение вещей его устраивало. Ему — и он подозревал, что не только ему, — были поручены розыски, и поручение это было дано в такой форме, что расстрига до сей поры не понял, что лучше: найти искомое или убедиться, что его на самом деле не существует? Он подозревал, что, верно, второе, однако убедиться в этом можно было, только дойдя до самого конца. А где он, этот конец, никто не знал, и по временам расстрига начинал ощущать себя Иванушкой-дурачком, отправившимся за тридевять земель искать смерть Кащееву. Жаль только, не встретилось ему по пути ни одного говорящего зверя... А впрочем, почему же не встретилось? Взять хоть тех двоих, что пытались порешить его в полуверсте от монастыря — ну, чем не звери?
Около трех часов пополудни расстрига сделал привал. Он выбрал местечко в густой прохладной тени огромного, в три обхвата, раскидистого дуба, смел в сторону желуди, которыми была густо усеяна земля, и уселся на мягкую шелковистую травку, привалившись спиной к шершавой коре. С облегчением скинув горячие пыльные сапоги, расстрига размотал портянки и пошевелил натруженными ступнями, ощущая разгоряченной кожей ласковые прикосновения прохладной травы. Это была настоящая Божья благодать — не для всякого, разумеется, а лишь для того, кто умеет ценить простые маленькие радости, дарованные нам Господом в утешение.
Произнеся короткую молитву, расстрига придвинул к себе котомку и вынул оттуда завернутые в чистую тряпицу хлеб и сыр. Глиняная фляга с водой была здесь же — расстрига наполнил ее из родника несколько часов назад, и фляга все еще была прохладной на ощупь.
Доставая флягу, он наткнулся еще на один сверток, надежно упрятанный на самом дне котомки, и сначала отложил его в сторону, а после, передумав, вынул и развернул у себя на коленях. В свертке находилась сделанная вручную копия старинной рукописи — не точная, без рисованных буквиц и прочих излишеств, и не на пергаменте, а на простой плотной бумаге. Шрифт тоже был попроще, без этих неудобопонятных завитушек, коими в старину так любили от скуки украшать свои труды монахи-переписчики; однако тот, кто копировал рукопись, сохранил в неприкосновенности текст и даже оставил большие пробелы в тех местах, где буквы были уничтожены беспощадным временем.
Жуя хлеб с сыром, расстрига бережно разгладил бумажный свиток на колене и снова, уже в который раз, вчитался в знакомый до последней закорючки текст, пытаясь разгадать его загадку. Увы, ответ на главный вопрос скрывался не в самом тексте, а в одном из многочисленных пробелов, коими пестрела копия. Вздохнув, расстрига отложил свиток, вынул из фляги деревянную затычку и сделал несколько богатырских глотков.
— Благодать, — сказал он и утер губы рукавом подрясника. — Эх, благодать!
Он вогнал пробку на место ударом ладони и быстро покончил с едой. Сидеть на травке было хорошо, однако дело, сколь бы сомнительным оно ни казалось, не терпело отлагательств. Расстрига думал об этом, натягивая тяжелые сапоги и сквозь гриву спутанных волос косясь на белевший в траве свиток.
Убирая свиток в котомку, он подумал, что архиерей, видимо, не напрасно поручил сие богоугодное дело ему — грешнику, никчемному человеку и нерадивому слуге Господа. Были, конечно же, под рукою у архиерея иные, более достойные и более просвещенные, но ни один из них, пожалуй, не выжил бы в той стычке на берегу Вихры. Да и разве одна она была, та стычка? На Руси и без разбойников во все времена хватало охотников почесать кулаки о первого встречного-поперечного, да и в воpax святая Русь никогда не испытывала недостатка. Так что архиерей, верно, знал, что делает, отправляя в эту дорогу не отшельника-анахорета и не просветленного настоятеля какого-нибудь большого храма, а плечистого расстригу с пудовыми кулаками, который и сам недалеко ушел от лесного разбойника.
Расстрига поморщился, вталкивая ногу в голенище сапога, и подумал: «Деньги, деньги... Повсюду они, никуда от них не денешься». Даже великое сокровище духовной мысли, которое его отправили разыскивать, намертво связано с деньгами: мало того что лежит оно, вернее всего, в сундуке с золотом и каменьями-самоцветами, так и само по себе стоит целого состояния.
Свиток, столь бережно хранимый расстригою на дне его объемистой котомки, содержал в себе отрывок из недавно найденной при раскопках в одном из разрушенных монастырей летописи, вернее, описи богатств, хранившихся некогда в бесследно исчезнувшей казне царя Иоанна Васильевича, прозванного Грозным. Казну сию, именовавшуюся еще и библиотекой, долгое время считали утраченной безвозвратно — не то кем-то украденной, не то растраченной, не то и вовсе никогда не существовавшей. Множество раз ее пытались найти, но никто не преуспел — ни церковь, ни царевы порученцы, ни отчаянные головы, коих во все времена на Руси было хоть отбавляй. На библиотеку — или казну, если угодно, — махнули рукой, но тут вдруг всплыла эта рукопись, и старая лихорадка вспыхнула с новой силой, особенно после того, как в списке было обнаружено упоминание об одной книге — книге, которой, как считали все, кому до этого было дело, просто не могло быть на свете. Именно эту книгу и должен был отыскать расстрига — либо отыскать, либо доказать, что она не существует.
«Дело сие важнее, чем может показаться, сын мой, — сказал расстриге архиерей перед тем, как проводить его в дорогу, — потому что книга, о коей идет речь, может сыграть важную роль для всей православной церкви. Золото, каменья всякие — прах, зола. Но книга сия, коли попадет не в те руки, может оказаться опаснее любой ереси, любого раскола. Вера православная может пошатнуться через это сочинение, и враги православия по всему миру восторжествуют. Я молю Господа, чтобы она не нашлась, и знаю при том, что, покуда она не отыщется, не будет мне покоя ни днем, ни ночью. Ибо, пока ее не нашли мы, существует опасность, что она попадет в руки папистов, и тогда...»
Он не договорил, но по скорбному выражению его благообразного лица расстрига понял, что «тогда» ничего хорошего не будет, а будет, наоборот, одно только плохое. Хотя каким оно будет, это плохое, он, как ни старался, представить себе не мог. По его слабому разумению, требовалась невиданная изворотливость ума, чтобы использовать сочинение язычника, умершего за много лет до рождения Христа, во вред православной церкви.
Впрочем, он тогда не стал ничего уточнять, справедливо полагая, что это не его ума дело, а просто поклонился архиерею, получил его благословение и с легким сердцем тронулся в дальний путь. За два года он обошел множество монастырей, видел тысячи людей и облазил десятки мрачных подземелий, порою таких заброшенных и потаенных, что нога человеческая не ступала в них на протяжении сотен лет. Скитания и опасности еще больше закалили его тело, а вольный ветер, неспешное движение и долгие размышления почти исцелили больную душу бывшего приходского священника, на совести коего было несколько человеческих жизней.
И вот теперь, вполне возможно, его странствия близились к концу. В рукописи было сказано, что казна царя Ивана укрыта в кремле, название и местоположение коего по злой иронии судьбы оказались размыты водою до такой степени, что их было невозможно прочесть. Правда, кремлей на Руси насчитывалось все-таки меньше, чем монастырей, и коли рукопись не врала, то надежда отыскать пропавшую царскую казну все-таки существовала. В монастыри же расстрига заходил по совету архиерея, ибо там, среди множества тщательно сохраняемых братьями рукописей, могла отыскаться еще одна путеводная ниточка — летопись, содержавшая те же сведения, что и та, которая была в его котомке, но лучше сохранившаяся.
Теперь его целью был Смоленск — вернее, смоленский кремль, наполовину разрушенный отступавшими французами. Казна могла лежать, а могла и не лежать в его подземельях — расстрига не задавался вопросом, разрешить который можно было только на месте.
Закончив обуваться, расстрига, не вставая, топнул сначала левой ногой, потом правой — не жмет ли где, не натирает ли? Стертые в кровь ноги — самая страшная беда для пешего странника, ибо с нею все иные беды делаются во сто крат горше. Взять, к примеру, голод — он ведь не пройдет сам собой, пока ты сиднем сидишь на одном месте, дожидаясь, когда заживут ступни, изувеченные по собственной небрежности. И холод скорее убивает сидячего, чем идущего, и солнце палит сильнее... «Дорогу осилит идущий», — говорят китайцы, и они правы, хоть и язычники.